Глава десятая

1. Военная организация

Осень 1880 и начало 1881 года были временем усиленной пропаганды и организационной работы партии «Народная воля». К этому времени относится заведение обширной связи с провинцией, организация местных групп, подробная выработка плана действий по отдельным местностям; агенты Комитета занимались разъездами по определенным районам или были командированы для постоянного пребывания в главнейших пунктах империи. Все предыдущие события подготовили уже достаточную почву: «Черный передел» как организация, можно сказать, исчез, его предводители скрылись за границу; обширная группа Михаила Родионовича Попова в Киеве погибла от предательства Забрамского, пробравшегося в ее среду. Усиленное распространение органа «Народная воля», устная пропаганда программы Комитета, а главное — громкие эпизоды борьбы, говорившие сами за себя, привлекли общие симпатии к «Народной воле». Отовсюду к Комитету являлись делегаты для заведения сношений с ним, с предложением услуг для выполнения новых планов, с просьбами прислать агентов для организации местных сил. Таким благоприятным настроением Комитет, конечно, не замедлил воспользоваться; он пожинал плоды своих трудов и своих жертв. В ясно выраженном стремлении кружков и отдельных лиц к объединению, в домогательствах их примкнуть к партии и в постоянных заявлениях готовности принять участие в активной борьбе с правительством сказалось то громадное возбуждение умов, которое явилось следствием деятельности Исполнительного комитета «Народной воли». Смелость заразительна, как и панический страх; энергия и отвага организации увлекли за собою живые элементы, и самая смерть не была страшна.

В самом Петербурге пропаганда, агитация и организация велись в самых широких размерах; отсутствие полицейских придирок и жандармских облав за этот период диктатуры Лорис-Меликова очень благоприятствовало работе среди учащейся молодежи и рабочих. Это было время общего оживления и надежд. Все следы подавленности, явившейся после неудач первой половины 70-х годов и последовавшей за ними реакции, исчезли, как будто все десять лет (1870–1880 годы) не были хроническим кровопусканием всего, что протестовало в России. Требование цареубийства раздавалось громко, потому что политика графа Лорис-Меликова не обманула никого; она ничуть не изменяла сущности отношений правительства к обществу, народу и партии; граф изменил лишь грубые и резкие формы на более мягкие, но одной рукой отнимал то, что давал другой. Предприняв, например, столь прославленное возвращение административно-ссыльных, он сам в то же время широко пользовался этой мерой по отношению к Петербургу; по его инструкции 15 декабря 1880 года в Сибири была изменена к худшему участь карийцев; эта инструкция лишила их, между прочим, такого дорогого права, как право переписываться с родными. Непосредственно писать родным было запрещено, но завели комедию: тот, кто выходил в вольную команду при тюрьме, мог писать родственникам каторжан, извещать их о здоровье, нуждах заключенных и т. п., и эти письма официальным порядком, через канцелярию, отправлялись по назначению. Но каторжане, конечно, находили помимо того способы переписываться с родными тайно. Одно из подобных писем Т. И. Лебедевой я передала в Петербургский музей революции. Оно написано на белой коленкоровой подкладке женского лифчика и в этом лифчике вынесено «на волю».

Общественное мнение в революционном мире требовало продолжения террора и казни как самого царя, так и его лицемерно-либерального приближенного, и в то время как большинство агентов Комитета было занято пропагандой и организацией, его техники работали над усовершенствованием метательных снарядов, которые должны были играть вспомогательную роль при взрывах мин, до сих пор обнаруживавших недостаточную силу. К этому блестящему периоду деятельности Исполнительного комитета относится основание им военной организации партии «Народная воля».

Сознание, что в армии необходимо приобретать сторонников не в виде случайного привлечения отдельных лиц, поглощаемых революционной средой, но в видах систематического накопления в самом войске революционных элементов для вооруженной борьбы с самодержавием, — такое сознание совершенно отсутствовало в эпоху 70-х годов. Только «Народная воля» сделала работу среди военных очередной задачей революционной партии. Военные были и в «процессе 193-х», и в «деле 50-ти», но они являлись обыкновенными пропагандистами, покидали свою среду, «шли в народ» — к крестьянам и городским рабочим[180]. «Народная воля», выдвинувшая на первый план политическую борьбу, свержение самодержавного правительства и завоевание свобод вооруженной рукой, не могла не понимать, что без организованной силы армии нельзя рассчитывать на победу не обученных военному делу народных масс. Поэтому после разделения общества «Земля и воля», когда кончилась сначала организационная работа, необходимая для конституирования новой партии, а потом все приготовления к покушению на царя в Москве, Одессе и под Александровском, агенты Исполнительного комитета стали искать связей в военной среде с целью подготовить кадры будущей военной организации для активной поддержки народного восстания, когда оно произойдет организованно или стихийно. Какого рода будет эта организация и ее отношение к Исполнительному комитету, тогда еще не намечалось. Это было бы праздным делом, пока не имелось определенного материала для практического применения плана. Была важна самая постановка вопроса, что революционная партия, стремящаяся в первую очередь к насильственному ниспровержению самодержавия, должна искать опоры в войске, иметь в нем союзника, который в иных случаях пассивно, в других активно оказал бы поддержку ей в момент, когда это будет нужно. В общих чертах эта постановка была сделана в «Объяснительной записке» о подготовительной работе партии, составленной зимой 1879/80 года Комитетом. В этой записке среди других отделов был отдел, говоривший о деятельности в войске, хотя далеко не в тех очертаниях, какие определились осенью 1880 года.

В ту же зиму 1879/80 года было положено начало сношениям Комитета с морскими офицерами Кронштадта через посредство лейтенанта Суханова и с артиллеристами Петербурга главным образом через С. Дегаева. Раньше он служил в крепостной артиллерии в Кронштадте, некоторое время был в Артиллерийской академии, но был исключен за неблагонадежность.

Почва для этих сношений была подготовлена еще в предшествовавшие годы частью кружками самообразования, как это было в морском училище в 1871–1872 годах, когда в таком кружке участвовали Суханов, Серебряков, Луцкий и другие, которых потом в шутку называли «китоловами». Это название имело свое происхождение от объяснения, которое давали участники кружка своему начальству, открывшему благодаря доносу существование «тайного общества» в стенах училища. Члены кружка указывали, что они имели в виду развитие промыслов Северной России — мысль, которую дало сочинение Максимова об этих промыслах. По одной версии это объяснение было придумано для начальства, которое само было радо придать делу невинный характер; по другому рассказу, слышанному мною, юноши действительно предполагали заняться ловлей китов для добывания материальных средств на дело революции.

Но и сама жизнь не могла не захватывать своим влиянием хотя бы части военного сословия: существовала легальная литература народолюбческого направления; прошла полоса движения молодежи в народ; происходили политические процессы 70-х годов; шли аресты по всем городам России, и еще до появления «Народной воли», начиная с выстрела Веры Засулич в 1878 году, целый ряд террористических актов волновал общественное мнение России (убийство Мезенцова, покушение на Дрентельна в Петербурге, убийство Гейкинга в Киеве, губернатора Кропоткина — в Харькове, покушение Соловьева на жизнь Александра II). Было бы неестественно, если бы в армии и во флоте за все это время все поголовно оставались глухи к тому, что происходило вне военной среды. И действительно, мы видим, что в 1878 году самостоятельно образовавшийся кружок из морских офицеров и гардемаринов (А. Буланов, Вырубов, Лавров и др.) ведет пропаганду среди нижних чинов в Кронштадте. Русско-турецкая война, освобождение Болгарии и введение конституции в этой стране тоже сделали свое дело. Война выявила во всей наготе безобразие русских порядков: бессовестное хищение и казнокрадство, отсутствие какого бы то ни было попечения о солдате, оборванном, голодающем, лишенном медицинской помощи, и т. д. Офицерство не могло не задумываться над причинами всех этих злоупотреблений и не искать средств для искоренения их. Болгарию освобождали от турецкого ига, вводили в ней конституцию, а Россию оставляли в политическом рабстве, при прежнем самодержавии. «Мы думали, говорил на суде (в 1884 году) участник осады Плевны Похитонов, — что, вместо того чтобы освобождать чужую страну, надо думать об освобождении России».

Высшие военные заведения, академии, как дающие лучшее образование, не могли в свою очередь не выделять некоторого количества офицеров, одушевленных общественными стремлениями, потребностью в свободе, и, действительно, они дали их в лице Рогачева, Похитонова, Буцевича и др.

Сношения членов Исполнительного комитета с Кронштадтом начались поздней осенью 1879 года и продолжались до весны 1880 года, когда моряки ушли в плавание. Первое знакомство с Сухановым произошло через его сестру Ольгу Евгеньевну, по мужу Зотову. Как ее, так и ее мужа Желябов знал по Крыму, а потом в Петербурге, где Ольга Евгеньевна была на курсах, он посещал ее, как и Перовская, тоже знакомая с Зотовым.

В воспоминаниях Э. А. Серебрякова[181] очень ярко описано впечатление, которое произвел Желябов на первой сходке, созванной на квартире Суханова в Кронштадте. Здесь в первый раз морские офицеры сошлись лицом к лицу с талантливым представителем революционной партии, о которой до тех пор знали лишь понаслышке. Определенность программы «Народной воли», красноречие и сила внутреннего убеждения оратора, импозантная наружность его очаровали слушателей, которые, по словам Серебрякова, на этот вечер превратились в горячих революционеров, хотя за час до этого частью почти не думали о политике, а наутро, быть может, с ужасом вспоминали о том, что происходило накануне. Впечатление для многих было скоротечно. Это зависело от того, что приглашение на первую сходку было сделано без особого разбора, но для другой части присутствовавших, как и для самого Серебрякова, оно осталось неизгладимым[182].

Суханов с самого начала в общем сочувствовал программе Исполнительного комитета, как ее развивал Желябов на собраниях, но был в то время еще не готов к тому, чтобы вступить в партию: он долго был противником политического террора, да и план военной организации не был тогда еще выработан Комитетом. Это было сделано только через год, осенью 1880 года, когда мы ближе сошлись с Сухановым и его товарищами и убедились, что вопрос о военной организации может перейти на практическую почву.

В сентябре 1880 года познакомилась и я с Ольгой Евгеньевной, милой и доброй женщиной, обожавшей брата до полного подчинения его авторитету; Николая Евгеньевича еще не было в Петербурге; он не вернулся из плавания, но сестра не переставая говорила о брате, очевидно, желая заочно сделать нас друзьями. И в самом деле, от Желябова, Перовской и Зотовой я наслушалась таких похвал ему, что с нетерпением ждала его возвращения. А когда он вернулся и я провела с ним первый вечер, то была очарована: такое естественное благородство и прямота были во всех его суждениях и взглядах. Такое же впечатление, единственное в своем роде, вынесла от знакомства с Сухановым и Марья Николаевна Ошанина, встретившаяся с ним впервые в феврале 1881 года, когда из Москвы Комитет вызвал ее на совещание. В самом деле, Суханов был человек, которого невозможно было не любить. Он принадлежал к числу тех, которых, чем больше узнаешь, тем больше любишь. Глубоко честный и бескорыстный, совершенно лишенный честолюбия, он был правдив и прямодушен до такой степени, что приходилось удивляться, как такая личность, чистая, как прозрачный хрусталь, могла сложиться среди окружающей лжи, обмана и лицемерия. Чувствительный и нежный в личных и семейных отношениях, он вносил энергию и страстность в дело общественное. Не растратив душевных сил в погоне за карьерой и личным счастьем, он в 30 лет отдался политической деятельности со всем пылом и увлечением юноши.

После первой памятной встречи мы стали видаться часто, и темой разговоров, разумеется, были общественные и революционные вопросы, те партийные интересы, которыми мы, народовольцы, только и жили. Хотелось эти вопросы и интересы сделать для Суханова такими же близкими и жгучими, какими они были для нас. Иметь такого товарища, стоять в общем деле рука в руку с ним казалось счастьем, его стоило завоевать. Желябов, Перовская и я стремились к этому и проводили много часов в убогой квартире Ольги Евгеньевны, куда Суханов приходил со своим товарищем и другом бароном Штромбергом. Штромберг был уже завоеван и определил свое отношение к партии раньше, чем Суханов. Желябов, знавший их по прошлогодним беседам в Кронштадте, с самого начала сказал мне: «Штромберг — человек готовый, внимание обрати на Суханова». Действительно, Суханов того времени был еще далеко не тем, каким наши другие товарищи увидали его в феврале и марте 1881 года. Но было уже видно, что недостает только искры, чтобы он вспыхнул, и в начале 1881 года можно было уже сказать, что Суханов умрет на эшафоте, что он создаст себе эшафот даже среди условий, когда правительство предпочло бы отсутствие громогласных казней. А когда погиб горячо любимый им Желябов, железная рука которого могла бы сдерживать его в должных пределах, возбужденное состояние его в ту тревожную для Комитета весну перешло все границы: после 1 марта он стал действовать с лихорадочной поспешностью и величайшей неосторожностью. Он работал за десятерых, желая извлечь из энтузиазма молодежи и настроения общества наибольшую пользу для партии. Напрасно старались мы сдерживать его порывы — наши усилия были тщетны. Сколько раз я говорила ему, что его жара не хватит на долгое время и что наша деятельность измеряется не месяцами, а годами. «Нет, нет, — возражал он, — год — два поработать изо всех сил, а потом — конец!» При экзальтации, которую он выказывал, мудрено было проработать и столько.

К нелегальной жизни при одной мысли о ней он чувствовал отвращение и никогда не был бы в состоянии переносить ее замкнутость, постоянную ложь и настороженность: ему нужна была ширь, нужен открытый простор. Когда подготовлялся подкоп на Садовой и Суханову наравне с другими товарищами приходилось работать в нем, копаясь в темноте подземелья, он откровенно признавался мне, что это противно его привычке действовать открыто и прямо. «Вдруг найдут меня под землей роющимся, как крот!» — говорил он и содрогался.

Кроме того, он не был обстрелян подобно нам; его нервы не притупились от несчастий и потерь; гибель товарищей, которых он любил и бесконечно уважал, причиняла ему боль, нестерпимую и совершенно для него новую. При условиях нашей революционной жизни он не мог долго прожить — сильно натянутая струна должна была лопнуть. Известно, что он мог избежать своей участи: его предупреждали об опасности; он сам, наконец, вовремя видел ее, но все же не хотел скрыться, как ему советовали, как его уговаривали, и хладнокровно ждал ареста, который означал гибель, потому что помимо подавляющих улик дальнейший образ действий его был определен, обдуман и решен. Так погиб этот человек, душевные качества которого так были высоки, что можно сказать: счастлива та партия, к которой пристают Сухановы!

На первых порах знакомства наши беседы были чисто теоретические. Главным препятствием, по которому Суханов не примкнул сразу к партии, был, как уже сказано, политический террор; но, когда нам удалось убедить его в необходимости боевых актов против насилия и произвола, которые со всех сторон опутывают Россию, он признал всю программу «Народной воли», ее тактику, и разговор пошел о роли, которую военные могут сыграть в революции, о том, что кроме гражданской необходима и чисто военная организация.

К этому времени в Исполнительном комитете были выработаны и на заседаниях утверждены принципы, на которых военная организация должна была строиться. Приготовленная программа и устав организации могли после этого стать предметом обсуждения с Сухановым, Штромбергом и другими представителями офицерства.

В главных чертах основы организации были следующие: военная организация должна строиться сверху по тому же типу, по какому строилась партия «Народная воля», т. е. централистически, и в организационном отношении стоять совершенно обособленно от нее. Во главе организации должен был стоять центральный комитет из офицеров, подобранных Исполнительным комитетом «Народной воли». Этому центру подчинялись местные провинциальные военные группы, организованные военным центром или партией, а сам военный центр подчинялся Исполнительному комитету.

Цель военной организации — восстание с оружием в руках в момент, определяемый Исполнительным комитетом, который распоряжается всеми силами, накопленными в подготовительный период не только в войске, но и среди рабочих, администрации, интеллигенции и в крестьянстве. Таким образом, роль военной организации не самодовлеющая, а зависимая от общепартийного центра, обладающего всей полнотой сведений об общем положении дел и настроений общественных слоев и классов.

Не часть партии, какой является военная организация, но лишь орган, стоящий во главе всей партии, — Исполнительный комитет — решает момент активного выступления против существующего порядка. Дело военных поддержать начавшееся движение и бросить в нужную минуту свою дисциплинированную мощь на чашку весов в пользу народа или начать движение, но не по своему произволению, а по распоряжению Исполнительного комитета, этого общепартийного центра.

Каждый военный, вступающий в члены организации, должен был дать то или другое обязательство, смотря по степени революционности той группы, в которую он входит; причем самым серьезным являлось обязательство по первому требованию, переданному от Исполнительного комитета через военный центр, выйти на улицу с оружием в руках и призвать к тому же подчиненные части. Однако революционная пропаганда в этих частях не лежала на обязанности офицеров, которые до времени активного действия не должны были компрометировать себя. Для этого по требованию офицеров партия направляла рабочих, офицеры же только намечали при этом солдат, наиболее подходящих для революционного воздействия.

Время от времени члены офицерских групп должны были брать отпуск со специальной целью объезда тех местностей, в которых имелись связи среди военных. Пользуясь указаниями партии и рекомендациями членов военной организации, они должны были завязывать знакомства, организовывать лиц, подходящих для этого, и устанавливать сношения вновь привлеченных офицеров с военным центром.

Местные партийные группы «Народной воли» всемерно обязывались способствовать созданию местных военных кружков, но раз подобный кружок организовался, он обособлялся от общепартийной группы и, не втягиваясь в местную общепартийную работу, должен был действовать уже в контакте и согласованности со своим военным центром, не входя в сношения даже с военными группами других местностей.

В целом партия состояла бы, таким образом, из двух параллельных организаций: гражданской и военной, которые были связаны между собой только центрами. Такая раздельность являлась предосторожностью, наиболее гарантирующей безопасность военных; иначе они подвергались бы всем разрушительным случайностям, от которых страдали местные общепартийные группы; но восстановить последние было гораздо легче, чем скомпрометированный военный кружок заменить новым.

Для связи между обоими центрами Исполнительный комитет выбирал из своей среды двух представителей, которые входили в состав военного центрального комитета. Позднее мы нашли нужным, чтобы и из военного центра по нашему выбору кто-нибудь входил в наш Комитет. С начала января 1881 года таким лицом являлся Суханов, самая яркая личность среди военных, известных нам в то время.

В конце октября или начале ноября 1880 года Суханов, живший раньше в Кронштадте, перебрался в Петербург, чтобы слушать лекции в университете и быть ассистентом профессора физики Фандерфлита. Он нанял меблированную квартиру на Николаевской улице, куда переселилась и Ольга Евгеньевна с маленьким сыном Андрюшей, и с тех пор местом встреч и собраний, на которых обсуждались вопросы военной организации, стала эта квартира. В предварительных собраниях участвовали со стороны Исполнительного комитета Желябов, Колодкевич, Баранников и я; а со стороны военных — Суханов, Штромберг и артиллерист Н. Рогачев, брат Дм. Рогачева, осужденного на каторгу по «процессу 193-х». Эти трое были намечены нами для будущего военного центра. Когда же все главные пункты программы и устав были вырешены, те же вопросы рассматривались в более расширенном составе при участии артиллериста Похитонова и лейтенанта Буцевича, которые потом попали в Шлиссельбург и оба погибли там. К Суханову приходили и другие его товарищи — Э. А. Серебряков, Завалишин и другие, мнение которых по тому или другому пункту надо было узнать, чтобы подготовить почву для окончательного решения и объединения всех в одну организацию. Это объединение не представляло трудностей, потому что кронштадтские товарищи Суханова были спаяны между собой не простым знакомством, а тесным товариществом, как и артиллеристы, товарищи и друзья Рогачева, Похитонова и Дегаева; и как Суханов организовал морскую группу, так названные три лица основали группу артиллеристов. Среди военных первое место по праву принадлежало Суханову.

Энергичный, стремительный энтузиаст, он, бесспорно, играл самую главную роль пропагандиста и агитатора, а вместе с тем и организатора военных: никто не мог устоять против обаяния его личности, авторитетной по своему нравственному облику, властной по привычке повелевать и вместе с тем нежной и отзывчивой по натуре. А рядом с ним стояли: блестящий по уму и образованию Буцевич; солидный, образованный и привлекательный, красивый силач Рогачев; рассудительный и мягкий в обращении Похитонов и душевно чистый Штромберг — отборная компания, импонировавшая и личными достоинствами, и образованием, и своей внешностью. Благодаря такому составу военная организация могла рассчитывать на успех. В ее центр, который должен был состоять из пяти человек, вошли упомянутые выше намеченные нами Суханов, Штромберг и Рогачев, а со стороны Исполнительного комитета были назначены Желябов и Колодкевич[183].

Когда устав был утвержден и центр образован, Суханов организовал из своих сослуживцев в Кронштадте группу морских офицеров, подготовленных к этому рядом собраний, которые он созывал там в течение осени. Некоторых из них я встречала у Суханова в Петербурге; с другими познакомилась в Кронштадте, куда в апреле 1881 года Суханов увез меня после ареста Исаева и оставления мной общественной квартиры в Петербурге, у Вознесенского моста. Он поместил меня у своих друзей, Штромберга и Завалишина, имевших небольшую самостоятельную квартиру.

Штромберг не был человеком выдающимся по уму, но, горячо преданный революционному делу, отличался большой выдержкой и стойкостью. Неэкспансивный, неречистый, небольшого роста и хрупкого телосложения, он имел длинную золотистую бороду и бело-розовый цвет лица, выдававший его нерусское происхождение, и составлял полную противоположность Завалишину, рослому, здоровому брюнету горячего, живого темперамента. Один был нескор и методичен; другой — порывист, энергичен и сильно увлекался политическим террором, о котором говорил с жаром, блестя темными глазами.

Я провела с ними дней семь и перевидала за это время кроме Э. А. Серебрякова других моряков — их приятелей и членов группы (Юнга, Гласко, Прокофьева, Разумова). Все они производили приятное впечатление главным образом благодаря тем свободным товарищеским отношениям, которые связывали их между собой. Это было то содружество, та хорошая простота, которую можно встретить только в кружках студенческой молодежи и в тесных революционных организациях.

В состав группы моряков входило человек тридцать. Конечно, не все были равноценны по качествам. Были привлечены не только люди, в своем революционном миросозерцании вполне установившиеся, но и такие, которых обыкновенно зачисляют в разряд «сочувствующих». В военной среде мерка пригодности того или другого лица в члены организации была иная, чем у нас. Сообразно роду нашей деятельности, прежде всего пропагандистской, мы были гораздо требовательнее по отношению к теоретической подготовке кандидатов в члены, а для приема был нужен известный стаж, некоторая опытность. У офицеров не требовалось ничего подобного, все они были новичками и смотрели на дело упрощенно — простое товарищество легко превращалось у них в организацию заговорщиков. Многих в эти ряды влекла не твердая решимость идти до конца с полным сознанием тяжелой ответственности, которую придется нести за свои действия, а дружеские чувства, товарищеская солидарность и молодая удаль.

Отсутствие конспиративности, недостаточная оценка опасности положения бросались в глаза как в самом Суханове, так еще резче в его товарищах. Суханову это стоило жизни: я уже говорила, что он сознательно шел на гибель, не желая перейти на нелегальное положение, хотя его предупреждали о неизбежности ареста. Молва, что запалы для мины и бомб 1 марта похищены в Кронштадте, в морском ведомстве, шла в дружеских разговорах самым непринужденным образом, и можно удивляться, как наряду с Сухановым не погибла вся его группа. Если дело ограничилось арестом и переводом в Каспийский флот Гласко и административной ссылкой Штромберга в Сибирь, то это случилось исключительно благодаря тесной сплоченности и чувству солидарности, которые господствовали среди моряков, даже не сочувствовавших революционному движению, но всячески прикрывавших товарищей.

Одновременно с группой морских офицеров в Кронштадте был организован и в Петербурге народовольческий кружок артиллеристов, в который кроме уже упоминавшихся Рогачева, Похитонова и Дегаева входили Папин (брат Папина, осужденного по делу Долгушина), Николаев и еще три-четыре человека.

Военная организация, так сложившаяся, казалось, имела все шансы расти и процветать. Сочувствие, которое встретила программа «Народной воли» среди офицеров в Кронштадте и Петербурге, прекрасный состав центра из лиц, способных и руководить, и увлекать, — все внушало большие надежды. Опрос членов дал до 200 (а позднее гораздо большее число) указаний на разных лиц военного сословия, рассеянных по городам и более или менее сочувствующих идеям политической свободы. Их надо было посетить при объездах членами организации, чтобы определить степень их революционности и в случае пригодности организовать, а затем связать с центром.

На первых же порах Рогачеву было поручено исполнить эту задачу в Финляндии, и его поездка была успешна. Затем должны были начаться обследования других местностей. Для этого к лету 1881 года Суханов должен был взять отпуск и отправиться в большой объезд по разным городам юга. Его горячий порыв, сильная, сжатая речь, требующая не слов, а дела, очаровательная прямота и покоряющая внешность сулили богатые результаты в особенности ввиду того повышенного настроения, которое охватило общественные круги после акта 1 марта.

2. Сношения с заграницей

Влияние на русское революционное движение постановки социального вопроса на Западе в 1876 году исчезло совершенно; с этой поры оно сделалось самостоятельным, приняло вполне своеобразную форму и направление. Вместе с тем прекратилось значение и русской эмиграции для революционной России[184]; литература, служившая проводником влияния эмигрантов и находившаяся дотоле всецело в их руках, перенеслась на русскую почву, чтобы служить живым откликом новых течений и отвечать запросам текущей жизни. К этому году правильные сношения революционных организаций с русскими выходцами прерываются — они становятся отрезанным ломтем для партии действия.

Дело стояло так до событий 19 ноября 1879 года и 5 февраля 1880 года, когда два взрыва Исполнительного комитета потрясли всю Европу и пробудили во всех слоях западноевропейского общества громадный интерес и внимание к деятельности революционной партии в России.

Несколько времени спустя императорское правительство возбудило дело о выдаче Францией агента Исполнительного комитета Гартмана, являвшегося под именем Сухорукова хозяином дома, из которого был совершен взрыв царского поезда 19 ноября. Сколько ни хлопотало русское посольство, в отказе республиканской Франции оно получило звонкую всеевропейскую пощечину.

Вопрос о выдаче или невыдаче автора московского взрыва в высшей степени волновал русское и заграничное общество; тем большее значение имел отказ Французской республики — он был поражением правительства и победой революционной партии.

На этом факте «Народная воля» увидела значение, которое может иметь для партии общественное мнение Европы. Она решила организовать за границей пропаганду своих истинных целей и стремлений и завоевать симпатии европейского общества, ознакомляя его с внутренней политикой нашего правительства. Таким путем, потрясая трон взрывами внутри государства, мы могли дискредитировать его извне и способствовать давлению, быть может, дипломатическому вмешательству некоторых просвещенных стран во внутренние дела нашего темного царства. Для такой цели можно было использовать те революционные силы, которые были потеряны для революционной работы внутри России, т. е. эмигрантов.

Из них Гартману и Лаврову Комитетом было предложено в качестве уполномоченных партии предпринять за границей агитацию в духе программы «Народной воли». Средствами для этого могли быть лекции, собрания, но главным образом брошюры, листки и журнальные статьи, которые изображали бы экономическое и политическое положение дел в России. Гартман должен был с этой целью объехать главные города Америки; все выдающиеся в социалистическом мире Западной Европы лица обещали ему свое содействие в той или иной форме; к некоторым из них, как к Карлу Марксу и Рошфору, Комитет обращался письменно с предложением оказать его агенту Гартману помощь в деле организации пропаганды против русского деспотизма. В ответ на это вместе с изъявлением согласия автор «Капитала» прислал Комитету свой портрет с соответствующей надписью. По словам Гартмана, Маркс с гордостью показывал письмо Комитета своим друзьям и знакомым. Но, по единодушным отзывам всех наших заграничных друзей, не один Карл Маркс выказывал уважение к русскому революционному движению — внимание к нему было всеобщим; журналистика с жадностью хватала сведения о России, а события русской революционной хроники были самыми пикантными новостями. Чтобы прекратить массу ложных слухов и всевозможных уток, которые преподносились европейской публике ежедневной прессой, было необходимо правильное доставление заграничным агентам корреспонденции из России о всем происходящем в русском революционном мире. Комитет избрал меня осенью 1880 года секретарем для заграничных сношений. Я вела его деловую переписку с Гартманом, посылала ему корреспонденции, биографии казненных, снабжала выходящими революционными изданиями, доставляла карточки арестованных и осужденных, посылала русские журналы, газеты и вообще удовлетворяла по возможности все требования его.

После 1 марта я послала ему свою последнюю корреспонденцию об этом событии, письмо Комитета к Александру III и рисунок, изображающий внутренность магазина Кобозева, исполненный самим Кобозевым.

3. Магазин сыров

Еще в бытность Александра Михайлова на свободе Комитет составил проект снять магазин или лавку на одной из улиц Петербурга, по которым наиболее часто совершался проезд императора: из лавки предполагалось провести мину для взрыва. С этой целью некоторые из агентов должны были присматриваться ко всем сдаваемым помещениям, пригодным для осуществления плана, а так как царь обязательно должен был ездить в Михайловский манеж, то магазин искали по улицам, ведущим к нему: таких магазинов при Михайлове было найдено два, и на одном из них остановился выбор Комитета. Это был магазин в доме Менгдена на Малой Садовой, в нем решено было открыть торговлю сырами.

Когда Комитет стал подбирать состав, необходимый для обстановки, то для роли хозяина я предложила моего друга и товарища Юрия Николаевича Богдановича.

После выезда из Саратова в 1879 году и до осени 1880 года Богданович находился в отлучке, и у меня прервалась с ним даже переписка; но, приехав в Петербург и свидевшись со старинным приятелем Писаревым, я решила употребить все усилия, чтобы найти его и вызвать к себе. Так как он не отвечал на письма, посланные по его адресу, то я воспользовалась адресом знакомых, к которым я дала ему рекомендации при отъезде, в надежде, что они знают, где он находится и что с ним происходит. Я послала ему горячее письмо, в котором упрекала за то, что он вполне оторвался от старых друзей, и призывала настоятельно в Петербург для свидания. Оказалось, что он был болен, и хотя еще не вполне поправился, но не замедлил явиться на призыв. Однако он был в таком состоянии, что прежде всего я и Писарев заставили его лечиться. Затем ему пришлось осмотреться, познакомиться с людьми и со всеми переменами в программе и в партии, которые после Воронежского съезда произошли в его отсутствие; после этого он примкнул к практическим занятиям по организации, которые вели некоторые агенты Комитета, а потом принял сам агентуру Комитета. В это-то время я, как близко знающая его, и предложила Комитету, указывая на его практичность и чрезвычайную находчивость, сделать его хозяином лавки, что и было приведено в исполнение.

Точное местонахождение магазина и фамилия, под которой значился хозяин его, не были мне известны до того момента, когда, должно быть, в феврале истек срок паспорта, по которому Богданович был прописан, и он попросил меня написать текст нового на имя Кобозева. Этот паспорт, мной написанный, кажется, так и остался в руках дворников, после того как был прописан в доме Менгдена.

К новому году Богданович и под видом его жены Якимова устроились и из магазина стали рыть подкоп под улицу.

4. Нечаев

В январе 1881 года Исаев и я должны были по постановлению Комитета устроить общественную квартиру, которая служила бы местом собраний исключительно для членов Комитета. Никто из агентов низших степеней не должен был знать адреса этой квартиры и не вводился в нее, за исключением кануна 1 марта, когда по решению Комитета для работы над бомбами в нее был приглашен Кибальчич.

Мы поселились на Вознесенском проспекте, д. 25/76, у Вознесенского моста, в трех очень холодных, неуютных комнатах, имевших то преимущество, что дом был с проходным двором на две улицы и в нем помещались бани, которые могли маскировать частые хождения к нам.

Мы прописались под именем Кохановских и прожили на этой квартире: Исаев — до 1-го, я — до 3 апреля, когда ее пришлось бросить из-за ареста Исаева, взятого на улице.

В один из вечеров января, в трескучий мороз, часов в 10, Исаев пришел домой, весь покрытый инеем. Сбросив пальто и шапку, он подошел к столу, у которого сидели я и человека два из Комитета, и, положив перед нами маленький свиток бумажек, сказал спокойно, как будто в этом не было ничего чрезвычайного:

От Нечаева, из равелина.

От Нечаева! Из равелина!

Мне было 19 лет, и я рвалась из глухого угла Казанской губернии за границу, в университет, когда впервые услыхала это имя: в Петербурге шел процесс «нечаевцев», и я читала отчет о нем в газетах. Надо сказать, что из всего процесса только убийство Иванова, описанное во всей трагической обстановке его, произвело на меня впечатление, оставшееся на всю жизнь: все остальное прошло как-то мимо, осталось непонятным.

Хорошо запомнились также слова дяди П. X. Куприянова, сказанные по поводу этого дела:

— Каждый народ достоин своего правительства.

Я приняла это за аксиому, как принимала многое другое в то время. Дядя не сделал никаких ограничений; не было их тогда и у меня.

И во второй раз услышала я имя Нечаева в 1872 году. Я была уже в Швейцарии и училась в Цюрихе, когда в августе этого года в нашей студенческой среде из уст в уста прошла молва: член Интернационала поляк Стемпковский предал Нечаева, он арестован, и русское правительство требует выдачи его как уголовного преступника. Для нас, громадное большинство которых приехало и поступило в университет всего несколько месяцев тому назад, пребывание Нечаева не только в Цюрихе, но и вообще в Швейцарии было тайной и его арест полной неожиданностью. Мы не знали, что агенты русской полиции уже давно разыскивали его в Швейцарии и со швейцарскими властями велись переговоры о выдаче, если эти агенты найдут Нечаева. Не знали мы и того, что однажды, когда Нечаев жил в Женеве, вместо него на улице был арестован некто Серебренников, живший, как и Нечаев, у Огарева. Серебренников был освобожден лишь после того, как сторож Андреевского училища, в котором преподавал Нечаев, и сторож университета, знавшие Нечаева в лицо, были вызваны из России и удостоверили, что предъявленная им личность не есть Нечаев. После этого случая некоторое время Нечаев, по словам М. П. Сажина, скрывался в горах, куда с большими предосторожностями его препроводили швейцарские агенты Мадзини, но потом он поселился в Цюрихе. Напрасно уговаривали его не жить в этом городе — он считал, что эмигранты просто хотят удалить его из сферы их собственной деятельности. В Цюрихе Нечаев добывал средства к жизни тем, что писал вывески, и как искусный маляр имел, по словам М. П. Сажина, имевшего с ним сношения, хороший заработок. С русской учащейся молодежью Нечаев не имел соприкосновений, но сносился с небольшим числом поляков и с русскими эмигрантами, пока Стемпковский не отдал его в руки полиции.

Общественное мнение Швейцарии было настроено неблагоприятно для Нечаева, потому что факт убийства Иванова был широко известен; агитация, поднятая кружком цюрихских эмигрантов (Эльсниц, Ралли, Сажин) в пользу Нечаева, успеха не имела; брошюра на немецком языке, изданная ими и разъяснявшая политический характер деятельности Нечаева, не нашла широкого распространения; устроенные митинги были малолюдны, а когда представители эмигрантов обратились к самым сильным рабочим союзам Швейцарии Грютлиферейну и Бильдунгсферейну[185] и искали у них защиты права убежища, гарантированного законами республики для политических изгнанников, союзы ответили, что уголовных убийц они не защищают.

Помимо этого, самый факт ареста уже предрешал решение федеральных властей, и судьба Нечаева свершилась.

Кучка учащейся молодежи, главным образом сербов, замышляла отбить Нечаева, когда его повезут на вокзал. Предполагалось, что для этого соберется человек тридцать, но вместо тридцати явились лишь немногие: о серьезной схватке со стражей, сопровождавшей Нечаева, нечего было и думать.

Ралли (Арборэ) в статье о Нечаеве[186] рассказывает, что попытка все же была сделана, но публика помогла полиции снова поймать Нечаева, причем арестовала двух, пытавшихся спасти его.

Человека два сели в поезд, чтобы посмотреть, не представится ли удобный случай на пути, но на станциях со стороны властей были приняты меры предосторожности, и никакой попытки освобождения на пути не было сделано.

В России, как известно, суд приговорил Нечаева к 20-летней каторге. Формально договор с Швейцарией был соблюден; Нечаева судили как уголовного. Но затем вместо отправки в Сибирь он исчез бесследно: никто не знал, что было с ним дальше, ни где он, ни того, жив ли он или мертв.

Так прошли годы, пока теперь, в этот январский вечер 1881 года, его образ не встал перед нами, и из Алексеевского равелина он обратился к Исполнительному комитету со своим словом.

Как попало к нам это неожиданное слово?

Когда Нечаева после суда привели в равелин, в нем был один узник, загадочная фигура Шевич, психически неизлечимо больной Шевич, о котором 40 лет спустя на основании архивных документов, открытых после революции 1917 года, было опубликовано прекрасное исследование Щеголева[187]. По этому исследованию фамилия этого узника Бейдеман.

В 1879 году в равелин привели Мирского, осужденного по делу о покушении на шефа жандармов Дрентельна. Мирский не внушил, однако, доверия Нечаеву, он не захотел войти через него в сношения с «волей» и выказал в этом большую проницательность[188]. Но когда после «процесса 16-ти народовольцев» (в октябре 1880 года) в равелин попал Степан Ширяев, член Исполнительного комитета и автор взрыва царского поезда под Москвой, Нечаев нашел в нем человека такой серьезной организации и деятельности, что решил обратиться к «Народной воле» и с преданным ему солдатом равелина послал Исполнительному комитету письмо по адресу студента Медико-хирургической академии Дубровина, земляка Ширяева и хорошего знакомого Исаева.

Письмо носило строго деловой характер; в нем не было никаких излияний, ни малейшей сентиментальности, ни слова о том, что было в прошлом и что переживалось Нечаевым в настоящем. Просто и прямо Нечаев ставил вопрос о своем освобождении. С тех пор как в 1869 году он скрылся за границу, революционное движение совершенно изменило свой лик: оно расширилось неизмеримо, сделалось непрерывным и прошло несколько фаз — утопическое настроение хождения в народ, более реалистическую фазу «Земли и воли» и последовавший затем поворот к политике, к борьбе с правительством, борьбе не словом, а действием. А он? Он писал, как революционер, только что выбывший из строя, пишет к товарищам, еще оставшимся на свободе.

Удивительное впечатление производило это письмо: исчезало все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева: пролитая кровь невинного, денежные вымогательства, добывание компрометирующих документов с целью шантажа — все, что развертывалось под девизом «цель оправдывает средства», вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка; оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары; энергия, не разбитая всеми неудачами жизни. Когда на собрании Комитета было прочтено обращение Нечаева, с необыкновенным душевным подъемом все мы сказали: «Надо освободить!»

Шаг за шагом Нечаев развертывал в последующих письмах свою работу за истекшие годы. Да! Связанный по рукам и ногам, в тайнике равелина он работал. День за днем он старался подчинить своему влиянию враждебную среду, которая его окружала. Он изучал характер каждого жандарма, каждого присяжного солдата, приставленного к нему. Он неустанно наблюдал, все замечал и складывал в памяти, чтобы на основании собранного материала индивидуализировать способ воздействия на ту или другую душу. День за днем он расшатывал дисциплину среди нижних чинов, которые стерегли его; подрывая в их глазах престиж власти, стоявшей над ними, он агитировал, пропагандировал, развивал ум, действовал на чувства. Вызывая на откровенность и вырывая признания, он забирал людей в свои руки; пользуясь необычайностью обстановки и условий своего заточения и придавая загадочный характер своей личности и своему положению в прошлом, он импонировал своей страже, поднимал себя в ее мнении и манил чем-то в будущем.

Так, ведя медленно, но постоянно кропотливую работу, этот необыкновенный узник подчинил себе, по его словам, 40 человек, попадавших в сферу его пропаганды. От этих лиц постепенно и осторожно он узнавал подробности об обстановке равелина и Петропавловской крепости, о том, что делается в них, об учреждениях, служащих и их взаимных отношениях, обо всех местных порядках и в особенности о топографии крепости и островка, на котором был расположен равелин[189]. В конце концов он накопил множество неоцененных данных, психологических и физических, на основании которых можно было создать план и осуществить освобождение, которое он, оторванный от всего мира, подготовлял годами в своей тиши.

Верный своим старым традициям, Нечаев предполагал, что освобождение его должно происходить в обстановке сложной мистификации. Чтобы импонировать воинским чинам стражи, освобождающие должны были явиться в военной форме, увешанные орденами; они должны были объявить, что совершен государственный переворот: император Александр II свергнут и на престол возведен его сын-наследник; и именем нового императора они должны были объявить, что узник равелина свободен. Все эти декорации для нас, конечно, не были обязательны и только характерны для Нечаева.

Когда на заседании Комитета был поставлен вопрос об освобождении Нечаева, то без всяких споров было постановлено ставить это дело силами военной организации, тогда уже вполне сложившейся. Руководителем предприятия, главой отряда предполагался Суханов как решительный и находчивый человек, привыкший повелевать. Рассматривая условия места действия, Комитет, однако же, нашел, что экспедицию на остров равелина удобнее снарядить по воде на лодках, а не зимой по льду — это значило отложить ее до весны. Но не только это соображение, и другие обстоятельства заставляли остановиться на этом. На руках у Комитета было дело с Александром II. Предыдущие покушения организовывались одно за другим, и теперь новая попытка, по счету седьмая, была в полном ходу: в магазине на Малой Садовой шла торговля сырами, и каждую ночь несколько членов Комитета и его агентов работали в подкопе, действуя заступом и буравом и наполняя землею бочки, предназначенные для сыров. Приостановить эту опасную работу значило бы рисковать успехом всего дела. Чем скорее закончились бы приготовления, тем увереннее можно было смотреть вперед: обстановка магазина с недостаточным запасом сыров, неопытность импровизированных торговцев, изменение маршрута при поездках Александра II по воскресеньям в Михайловский манеж — все это могло сделать бесполезным весь труд. Необходимо было спешить, не оглядываясь по сторонам, не отвлекая внимания ни на что другое. Все вместе заставило Комитет откровенно и прямо сообщить Нечаеву, что предпринятые приготовления к покушению на царя требуют всех наших сил и ставить два дела одновременно мы не в состоянии. Поэтому дело его освобождения может быть организовано лишь после того, как кончится начатое против царя.

В литературе я встречала указание, будто Комитет предоставил Нечаеву самому решить, которое из двух дел поставить на первую очередь, и будто Нечаев высказался за покушение. Комитет не мог задавать подобного вопроса; он не мог приостановить приготовления на Малой Садовой и обречь их почти на неминуемое крушение. Он просто оповестил Нечаева о положении дел, и тот ответил, что, конечно, будет ждать.

Чистейший вымысел также рассказ Тихомирова, будто Желябов посетил остров равелина, был под окном Нечаева и говорил с ним. Этого не было, не могло быть. Желябову была предназначена ответственная роль в предполагавшемся покушении. Мина на Малой Садовой могла взорваться немного раньше или немного позже проезда экипажа государя. В таком случае на обоих концах улицы четыре метальщика должны были пустить в ход свои разрывные снаряды. Но если бы и снаряды дали промах, Желябов, вооруженный кинжалом, должен был кончить дело, а кончить его на этот раз мы решили во что бы то ни стало. Возможно ли, чтобы при таком плане Комитет позволил Желябову отправиться к равелину, не говоря уже о том, что провести его туда было вообще невозможно? И разве сам Желябов пошел бы на такой бесцельный и безумный риск не только собой и своей ролью на Садовой, но и освобождением Нечаева? Никогда![190]

Сношения с Нечаевым, начатые через посредство Дубровина, продолжались затем Исаевым, которого Дубровин свел с солдатом, носившим записки. Обыкновенно они встречались в условном месте на улице, и солдат передавал Исаеву небольшой свиток бумаги в вершок шириной, исписанный особенными иероглифами нечаевского изобретения.

Так продолжалось до 1 апреля, когда Исаев был выслежен и арестован на улице одновременно с Подбельским, тем студентом, который в феврале на акте в университете нанес оскорбление действием министру народного просвещения Сабурову. Вследствие этого ареста связь с равелином на время порвалась.

У Перовской, арестованной раньше Исаева (10 марта), в записной книжке были зашифрованы, как она нам сообщила через своего защитника Кедрина, два-три адреса швеек, которых посещали жандармы равелина, — их дал Нечаев. Однако эти адреса, по-видимому, не дали следователям по делу Перовской руководящей нити для раскрытия наших сношений с Нечаевым, потому что позднее эти сношения возобновились через того же Дубровина и велись Савелием Златопольским. Но описание этих сношений, окончательное прекращение их страшно сказать! — по предательству Мирского, как мне передавали лица, заглянувшие после революции 1917 года в архивы департамента полиции, арест жандармов и солдат, преданных Нечаеву, суд над 23 из них[191], административная расправа с некоторыми другими должны быть восстановлены не по моим личным воспоминаниям, а по архивным документам, которые не находятся в моем распоряжении. Сама я после ареста Исаева оставила Петербург и свободной в него уже не вернулась.

Нечаев погиб в равелине, и его гибель вплоть до революции была окружена тайной.

18 августа 1881 года умер Ширяев: он страдал туберкулезом уже на свободе, и о его смерти сообщил еще Нечаев; но когда в марте 1882 года в равелин поместили Морозова, Исаева, Фроленко, Александра Михайлова, Клеточникова, Баранникова, Колодкевича, Ланганса, Арончика и Тригони, судившихся по «процессу 20-ти», а в начале 1883 года — Богдановича, Грачевского, С. Златопольского из «процесса 17-ти»[192], никто из них, размещенных в трех коридорах равелина, за все время не имел никаких указаний на присутствие в равелине Нечаева. Ни Поливанов, привезенный из Саратова, ни партия каторжан, возвращенных с Карийских рудников и помещенных в равелин (Мышкин, Игн. Иванов, Попов, Щедрин и др.), вплоть до перевода всех равелинцев в 1884 году в Шлиссельбург тоже не имели никаких вестей о нем и не могли сообщить ничего о его судьбе.

В свое время ходила версия, что в 1882 году, после раскрытия сношений Нечаева с «волей», его отправили в Шлиссельбург и застрелили по дороге под предлогом попытки к бегству. Но никаких данных, которые подтверждали бы это, не приводилось.

Материальные условия содержания Нечаева в равелине в смысле питания были сносными, пока он был там один, но с переводом туда народовольцев режим резко изменился: их умерщвляли медленным голодом. Пища была такова, что, по словам Юрия Богдановича, уже через месяц равелинцы могли ходить, только держась за стену. Цинга подкашивала их поголовно. Врач Вильмс на заявления заключенных, что они умирают от голода, отвечал, что он бессилен — все зависит от администрации. Со своей стороны он давал только бутыль с микстурой железа: из нее за обедом жандарм каждому подавал по ложке. При таких условиях и без убийства оружием Нечаев должен был погибнуть. Полное подтверждение тому найдено в архивах Щеголевым, и дата смерти Нечаева установлена документально: он умер в равелине 21 ноября 1882 года. Отсутствие сведений у остальных равелинцев объясняется полной изоляцией от них Нечаева.

В революционном движении Нечаев представляет собою фигуру совершенно исключительную. Это особый тип, в целом не повторявшийся. Как бы ни тяжела была память об убийстве Иванова и самом беззастенчивом пользовании правилом «цель оправдывает средства», нельзя не изумляться силе его воли и твердости характера; нельзя не отдать справедливости бескорыстию всего поведения его: в нем не было честолюбия, и преданность его революционному делу была искренна и безгранична. Несмотря на отсутствие высших моральных качеств, в его личности было нечто внушительное, покоряющее, на простые души действующее как гипноз. Солдаты-равелинцы, сосланные в Сибирь, встречались в свое время со многими политическими ссыльными из интеллигенции: Орехов, Дементьев, Петров, Терентьев жили в Иркутской губернии, в Киренске, одновременно с М. П. и Е. Н. Сажиными и С. А. Борейшо. Равелинец Тонычев, наиболее развитой и впоследствии застрелившийся, был в Киренске проездом из Якутской области, а Вишняков уже в бытность Брешковской в ссылке жил в этом городе при ней, помогал в хозяйстве. Никогда ни у кого из этих людей не вырывалось упрека, слов укоризны по адресу Нечаева, разорившего их жизнь. Все они отзывались о нем с особенным чувством, похожим на страх, и признавались в своем подчинении его воле. «Попробуй-ка, откажись, когда он что-нибудь приказывает! Стоит взглянуть ему только!» — говорил один из них.

Это влияние сказывалось и на суде.

Во время суда[193] в публике ходил слух, что солдаты и унтера на заседаниях говорили о Нечаеве как люди, находящиеся под влиянием страха перед ним. Между прочим, никогда не произносили они ни его имени, ни фамилии: они говорили только «он». Называть фамилию Нечаева им было запрещено.

Но и вдали, в глубине Сибири, равелинцы все еще были под обаянием сильной личности узника, покорившего их души.

Авторитет его личности все еще слепил их. Это было внушение, гипноз, не разрушенный ни испытаниями, ни временем и расстоянием.

5. Арест Клеточникова

26 января были арестованы Колодкевич и Баранников, одни из наиболее любимых товарищей наших, а на квартире Баранникова задержан Клеточников, для целости нашей организации человек совершенно неоценимый: в течение двух лет он отражал удары, направленные правительством против нас, и был охраной нашей безопасности извне, как Александр Михайлов заботился о ней внутри. Мы берегли его самым тщательным образом, окружая каждый шаг строжайшей конспирацией. Для сношений с ним было назначено одно постоянное лицо, вполне легальное, — сестра Марии Николаевны Ошаниной Наталья Николаевна Оловенникова, ради этой цели совершенно отстраненная от всякой революционной деятельности. Только на ее квартиру и ни к кому другому из нас Клеточников должен был ходить для передачи всех сведений, полезных для партии: о предполагаемых обысках, арестах и розысках, о шпионах и всех предположениях III отделения, проходивших чрез его руки в канцелярии этого отделения.

Почему этот порядок был нарушен и вместо легальной квартиры Оловенниковой Клеточников стал посещать нелегально Баранникова, который принимал участие во всех опасных сношениях и предприятиях, я не знаю, но это нарушение тем более странно, что Клеточников был очень близорук и не мог видеть знаков безопасности, которые всегда ставились у нас на квартире. Вероятно, вследствие этого он и попал в засаду, оставленную в комнате Баранникова. После суда над 20 народовольцами Клеточников погиб в равелине от истощения.

Любопытно, как Клеточников попал в делопроизводители III отделения, и я напомню об этом. Приехав в Петербург из Крыма, он предложил Комитету свои услуги, заявив, что будет исполнять какую угодно работу. Но как для новоприбывшего трудно было найти сейчас же что-нибудь подходящее к его способностям и характеру. Некоторое время ему пришлось томиться в бездействии. Между тем около этого времени частые обыски у курсисток, нанимавших комнаты у акушерки А. Кутузовой, заставляли думать, что она состоит агентом тайной полиции. Ввиду этого Ал. Михайлов предложил Клеточникову поселиться у Кутузовой и, войдя в доверие, самому поступить в III отделение. Клеточников так и сделал. Как квартирант, он заходил к ней поиграть в карты и, чтоб расположить к себе, проигрывал ей по совету Комитета небольшие суммы. Познакомившись и узнав, что он ищет место, Кутузова сначала в неясных выражениях, а потом откровенно рассказала ему о своих связях в III отделении и предложила устроить его в этом учреждении. Так Клеточников попал в самое пекло тайного политического розыска. Он был сделан делопроизводителем, и через его руки проходили все бумаги о мероприятиях III отделения: приказы об арестах, обысках, списки провокаторов и шпионов, распоряжения о слежке и т. д. Краткий перечень всего этого Клеточников передавал лицу, назначенному Комитетом специально для этого. Невозможно перечесть все услуги, которые оказывались партии этими ценными сообщениями. Так, между прочим, он предупредил нас осенью 1879 года о готовившихся массовых обысках, между которыми был обыск и у присяжного поверенного Бардовского, одного из самых преданных, даровитых защитников на политических процессах того времени («процесс 50-ти» и др.). Дважды я приходила на его квартиру, чтобы предупредить его, и дважды не заставала дома. Вечером он был в театре, куда я не могла попасть. Поздно он вернулся домой; нагрянули жандармы, за шкапом нашли пачку номеров «Народной воли», спрятанных им; арестовали его и его сожителя и поместили в дом предварительного заключения. Бардовский был человек чрезвычайно нервный; он страдал бессонницей, злоупотреблял хлоралгидратом и совершенно определенно был одержим боязнью пространства; не раз мне приходилось смеяться над этой боязнью, когда я ездила с ним в его экипаже; однако это был один из признаков душевного расстройства. Потрясенный арестом, Бардовский в доме предварительного заключения уже через сутки помешался и не выздоровел до конца жизни, хотя его выпустили и он был окружен нежным попечением своей жены Анны Арсентьевны, с которой, как и с самим Бардовским, я была в наилучших отношениях; ничто уже не могло спасти его. Погиб и брат Бардовского, мировой судья в Польше, казненный в 1886 году в Варшаве по делу польского «Пролетариата»[194].

6. Совещание

В первой половине февраля Комитет созвал своих членов на совещание. Приготовляя покушение на царя, он хотел поставить вопрос о возможности или невозможности одновременно с покушением сделать попытку инсуррекции[195]. Члены из Москвы и тех провинций, в которых были народовольческие группы, должны были дать сведения, достаточно ли окрепла и расширилась организация партии и таково ли настроение широких кругов в разных местностях, чтобы наличными силами партии при поддержке сочувствующих слоев общества предпринять вооруженное выступление против правительства.

Ответ был неблагоприятный. Подсчет членов групп и лиц, непосредственно связанных с нами, показал, что наши силы слишком малочисленны, чтобы уличное выступление могло носить серьезный характер[196]. О случае попытки вышло бы то же, что произошло в 1876 году на Казанской площади, — избиение, но в еще более широких размерах и безобразных формах, чем было при той первой демонстрации скопом, предпринятой «Землей и волей». От выступления пришлось отказаться. Революция рисовалась в то время еще в неопределенных чертах и в неопределенном будущем. Только с военных бралось обязательство по требованию Исполнительного комитета взяться за оружие; что касается штатских, то в уставы местных групп такое обязательство до тех пор не вносилось.

Заседания нашего совещания происходили на моей квартире у Вознесенского моста. Чтобы не навлечь подозрения, мы собирались через день в числе 20–25 человек. Но хотя, рассеянные по главнейшим городам империи, мы представляли собою слишком ничтожную силу, чтобы предпринять попытку вооруженного восстания, вопрос все же был поставлен, его обсуждали, и уже это было важно. Мысль, раз высказанная, не могла умереть, и, разъехавшись, каждый в своей местности невольно мысленно обращался к ней.

Загрузка...