Глава пятнадцатая

1. В Харькове

В Харькове я нашла небольшую местную группу из хороших и энергичных людей. Это были Комарницкий, Анненков, Александр Кашинцев, Немоловский (умер в Шлиссельбурге) и Линицкий, который позже устранился от деятельности. Главной и, можно сказать, единственной деятельностью группы была пропаганда среди рабочих и занятия с ними. Но Харьков того времени был еще весьма незначительным центром как обрабатывающей промышленности, так и в культурно-просветительном отношении. Университет не отличался непокорным духом и далеко отставал от Петербургского, Московского и Киевского. Ветеринарный институт представлял собой совсем незначительное учебное заведение, но у революционеров был на лучшем счету, чем университет. Ни других высших учебных заведений, ни каких-либо высших курсов в городе не существовало, и общественная жизнь носила провинциальный характер, вернее, ее совсем не было. Знаменитое впоследствии Общество грамотности еще не было основано, а из просветительных учреждений воскресная школа Алчевской еще не обещала сделаться тем, чем стала начиная с 90-х годов. Если назвать фельдшерскую школу на Сабуровой даче, то этим исчерпывались все просветительные и учебные учреждения, в которых можно было искать сторонников революционной партии.

Харьковская группа подобно другим местным группам «Народной воли» имела свой район деятельности и влияния на ближайшие города: Ростов-на-Дону, Полтаву, Елисаветград и т. д. Связей в студенчестве и в интеллигентных кругах в Харькове она имела мало за отсутствием хороших проводников, и лица из учащейся молодежи, с которыми нам приходилось иметь дело, не представляли ценного материала. Денежных средств группа не имела вовсе. Случалось, что у всех вместе наличность равнялась 1 рублю 20 копейкам — 1 рублю 40 копейкам. При таких условиях немыслимы были поездки даже в ближайшие местности, и они совершались очень редко.

Так обстояло дело, когда в июне пришло известие, что в Петербурге арестованы члены Комитета А. Корба и Грачевский, а с ними и лейтенант А. Р. Буцевич, принимавший в то время энергичное участие во всех петербургских делах партии; арестована динамитная мастерская «Народной воли», хозяевами которой были А. В. Прибылев и его жена, а прислугой — Юшкова; арестован майор Тихоцкий, с которым сносился Грачевский, нелегальные Лисовская и Гринберг — лица, находившиеся в тесной связи с названными выше. Это несчастье было последним ударом, довершившим гибель Исполнительного комитета. За отъездом Ошаниной и Тихомирова за границу единственным представителем его в России осталась я.

С тех пор вся моя деятельность сосредоточилась на том, чтобы собрать наиболее крупные силы и создать из них орган, который восполнил бы, насколько это возможно, отсутствие центральной организации, совершенно уничтоженной успешной деятельностью полиции. Положение дел было катастрофическое: в Петербурге и Москве — полное разорение; сношения с ними прерваны. На юге, в Одессе, после выдач Меркулова, деятельности Стрельникова и его убийства не оставалось ничего: туда из Петербурга приехала только Салова (бывшая впоследствии в организации Лопатина). Местные группы в Киеве и Харькове были еще недостаточно опытны, но кое-кто из старых народовольцев, рассеянных по разным местам, еще уцелел, и хотя они не были членами Исполнительного комитета, но давно работали вместе с ним в разных отраслях деятельности. Надо было собрать их к одному месту и сговориться относительно восстановления работы. К этому я и приступила.

Я уже упоминала, что в московском переполохе типография, в которой печатался партийный орган, была закрыта, квартира ликвидирована, шрифт сдан в склад на хранение. Вместе с тем исчезли и редакция, и сотрудники органа. Но в предшествующий период Исполнительный комитет кроме московской типографии нашел нужным организовать еще две в Западном крае — в Витебске и Минске. Они были вполне устроены, оборудованы, и персонал их подобран. После арестов в Москве эти типографии оказались совершенно отрезанными, без всяких средств к дальнейшему существованию и даже без цели, потому что работу должна была давать московская организация, а она в марте — апреле была совершенно разбита. Типографиям пришлось ликвидироваться: работники отказались от квартир, шрифт сдали на хранение, а сами разбежались кто куда, претерпевая всевозможные мытарства и лишения.

Много тяжелого пришлось тогда пережить и им, и мне, к которой стали обращаться как к единственному лицу из прежнего центра. Так, из витебской типографии в Харьков приехала молодая женщина, с которой я решительно не знала, что делать. Совершенно необразованная и неразвитая, она была не пригодна ни к умственной, ни к физической работе. Собственных средств она не имела, родных, которые могли бы поддержать ее, у нее не было, а между тем она жила по самодельному паспорту и в довершение всего была беременна. И это в то время, когда в Харькове у всех налицо было 1 рубль 20 копеек — 1 рубль 40 копеек. Затем явился метранпаж из типографии, тоже нелегальный и совершенный чужак, которого лично никто в Харькове не знал. Приглашенные организацией широкого размаха для специального дела, для которого они были нужны и полезны, теперь, при ее разгроме, они оказывались без всяких занятий; выбитые из колеи и беспомощные, они ложились тяжелым нравственным и материальным бременем на тех, кто был связан с прежней организацией, и более всего на меня как наиболее ответственное (в организационном смысле) лицо. Между тем, не зная, кто именно привлек к витебской типографии этих лиц, и не имея возможности получить определенную рекомендацию, которая говорила бы за них, я не могла отнестись к ним с полным доверием и не хотела пользоваться их услугами как услугами людей, неизвестных на деле.

Хозяевами московской типографии были Г. Чернявская, находившаяся после ликвидации Москвы на Кавказе, и Суровцев, уехавший из Москвы в Воронеж. Третьим лицом, работавшим с ними, была П. Ивановская, вскоре приехавшая ко мне в Харьков. На Кавказе же находился Сергей Дегаев с женой, которой я еще не знала. Все они должны были съехаться в Харьков, чтобы со мной обсудить, что делать.

Между тем я ездила в Киев, чтобы лично познакомиться с тамошней местной группой. Ее членами были: А. Н. Бах, Каменецкая, Каменецкий, Росси, Кржеминский, петербургская курсистка С. Никитина, с которой я встречалась в 1881 году у Гл. Ив. Успенского, Захарин и бывший ссыльный из Одессы Спандони. Член московской группы Гортынский, посланный в Киев, был арестован так же, как и его товарищи по работе в Киеве Урусов, Василий Иванов и Бычков. Киевская группа подобно другим группам вела пропаганду среди рабочих, среди молодежи и общества. Она имела свой обширный район деятельности в ближайших губернских городах и как по численности, так и по качественному составу занимала второе место после московской.

Из восьми членов я была знакома только с Никитиной, очень хорошей и энергичной девушкой; из остальных я видела в Киеве только Спандони, Росси, Захарина и Каменецкую. Все они произвели отличное впечатление, но я решилась привлечь к работе в центре только Спандони, человека испытанного, видевшего всякие виды. После переговоров он дал свое согласие и стал часто приезжать в Харьков, отдавая себя в полное распоряжение будущей организации.

2. Деньги

Денежный вопрос стоял в то время ребром, так как никакого финансового наследства ни от Петербурга, ни от Москвы не осталось, а провинциальные группы средствами всегда были бедны; между тем без денег нелегальная организация, конечно, не могла ни существовать, ни действовать. Выручил Спандони. Находясь в ссылке, он подружился с Евгенией Субботиной (суд по «процессу 50-ти»), в свое время отдавшей вместе с сестрами и матерью большое состояние[224] на революционную деятельность организации, к которой они принадлежали. Доверяя Спандони, Евгения выразила готовность отдать последние 8 тысяч рублей, оставшиеся у нее, с условием, что революционная партия будет высылать ей в Сибирь по 25 рублей в месяц. Деньги хранились у родственницы Субботиной, В. Шатиловой. Она жила в Орле, и я хорошо знала ее: в 1876 году мы были товарищами и самыми близкими друзьями в той московской организации, в которую входили цюрихские студентки и кавказцы процесса Бардиной и Петра Алексеева. 18-летняя Шатилова отличалась тогда горячей преданностью как революционному делу, так и арестованным друзьям. Очень деятельная и сердечная, она была одной из самых симпатичных девушек, которых я когда-либо встречала. Некрасивая лицом, она привлекала сердца своей отзывчивостью, очаровывала умом, оригинальной манерой говорить с интонациями, ей одной свойственными, и женственностью, в которой была и мягкость, и милая насмешливость. Живая и веселая, она была и серьезной, умела повелевать и при случае кому нужно пустить пыль в глаза. Ее очень забавляло, что в жандармском управлении лежит дело с надписью: «Государственная преступница В. А. Шатилова, 18 лет», и она цитировала эти слова с особенным шиком. Привлеченная к следствию по «делу 193-х», она была оставлена на свободе и вела нелегальную переписку с тюрьмами и рисковала собой на каждом шагу, не помышляя ни о каких опасностях, готовая ради друзей решительно на все. Под конец посадили и ее за решетку, но по «процессу 193-х» она была оправдана. Мать Субботиных, ее ближайшая родственница, по тому же делу была отправлена в Сибирь; две сестры Субботины — Евгения и Надежда — пошли на поселение, а третья, Мария, умерла от туберкулеза в Самарской губернии, в ссылке — все три по «делу 50-ти». После 1878 года, когда не стало тех, которым она так отдавалась, Вера Андреевна поселилась в Орле, и ее связь с революционным движением порвалась, хотя память о всех тех, с кем она была соединена в прошлом, она сохранила во всей целости.

Спандони писал Шатиловой о решении Е. Субботиной отдать деньги в его распоряжение. Теперь мы условились, что я поеду в Орел повидаться с Верой и получить деньги, а затем проеду в Воронеж, чтобы разыскать Суровцева и встретиться там с помещиком, бывшим членом группы «Победа или смерть»[225]. Хотя он и его жена отошли от революционного движения, как я упоминала, говоря об этой группе, однако после разделения «Земли и воли» Александр Михайлов получил от них 23 тысячи рублей, обещанные еще в то время, когда они стояли близко к будущим народовольцам. Теперь я надеялась, что в критический момент они не откажутся еще раз прийти на помощь революционной партии.

Стояли летние теплые дни, когда я отправилась в путь. На душе было тяжело. Разгром в Петербурге, рассказ приехавшей ко мне П. Ивановской о полном развале в Москве, неудачи, испытанные мною при попытках возобновить сношения с севером, — все это создавало нерадостное настроение. Когда я была в Киеве, то поручила Никитиной поехать в Петербург, чтобы узнать о положении тамошних дел. Не успела она хорошенько оглядеться, как была там арестована. Тогда я отправила туда Комарницкого, лучшего члена харьковской группы. Пропал там и он. Отвратительные слухи о деятельности Судейкина приходили с севера. Всем арестованным он рекомендовал себя как социалиста, сторонника мирной пропаганды, отрицающего только террор и борющегося исключительно с ним. Всем без разбора он делал предложения вступить в агенты тайной полиции — не для предательства людей, говорил он, а лишь для осведомления о настроениях партии и молодежи. Недорого он ценил их будущие услуги: Комарницкий, несмотря на свою молодость, с первого взгляда производил впечатление умного, серьезного и честного юноши. Но Судейкин не задумался и по отношению его сделать гнусную попытку, предложив 25 рублей в месяц…

Людей мало, да и те пропадают по неизвестным причинам бесплодно на первых же шагах своих. Под ногами чувствовалась зыбкая почва, неуловимое предательство или провокация, при которых терялась всякая уверенность, что строится что-то прочное.

Денег нет, и неизвестно, что даст эта поездка в Орел и Воронеж к людям, которые отошли от движения, не переживают тяжести потерь и не болеют болями, падающими на прежних товарищей по революционному делу.

В глубоком раздумье обо всем этом сидела я в полумраке железнодорожного вагона, и в уме выплывали мысли печальные, а не надежды. Вдруг стало веселее: на маленькой станции в вагон неподалеку от меня села молодая парочка, должно быть молодожены, — учитель и учительница, как я потом узнала. Он — настоящий Адонис, рослый, статный, волоокий красавец, хотя с маловыразительным, неодухотворенным лицом. Она — маленькая шатенка, хрупкая и нежная, влюбленными глазами смотрящая на своего спутника. Уселись, поставили между собой большую корзину с пирогами, булками и разной едой и принялись закусывать, угощая друг друга, ласковыми улыбками и сияющими глазами подзадоривая без того здоровый аппетит. Я видела последнее время только несчастье и неудачи, неуверенность в завтрашнем дне, неотвязную заботу о разрушающемся революционном деле. Кругом были только тонущие, барахтающиеся в революционном хаосе люди, потерявшие положение, связи, бесприютные и безрадостные. И надо всем этим тяготела неотвязная мысль о деньгах, как и где достать их, чтобы упорядочить расстроенное революционное хозяйство, распределить по местам и поддержать людей, которые могли совершать нужную революционную работу.

И вдруг идиллическая картина: радостные лица, двое баловней жизни, детски беззаботных, черпающих пригоршнями свою долю удачи и счастья.

В Орле я направилась прямо к Шатиловой. Она обрадовалась мне, и мы встретились самым сердечным образом. Еще бы! Так многое связывало нас в прошлом: ежедневные встречи и ежедневные общие заботы в 1876 году, общие друзья, общие симпатии, личные и общественные. Теплый прием давал надежду на успех и того дела, ради которого я приехала. Но мне было трудно говорить Шатиловой о деньгах, о том положении, в котором находилась революционная партия в данный момент. Вера Андреевна не менее 5 лет стояла вне всего, что имело отношение к революционному делу, и знала только внешнюю сторону его, как знала ее вся интеллигентная Россия. Язык не поворачивался говорить о деньгах при таких условиях; я написала ей письмо и, повторив то, о чем ей уже писал Спандони, просила, не дожидаясь письменного распоряжения Субботиной, выдать хотя бы часть денег, которые она решила передать Спандони.

Нет! Она не может исполнить этого и должна ждать письма Субботиной таков был ответ. С болью пришлось ехать дальше.

В Воронеже — тихая, поросшая травой улица провинциального типа; небольшой деревянный дом грубой постройки, фруктовый сад, спускавшийся по отлогому косогору почти до самой реки, протекающей внизу, — такова была обстановка, в которую я попала с вокзала по адресу, данному мне в Харькове Ивановской. Хозяев, которыми были два служащих в банке, отрекомендованные как народовольцы, не оказалось дома — они были на службе. Меня встретила жена одного из них — хилая работница изможденного вида; с ней пришлось ждать тех, к кому я имела явку. Когда хозяева пришли, то первым вопросом, поднятым ими, было, куда поместить меня. «Ни в каком случае не в гостинице, — говорил один. — У нас в Воронеже приезжие должны сами ходить в участок для прописки, и вам, которую всюду ищут, идти в полицию невозможно». «Но у нас вам оставаться опасно — мы оба поднадзорные, — прибавил другой, — у нас может быть обыск». «Так что же, — спрашиваю я, — сейчас же уезжать обратно?» «Нет». Они подумали… и придумали: «Мы отведем вас к бабке-просвирне. У нее вам будет во всех отношениях хорошо. Она живет на окраине, и хотя к ней и ходят всевозможные кумушки-соседки, но зато к ней часто приезжают гостить из окрестных сел; ваше появление не обратит внимания».

Сказано — сделано: мы отправились к просвирне. Я до сих пор с чувством признательности и умиления вспоминаю женщину, к которой меня привели. Она жила в собственном домике, среди других миниатюрных хибарок, вблизи церкви, для которой пекла просфоры, что давало ей небольшой заработок и большую известность. Около дома тоже имелся сад, спускающийся к пустынному берегу реки. Я была сердита: мне не нравилось поведение интеллигентов, перебрасывающих опасную гостью с своих плеч на женщину простую и бедную. Но лицо у меня просветлело: она встретила меня не только радушно, но и сердечно. От всего, что она говорила и делала, веяло такой теплотой и приветливостью, что я сразу почувствовала себя легко и свободно. Во все время она заботилась обо мне во всех мелочах домашнего обихода, обо мне, ей совершенно чужой и незнакомой, как будто она меня знала давным-давно и я была ей родной и дорогой. Это составляло кричащий контраст с приемом, встреченным у первых хозяев. В довершение я узнала, что постояльцем у просвирни живет студент, исключенный из университета и высланный на родину, стало быть, состоящий под наблюдением полиции. Но что уже совершенно оттолкнуло меня, так это отношение рекомендованных народовольцев к Суровцеву, которого они считали своим приятелем. Когда он пришел ко мне, то я с удивлением услыхала, что он не имеет квартиры, а живет под открытым небом, на лоне природы, на берегу реки; днем разводит костер, кипятит воду и варит картошку, а на ночь в непогоду забирается под опрокинутую лодку. При этом страдает малярией… Как можно было допустить, чтобы товарищ, нелегальный, больной, оставался в таких условиях, — было непонятно.

Когда через несколько дней я уезжала, бабка трогательно простилась со мной; она сказала: «У меня одно время жил Халтурин, и хотя я не знаю, что вы делаете и за что вас преследует правительство, но я знаю, что вы хорошие люди, и готова помогать вам всем, чем могу».

Так мы расстались; но сколько лет ни проходило — ее образ не переставал утешать и радовать меня.

Суровцев, уговорившись со мной, скоро переехал в Харьков. Он привез с собой 600 рублей. «Откуда эти деньги?» — спросила я.

«NN взяли их взаймы у просвирни с тем, что при первой возможности мы отдадим их».

Это были сбережения всей жизни, отложенные на приданое для дочери, уже взрослой девушки.

«Зачем вы взяли эти деньги? — возмутилась я. — Ведь нас могут арестовать, и бабкины деньги пропадут».

К счастью, от Субботиной скоро пришел документ, которого ждала Шатилова. Спандони вручил мне деньги, и Суровцев мог тотчас уплатить долг.

Суровцев оказался удачливее меня: я денег в Воронеже не достала, хотя и виделась с богатым помещиком. Ссылаясь на разгар полевых работ и отсутствие свободной наличности, он отказал в денежной помощи организации, которая в данное время не одерживала побед.

Я испытала и другую неудачу в этом городе. В Воронеже жил студент, бывший в Петербурге членом университетской центральной группы, с которой имели дело сначала Колодкевич, а потом я и А. Корба. Подбирая людей для центрального коллектива, я имела в виду пригласить и его, как человека небезызвестного и давно имевшего отношение к революционным делам. Якобинец по взглядам, он был хорош с Ошаниной — тоже якобинкой в прошлом — и, кажется, даже рекомендован ею. Однако он отказался от предлагаемого участия, мотивируя своей непригодностью для такой роли. В то время этот отказ сильно огорчил меня: мне казалось, что положение таково, что никто отказываться не должен. Потом я отнеслась к этому хладнокровнее: быть может, это было искреннее сознание недостаточности своих сил. В самом деле, это лицо потом нигде не выступало и потонуло в неизвестности. При энергии и силе чувства и воли не случилось бы этого.

3. Дегаев

В сентябре в Харьков приехал Сергей Дегаев со своей женой. Они вернулись с Кавказа, где провели лето одновременно с Г. Ф. Чернявской. Вскоре затем оттуда пришло известие о разгроме кружка офицеров Менгрельского полка, организованного А. П. Корба осенью 1881 года.

С Дегаевым и его семьей я познакомилась в Петербурге осенью 1880 года, когда для моих товарищей по Комитету он был уже своим человеком. Они рекомендовали его как очень способного, умного человека, преданного партии и полезного ей. Небольшого роста, широкоплечий, он имел невзрачную наружность, но лицо не имело того тупого и отталкивающего выражения, которое запечатлено на фотографиях, опубликованных правительством при розыске его после убийства Судейкина[226]. В общем, лицо было ласковое, добродушное и подвижное; манеры и голос мягкие. Деловые сношения с ним вели многие: Желябов, Колодкевич, Корба, Ал. Михайлов и Тихомиров, который находил сестру Дегаева, Наталью Петровну, очень талантливой и интересной. Дегаев не был вхож в наши нелегальные квартиры и никогда не знал их адресов, но не по недоверию к нему, а потому что относительно этого в нашей организации соблюдалась самая строгая конспирация; сами члены Комитета знали и ходили только на те квартиры, с которыми были связаны деловой необходимостью. Таковы были правила. Сверх того, Дегаев был на счету у полиции как неблагонадежный, и шпионы могли интересоваться тем, куда и к кому он ходит. Виделись с ним у кого-нибудь из лиц нейтральных или же у него самого, так как он жил с семьей, которая вся принадлежала к сочувствующим и самым радушным образом принимала всех народовольцев. Там принята была и я. Наталью Петровну я не застала в Петербурге — она уехала вместе со своим мужем Маклецовым в Харьков, где потом я и познакомилась с нею. Кроме очень добродушной матери остальными членами семьи были: сестра Дегаева — Лиза, девушка лет 19, и Володя, юноша лет 18, по развитию и характеру еще совсем ребенок. Семья была дружная; в ней все были высокого мнения друг о друге: Сергей Дегаев очень ценил сестер, а те в свою очередь превозносили способности брата. Он, действительно, был очень работоспособен: успешно сдавал экзамены в Институте инженеров путей сообщения, служил в правлении одной железной дороги, посвящая конторским занятиям время от 10-ти до 4-х, давал уроки математики и наряду со всем этим вел революционные знакомства, поддерживал связи с товарищами по Артиллерийской академии, из которой был исключен за неблагонадежность, и аккуратно исполнял все просьбы и поручения членов Комитета. Жили Дегаевы скромно, как говорится, в обрез. Мать, по-видимому, имела пенсию или кое-какие сбережения, совершенно, однако, недостаточные для жизни, и материальная помощь Сергея от всякого рода заработков была главным источником средств существования. При всей скромности домашней обстановки перспективы будущего в семье рисовались блестящие. Лиза — Тамара, как я называла ее, — очень красивая брюнетка с правильными чертами лица, совершенно другого типа, чем у остальных членов семьи, занималась в консерватории, и все надеялись, что из нее выйдет прекрасная музыкантша. В этих видах мать очень заботилась об ее руках, тщательно оберегала дочь от мелких хозяйственных работ, а сама Лиза нередко сидела дома в перчатках, чтобы руки не пострадали от холода в квартире. Ее сестра, Наталья Петровна, училась декламации и, кажется, думала выступать на сцене. Она сама и ее близкие ожидали больших успехов от ее артистических выступлений. Однако в Петербурге на вечере какого-то литературно-художественного кружка и в Харькове эти выступления не отличались блеском, и ее декламация, неестественная и манерная, не нравилась, а потом замужество погрузило ее в обычную семейную жизнь. О Наталье Петровне говорили как о поэтессе, и она действительно писала стихи. Рассказывая о Париже, о знакомстве с П. Л. Лавровым, она сообщала друзьям, что изучила там Великую французскую революцию по архивам и это изучение навело ее на мысль написать драму из этой эпохи. Нам она читала написанный белыми стихами отрывок из этой драмы; темой была сцена свидания Робеспьера, Марата и Дантона, но для этого, понятно, ни в каких архивах надобности не было. В семье вообще замечалась склонность к преувеличению, к эффектам и даже к экстравагантности. Лиза много раз заявляла, что выйдет замуж только за богатого, но это была только фраза: я слышала позднее, что она влюбилась в своего деверя, человека без средств. Наталья Петровна с удовольствием рассказывала о сенсации, которую она и сестра вызвали однажды в театре, появившись в ложе одна — в белом, другая — вся в черном.

В день казни первомартовцев Лиза непременно желала быть на Семеновском плацу, хотя мудрено было выдержать это зрелище, когда она лично знала и Желябова, и Перовскую, и Кибальчича. Действительно, ей стало дурно, и первую помощь ей оказало «гороховое пальто», услужливо проводившее ее домой и ставшее посетителем семьи, пока его не попросили больше не бывать, узнав по спискам Клеточникова, что это за господин.

Володя, добрый, мягкий человек, был исключен из Морского училища как неблагонадежный. С детской наивностью он спрашивал меня, когда будет революция. Он ждал в ответ, что она будет через месяца три, самое большее через полгода, и был очень разочарован, услыхав, что никто не может определить времени, когда она наступит. Через год после этого я с изумлением узнала, что с благословения Златопольского и Сергея Дегаева Володя сделался агентом Судейкина, агентом мнимым, который должен был обманывать умного, ловкого и опытного сыщика и, не выдавая революционеров, сообщать партии сведения о деятельности Судейкина.

Что касается самого Сергея Дегаева, то, несмотря на общий отзыв о нем как об очень умном человеке, я решительно не находила этого. Главное, что бросалось в глаза, — это полное отсутствие индивидуальности: в нем не было ничего оригинального, твердого и характерного. Мягкость, уступчивость — вот главные черты, которые я заметила при первом же знакомстве. Наряду с этим стояло преклонение перед теми членами Комитета, с которыми он имел дело. Это преклонение выражалось даже в бестактной форме, которая коробила, потому что хвалебные гимны пелись в лицо. Благодаря мягкости Дегаева он был в хороших отношениях со всеми, кто его знал. Не знаю, насколько он мог влиять на других людей, но для заведения и поддержания связей он был дорогим человеком: в Институте путей сообщения он организовал кружок, одним из членов которого был Куницкий, занявший потом выдающееся место в польском «Пролетариате», а при организации военных групп в Петербурге и Кронштадте Дегаев был одним из самых полезных посредников между офицерством и Комитетом.

Мелкого самолюбия и честолюбия в Дегаеве я не замечала, и лишь впоследствии от Корба мне стало известно, что он раза два начинал разговоры о приеме его в члены Исполнительного комитета. Это очень редко случалось в революционной среде и не считалось чертой, заслуживающей симпатии.

По приезде в Харьков Дегаев вкратце рассказал мне о том, как он провел те полтора года, в которые мы не видались, и, между прочим, сообщил, что после 1 марта он был арестован как участвовавший в работе по подкопу на Малой Садовой, но удачно вывернулся из этого дела. Я очень удивилась такому исходу, потому что единственным свидетелем против него мог быть только предатель Меркулов и снять с себя указание такого человека было мудрено. Но Дегаев совершенно умолчал об очень крупном обстоятельстве, касающемся его. Дело в том, что к весне 1882 года Судейкин убедился, что Володя Дегаев для сыска бесполезен, и отказался от его услуг. Тогда в Петербурге придумали новую махинацию, чтоб поддержать сношения с Судейкиным и, выследив его, уничтожить. Для этого Володя должен был сказать своему патрону, что его брат Сергей нуждается в заработке и может исполнять чертежную работу. Судейкин пошел на это, и Сергей получил от него требуемую работу. Они виделись несколько раз, вели, по словам Дегаева, исключительно деловые разговоры, которые он передавал Грачевскому, а затем Дегаев уехал на Кавказ, не добыв для Грачевского никаких нужных сведений[227]. {342}

Загрузка...