Глава одиннадцатая

1. Февральские дни

15 февраля, в воскресенье, император, ездивший по воскресеньям в Михайловский манеж и всегда по разным улицам, проехал по Малой Садовой. Подкоп к этому времени был уже кончен, но мина не заложена.

Когда мы узнали об этом, то возмутились медленностью техников. Следующего проезда приходилось ждать, быть может, целый месяц.

Негодуя, Комитет на заседании постановил, чтобы к 1 марта все приготовления были кончены, мина и разрывные снаряды готовы. Наш план состоял из трех частей, преследовавших одну цель, чтобы это, по счету седьмое, покушение наше было окончательным. Главной частью был взрыв из магазина сыров. Если бы этот взрыв произошел немного раньше или позже проезда экипажа царя, то, как раньше было сказано, четыре метальщика Рысаков, Гриневицкий, Тимофей Михайлов и Емельянов — с двух противоположных сторон на обоих концах Малой Садовой должны были бросить свои бомбы; но если бы и они остались почему-нибудь без результата, то Желябов, вооруженный кинжалом, должен был броситься к государю и кончить дело.

С тех пор мы жили тревожной, лихорадочной жизнью: наступал третий месяц существования магазина сыров в доме Менгден. Хозяева магазина, Богданович и Якимова, с внешней стороны удовлетворяли всем требованиям своего положения рыжая борода лопатой, широкое лицо цвета томпакового самовара, как смеясь говорил о себе Богданович, речь, сдобренная шуткой, меткая и находчивая (за словом в карман не полезет), делали Богдановича извне настоящим заурядным торговцем, а Якимова с ее демократической наружностью, с подстриженной «челкой» на лбу и вятским выговором на «о» была как нельзя больше ему под пару. Но насчет коммерции оба были слабы, и соседние торговцы сразу решили, что новопришельцы им не конкуренты. К тому же денег в январе феврале у нас было мало, и закупка сыров была скудная. Как невелики были наши средства на это колоссальной важности дело, показывает, что когда в критическую минуту я достала 300 рублей на покупку товара, то это было счастьем. Однако скудость запасов на первый взгляд не бросалась в глаза, как я удостоверилась, застав Баску в ее роли за прилавком, уставленным разными сортами сыра, когда подвидом покупательницы «рокфора» я подъехала к магазину по поручению Комитета и спустилась в полуподвальное помещение, в котором он находился, чтобы предупредить, что за магазином «следят» и к Суханову подле магазина пристал шпион, от которого он спасся, взяв лихача.

Хотя прилавок имел приличный вид, но бочки для сыров стояли пустые: они наполнялись землей из подкопа под улицу. Неумелость торговцев, как таковых, а быть может, слежка за кем-нибудь из тех, кто по ночам работал в подкопе (вероятно, за Тригони, который, как оказалось, жил в шпионской квартире на Невском), но только полиция обратила наконец внимание на это заведение.

27 февраля, вечером, к Тригони, занимавшему комнату на Невском у г-жи Миссюра, явилась полиция и арестовала как его, так и Андрея Желябова, сидевшего у него. Известие об этом несчастье, громом поразившее нас, было принесено Сухановым утром 28 февраля к нам на квартиру у Вознесенского моста. В то же время по городу разнесся слух, что полиция считает себя на следах чрезвычайного открытия, и назывался тот самый участок, в котором находился магазин Кобозева. Молодежь передавала о подслушанном разговоре дворника дома Менгден с полицейским о каком-то обыске в этом доме, а явившийся Кобозев рассказал о посещении лавки какой-то якобы санитарной комиссией под руководством инженера Мравинского. Дело висело на волоске. «Это что за сырость?» — спросил пристав, указывая на следы влажности подле одной из бочек, наполненных сырой землей. «На масленице сметану пролили», — ответил Богданович. Загляни пристав в кадку, он увидел бы, какая сметана была в ней. Мравинский подошел к деревянной обшивке под окном, прикрывавшей ход в подкоп. Он подергал ее… она не поддалась! «Зачем эта обшивка?» — спросил он. «От сырости», — ответил Богданович (магазин был в полуподвальном этаже).

В задней комнате, в которой было складочное место, по углам лежала большими кучами земля, вынутая из подкопа. Сверху ее прикрывали солома, кокс, рогожа и был наброшен половик. Достаточно было приподнять их, чтобы открытие было сделано. Мравинский даже толкнул кокс ногой. Но все миновало, и этот осмотр, подробности которого были какой-то счастливой игрой в «быть или не быть», по словам Богдановича, даже легализировал магазин, так как подозрительного в нем ничего не было найдено. Но мы, слушатели, были поражены как громом. Было ясно, что дело, давно задуманное, с трудом и опасностью доведенное до конца, дело, долженствовавшее закончить двухлетнюю борьбу, связывавшую нам руки, может накануне своего осуществления погибнуть. Все можно было перенести, только не это.

Не личная безопасность тех или других из нас волновала нас. Все наше прошлое и все наше революционное будущее было поставлено на карту в эту субботу, канун 1 марта, — прошлое, в котором было шесть покушений на цареубийство и 21 смертная казнь и которое мы хотели кончить, стряхнуть, забыть, и будущее, светлое и широкое, которое мы думали завоевать нашему поколению. Никакая нервная система не могла бы вынести долгое время такого сильного напряжения[197].

Между тем все было против нас: нашего хранителя — Клеточникова — мы потеряли; магазин был в величайшей опасности; Желябов, этот отважный товарищ, будущий руководитель метальщиков и одно из самых ответственных лиц в предполагаемом покушении, выпадал из замысла: его квартиру необходимо было тотчас же очистить и бросить, взяв запас нитроглицерина, который там хранился; квартира на Тележной, где должны были производиться все технические приспособления по взрыву и где сходились сигналисты и метальщики, оказывалась, по заявлению ее хозяев, Саблина и Гельфман, сделанному накануне, не безопасной — за ней, по-видимому, следили, и в довершение всего мы с ужасом узнаем, что ни один из четырех снарядов не готов… А завтра, 1 марта, воскресенье, и царь может поехать по Садовой… Мина в подкопе не заложена.

Среди этих-то обстоятельств 28 февраля мы, члены Исполнительного комитета, собрались на квартире у Вознесенского моста. Присутствовали не все, так как для оповещения не было времени. Кроме хозяев квартиры, меня и Исаева были Перовская, Анна Павловна Корба, Суханов, Грачевский, Фроленко, Лебедева; быть может, Тихомиров, Ланганс — наверное не помню. Взволнованные, мы были одушевлены одним чувством, одним настроением. Поэтому, когда Перовская поставила основной вопрос, как поступить, если завтра, 1 марта, император не поедет по Малой Садовой, не действовать ли тогда одними разрывными снарядами, все присутствовавшие единогласно ответили: «Действовать! Завтра во что бы то ни стало действовать! Мина должна быть заложена. Бомбы должны быть к утру готовы и наряду с миной или независимо от нее должны быть пущены в ход! Один Суханов заявил, что он не может сказать ни да ни нет, так как снаряды еще никогда не были в действии.

Было около трех часов дня субботы.

Исаев был немедленно отряжен в магазин зарядить мину; квартира Желябова и Перовской с помощью Суханова и военных была очищена, и Софья Львовна перешла к нам. Не успели оповестить не только всех членов, но даже сигналистов Садовой улицы, но роли последних, как и метальщиков, были заранее определены, и свидание на воскресенье со всеми ними уже условлено.

С пяти часов вечера три человека должны были явиться на нашу квартиру и всю ночь работать над метательными снарядами. Это были Суханов, Кибальчич и Грачевский. До восьми часов вечера на квартиру беспрестанно заходили члены Комитета то с известиями, то по текущим надобностям; но так как это мешало работе, то к восьми часам все разошлись, и на квартире остались, считая меня и Перовскую, пять человек. Уговорив измученную Софью Львовну прилечь, чтобы собраться с силами для завтрашнего дня, я принялась за помощь работающим там, где им была нужна рука, хотя-бы и неопытная: то отливала грузы с Кибальчичем, то обрезывала с Сухановым купленные мной жестянки из-под керосина, служившие оболочками снарядов. Всю ночь напролет у нас горели лампы и пылал камин. В два часа я оставила товарищей, потому что мои услуги не были более нужны. Когда в восемь часов утра Перовская и я встали, мужчины все еще продолжали работать, но два снаряда были готовы, и их унесла Перовская на квартиру Саблина на Тележной; вслед за ней ушел Суханов; потом я помогла Грачевскому и Кибальчичу наполнить гремучим студнем две остальные жестянки, и их вынес Кибальчич. Итак, в восемь часов утра 1 марта четыре снаряда были готовы после 15 часов работы трех человек. В десять часов на Тележную пришли Рысаков, Гриневицкий, Емельянов и Тимофей Михайлов. Перовская, все время руководившая ими вместе с Желябовым, дала им точные указания, где они должны стоять для действия, а потом, после проезда царя, где сойтись.

2. 1 марта

По распоряжению Комитета 1 марта я должна была остаться до двух часов дня дома для приема Кобозевых, так как Богданович должен был выйти из магазина за час до проезда государя, а Якимова — после сигнала (который она должна была дать), что царь показался на Невском; сомкнуть же электрический ток должно было третье лицо, которое могло выйти из лавки в качестве постороннего человека в том случае, если бы ему не было суждено погибнуть под развалинами от взрыва, произведенного его рукой. То был М. Фроленко.

В десятом часу он пришел ко мне. Я с удивлением увидела, что из принесенного свертка он вынимает колбасу и бутылку красного вина и ставит на стол, приготовляясь закусывать. В том возбужденном состоянии, в каком я находилась после нашего решения и бессонной ночи, проведенной в приготовлениях, мне казалось, что ни есть ни пить невозможно. «Что это?» почти с ужасом спросила я, видя материалистические намерения человека, обреченного почти на верную смерть под развалинами от взрыва. «Я должен быть в полном обладании сил», — спокойно ответил товарищ и невозмутимо принялся за еду. Пред этим отсутствием мысли о возможной гибели, пред этим единственным помышлением, что для выполнения взятой на себя обязанности надо быть в полном обладании сил, я могла лишь безмолвно преклониться.

Ни Богданович, ни Якимова к нам не явились; вернулся Исаев и с ним несколько членов с известием, что царь мимо лавки не проехал и из манежа проследовал домой. Упустив совершенно из виду, что они не следили за обратным маршрутом государя, я ушла из дома, думая, что покушение не состоялось вследствие каких-нибудь непредвиденных причин.

На деле царь действительно не поехал по Садовой, но Перовская выказала тут все свое самообладание. Быстро сообразив, что путем, по которому государь поедет обратно, будет набережная Екатерининского канала, она изменила весь план, чтобы действовать уже одними бомбами. Она обошла метальщиков и поставила их на новые места, условившись о сигнале, который даст, махнув платком.

В начале третьего часа один за другим прогремели два удара, похожие на пушечные выстрелы: бомба Рысакова разбила карету государя, бомба Гриневицкого сокрушила императора; смертельно раненные, и царь, и метальщик через несколько часов были бездыханны.

Когда после возвращения Исаева я вышла из дома, все было спокойно; но через полчаса после того, как я зашла к Г. И. Успенскому, к нему пришел Иванчин-Писарев с известием, что были какие-то взрывы, на улицах идет молва, что государь убит, а в церквах уже присягают наследнику.

Я бросилась к своим; на улицах повсюду шел говор и было заметно волнение: говорили о государе, о ранах, о крови и смерти. Когда я вошла к себе, к друзьям, которые еще ничего не подозревали, то от волнения едва могла выговорить, что царь убит. Я плакала, как и другие: тяжелый кошмар, на наших глазах давивший в течение десяти лет молодую Россию, был прерван; ужасы тюрьмы и ссылки, насилия и жестокости над сотнями и тысячами наших единомышленников, кровь наших мучеников — все искупала эта минута, эта пролитая нами царская кровь; тяжелое бремя снималось с наших плеч, реакция должна была кончиться, чтобы уступить место обновлению России.

В этот торжественный момент все наши помыслы заключались в надежде на лучшее будущее родины.

Через короткое время приехал Суханов, радостный и возбужденный, обнимавший и поздравлявший всех по поводу этого будущего. Редактированное нами через несколько дней письмо к Александру III достаточно характеризует общее настроение петербургских членов партии в период, последовавший за 1 марта. Оно составлено с умеренностью и тактом, вызвавшим сочувствие во всем русском обществе. Опубликованное на Западе, оно произвело сенсацию во всей европейской прессе; самые умеренные и ретроградные органы заявили одобрение требованиям русских нигилистов, находя их разумными, справедливыми и значительной частью своей вошедшими давным-давно в повседневный обиход западноевропейской жизни.

3 марта Кибальчич принес на нашу квартиру весть, что открыта квартира Гельфман (на Тележной улице), что Гельфман арестована, а Саблин, с виду всегда беззаботный весельчак, вечно игравший в остроумие, застрелился. Он рассказал также о вооруженном сопротивлении человека, явившегося в дом после ареста Гельфман и оказавшегося рабочим Т. Михайловым. Первою мыслью лиц, знавших состав посетителей квартиры Гельфман, имевшей специальное назначение и потому для большинства агентов неизвестной, было, что она указана Рысаковым. Ввиду этого соображения Комитет отменил свое решение, чтоб Кобозевы оставили свою лавку лишь после того, как мина будет очищена от динамитного заряда: они должны были не только в тот же день бросить магазин, но и выехать вечером из Петербурга.

В три часа к нам зашел Богданович, чтобы проститься со мной перед отъездом — он выезжал первым. С тех пор я не видалась с ним до октября и ноября того же года, которые я провела в Москве, где находился и он. Это было в последний раз, потому что, когда в марте 1882 года я приехала в Москву, он был уже арестован.

Вечером 3 марта на квартиру зашла Якимова, чтобы перед отъездом переменить костюм: она заперла лавку, чтобы уже не возвращаться. В тот же день Комитет удалил из Петербурга еще некоторых членов.

Прошло не более недели, и мы потеряли Перовскую, предательски схваченную на улице. Вслед за ней погиб Кибальчич, как говорят, по доносу хозяйки, а у него был арестован Фроленко, попавший в засаду. Потом был взят Иванчин-Писарев. Белый террор открыл свои действия.

Тогда мы считали, что у правительства был человек, знавший многих агентов Исп[олнительного] ком[итета] в лицо и указывавший их на улице. Теперь, после открытия полицейских архивов, обнаружилось, что одним из предателей был рабочий Окладский[198], осужденный на каторгу по процессу А. Квятковского в 80-м году. Ввиду опасности пребывания в Петербурге некоторые из нас по предложению Комитета должны были выехать, в том числе и я. Но все мы были одушевлены желанием воспользоваться горячим временем для организационных целей партии: мы видели вокруг себя сильнейший энтузиазм; смиренно сочувствующие люди, пассивные и индифферентные, расшевелились, просили указаний, работы; всевозможные кружки приглашали к себе представителей партии, чтоб войти в сношения с организацией и предложить свои услуги. Если бы честолюбие было руководящим мотивом членов партии, то теперь оно могло бы насытиться, потому что успех был опьяняющий. Тот, кто не пережил с нами периода после 1 марта, никогда не составит себе понятия о всем значении этого события для нас как революционной партии. Понятно, что удаление в такой момент из Петербурга было тягостно для всякого человека, верящего в свои силы и думающего, что интересы дела требуют его присутствия даже вопреки требованиям благоразумия. Поддерживаемая Сухановым, я представила Комитету такие аргументы в защиту моего желания остаться на месте, что Комитет разрешил мне это, но, к сожалению, ненадолго. 1 апреля Григорий Исаев не вернулся домой: он был схвачен, как потом я узнала, каким-то предателем на улице подобно некоторым другим товарищам, погибшим в течение марта месяца. Так как во избежание беспокойств и недоразумений мы придерживались правила, что хозяева общественных квартир не имеют права проводить ночь вне дома, если предварительно не уговорились об этом, то в 12 часов ночи 1 апреля я уже не сомневалась, что Исаев арестован.

В то время наша квартира в силу разных обстоятельств мало-помалу превратилась в склад всевозможных вещей: после ликвидации рабочей типографии к нам был перенесен шрифт и прочие ее принадлежности; когда закрылась химическая лаборатория, Исаев привез к нам всю ее утварь и большой запас динамита; Перовская передала нам же динамит и все другое, что сочла нужным вынести из своей квартиры; после ареста Фроленко мы получили половину паспортного стола; в довершение всего вся литература, все издания шли из типографии «Народной воли» к нам и наполняли громадный чемодан, найденный потом в нашей квартире пустым. Такое богатство не должно было погибнуть, я решила спасти все и уйти из квартиры, оставляя ее абсолютно пустой.

2 апреля, вместо того чтобы искать кого-нибудь из своих, я решила ждать прихода к себе и принялась приводить революционное имущество в удобовыносимый вид. Был уже час дня, когда на квартиру зашел Грачевский. Он сообщил мне, что товарищи считают меня уже погибшей, так как с раннего утра дворники дефилируют в градоначальстве перед арестованным накануне молодым человеком, отказавшимся назвать себя и указать свою квартиру. По описаниям дворников, уже побывавших у градоначальника, никто не сомневался, что это Исаев. Тем не менее Грачевский одобрил мое желание спасти вещи; я просила его дать знать об этом Николаю Евгеньевичу Суханову как человеку столь энергичному и решительному, что самое невозможное кажется ему всегда возможным.

Через несколько часов Суханов явился в сопровождении двух морских офицеров и с обычной распорядительностью в течение двух часов удалил с квартиры все, что нужно; остались два узла с вещами, не представлявшими особой ценности. Это было уже в 8 часов вечера. Тогда он потребовал, чтоб я тотчас же ушла из дома; но я не видела никакой нужды уходить до утра, потому что была уверена, что Исаев квартиры не назовет, а непоявление до сих пор полиции объясняла тем, что дворники нашего дома еще не собрались пойти на призыв; я думала (ошибочно), что ночью Исаеву дадут покой, и потому не видела риска оставаться у себя. После этих аргументов Суханов оставил меня, обещав наутро прислать двух дам за остальными вещами. Поутру 3 апреля, когда я вышла осмотреть окрестности, в воротах стояло щедринское «гороховое пальто», делавшее внушение дворникам: «Непременно до 12 часов! Непременно до 12 часов!» Было ясно, что дворников зовут в градоначальство. Тогда я выставила условный сигнал, что квартира еще безопасна; в нее почти тотчас вошли Ивановская и Терентьева и унесли последние узлы, прося не медлить уходом. Дождавшись женщины, которая приходила убирать нашу квартиру, и под приличным предлогом выпроводив ее, я вышла, заперев свое опустошенное жилище. Говорят, жандармы прибыли на нашу квартиру, когда самовар, из которого я пила чай, еще не остыл: они опоздали на час или полтора.

Этот день, 3 апреля, был днем казни наших цареубийц. Погода была чудная: небо ясное, солнце лучезарно-весеннее, на улицах полная ростепель. Когда я вышла из дома, народное зрелище уже кончилось, но всюду шел говор о казни, и, в то время как сердце сжималось у меня от воспоминаний о Перовской и Желябове, я попала в вагон конки, в котором люди возвращались с Семеновского плаца, на котором происходило зрелище. Многие лица были возбужденные, но не было ни раздумья, ни грусти. Как раз против меня сидел в синей свитке красавец-мещанин, резкий брюнет с курчавой бородой и огненными глазами. Прекрасное лицо было искажено страстью — настоящий опричник, готовый рубить головы.

После Шлиссельбурга в архангельскую ссылку Александра Ивановна Мороз привезла мне прекрасную большую гравюру с картины Сурикова «Боярыня Морозова». Она привезла ее, потому что знала, какое большое место в моем воображении в Шлиссельбурге занимала личность протопопа Аввакума и страдалица за старую веру боярыня Морозова, непоколебимо твердая и вместе такая трогательная в своей смерти от голода.

Гравюра производила волнующее впечатление. В розвальнях, спиной к лошади, в ручных кандалах Морозову увозят в ссылку, в тюрьму, где она умрет. Ее губы плотно сжаты, на исхудалом, красивом, но жестком лице решимость идти до конца; вызывающе с двуперстным крестным знамением поднята рука, закованная в цепь. Кругом народная толпа московской улицы времен царя Алексея Михайловича. Что ни лицо, то другое выражение: есть в толпе робкие, устрашенные, есть немногие с затаенным сочувствием, есть злобно ликующие.

Гравюра говорит живыми чертами — говорит о борьбе за убеждения, о гонении и гибели стойких, верных себе. Она воскрешает страницу жизни… 3 апреля 1881 года… Колесницы цареубийц… Софья Перовская… Красавец-мещанин в синей суконной свитке. Прекрасно лицо, искаженное страстью, — лицо опричника, готового рубить головы.

3. Перовская

Софья Львовна Перовская по своей революционной деятельности и судьбе как первая русская женщина, казненная по политическому делу, представляет одно из немногих лиц, которые перейдут в историю.

С точки зрения наследственности и влияния окружающей среды любопытно, что эта аскетка-революционерка была по происхождению правнучкой Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана малороссийского, внучкой губернатора в Крыму в царствование Александра I и дочерью губернатора Петербурга при Александре II.

По случайному стечению обстоятельств ее обвинителем в Особом присутствии Сената по делу 1 марта являлся человек, бывший в прошлом ее товарищем детских игр.

В Пскове, где Перовская жила раньше, родители Софьи Львовны и ее будущего обвинителя были сослуживцами и жили рядом, так что дети постоянно встречались[199].

Этот обвинитель в своей речи переступил границы прокурорских обязанностей и кроме обычных в этих случаях упреков в кровожадности бросил слово «безнравственность». Это был Н. В. Муравьев, впоследствии министр юстиции, страж закона, попиравший этот закон, просвещенный юрист, говоривший о судебных уставах 1864 года, что их основы — наилучшие из до сих пор выработанных во всем цивилизованном мире, и тем не менее потрясавший эти основы. Это был Муравьев-законник, которого русское правительство посылало в Париж, чтоб добиться от свободной республики нарушения права убежища, гарантированного законом этой республики: выдачи Льва Гартмана, революционера, хозяина того дома, из которого был произведен взрыв царского поезда под Москвой 19 ноября 1879 года. Тот Муравьев — служитель нелицеприятного правосудия, о котором в его бытность министром юстиции шла широкая молва как об одном из крупнейших взяточников того времени.

Условия детства заронили в душу Перовской никогда не потухавшие лучи человечности и чувства чести. В поколении, отцы которого пользовались крепостным правом, крепостнические нравы, с их неуважением к человеческой личности, вносимые в семейные отношения, нередко развивали в детях в противовес отцам протест и отвращение к деспотизму. Так было и с Перовской. Ее отец, Лев Николаевич Перовский, был крепостник из крепостников, оскорблявший мать своих детей не только самолично, но и принуждавший ребенка-сына оскорблять действием эту мать, типичную для той эпохи женщину скромной душевной красоты и кротости. В тяжелой атмосфере семьи Софья Львовна научилась любить человека, любить страдающих, как она любила страдавшую мать, с которой до последних трагических дней жизни не прерывала нежных отношений. Во время суда надо мной надзирательницы дома предварительного заключения рассказывали мне, что во время процесса Перовской на свиданиях с матерью, вызванной из Крыма, Софья Львовна мало говорила. Как больное, измученное дитя, тихая и безмолвная, она все время полулежала, положив голову на колени матери. Два жандарма, день и ночь сидевшие в камере Перовской, находились тут же.

Едва начав жить сознательной жизнью, Перовская решила покинуть семью, оставаться в которой морально ей было невыносимо. Но отец не хотел выдать ей отдельного паспорта и в случае ухода грозил вернуть в отчий дом при помощи полиции. Перовская не отступила и ушла от родителей, скрывшись у своих подруг по Аларчинским курсам[200] — сестер Корниловых. Вместе с одной из них Александрой Ивановной (впоследствии Мороз) — она судилась потом по «процессу 193-х».

Быть может, унаследовав от матери нежную душу, Перовская, как член кружка чайковцев, к которому принадлежали и Корниловы, весь запас женской доброты и мягкости отдала трудящемуся люду, когда, обучившись фельдшерству, соприкоснулась в деревне с этими людьми в качестве пропагандистки-народницы. В воспоминаниях свидетелей ее тогдашней жизни говорится, что было что-то матерински нежное в ее отношении к больным, как и вообще к окружающим крестьянам. Какое нравственное удовлетворение ей давало общение с деревней и как трудно ей было оторваться от этой деревни, убогой и темной, показывало ее поведение на Воронежском съезде и колебание ввиду распадения общества «Земля и воля» на «Народную волю» и «Черный передел». Тогда мы обе, она и я, только что покинувшие деревню, всеми силами души были еще связаны с нею. Нас приглашали к участию в политической борьбе, звали в город, а мы чувствовали, что деревня нуждается в нас, что без нас темнее там. Разум говорил, что надо встать на тот же путь, на котором стоят наши товарищи, политические террористы, упоенные борьбой и одушевленные успехом. А чувство говорило другое, настроение у нас было иное, оно влекло в мир обездоленных. Конечно, мы не отдавали тогда себе отчета, но впоследствии это настроение было правильно определено как стремление к чистой жизни, к личной святости. Но, как об этом было раньше сказано, после некоторого раздумья мы победили свое чувство, свое настроение и, отказавшись от морального удовлетворения, которое давала жизнь среди народа, твердо стали рядом с товарищами, политическое чутье которых опередило нас.

С тех пор во всех террористических замыслах Исполнительного комитета «Народной воли» Перовская занимает первое место. Это она является приветливой простушкой-хозяйкой убогого домишка на московской окраине, купленного за 700–800 рублей на имя Сухорукова, игравшего роль ее мужа мелкого железнодорожного служащего.

В решительный момент это она остается со Степаном Ширяевым в домике, где при приближении царского поезда должен быть сомкнут электрический ток.

Всегда бдительная, всегда готовая, она вовремя подает нужный сигнал, и не по ее вине крушится не тот поезд, в котором царь, а тот, в котором царские служащие.

Затем после взрыва 5 февраля в Зимнем дворце летом 1880 года она приезжает в Одессу для подкопа и мины на Итальянской улице.

И наконец, в 1881 году, когда подготовляется седьмое покушение Исполнительного комитета, подготовляется 1 марта, Перовская организует вместе с Желябовым отряд лиц, следящих за выездом государя, будущих сигналистов при выполнении драмы, и руководит метальщиками бомб не только в подготовительный период, но и в день 1 марта, когда указывает на совершенно новую диспозицию, благодаря которой император погибает от двух бомб, брошенных террористами.

Конечно, как при всяком сложном замысле со многими участниками, трудно разграничить, что каждым внесено в общее дело; все же думается, что будет только справедливостью сказать: не будь Перовской с ее хладнокровием и несравненной обдуманностью и распорядительностью, факт цареубийства мог и не пасть на этот день.

День спасла она и заплатила за него жизнью.

Я познакомилась с Софьей Львовной в 1877 году в Петербурге, когда она как подследственная по «делу 193-х» находилась на поруках. Ее привела ко мне Александра Ивановна Корнилова и оставила ночевать. Ее наружность обратила на себя мое внимание: в своей сорочке деревенского покроя она походила на молодую крестьянскую девушку с ее небольшой русой косой, светло-серыми глазами и по-детски округленными щеками. Только высокий лоб противоречил общему простонародному облику. Во всем белом миловидном личике ее было много юного, простого и напоминающего ребенка. Этот элемент детского в лице сохранился у нее до конца, несмотря на трагические минуты, которые она переживала в мартовские дни.

Глядя на простоту всей ее внешности, никто не подумал бы о среде, в которой она родилась и провела детство и отрочество, а общее выражение лица с мягкими линиями совсем не говорило о сильной воле и твердом характере, которые ей достались, быть может, по наследству от отца. Вообще в ее натуре была и женственная мягкость, и мужская суровость. Нежная, матерински нежная к людям из народа, она была требовательна и строга по отношению к товарищам-единомышленникам, а к политическим врагам — к правительству могла быть беспощадной, что приводило почти в трепет Суханова: его идеал женщины никак не мирился с этим. Когда кончился «процесс 193-х», ее квартира в Петербурге была центром, в котором сходились освобожденные товарищи по суду, но только «протестанты», не признавшие этого суда и не присутствовавшие потому на заседаниях его. Сильная личность Мышкина с его знаменитой речью на суде произвела на нее такое впечатление, что мысль об освобождении его из Чугуевского централа Харьковской губернии сделалась ее idee fixe. Много энергии отдала она на попытки осуществления ее.

Самыми любимыми товарищами Перовской были люди, выдающиеся по своим духовным качествам, но совершенно не похожие друг на друга; один — полный блеска, другой — совершенно лишенный его: Желябов и Фроленко — Михайло, как она и все товарищи звали его. На Воронежском съезде я впервые встретилась с этими двумя, и Перовская, знавшая их до этого, много говорила мне об их превосходных качествах, но можно было заметить, что, как ни ценит она Михайлу, Желябов прямо восхищает ее.

Перовская согласно идеалам нашей эпохи была великой аскеткой. Я уж не говорю о скромности всего домашнего обихода повседневной жизни, но вот характерный образчик ее отношения к общественным деньгам. В один из мартовских дней она обратилась ко мне: «Найди мне рублей 15 взаймы. Я истратила их на лекарство — это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое sortie de bal; портниха продаст его, и я уплачу долг». До такого ригоризма у нас, кажется, еще никто не доходил.

В те же памятные дни я познала всю ее деликатность и бескорыстную заботу о товарищах. Дело состояло в следующем: после ареста Желябова 27 февраля квартира его и Перовской, как я говорила, 28-го была очищена от нелегального имущества и покинута. С этого дня и до 10 марта, когда Перовскую арестовали близ Аничкова дворца, она ночевала то у одних, то у других друзей. При тогдашних обстоятельствах такое неимение своего угла было особенно тягостно и совершенно не вызывалось необходимостью, так как мы имели несколько общественных квартир, где каждый товарищ мог считать себя равноправным хозяином и быть как у себя дома.

Вот разгадка: в то время, время диктатуры Лорис-Меликова, не уберегшего императора от руки террористов, в Петербурге среди полиции, как и среди жителей, поднялась паника. Полиция, недосмотревшая, должна была оправдать себя и подняла всех на ноги для отыскания крамолы. Самые зловещие слухи ходили в перепуганной публике: говорили о повальных ночных обысках не только целых домов, но и целых кварталов. А мы, народовольцы, теряли одного за другим наших членов, которых арестовывали неожиданно на улице или на квартире без признаков какого-либо слежения.

«Верочка, можно у тебя ночевать?» — спросила Перовская за день или два до ее ареста. Я смотрела на нее с удивлением и упреком: «Как это ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!» — «Я спрашиваю, — сказала Перовская, — потому что, если в дом придут с обыском и найдут меня, тебя повесят». Обняв ее и указывая на револьвер, который лежал у изголовья моей постели, я сказала: «С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять».

Такова была душа Перовской, частица души ее, потому что только частица ее была приоткрыта мне: в то спешное время мы слишком поверхностно относились к психологии друг друга: мы действовали, а не наблюдали.

Она была женщина: ей могло быть больно, физически больно. Когда в черном арестантском платье во дворе дома предварительного заключения ее возвели на колесницу, посадив спиной к лошади и повесив на грудь доску с надписью «цареубийца», то руки ее скрутили так туго, что она сказала: «Отпустите немного: мне больно».

«После будет еще больнее», — буркнул грубый жандармский офицер, наблюдавший за всем поездом.

Это был тюремщик Алексеевского равелина, в котором немного спустя медленной смертью умерщвляли наших народовольцев, он же — последний комендант нашего Шлиссельбурга Яковлев.

На Семеновский плац привезли таким же образом остальных четырех первомартовцев: Желябова — крестьянина, создателя бомб, Кибальчича — сына священника, Тимофея Михайлова — рабочего и Рысакова — мещанина, эмблематически представлявших все сословия Российской империи.

На эшафоте Перовская была тверда всей своей стальной твердостью. Она обняла на прощание Желябова, обняла Кибальчича, обняла Михайлова. Но не обняла Рысакова, который, желая спастись, выдал Тележную улицу и погубил Саблина, застрелившегося, погубил Гесю Гельфман, умершую в доме предварительного заключения, погубил Т. Михайлова, которого привел на эшафот.

Так умерла Перовская, верная себе в жизни и в смерти.

4. Значение 1 марта

Что бы ни говорили и что бы ни думали о 1 марта, его значение было громадное. Чтобы оценить его, необходимо припомнить, среди каких условий оно совершалось. Оно прервало 26-летнее царствование императора, который открыл для России новую эру, поставив ее на путь общечеловеческого развития; после векового застоя он дал ей громадный толчок вперед реформами: крестьянской, земской и судебной. И первая и величайшая из этих реформ — крестьянская — в экономическом отношении уже в самом начале не удовлетворила требования лучших представителей общества (членов редакционных комиссий) и литературы, а когда со времени ее осуществления прошло 15 лет и период славословий перешел в период критики, то журналистика открыто провозгласила ее проведенною под давлением поместного сословия, компромиссом, совершенно не соответствовавшим предположенной цели — «улучшения хозяйственного быта сельского сословия для правильного отбывания им податей и повинностей». Труды Янсона, кн. Васильчикова[201] и других исследователей показали полное расстройство экономического быта крестьян: малоземелье, развитие сельского пролетариата и такое несоответствие крестьянских платежей с доходностью их земель, что князь Васильчиков уподоблял положение нашего крестьянства безвыходному состоянию французского сельского сословия перед революцией 1789 года и грозил России теми же бедствиями, которые разразились во Франции в конце XVIII столетия. Правительственные комиссии подтвердили и засвидетельствовали разорение народных масс.

Другие преобразования под усилившимся влиянием противников реформ и реакции, проявившейся в самом императоре, были урезаны и искажены разными дополнениями, изъятиями, разъяснениями. Мало-помалу общественные силы и правительственная власть пошли врозь, общественные элементы потеряли всякое влияние на течение государственной жизни, на ход управления.

Неудовлетворенность в самом начале царствования части общества разразилась в 60-х годах общими волнениями студенчества и выразилась процессами Чернышевского, Михайлова[202], каракозовцев, нечаевцев. Эти выражения недовольства вместе с волнениями, вызванными польским восстанием, послужили сигналом к обострению реакции, сторонники которой воспользовались ими как нельзя лучше: к началу 70-х годов разрыв между правительством и обществом был уже полный. С тех пор бунт части подданных против порядка управления, поддерживаемого государем, сделался, можно сказать, хроническим. Но каждое проявление этого бунта влекло еще тягчайший гнет, который в свою очередь вел к более острому отпору. В конце 70-х годов вся внутренняя жизнь России, вся ее внутренняя политика обратились в борьбу с крамолой. Явились генерал-губернаторства, военные суды, государственная охрана и немилосердные казни, но вместе с тем явилась эпидемия цареубийств. И в то время как государственная власть выставила все свои чрезвычайные средства для борьбы со злом, ни штыки сотни тысяч войск, ни толпа охранителей и шпионов, ни золото царской казны — ничто не уберегло повелителя 80 миллионов, и он пал от руки революционера.

Поучительный характер 1 марта заключается именно в том, что это был финал 20-летней борьбы между правительством и обществом. 20 лет преследований, жестокостей и стеснений, имевших в виду меньшинство, но обременявших всех, и в результате — Рысаков со своим: «Посмотрим еще, все ли благополучно!»[203] Убийство императора случилось среди общей уверенности, что покушение произойдет; при этом все общество было разделено на два лагеря, из которых один опасался, а другой с нетерпением ожидал этого события. Такое положение было беспримерно в летописях народов и могло заставить задуматься философа, моралиста и политика. Бомба Исполнительного комитета, потрясшая всю Россию, поставила ей вопрос: где выход из ненормального положения вещей, где его причины и что же будет дальше, если в жизнь не будет внесено ничего нового? Мы думали, что бесплодность правительственных стремлений сломить революционное движение репрессиями, несостоятельность попыток устранить недовольство устранением наиболее энергичных недовольных личностей была доказана воочию предшествующим 20-летним опытом, завершившимся событием 1 марта, и если не император, то Россия вывела из него должное заключение. Мы думали, что общественное мнение, свободно выраженное, предложило бы для прекращения внутренней междоусобицы не борьбу с отдельными проявлениями недовольства, но уничтожение самой причины этого недовольства; а эту причину оно указало бы не в отдельных агитаторах и выдающихся личностях, поимкой которых правительство тщетно надеялось умиротворить умы, но в общем стеснении, в полном отстранении образованного класса от влияния на жизнь народа и государства, в отсутствии какого бы то ни было поприща для деятельности, не преследующей цели грабежа и личной наживы; в полном противоречии между политикой правительства, с одной стороны, и интересами и потребностями народа и интеллигенции — с другой. И в случае продолжения прежнего режима оно выставило бы неизбежность повторения 1 марта при обстановке, быть может, еще более трагической.

Таким образом, дилемма, поставленная ребром, казалась нам разрешенной в общественном сознании и ждущей лишь момента для воплощения в жизнь. Необычайность условий, среди которых произошло событие 1 марта, и самая грандиозность его способствовали в высшей степени уяснению этого сознания, и отрицать его значение в этом смысле для общества невозможно.

Но 1 марта взволновало и весь мир крестьянства; оно вывело его из сферы обыденных забот и деревенских интересов и сосредоточило его внимание на вопросе: кто убил царя и за что его убили? Все, кто жил в то время и много после в деревне, единогласно свидетельствовали, что умерщвление императора и мотивы этого умерщвления глубоко волновали крестьянский ум и заставляли его усиленно работать. В результате этой работы могло быть лишь два решения: истина, что царь убит социалистами, борющимися за интересы народа, желающими добыть народу землю и освободить его от гнета чиновников; или другое, что против царя бунтуют баре, помещики за свои права, что он убит за освобождение крестьян и в надежде вернуть крепостное право. В одном случае народ связывался с партией солидарностью интересов, и партия приобретала в массах точку опоры, какой не доставили бы десятки лет пропаганды словом; в другом — у него накипала злоба против имущественного класса; эта злоба при том ужасном экономическом состоянии, в каком находился народ, могла разразиться избиением привилегированного сословия, которое мало чем отличалось бы от ужасов пугачевского бунта. При этом задачей партии было бы лишь воспользоваться взрывом народных страстей и народного негодования. И в том и в другом случае союз революционной борьбы с народом являлся перспективой, открытой первым марта.

По отношению к самой партии и к постановке революционного дела вообще это событие имело громадную важность: в глазах сторонников оно вознесло Комитет на небывалую высоту. «Приди и владей нами» было единодушным возгласом, обращенным к нему, оно создало такую атмосферу, которая могла удовлетворить требованиям самого пламенного революционера, и если можно было о чем пожалеть, так о том, что жатва обильна, а жнецов мало.

Но кроме того что партия «Народная воля» приобрела 1 марта самую выгодную для себя позицию и новые шансы к расширению своей организации, этот момент был торжеством идеи организации вообще. Никаких сил единичной личности или даже отдельного кружка не хватило бы на ведение и довершение двухлетней борьбы с ее замечательными эпизодами и концом — борьбы, в которой на одной стороне были все преимущества власти и материальной силы, а на другой — только энергия и организация. Необходимость организации в борьбе с правительством, организации как единственного условия возможности победы — вот что провозгласило 1 марта. После этого нечего уже было пропагандировать эту мысль — она сделалась общим достоянием среды, из которой выходили члены партии.

Обратной стороной этого крупного момента истории революционного движения выставлялось то, что 1 марта не вызвало народного восстания, не сопровождалось попытками к инсуррекции по городам и не заставило правительство ни предпринять коренных изменений в экономическом и политическом строе России, ни сделать уступок требованиям недовольных. Относительно первого можно положительно сказать, что партия никогда и нигде, ни в органе, ни в программе, ни в устных разъяснениях ближайших своих целей и задач не указывала на цареубийство как на средство непременно произвести народное восстание; это восстание могло составлять надежду отдельных лиц, но не расчет партии. Ожидания инсуррекции истекали из незнания положения дел организации, слишком еще молодой для осуществления подобных попыток, и если в революционной среде были даже недовольные тем, что их предположения не сбылись, то это были люди, привыкшие жать, где не сеяли: инсуррекция была еще делом будущего, требовавшим много трудов.

Что же касается того, что 1 марта не привело к практическим результатам в смысле экономического и политического переустройства России, то это вполне справедливо. Но, не будучи в состоянии совершить это переустройство силами революционными, партия никогда не рассматривала верховной власти в современной ее организации силой, способной искренне взять на себя почин в этом деле; правда, она ждала уступок, послаблений, прекращения реакции, доли свободы, которая сделала бы существование сносным и мирную деятельность возможной; в этом она ошиблась, что было весьма печально и худо, но худо не для одной революционной партии, а и для народа, и для общества, для имущих классов и для бюрократии, для всего государства и для главы его; худо потому, что влекло в будущем новые катастрофы, новые политические и социальные смуты. Едва ли в то время в России находилось много людей, которые верили бы в будущее мирное преуспеяние своего отечества и спокойное житье своего монарха, а если нет этой веры, этой уверенности, то будущее должно было являться сумрачным и тревожным. В свое время это будущее должно было сказать свое слово.

Здесь необходимо сказать еще несколько слов о той деморализации, которая вносилась в общество приемами борьбы правительства с революционной партией. Как всякая борьба, стоящая не на почве идей, а на почве силы, она сопровождалась насилием. А насилие, совершается ли оно над мыслью, над действием или над человеческой жизнью, никогда не способствует смягчению нравов. Оно вызывает ожесточение, развивает зверские инстинкты, возбуждает дурные порывы и побуждает к вероломству. Гуманность и великодушие несовместимы с ним. И в этом смысле правительство и партия, вступившие, что называется, врукопашную, конкурировали в развращении окружающей среды. С одной стороны, партия провозглашала, что все средства хороши в борьбе с противником, что здесь цель оправдывает средства; вместе с тем она создавала культ динамита и револьвера и ореол террориста; убийство и эшафот приобретали пленительную силу над умами молодежи, и чем слабее она была нервами, а окружающая жизнь тяжелее, тем больше революционный террор приводил ее в экзальтацию: когда жить приходится мало, так что результаты идейной работы могут быть еще не заметны, у деятеля является желание видеть какое-нибудь конкретное, осязательное проявление своей воли, своих сил; таким проявлением тогда мог быть только террористический акт с его насилием. Общество, не видя исхода из существующего положения, частью сочувствовало насилиям партии, частью смотрело на них как на неизбежное зло, но и в этом случае аплодировало отваге или искусству борца, а повторение событий вводило их в норму.

Но мрачная сторона революционной деятельности смягчалась солидарностью и братством во внутренних отношениях единомышленников; кроме того, насилие партии покрывалось знаменем блага народа, защиты угнетенных и оскорбленных, окружающие примирялись с ним за бескорыстие мотивов; оно искупалось отречением от материальных благ, неудовлетворенностью революционера в личной жизни, которая вся ломалась, раз он вставал на свой опасный путь; оно искупалось тюрьмой, ссылкой, каторгой и смертью. Таким образом, если общество грубело, привыкая к насилиям революционной партии, то оно видело вместе с тем если не в целом, то в отдельных представителях ее образцы самопожертвования, героизма, людей с недюжинными гражданскими добродетелями. Наряду с партией, но в более грандиозных размерах практиковалось насилие правительства: сковывалась мысль, запрещалось слово, отнимались свобода и жизнь; административная ссылка была обычным явлением, тюрьмы были переполнены; казни считались десятками. Вместе с тем в тюрьмах практиковалось унизительное обращение: в доме предварительного заключения высекли Боголюбова и оскорбляли стыдливость женщин[204].

Ожесточались исполнители, озлоблялись потерпевшие, их родные, друзья и знакомые; общество привыкало к унижению человеческого достоинства; зрелище казней возбуждало кровожадность толпы. Возмездие «око за око, зуб за зуб» делалось девизом для всех. Для предотвращения государственных опасностей была нужна тайная полиция, правительственное золото создавало толпу шпионов; они вербовались во всех слоях населения, между ними были генералы и баронессы, офицеры и адвокаты, журналисты и врачи, студенты и студентки, увы, были даже гимназистки, девочки 14 лет, а в Симферополе в жандармском управлении вовлекли в шпионство и предлагали денежное вознаграждение гимназисту — мальчику 11 лет. Известно, что нет страсти более сильной и ведущей к более низким преступлениям, чем страсть к золоту. Персидское золото заставило вождей Греции продавать свое отечество; 30 сребреников прельстили Иуду Искариота. Наше правительство широко пользовалось корыстолюбием и алчностью человеческого рода и извлекало всевозможную пользу из могущества золота. «Черная книга» русской монархии, раскрытая Клеточникову, навсегда останется грязным пятном нравов того времени. Молодые женщины употребляли чары красоты и молодости для вовлечения и предательства; шпионы являлись инициаторами, организаторами и двигателями революционного дела; Рачковский в Петербурге, Рейнштейн в Москве, Забрамский в Киеве — вот герои правительственного лагеря, блиставшие на тогдашнем горизонте. Удачный донос, вероломнейшее предательство, ловкий подвох при следствии как средство вырвать признание, создание ценой благосостояния десятков лиц грандиозного процесса путем самых искусственных натяжек — вот что давало денежную премию или повышение по службе. К этому присоединялось вовлечение слабых в отступничество. Отмена наказания, забвение прошлого, деньги и свобода — все служило средствами обольщения (Веледницкий, Пиотровский, Курицын, Меркулов и др.). Этим наносился нам, революционерам, глубочайший нравственный удар, который колебал веру в людей. Не так больно было потерять свободу, как бывшего товарища, ради которого вы были готовы рисковать собой, которому вы доверяли, которого вы оберегали и которому оказывали всевозможные братские услуги, увидать рядом с жандармом, чтобы задержать вас, и услышать циничные слова: «Что, не ожидали?»

Конечно, все это совершалось в видах «законного» правосудия, ради спасения отечества или того порядка, в котором хотели сохранить это отечество. Но кто же будет отрицать все глубокое падение человеческой личности, выражаемое этими фактами? Но настоящая нравственная язва распространялась и другим, еще более губительным путем: наши ряды хотели расстроить возбуждением недоверия друг к другу; шпионскими проделками и полицейскими штуками старались набросить тень подозрения на некоторых товарищей, шедших с нами рука об руку; необдуманность и неосторожность одних, случайное стечение обстоятельств, подстроенных рукою сыщика, против других служили средством заронить в революционном товариществе мрачную мысль о продажности и предательстве его членов; политика состояла в том, чтобы создать положение, когда брат восстанет на брата. И в самом деле, мы были недалеки от того времени, когда наши руки могли обагриться кровью, быть может, столь же невинной, как кровь Иванова, пролитая Нечаевым.

Я лично в последние два года перед арестом испытала три случая, когда была на краю преступления. Одного я решалась отравить собственноручно, потому что я ввела его в партию, — все были убеждены, что этот человек шпион, и, если бы не разъяснилось, к счастью, главнейшее обстоятельство, бывшее уликой против него, он мог погибнуть, а был невинен! В другой раз друзья из-за стен тюрьмы завещали мне разделаться с личностью, которую они называли причиной своей гибели. Эта личность была приведена в соприкосновение с партией мной же; я верила в ее честность и искренность, я поддерживала ее всем, чем могла; как личность молодую, нуждающуюся в теплом отношении, я поручила ее моему лучшему другу, и мне указали на нее как на предателя, заслужившего удар кинжала.

Я знала юношу, так опутанного шпионскими махинациями, что он являлся изменником в глазах всех; он был близок к самоубийству в отчаянии от павшего на него подозрения; люди, знавшие его лично, верили в его невинность; но на вопрос, обращенный ко мне, может ли он продолжать революционную работу, я отвечала, должна была ответить: «Нет». Так создается положение, когда становится положительно «страшно за человека». И если мы, люди, давно примкнувшие к движению, воспитавшиеся на чистых принципах социализма, приготовлявшие себя к мирной пропаганде, заслуживали от правительства имя злодеев, то люди, которых оно воспитывало, должны были явиться демонами!

Загрузка...