Часы скакнули вперед, и свет теперь слетал с неба рано и доживал до вечера. Я спала некрепко, и ночи были длинны и полны речей с упреками от людей, как будто находящихся в комнате. Но когда я просыпалась, рядом никого не было. Воздух в квартире был туманный и влажный. Я все чаще замечала, что прерия не умеет удержать весну. Ей словно не хватает веток, за которые можно держаться, холмов, в которые можно упереться, — не за что зацепиться, по сути, и на вакантное место тут же пролезает влажная летняя жара. Выговоры от невидимых соседей сменились ощущением, что меня кусают невидимые насекомые. Все, что я ела, слипалось в животе в тяжелый шар наподобие глины. Во сне у меня останавливался пульс и снова начинался — торопливый, растерянный, и я пробуждалась от снов, в которых бежала проулками, голая, от чужого гнева и упиралась в тупик. Я вставала с постели, и одна нога оказывалось пугающе бесчувственной, как кусок мяса — затекла во сне, и ногти на ней будто расшатались, готовясь расстаться с пальцами. И все это от несчастной любви.
Я уже много месяцев не подметала и не мыла полы Если случалось что-то пролить, я вытирала лужу бумажным полотенцем и надеялась, что в результате постепенно пол во всей квартире станет чистым. Мне казалось, что так убирать квартиру — по кускам — все равно что писать каждый день по стихотворению, пока наконец не выскажешь все, что стоит высказать о человечестве. Но так на самом деле не работает даже в поэзии: углы заросли грязью, а отдельные половицы приобрели скользкий адский лоск. Иногда, если кончались бумажные полотенца, я брала влажную салфетку из упаковки, которую всегда носила в рюкзаке для Мэри-Эммы. Я начинала с рабочего стола на кухне и двигалась сверху вниз в бредовой уверенности, что одной салфетки хватит на всю комнату. Такое обсессивно-компульсивное хозяйствование стало моим уделом.
Ни одна душа не спросила меня о Рейнальдо, и лишь тогда я поняла, какой скрытой, тайной была наша связь. Мимолетная, исчезнувшая. Как «Бригадун», только в хиджабах. Мои собственные чувства казались мне позором. Похоже, я не оставила следа в доме Рейнальдо, если не считать крови на полу, и за мной не пришли. Я ощущала себя унылой, как рыба, — на самом деле всего лишь строчка из песни, которая крутилась у меня в голове. «Траве все равно, ветру плевать, прерия, когда-то морское дно, начинает меня забывать». Глагольные рифмы в унылых песнях для бас-гитары — это святое.
На самом деле я ощущала вот что: меня срубили, как дерево. Это чувство было мне внове, и я начала понимать, что отныне все новые для меня чувства, видимо, не сулят ничего хорошего. В моей жизни останутся только неприятные сюрпризы. А чувства, может быть, примут ощутимую физическую форму, как унылые рыбьи губы — рот, распяленный в удушливой немоте, или еще чего похуже. Я встряхивала волосами и колотила по струнам, как Джейко Пасториус, щурясь, чтобы порожки на грифе расплывались. Может быть, однажды я тоже выковыряю порожки пилочкой для ногтей и залью бороздки эпоксидкой.
Иногда я слишком рано просыпалась, чувствовала, как дергается под одеялом нога, и спросонья не понимала, что это моя. Я ощущала только движение прохладной простыни, и казалось, что со мной в постели кто-то еще, но я быстро поворачивалась на бок и видела, что здесь никого нет, только я. По ночам, прежде чем заснуть, я опускалась до того, что сверлила взглядом телефон. «Это ты?» — «Да». — «Ты засыпаешь?» — «Не то чтобы». — «Сколько пальцев я показываю?»
На самом деле никто не задал мне ни единого вопроса. Никто не сказал ни единого слова. Кроме Сары.
— Ты читала в газетах про этого студента, который исчез? В его квартире нашли кровь, но никто не знает, чья она.
— Неужели.
— Это случайно не он фотографировал Эмми? Или, может, какой-нибудь его друг?
— Насколько мне известно, нет.
— Ты понимаешь, в этом-то и проблема: «Насколько мне известно». Эти слова оставляют простор для сомнений.
Она бросила на меня быстрый косой взгляд. Я только смотрела на нее, ничего особо не видя. Наверно, я заметно свихнулась от горя, потому что Сара подошла, поправила рукав моего свитера и погладила меня по руке.
— Прости. Я сама не знаю, чего к тебе прицепилась.
— Ничего, — ответила я. На самом деле это было квазиничего.
Сара продолжала составлять тематические меню. Вечер инвазивных видов: клецки из чесночницы, речные дрейссены на пару, суп из дикой моркови и дикого пастернака, салат из цикория, чесночницы, чистяка, водяного кресса и лопуха. Салфетки из человеческих волос! Впрочем, это я выдумала и подсказала Саре, чтобы ее развеселить, но она сказала: «Хм. Объедение». И еще был вечер вымирающих видов: дикий рис с мясом дикого бизона; американский угорь на гриле и цыпленок породы шантеклер с короткими и толстыми корнеплодами пастернака. Сара утверждала, что поедание вымирающих видов оправдано с точки зрения экологии: если животное окажется вкусным и блюдо из него станет популярным, люди постараются сохранить этот вид. Но я не очень внимательно слушала. Общая идея заключалась в том, что пища всегда выживает. Уж не знаю.
— Я ушла на завод! — кричала обычно Сара наверх, стоя у подножия лестницы. Я видела краешек ее белого пиджака.
— Чао, мама! — кричала Мэри-Эмма вниз. Она освоила огромное количество новых слов.
— Я пать, — сказала она, когда захотела в постель. Она обожала старые фильмы с Эстер Уильямс, которые я приносила из университетской библиотеки, но от них либо перевозбуждалась, либо уставала.
— Хорошо, пойдем.
— Я умлеть!
— Ну, когда-нибудь. Но это будет еще не скоро.
— Я умлеть плыгать! — Она с разбега прыгнула на новый футон, купленный Сарой в качестве переходной ступени от детской кроватки ко взрослой.
Два раза кто-то звонил мне домой, я подходила и слышала лишь какофонию: обрывки речи, электронный визг, шум воды. «Алло!» — кричала я в трубку. Но ответом были только пугающие подводные стенания. Опознаватель звонков на нашем аппарате из «Радио-хаты» сообщал лишь, что звонят с мобильного телефона. Я набирала *69, но и это ничего не дало. Позже я представляла себе (ужасно нелепо, но вполне возможно), что это мобильник Рейнальдо. Мой номер у него по-прежнему в списке быстрого дозвона, он случайно нажал кнопку, и я оказалась вместе с ним в ванной комнате. Неизвестной ванной комнате в неизвестном городе. А вода шумит, потому что он спустил за собой в унитазе. А может, он где-нибудь на другом краю света в горячей точке, пытается взорвать что-нибудь с помощью телефона, но секретный код вместо взрыва набрал номер и вызвал романтическую интерференцию: меня.
Я начала скучать по Мерф. Мне ее не хватало. Просто хотелось, чтобы она была рядом каждый день. Я думала, что, если она каким-то образом снова появится в моей жизни, все станет лучше.
И, как ни удивительно, это произошло. Словно у меня был волшебный грошик и я загадала на нем желание: она вернулась — именно тогда, когда я нуждалась в ней больше всего. Явись она чуть раньше, я бы скорее расстроилась, так как до недавнего времени пользовалась ее вещами — всякими шарлатанскими штучками типа ионизатора волос, которым я надеялась снять с шевелюры статическое электричество и придать ей блеск, и туманообразователя — мастера напустить туману, как я его называла, — который распылял на лицо минеральную воду в виде очень тонкой пыли. Но сейчас я так пала духом, что забросила всяческие приспособления — пускай волосы так наэлектризованы, что липнут к зубам, плевать. Пускай мое лицо хоть выкрошится и рассыплется песком.
А потом я однажды пришла домой — а там Мерф, сидит на диване. Она явилась в тот же день, что и ксилофон; сама и вкатила его с крыльца.
— Крутая штука, — она указала на него.
— Здорово! — воскликнула я, уронила учебники и бросилась ей на шею, до того обрадовалась.
— Да, — она улыбнулась.
— Что да? Ты здорова?
— Угу.
— Как корова?
— Как целое стадо. — Вид у нее был усталый. — Я чувствую себя так, как будто с фронта пришла.
— С переднего края?
— Нет.
— А что, ты больше любишь, когда сзади? — Если я правильно помнила, ритуальное похабство было обязательным для суфистов-мувалла, то есть юродивых.
— Я ветеран гендерных войн.
— Угу, я тоже. Только, я боюсь, эта война так и осталась необъявленной.
— Чертов конгресс, опять мышей не ловит. У нас даже парада не будет.
— У нас есть марширующие оркестры, — я махнула рукой в сторону стадиона.
— Это не парад.
— Ну, квазипарад.
Она тоже рассталась со своим бойфрендом.
— Он ко мне совершенно охладел, — плакала она. — Как будто в холодильник меня засунул, а перед тем даже поленился разделать на отбивные!
И мы сидели в квартире вдвоем, курили и сочиняли песни, изливая в них свое горе.
— Он разыграл меня, как гитару с помойки! Если будет звонить, брось трубку.
Но он так и не позвонил.
— А ты знаешь, что компьютерная томография показала: когда у женщины оргазм, большие куски ее мозга на снимке становятся вообще не видны? — сказала я.
— Ну что ж, это соответствует моим наблюдениям по данной теме.
— И моим.
Я доставала бас-гитару, но ремешок вечно соскальзывал с плеча.
— Погоди, дай застегнусь как следует, — каждый раз говорила я, и Мерф начинала похабно ржать. Она была чемпионом мира по выявлению двусмысленностей и подчеркиванию их громким гоготом.
Мы исполнили по очереди все мои свежие компози ции. В жизни любовь парня оказалась не бог весть чем, но нам нравилось приписывать парням магические свойства в словах песен.
«Большой дурак был Лео, едрить его налево, Пит из прерий едва пролазил в двери, Джейк из Броквилла не смыслил ни уха ни рыла:..»
Эти скорбные песни были нашим ответом на загадочные личины любви. У нас даже и песня была такая: «Загадочные личины любви». И другая, медленная и печальная, под названием «Отчего кондуктор не жмет на тормоза», но Мерф сочла ее слишком похожей на кантри; даже когда я переименовала ее в «Кондуктор не хочет жать на тормоза», Мерф по-прежнему утверждала, что песня съезжает с темы, особенно куплет про церковь, которую перестроили в многоквартирный дом. Хотя мне он как раз нравился больше всего.
— Понимаешь, это как заасфальтировать рай и сделать там стоянку для машин, — протестовала я.
— Не похоже, поверь мне. Совсем не похоже.
Мерф умела говорить без жалости и без злобы. Она предпочитала песню «Каждый встречный — это ты у тебя во сне». Эта песня была навеяна тем, что кто-то когда-то рассказал мне про сны, но одновременно была воодушевляющим гимном, поднимающим на борьбу против неверного возлюбленного-нарцисса. О да, детка, бессильная месть, пой, птичка, пой! Нет ничего лучше слов, которые можно толковать двояко. Кого волнует, нажал ли кондуктор на тормоза и остановился ли поезд? Я на бас-гитаре задавала ритм, и Мерф самозабвенно, с болью и наслаждением, бросалась на ксилофон. Сигарета, брошенная рядом на блюдце, курилась дымком, словно крошечный костер двух крошечных пленниц-скво. Кто же знал, что Мерф умеет играть?
— Это просто игрушка, — сказала она. — Любой сыграет.
— Неправда, — я не поверила и впечатлилась. Руки Мерф летали по клавиатуре волновыми движениями белки, переплетая синус и косинус. Вдруг она останавливалась и тыкала в мою сторону правым молоточком, указывая, что настало время для моего соло. И я выдавала соло на полную катушку. Во всяком случае, старалась. Мерф любила наши совместные композиции больше, чем творения, созданные мною в одиночку, такие как «Собачьи какашки для брата под видом конфет». Лучше всего нам удавались забойные композиции, например «Летний вечер, колбасный фарш», — эту песню мы написали вместе, соединив самые прекрасные слова в человеческом языке с самыми отвратительными и таким образом подытожив свое мнение о любви. «Летний вечер» — творение Божье. «Колбасный фарш» — само омерзительное человеческое тело. Когда я задавала ритм на бас-гитаре и у меня получалось, Мерф могла перехватить соло на ксилофоне, и оно звучало потрясающе. Ну, может, не так уж потрясающе. Глуповато, но мило. «Рожа как гроб с музыкой!» — кричала она. Видимо, я так тонко чувствовала музыку, что это отражалось на лице. В перерывах между веселыми напевами, охваченные благотворной усталостью, мы ловили себя на исполнении даже баллад в ритме вальса:
Ты отправился ввысь и оставил меня,
Я бы следом помчалась, но, знать, не судьба.
Вверх по лестнице, вверх мимо тигров и львов,
Но мешают ворота, мешает засов.
По ступеням крутым я взбегу поскорей,
Но тяжелый замок на воротах.
Ах, любовью одной не осилить цепей,
Мои крылья слабы для полета.
Как же ты там один? Скинь ключи мне, молю!
Я жду, я дождусь, потому что люблю\
Лишь открой мне ворота, молю!
Ах, откройте ворота, молю!
— Я тоже хочу кое-что сочинить, — сказала Мерф как-то вечером. Потому, что уже стемнело, и потому, что мы выпили по два пива на брата, она схватила мою гитару и начала неловко перебирать струны, напевая только что родившийся мотив, голый, как стриптизерка. Мы сочиняли строчки по очереди — одну она, одну я и так далее.
Что ты наделал в моей душе?
Иногда я притворяюсь, что сдох ты уже,
Но твой взгляд…
Манит меня, гад…
Я никогда не сходила с ума,
По тому, кто был бы безумней, чем я сама.
Безумие приносит боль —
А я почти что была тобой.
Теперь все кончилось, кончилось,
Мое будущее скукожилось,
Почему, блин, так листва зелена.
Почему у небес эта синева,
Им не понять, никогда не понять,
Я схожу с ума по тому,
Кто безумней, чем я сама.
Мерф хотела срифмовать «разделись… оделись… прелесть… не целясь…».
— Как это произносится? — уточнила она. — Обелиск или обелиск?
Я не знала. Почему я этого не знала?
— Наверно, смотря какой.
Можно сказать, что мы валились под стол от хохота, но эти слова не передают и малой доли колоссального утешения, которое приносила нам музыка. Вскоре я доставала электрическую бас-гитару уже каждый вечер, и мы исполняли все песни, какие знали, в простом ключе — соль-минор или ми-минор, с риффами, которые были все равно что карабкаться раз за разом на одни и те же три ступеньки. Мы стали сочинять песни без припевов — одна сплошная, проклятая, безжалостная жалоба, куплет за куплетом, словно перекидной нож, который ходит по кругу в ссоре и не находит приюта, где бы остановиться, не находит отдыха.
Строка за строкой мы пытались складывать осмысленные слова в точные рифмы. Мы рифмовали «эволюция — поллюция», «кубический — неебический», «урагана — кургана». Получалось очень сердито, но без особого смысла. Мы сочиняли по очереди, и стихи звучали как рифмы сталкеров, мрачно опьяненных любовью, крохи надежды как пыль у нас под ногтями, и ночи сменяются днями, и все тщетно, потому что моя страсть безответна, у меня есть только ты, детка, и я цепляюсь за надежду, как за ветку, а на небе звезда, но нам с тобой не туда, вот я стою в плаще и жду тебя, а ты вообще, неужели тебе плевать, что такой любви, как моя, вовек не сыскать, и я буду вечно ждать, пока меня полюбишь ты опять. Мы дошли до стадии, когда оставалось только радоваться, что у песни нет припева.
Как-то ночью мы оделись бомжихами, раздобыли магазинную тележку, наполнили ее пивом и отправились к железной дороге, в полосу отчуждения, только для того, чтобы повыть там по-волчьи. Суфизм на поздней стадии развития, ближе к концу.
— Когда мы выпустим свой диск, знаешь что? — сказала Мерф, когда мы плелись домой. — Мы вложим по бритвенному лезвию в каждую упаковку.
— И по маленькой бутылочке джина, знаешь, такой, — добавила я. — И по пистолету.
— Ты замечательная, — Мерф обняла меня.
— Ну не знаю, у меня такое ощущение, что мне суждено быть исключительно сестрой любому парню на свете, — промямлила я. — Думаю, то, что я читала «Правила. Как выйти замуж за мужчину своей мечты» в китайском переводе, тоже не помогло.
Мерф улыбнулась, но ее следующие слова меня напугали. Она нежно взяла мое лицо в ладони и сказала: — Да ты посмотри на себя! Ты вообще ничья не сестра.
Снаружи на клумбах желтые ирисы разворачивались под солнцем, вывесив языки, рифленые, как косточки нектарина. Воздух полнился тиканьем, гулом, словно все живое собиралось вот-вот взорваться.
— Не могу понять, где Эмми подцепила эту песню, — многозначительно сказала Сара. Мы сидели на кухне. У Сары на голове была поварская шапочка, не обычная с плоским верхом, а что-то вроде полотняного чепца без полей.
— Песню?
— Про Лео, едрить его налево.
— А, да. Это я сочинила.
— Ну ничего, — сказала Сара, словно я нуждалась в прощении. Я допускала, что так оно и есть.
— Я с ней разучиваю и народные песни, — робко добавила я.
— Да, «Мы с тобою ложим шпалы». Это она тоже поет. Но тут меня беспокоят два момента: во-первых, просторечная грамматика, а во-вторых, воспевание рабского труда.
Я гадала, не ослышалась ли. Шутки Сары иногда плохо поддавались опознанию, они не были явными и обладали не слишком четким ритмом, и порой казалось, что я не сижу в одной комнате с ней, а стою на улице и заглядываю издали в окно. Я непроизвольно выпалила:
— Вы серьезно?
— В каком-то смысле, — она посмотрела прямо сквозь меня. — Сама не знаю.
И ушла наверх, словно желая это обдумать. А вернувшись, добавила:
— Дети только осваивают язык, и лучше в общении с ними употреблять правильные формы глаголов. Поэтому внимательней относись к выбору песен. Это серьезная проблема, когда растишь цветного ребенка. Такая мелочь, как неправильная грамматика, может помешать ему в жизни. Потом, в будущем.
— Да, — механически откликнулась я.
— Мы — первопроходцы. Мы делаем нечто важное, нечто беспрецедентное и невыносимо трудное.
И она опять ушла, а я отвернулась, пряча собственные слезы за дверью, потому что устала и не могла в точности понять, к чему клонит Сара.
— Тесса? — послышался обеспокоенный голосок Мэри-Эммы.
Я откопала все шотландские напевы и мрачные ирландские застольные песни, какие знала. Если кто-то звал кого-то и все такое прочее. Гулял я молоденький, украл для милки пряничка. В этих песнях было много непонятных старинных слов, но еще в них то и дело попадалось «Бонни». Когда я до него доходила, боюсь, у меня делалось заметно испуганное лицо — Мэри-Эмма только молча смотрела, чуя неладное. Я не могла понять, напоминает ли это слово ей о чем-нибудь. Впрочем, она, как обычно, хотела сама выучить все песни. «Бонни о, о Бонни-ой, Нонни-Бонни удалой». Звонил телефон, и я застывала как вкопанная. Если Сара была дома, она брала трубку, и я быстро успокаивалась, слушая разговор. «Суп из кесадильи? Нет, мы такое не подаем, это только наши конкуренты… Ну конечно, это их секретный рецепт. Они вынуждены держать его в секрете. Стоит посетителям узнать, что туда кладут, и они в жизни больше его не закажут». Но иногда она спрашивала: «Кто это?», а потом бросала трубку.
Мэри-Эмма не только перебралась из высокого детского стульчика на обычный стул с подложенной подушкой, но и спала вот уже месяц «как большая» — на футоне. Поэтому, укладывая ее днем, я часто ложилась рядом — читала ей, пела и порой сама задремывала. Иногда нас будил Ной, пробираясь с жужжащим пылесосом по дому. В кармане фартука у него светился iPod, а наушники блокировали все шумы. Я впервые в жизни увидела iPod. Когда пылесос не гудел, можно было расслышать тоненький комариный звук из наушников и голос Ноя — он сбивчиво, самозабвенно подпевал, не слыша из-за наушников самого себя, а потому казалось, что он глухой. Но все-таки я научилась узнавать одну песню, которую он слушал снова и снова. Бонни Рейтт, «Не могу тебя заставить полюбить меня опять». Вот была бы на свете песня под названием «Я могу тебя заставить полюбить меня опять», я бы ее давно уже наизусть выучила.
Ной увидел меня, заулыбался, выключил пылесос и выдернул наушники из ушей. Я заметила, что на глазах у него слезы.
— Тяжело слушать эту песню, — сказал он.
— Да, она очень грустная, — согласилась я.
— Мой бывший бойфренд под нее продал себя на аукционе «Раб любви» на благотворительном вечере в пользу борьбы со СПИДом.
— Вот моему бы так! И вы больше не встречались? — Я уже вообще ничего не понимала в этой жизни и только притворялась, что стараюсь понять.
— В каком-то смысле да.
— Вы расстались?
— Ну, он как раз в ту ночь заразился СПИДом. И умер — всего лишь прошлым летом.
— Господи, какой ужас. Сочувствую.
— Спасибо.
— Мне кажется, Бонни Рейтт задолжала вам новую песню.
— Кто-то мне точно задолжал.
Пасхальный понедельник. В университете нет занятий — можно подумать, что мы в Канаде. Я разъезжала, жужжа, на своем скутере. Газоны ярко зеленели, но небо оставалось пушисто-жемчужным. У соседей лаяли собаки. Я привезла Мэри-Эмме в качестве запоздалого пасхального подарка двух рыбок в контейнерах от ресторанной доставки. Я собиралась переселить их в глубокую прозрачную стеклянную миску — у Сары, кажется, миллион таких.
В резиденции Торнвуд-Бринк осел слой обычного пасхального мусора: трехфутовый шоколадный заяц, игрушечная деревянная железная дорога. Настоящие яйца, которые Сара сварила в разноцветных чаях, придав им затейливый пестрый узор, лежали вместе в одной веревочной корзине.
— Вижу, вы кладете все яйца в одну корзину, — заметила я. Остроумно, как мне казалось, но Сара не услышала.
— Эмми спит, — сказала она. — Ее даже этот твой «Судзуки» не разбудил.
— Ой, простите, пожалуйста.
Кажется, я начала привыкать к Сариной манере делать выговоры обиняком. Я поставила рыбок на стол.
— Они миленькие, — сказала Сара. — Обещаю не обдумывать, чем бы их получше приправить.
Она стояла у рабочего стола на кухне и толкла в ступке луковицы зимних белых нарциссов.
— Я решила, что должна тебе кое о чем рассказать, — Сара на миг оторвалась от работы. — О том, что происходит.
Даже замерев неподвижно, она казалась замотанной и напряженной.
— Знаешь что, лучше поговорим за бокалом СБ.
Я уже знала, что СБ расшифровывается как «совиньон блан». Месяц назад я бы подумала, что Сара имеет в виду Совет безопасности ООН. Или винтажную гибсо-новскую гитару СБ. Или свои собственные инициалы.
— У меня стоит бутылка в холодильнике. Уже давно. Надеюсь, она промерзла до мозга своих маленьких косточек. Ням.
Сара оставила в покое луковицы нарциссов.
— Пойдем в гостиную.
Она взяла вино, штопор и два бокала, и мы уселись на диванчиках с подушками, обтянутыми тиком, — тех самых, где мы сидели, когда я пришла сюда впервые, наниматься на работу.
— Не говори Эдварду, что мы пили белое, а не красное. Ты несовершеннолетняя?
— Я совершенно зимняя, — я улыбнулась и пригубила вино, и Сара только махнула рукой:
— Ну, если выпьешь больше одного бокала, не садись потом за руль.
— Одного за глаза хватит. Мне и с одним хорошо. Она отхлебнула вино и покатала во рту, у передних зубов:
— Люблю вино с нотками дуба.
— Дубовое и немножко… хреновое. — Я так и не научилась ничему серьезному применительно к винам, но, похоже, хватало глотка, чтобы развязать мне язык. Сара была слишком озабочена и не улыбнулась.
Казалось, она стоит на грани чего-то, на самом краю. Все же имена даются людям не просто так[29].
— Сейчас кое-что происходит, и я решила, что тебе следует об этом знать.
Я уже видела у людей такое выражение лица: бравада, пронизанная обреченностью, как мраморная говядина пронизана ручейками жира.
Меня охватило нехорошее предчувствие. Я отхлебнула СБ.
— Но сначала нужно узнать печальную предысторию. Которую я тебе сейчас расскажу. Но ты должна понять: это произошло много лет назад, в другой жизни, мы тогда были другими людьми.
Она как-то осела назад, на подушки, а я, наоборот, подалась вперед со своих.
— Вы с Эдвардом? — уточнила я и отпила еще вина. Оно было прохладное и травяное на вкус. Я уже не понимала, кто имеется в виду, когда говорят «мы». Это началось в университете. В Деллакроссе я всегда знала, кого подразумевают собеседники. Еще я совсем не понимала, что имеют в виду люди, говоря о событиях, произошедших «в другой жизни». Это выражение казалось мне научной фантастикой из области эмоций, какую в маленьком городке терпеть не стали бы. «Что значит в другой жизни? Не пудри мне мозги! Какая у тебя может быть другая жизнь, я тебя знаю с тех пор, когда ты еще пешком под стол ходил!»
— Эдвард и я, — ответила она. — Мы тогда жили на Востоке, в Массачусетсе. Нас звали Сьюзан и Джон, и у нас был сын.
Была ли я потрясена? Я даже этого уже понять не могла. Похоже, кого ни возьми — он окажется совершенно другим человеком.
— Неожиданно? — она подняла брови, ожидая от меня какой-нибудь реакции.
— Вы серьезно? — выбрала я. Похоже, этими словами можно ограничиться до конца жизни, и они каждый раз будут осмысленной реакцией на происходящее, требуя полноценного ответа и таким образом поддерживая разговор.
— Сьюзан и Джон, — она потрясла головой.
— Это ваши вторые имена?
Она помолчала:
— В каком-то смысле да.
Она уже собиралась продолжать, когда у двери заднего хода завозился Ноэль. Только он так всаживал ключ в замок и потом елозил им в скважине, побрякивая ведрами и швабрами.
— Возможно, придется перенести этот разговор, — Сара наклонилась и поставила бокал.
— Хорошо, — я продолжала отпивать вино. В гостиную вошел Ноэль, обутый в расписные кроссовки. Он нес букет желтых нарциссов для Сары. Я знала, что он нарвал их в саду у предыдущего клиента.
— О, спасибо! — воскликнула Сара. — Хочешь вина?
— Да! — улыбнулся он. — Оно хорошо пойдет с диетической колой.
И нервно засмеялся.
Он редко срывал цветы в саду у Сары для клиента, к которому шел после нее. Впрочем, однажды он срезал несколько веток гортензии, оставив большую дыру-пролысину, и Сара велела в следующий раз резать с самого низа куста. По мнению Сары, беднякам было позволено многое такое, что не дозволялось богачам. Это вместо революции. На круг выходит гораздо меньше крови. Она так и заявила на сборище в одну из сред.
— Потом поговорим, — сказала она мне. Я отнесла свой бокал на кухню, оставила в раковине и пошла наверх посмотреть, как там Мэри-Эмма.
Я заглянула к ней, и оказалось, что сна у нее ни в одном глазу.
— Как поживаешь?
— У тебя коичневые глазки, — сказала она. — У меня коичневые глазки.
— Верно.
— Я хосю голубые, как у папы.
— Нет, не хочешь. У тебя замечательные глаза. Они и должны быть карие. Как у меня.
— Ладно, — ответила Мэри-Эмма. Она вошла в возраст, когда каждый день приносил новое: она просыпалась, и обнаруживалось, что она стала на дюйм выше, или начала говорить полными фразами, или оказалась в плену странных и мрачных идей.
— Хочешь пойти в парк? — спросила я.
— ДА!!! — радостно закричала она.
— Но сперва я тебе кое-что покажу. Я принесла тебе рыбок, подарок на Пасху.
Мы спустились вниз и посмотрели на рыбок. Они все еще томились в контейнерах из ресторана, и я нашла в кухонном шкафу прозрачную стеклянную миску для теста и перелила их туда. Рыбки плавали по кругу, развевая хвостиками и тычась губами в стекло.
— Как мы их назовем?
— Джуси! — воскликнула Мэри-Эмма.
— Джуси?
— Да, вот эта рыбка — Джуси. А вот эта, вот эта… Стив!
— Стив?
— Да. Они братья.
Она пялилась на рыбок, пока глазки не начали косить от усталости.
В парке Мэри-Эмма забралась на качели, и я подталкивала ее, чтобы она взлетала все выше и выше. Потом она слезла с качелей и побежала на горку. Небезопасное развлечение. Я слегка запнулась, но не стала ничего запрещать. Горка была крутая. По предыдущим визитам я знала, что дети на ней сильно разгоняются, обжигая попу о скользкий, раскаленный солнцем металл, а потом вылетают с нижней пологой части лицом вперед. Так и случилось с Мэри-Эммой, но это ее ничуть не обескуражило. Они с другой девочкой затеяли игру: по очереди лихо скатывались с горки и внизу принимали нелепые позы, стараясь друг друга рассмешить. Время от времени одна из них притворялась, что потеряла сознание или убилась совсем, а другая старалась воскресить ее. Возвращение к жизни знаменовалось хихиканьем, а достигалось щекоткой или насыпанием песка на голый живот или в волосы. Иногда мне казалось, что дети, в отличие от взрослых, считают: смерть бывает разной по степени окончательности и пересекается с жизнью множеством неофициальных способов. Это только взрослые думают, что смерть загоняет всех в свинцовое однообразие. Отчего ей не быть такой же пестрой, как жизнь? Или хотя бы не приукрашать и не маскировать это самое однообразие?
Под конец прогулки ко мне подошла мать второй девочки.
— Моя Мэдди просто влюбилась в вашу дочку, — она вскинула сумку на плечо, собираясь уходить.
— Да, они явно понравились друг другу. — Пусть думает, что я — слишком молодая мать.
— Как ее зовут?
— Мэри-Эмма.
Женщина заметно стеснялась, но не сбавляла напор (я уже знала, что это опасное сочетание).
— Может быть, как-нибудь устроим, чтобы они встретились и поиграли вместе? У Мэдди нет ни одной чернокожей подружки. Мне кажется, ей было бы полезно. — Женщина улыбнулась.
Я была так поражена, что потеряла дар речи. Но лишь на миг. Внезапно все подслушанные среды сгустились и провещали моими устами:
— Мне очень жаль, но у Мэри-Эммы уже более чем достаточно белых друзей.
Я не задержалась посмотреть, какое лицо станет у женщины, или смягчить его мысленными добрыми пожеланиями. Я встала, подхватила Мэри-Эмму и поустойчивей усадила себе на бедро. И двинулась домой, толкая перед собой пустую коляску. Мэри-Эмма не брыкалась, требуя, чтобы ее отпустили на свободу и позволили бежать вперед. Она устала.
Меня взбесила сама мысль о том, что Мэри-Эмму можно использовать вот так, в качестве наемного клоуна, забавы для белых детей, источника новых ощущений. Но я дала выход ярости, широко шагая и с силой толкая коляску через трещины тротуара. Дома, на кухне, мы покормили рыбок крошками хлеба. Рыбки отщипывали от них, но, возможно, это была не самая полезная еда, особенно для Джуси — он умер через несколько дней. А вот Стив оказался живучим.
Как обычно, вскоре после полудня я покормила Мэри-Эмму обедом, надела ей чистый подгузник и уложила на тихий час. Я запела «Спустись, колесница», хотя эта песня про смерть и про то, что за гробом нас ждет радостная встреча с друзьями и любимыми. Что, если всё это породит у ребенка навязчивые мысли? А вдруг там с грамматикой что-нибудь не то? Мэри-Эмма слушала широко распахнув глаза.
— Спой еще, — потребовала она, когда я исполнила все куплеты, которые знала.
— Нет, теперь ты будешь спать, и тебе приснится что-нибудь очень-очень хорошее. — Я подумала, что нужно прихватить ее грязные одежки и отнести в стиральную комнату в подвале. Обычно я кидала их в шахту для белья, но сейчас мне было совершенно нечем заняться, и я решила быть полезной — может быть, забросить грязные вещи Мэри-Эммы в стиральную машину и запустить цикл. Сары не было дома, она куда-то ушла.
Но, спустившись в подвал (отделанный, с ковролином на полу, иногда в дождь мы с Мэри-Эммой там играли), я заметила, что в стиральной комнате горит свет. Я все равно пошла туда и увидела совершенно незнакомую молодую женщину. Она была красива типичной для рыжих красотой — бледная, крапчатая, как поганка, и такая же манящая, возможно — ядовитая, одновременно прозаичная и экзотичная. Она возилась с утюгом: послюнив палец, касалась горячей поверхности, но та пока не шипела в ответ.
— Ой, здравствуйте! Я не хотела вас напугать. Меня зовут Тесси.
— Да. Я Лиза.
Теперь я разглядела, чем именно она занимается. Она гладила новые пакетики, свежезаполненные чаем — купажом, составленным лично Сарой.
— Я приглядываю за Мэри-Эммой.
— А я помогаю со стиркой и всяким таким. — Она увидела одежду у меня в руках. — Давайте сюда. Я стираю вещички Мэри-Эммы отдельно с «Дрефтом».
— А, ну хорошо. Вы увидите, там следы наших…
И тут я заметила прямо за спиной у Лизы, в тени под укороченной дверью, ведущей в какой-нибудь винный погреб или кладовую, дорогие мужские коричневые туфли и отвороты брюк. Новаторский подход к исследованию вин. Мне казалось, я вижу туфли ведьмы, раздавленной домиком Дороти в стране Оз. Дверь коротка, и ведьмины ноги торчат из-под нее. Впрочем, эти башмачки принесут тебя куда угодно, только не домой.
— …Следы наших походов в парк. Травы и грязи.
— Ничего страшного, — ответила она.
— Отлично, идет. — Я повернулась и ушла.
— Я познакомилась с Лизой, — сказала я, когда Сара ближе к вечеру вернулась через черный ход. — Которая занимается стиркой.
— А, отлично, — радостно сказала Сара и поставила сумку продуктов на кухонный рабочий стол. — Значит, теперь ты уже со всеми знакома. Кроме того типа, который приходит стричь траву и сгребать снег.
— А разве этим не Ноэль занимается?
— Ной? Нет.
— И не Эдвард.
— Ага, не-а, не Эдвард. — Сара, не поднимая глаз, вытаскивала из сумки продукты. Брокколини и свежие яйца.
— Мэри-Эмма спит наверху, так что я, наверно, поеду.
— А, да, хорошо. Ты случайно не сможешь прийти в пятницу?
Я помчалась домой на «Судзуки». Мне предстоял заключительный экзамен по саундтрекам к военным фильмам. Я день и ночь крутила адажио для струнных из фильма «Взвод», но до сих пор не видела «Лучшие годы нашей жизни», обязательный материал курса. Теперь я наконец его посмотрела, лежа на диване и укрывшись одеялом. Я влюбилась в героя, у которого вместо рук крюки. Теперь такие уже не используются. Все пластмассовое, цифровое, замаскированное. Времена пиратов прошли. С протезами-крюками было бы удобно играть на бас-гитаре, или дома доставать вещи с верхних полок, или чистить ногти на ногах. А если он, твой мужчина, твой муж, потерявший руки на фронте, при размышлениях почесывает голову крюком, любая его мысль обязана быть умной и заслуживать внимания. Любовь должна быть полезной. Любовь должна что-то давать человеку.
В пятницу Сара снова попыталась открыть мне свою тайну. Тайну Сьюзан. Сусаннин секрет. Она снова усадила меня с бокалом совиньон блан, когда Мэри-Эмма легла спать.
Начала Сара с волос, чем слегка усыпила мою бдительность.
— Меня по-прежнему критикуют за волосы Эмми.
— Не одобряют ее афро, — со знанием дела сказала я.
— Ага, тебе уже доложили. Да. Люди считлют, что волосы, даже маленькому ребенку, следует отраши вать и заплетать в косички. Похоже, они видят в ней Рапунцель и думают, что волосы понадобятся ей для побега. От меня, ведьмы, которая завладела ею и хочет остричь.
— Да ну, такое никому в голову не придет.
— Мы попали в яму, вырытую собственными руками, — она подлила еще вина. — Это вино очень колючее.
— Колючее. Да. — Надо будет запомнить это слово. Для экзамена.
И Сара начала… или возобновила… свой рассказ.
Они ехали в машине по скоростному шоссе. Джон, Сьюзан и новый загадочный персонаж — их сын Гэбри-ел, четырехлетка, названный в честь ангела Гавриила, но упрямый, на заднем сиденье. Он хотел мороженого, причем немедленно, и, добиваясь цели, выл.
— Тихо, малыш, — сказал с водительского места Джон, слегка повышая голос. Но Гэбриел подался вперед из креслица, стукнул Джона кулачком, забрал в горсть волнистый плащ волос и дернул. Джон вскрикнул от боли.
— Гэбриел, прекрати, — сказала Сьюзан (кто бы она ни была). — Аварию устроишь.
Она попала в ловушку между двумя мужскими энергиями — одной взрослой, одной растущей, неоформленной, как пламя. Впрочем, и взрослая, похоже, пылала — бегучим искристым огнем короткого замыкания. Самцам в пределах вида нужно позволить выяснить отношения, сказал кто-то однажды. Кто? Кто это был?
— Нет! — завопил Гэбриел, и Джон повернулся с водительского места и хлопнул мальчика по ноге.
— Джон, — тихо, грозно сказала Сьюзан. Сам Гэбриел не отреагировал. Не заплакал. Он только снял ботинок, потянулся вперед и стукнул Джона по голове.
— Эй, а ну прекрати! Я за рулем! Сьюзан, останови его!
Почему она не могла его остановить? Мимо них в снежной каше грохотали грузовики.
— Перестань, Гэбриел. — Сьюзан извернулась назад, пытаясь успокоить мальчика и забрать ботинок, но мальчик нацелился на папу. Он снова потянулся вперед и треснул отца по голове. Он был трудный ребенок. Он бывал милым. Но в нем было и дикое начало. Оторвавшийся электропровод, еще более опасный вблизи.
— Ай, черт! Все, с меня хватит! — Джон крутанул руль, и машина вылетела на обочину шоссе. Джон включил аварийный сигнал и с хрустом проехал по гравию обочины, направляясь к площадке для отдыха, она же площадка обозрения, чуть впереди. За спиной гневно гудели машины. Он переключил передачу на стоянку, развернулся и отстегнул привязные ремни детского креслица. — Не умеешь вести себя в машине — значит, не будешь в ней ездить. Вылезай сейчас же!
— Джон, мы на шоссе!
— Вон там стол для пикников. Он может там подождать. Хватит с нас! Наши родители не стали бы такого терпеть!
Гимн, исполняемый дружным хором растерянных представителей старшего поколения.
— Наши родители много чего не стали бы терпеть.
— И, возможно, были правы. Вылезай! — заорал он на Гэбриела, который, кажется, лишь немножко удивился. И вдруг послушался. Повернул ручку двери, быстро вылез, захлопнул дверь, сколько хватило силенок. И зашагал туда, где стояли столы для пикников, — как есть, в одном ботинке. На площадке никого не было, столы покрывал тот же грязный весенний снег, что превращался в кашу на дороге.
— Господи, смотри, что случилось. Я выйду вместе с ним. — Сьюзан потянулась назад, забрать сумку с заднего сиденья. Машина едва заметно покатилась вперед.
— Он в кои-то веки послушался! Просто не верится!
— Джон, он в одном ботинке. Немедленно сверни на площадку. — Она шарила позади в поисках сумки и, наверно, второго ботинка. Куда он делся?
— Совершенно очевидно, что я не могу здесь остановиться. Мне надо либо полностью съехать с обочины, либо…
За спиной, как гневные слоны, трубили грузовики.
— Остановись. Здесь. Немедленно.
— Я пы-та-юсь! — Однако, тронув машину вперед, он проскочил мимо поворота на площадку, и оставалось либо съехать в глубокий кювет, либо влиться в поток на шоссе. Позади загудели, и из-за стресса, из-за гудящих машин Джон почувствовал, что должен встроиться в поток. Он рванулся вперед, избегая кювета, взглянул в зеркало заднего вида и выскочил на шоссе.
— Что ты делаешь? — хрипло взвизгнула Сьюзан.
— Я должен был либо встроиться, либо повернуть там.
— Притормози и остановись! Я выйду!
— Совершенно очевидно, что здесь этого нельзя делать. Это приведет к аварии. Подожди. Потерпи немного, — он прибавил газу. Видимо, ему казалось, что скорость поможет: чем быстрей они поедут, тем быстрей исправят положение. — Нам придется проявить изобретательность! Впрочем, мне рассказывали про человека, который проделал нечто в этом роде.
— В каком роде?! Выпусти меня! — она отстегнула собственный ремень безопасности и развернулась назад всем телом. В горле зарождался скулящий звук.
— Не дергайся. Устроим нашему Гэбриелу тайм-аут. Пусть посидит на скамейке запасных. — Похоже, Джон тоже начал нервничать. Он опять поглядел в зеркало заднего вида. Что значит «на скамейке запасных»? Там выдают запасных детей? — Ему нужно усвоить урок, и, может быть, именно это пойдет на пользу. Мы съедем с шоссе на следующем выходе, вернемся назад и заберем его.
Путешествие героя. Сделаем из него мужчину. Лицо Джона уже каменело от горя, стиснутое сожалением.
— Доверься мне. Мы немножко сымпровизируем. Гэбриел в зеркале заднего вида уменьшался и уменьшался, потом шоссе свернуло и Сьюзан больше его не видела.
Тут на кухне что-то грохнуло, подобно выстрелу, — Ной опять забыл кока-колу в морозилке, — и мы обе подскочили. Из подвала пришла Лиза с корзиной стираного белья. Я встречала ее только единожды, но теперь казалось — она повсюду.
— Спорим, это опять чертова кока-кола Ноя, — Сара открыла морозилку, заляпанную ледяными коричневыми пятнами.
Она вздохнула.
— Лиза, выпьешь с нами капельку?
— О да, — ответила та и принялась перечислять вслух, что из белья еще осталось в стиральной машине и что в сушильной, что развешено и что сложено, что все еще мятое и что отглажено. Меня томили дурные предчувствия.
— Тесси, мы с тобой позже поговорим, — Сара принялась выписывать Лизе чек.
— Ладно, идет, — и я быстро сбежала. На крыльце я разминулась с курьером из «Федекса». Экстренная доставка — может быть, ризотто!
Я поехала домой на «Судзуки», залезла в кровать и попыталась взяться за обязательное чтение по курсу литературы: «Собака на сене! — воскликнула я, поскольку знала, что она втайне желает его… Я глубоко проникла в тайну мадам — сама не знаю как: путем интуиции или неизвестно откуда явившегося прозрения…»[30]
Я натянула простыню на голову.
— Ты в порядке? — крикнула Мерф из-за компьютера.
— Нет, — ответила я, но в нашей квартире такие заявления никого не впечатляли.
Вообще-то после этого была еще одна среда. Обычная искрометная беседа разгоралась как-то вяло. Собравшиеся походили на оркестр перед концертом, который настраивал инструменты и вдруг, передумав играть, начал понемногу расходиться. Солировал новый женский голос, отрывисто, словно аукционер на торгах:
— Все чернокожие, которых ты знаешь, учились в Йеле.
— Угу, все белые, которых она знает, тоже учились в Йеле.
— А вы заметили, что самый белый человек на свете — Дик Гефардт? У него даже бровей нет! Он совершенно прозрачный!
— Недостаточно контрастен для президента!
— Президента должно быть видно, но не слышно?
— Слышим звон, да не знаем, где он?
— Мы что, перешли на глухоту?
— Что-что?
— Анекдоты про глухих. Я их просто обожаю.
— А уж об исламе я вообще молчу!
Опять этот тип со своим исламом. Он что, нарочно провоцирует? А может, он шпион? Очень трудно прислушиваться к разговору двумя этажами ниже, когда твои подопечные дети пристают к тебе с просьбой спеть. Они требовали, чтобы я исполнила переделку песни о любви из сериала про динозавра Барни, которая казалась им диковинной и ужасно смешила.
— Нам всем следует пойти работать в суповые кухни. — Я и так уже работаю в суповой кухне. Я воспитываю афроамериканского ребенка в двадцать первом веке.
— Вот что еще мы все должны сделать: поставить ветрогенераторы во дворах, солнечные панели на крыше…
— И носить деревянные башмаки!
— Я верю в новое поколение.
— А я нет! Они вообще не соображают, что кругом творится.
— А вы заметили, как двурасовые дети тяготеют друг к другу? Они начинают образовывать свою собственную группу.
— Они говорят про себя «смешанной расы», а не «двурасовые».
— У этих детей считается престижнее иметь черную мать. У многих из них матери белые, и теперь эти дети начали сбиваться в свою собственную группу. Мне сказала Джясмын.
— Мы все время читаем молодежи лекции о том, как устроен мир. Мы забываем: в некоторых смыслах они знают больше нас.
— Да, нет, верно. Эти студенты сочетают в себе лучшие качества обоих миров. Они серьезные, взрослые, принципиальные, умудренные жизнью и добрые — совсем не такие, какими были мы. И умилитель ны — через десять лет они уже не будут такими уми лительными.
— Я знаю, о чем ты! Они такие аппетитные. Так бы и съела. Так и хочется впиться губами. Впрочем, вил кой и ножом тоже можно.
— Опасно, оказывается, жить в университетском городе.
— Кто-нибудь хочет пива или все пьют вино?
— Меня беспокоит новое направление «принцесс на горошине», невесть откуда взявшееся. Точнее, его породили обеспеченные детские писатели, живущие на родительское наследство. «Приключения в Спаржевом переулке» и тому подобное. Взрослые все чаще уподобляются детям: живут исключительно в своем воображении. Они читают «Гарри Поттера», пока по всей стране разоряются газеты. Они практически ничего не знают о реальности.
— Да, ты об этом уже упоминал.
— Прошу прощения. Возможно, мне следует расширить круг собеседников.
— Если в лесу упало дерево, но его никто не слышал, взаправду ли оно упало? Я знаю, что на самом деле это говорится не так, но…
— Если в лесу упало дерево и под ним никого не оказалось, считай — повезло. Так должна звучать эта пословица.
— Что-что?
— Что, опять анекдоты про глухих?
— А?
Конечно, именно по причине глухоты (уж не знаю чьей) я и слышала эти разговоры. Сидя двумя этажами выше, я часто не разбирала слов, но звуки все равно доходили — меняя тональность, меняя ритм. Акустика в доме была причудлива. Иногда реплики слышались очень громко, врываясь через продухи вентиляции, лестничные пролеты, шахту для белья, а иногда затухали по дороге. В чем тут дело — только ли в устройстве человеческого рта, или в устройстве человеческого мозга тоже? Двинемся дальше в лес: если там два предмета упали с одинаковым звуком, который из них — дерево?
— Самое отвратительное — то, как интеграция школ направлена на образование белых, а не черных: ее используют, чтобы дать белым детям представление о межрасовых отношениях, а не черным об алгебре.
— Единственный чернокожий директор школы в нашем городе запретил ношение головных уборов.
— Скоро запретит и оголяющие задницу штаны. Скроенные будто на паховую грыжу. Правильно ли это? Надеюсь, что так.
— Когда белые усыновляют черного ребенка, их социальное положение чуточку страдает, не правда ли?
— В смысле отношения окружающих и в смысле новых проблем, с которыми сталкиваешься?
— В смысле всего, о чем мы говорили с самого начала. У каждого из нас найдется что порассказать.
В восемь часов родители потянулись наверх за детьми. Зубы шершавые от Зинфанделя, губы в цыпках от него же. Дети в основном сразу мчались к родителям, но некоторые, сидя с пазлом в углу, даже головы не поднимали. Я снова с удовольствием смотрела, как чернокожие матери, приходя, хватают в охапку сыновей и прижимают к груди со словами: «Привет, малыш». Черных отцов по средам было немного, но и они проявляли любовь физически, притягивая сыновей к себе и обнимая. Кое-кто из родителей пытался дать мне на чай. Было неудобно, но язык не поворачивался выговорить слова отказа. Выходя, одна девочка, Адиля, сказала своей сестре: «Чтобы чувствовать, что ты живешь, тебе нужно мучить других, верно ведь?» Ее отец обратился ко мне со словами: «Эти существа, которых мы считаем детьми, на самом деле иногда взрослые карлики».
Я махала вслед, словно вдовая тетушка, провожающая родню на вокзале. Я наклонилась к Мэри-Эмме и прижала ее голову к своей груди. Я пожелала ей спо койной ночи.
Я поехала домой и вбила в «Гугл» слово на букву «н». Открылась бездонная яма с нечистотами.
Для следующего раздела своей чудовищной повести Саре следовало бы переключиться на красное вино. Не только из-за цвета, но и ради его теплоты, придающей сил. Но она разлила по бокалам зеленоватый СБ — по ее словам, не просто колючий, но еще и суглинистый.
— Мне очень неприятно, скажу прямо — чудовищно больно рассказывать тебе все это, но на то есть причина. Вот увидишь. Дело не в том, что мы выдаем себя за других. Впрочем, то, что мы сменили имена, может навести на эту мысль.
— Да. — Ну еще бы. — Но, как говорится, что значит имя?
У Шекспира всегда найдется что-нибудь применительно к любой ситуации.
Она поставила бокал, обхватила руками лоб и растопырила пальцы, проделывая борозды в волосах:
— Я не помню, на чем остановилась.
В каком месте она нырнет? Бывает, плавая в озере, устремляешься к пятну света, но оно оказывается сгустком ядовито-яркой ряски.
— Вы были в машине, — напомнила я. А потом мне захотелось зажать уши руками, но я этого не сделала.
— Да. Конечно, это был кошмар, — Сара слегка встряхнула левым запястьем и взглянула на часы, словно читала журнал. — Я так торопилась, вынимая их из шкатулки, что зацепила серьгу.
И она показала мне металлический узелок на браслете часов. Сюрреализм, обитающий в этом доме, приближался к полтергейсту.
— Мы были в машине, — согласилась она со мной, вдруг встала и забегала по комнате, продолжая рассказ.
Сьюзан схватила мужа за руку.
— Джон! Ему всего четыре года! Что ты делаешь? Джон набирал скорость, а время начало замедляться. Он выдернул руку:
— Не мешай мне вести машину! Аварию устроишь! — Он уже съехал с шоссе и двигался по сложной петлистой траектории, которая должна была вернуть его на шоссе, только в противоположном направлении. — Смотри, он все еще там, я его вижу.
Сьюзан выросла в семье, где одни мужчины всегда были жестоки к другим, и казалось, что так устроен мир. Она никогда не понимала, какова роль женщины в этих мужских обрядах инициации, которые были, по сути, изощренной пыткой. Дрессировка посредством боли. «Самцам в пределах вида нужно позволить выяснить отношения». А вот девочек сразу начинали воспитывать. Дрессировка посредством дрессировки — в этом случае глубинная перестройка личности не требовалась.
И все равно. Зачем она полезла назад за сумкой? Она потеряла целую минуту. Кого волнует сумка или даже ботинок?
— Он уже не у стола для пикников. Он стоит на обочине, стоит и плачет! Машины такие страшные, так шумят!
— Я помашу ему, чтобы он знал, что мы едем.
Джон искал решение в скорости. Он нажал на газ. Пролетая мимо площадки в противоположную сторону, он дал гудок. Гэбриел, видя, как родители проносятся мимо, неуверенно шагнул на проезжую часть, но тут же отступил. Может, он хотел добраться до разделительной полосы и подать им сигнал? Вероятно, да, хотя события происходили так медленно, время разматывалось так неохотно, что все было как в тумане.
Мгновения замедлились, каждое разворачивалось осторожно, отдельно, и это был дар, который можно использовать, если поймешь как. Этот дар времени, эта возможность открывала путь к спасению. Если бы только удалось двинуться к нему. Но умение двинуться в нужную сторону — механизм естественного отбора. Те, кто выживет, передадут умение замедлять время своим потомкам. Но Сьюзан была за стеклом и не могла замедлить время, не могла выбрать нужный путь даже к своему ребенку. Может, ей следует выброситься из машины? И потому она тратила каждый из моментов не на действия, а на интерпретации.
Пытается ли Гэбриел просто помахать родителям? Или хочет до них добраться? Неужели он хочет снова оказаться с ними после всего, что было? Дети умеют прощать — это один из щедрых, как солнце, Божьих даров.
Сьюзан снова полностью развернулась на переднем сиденье — на месте смертника, как его называют, хотя смерть грозила не ей, — и заорала:
— Поворачивай! Поворачивай! Поворачивай!
Всему свое время на земле.
— Не могу!
— Через разделительную полосу! Вернись к нему! Скорее туда! Джон, нам надо успеть до того, как он выбежит на дорогу!
— Мы сейчас туда приедем! — Наверно, такое повиновение правилам и покорность дорожному потоку свойственны научным работникам. И уж точно им свойственна страсть к экспериментам.
— Развернись немедленно! — она перехватила руль. Машина, подскакивая, вильнула через разделительную полосу. Вдалеке завыла полицейская сирена. Словно дуэтом с ней, у Сьюзан в ухе начался тонкий писк, слышный только ей одной, — задыхающийся визг, бестелесный, беззвучный, словно ветер выл в пустотах головы. И когда время замедлилось — достаточно, чтобы успеть подумать, чтобы начать действовать, — она стала вглядываться вперед, ища глазами, и увидела, что водитель одной машины притормозил, пропуская бегущего мальчика, но другой, не видя его, жадно бросился влево, на обгон, и на глазах у всех Гэбриел обернулся летящим золотым ангелом, своим тезкой.
— Я не очень поняла, что случилось, — беспрестанно повторяя эти слова, Сьюзан открыла дверь все еще движущейся машины. Они снова подъехали к площадке, расположенной справа от дороги, пустой и не сулящей ни отдыха, ни обозрения. Гэбриел в это время лежал намного левее, по ту сторону потока движения, на грязной разделительной полосе. Несколько машин притормозили, и Сьюзан выбралась из своей, не дожидаясь остановки. Упала, снова поднялась на ноги. Поток начал замедляться — водители глазели на происходящее. Сьюзан побежала через проезжую часть, виляя меж машин, и наконец добралась до сына. Он лежал открыв глаза, скривив рот. Она укрыла его своим пальто и подоткнула снизу, со всех сторон, будто пеленая. Время все еще тянулось медленно, но извлечь пользу из этого не представлялось возможным даже в теории.
Назначили дату суда. Состоялось слушание. Им светил тюремный срок — несоразмерно мизерный, как казалось обоим. Они признавали себя виновными, соглашаясь с каждым обвинением, все более тяжким. Судья клонил голову набок и растирал лицо руками: он видал и хуже. Его работа была проклятием, и он привык к гораздо худшему. И потому вынес совершенно поразивший их приговор — условный. Суд счел, что они уже достаточно наказаны понесенной потерей.
Они сменили имена и переехали на тысячу миль западнее.
— У нас был слишком хороший защитник, — сказала Сьюзан.
Слава богу, пока она все это рассказывала, Мэри-Эмма спала наверху, смотрела сны. Из людей, желающих быть другими, желающих быть лучше всех, полных решимости стать лучше многих, ее родители и впрямь стали другими — много хуже.
— Та женщина, которая сидела и ничего не делала, позволяя мужчине совершить такую ошибку, той женщины уже нет, — сказала Сара.
— Она умерла, — согласилась я.
— Это Гэбриел умер.
Мне казалось, что уши у меня опалены огнем. В мозгу нелепо билась басовая партия композиции Питера Гэбриела.
— Но и Сьюзан тоже, — сказала я.
— Сьюзан, — повторила Сара словно во сне. — Для этой Сьюзан какую смерть ни придумай, все будет мало.
Из-за тучи на миг вырвалось солнце, омыло ее очистительным светом, но тут же спряталось, словно передумав, и Сьюзан снова осталась во мраке.
Мне хотелось убежать домой и до конца жизни смотреть кино. Фильм ужасов про чудовищ — крупней, голодней этих, и не таких жалких, как эти.
— Осужденные, но не наказанные, мы не могли смотреть людям в глаза. Окружающим, соседям, знакомым. Мы даже приличную поминальную службу не устроили. Я до сих пор не понимаю, как нам удалось остаться вместе. — Она снова забегала по комнате. — С другой стороны, как мы могли развестись? Мы были единственной опорой друг для друга. Только мы понимали, что именно должны сделать во искупление.
— Конечно, — пробормотала я. Хотя это еще вопрос, насколько вместе они остались.
— Как ни странно, в отсутствие наказания легче продолжать жить, легче забыть свои потери и преступления. Считается, что дело обстоит наоборот, но это неверно. Если бы нас покарали официально, мы были бы наказаны вдвойне, и это придало бы завершенность, постоянство тому, что иначе выцветает со временем, утрачивает четкость, забывается.
Выцветает. Могут ли события пойти вспять, направить тяжеловесную поступь в другую сторону, туда, откуда случайно пришли? Может ли вообще ребенок утратить четкость, забыться?
— Все вечно говорят о забвении как о проклятии. Но у памяти есть свои пределы. Поверь мне, забыть — это благо.
— Да. — Впрочем, все забытое мною позже снова вспоминалось, так что, наверно, это не считается.
— Иногда, мысленно переигрывая все, что произошло, в поисках пути к прощению, я распределяю роли по-другому и сажаю за руль Сьюзан. Однако итог выходит тот же самый. Иногда.
Я не знала, имеет ли это какое-то значение. Я не знала, что сказать. Мне казалось, что у меня на глазах лев пожирает дрессировщицу.
— Это был несчастный случай, — сказала я.
— Юридический термин — преступная халатность. Один из возможных терминов.
Я быстро провела в голове инвентаризацию: гордыня, слабость, неохотное подчинение сильному. Парализующая удавка бессознательного, амнезия для удобства, темные изгибы характера, тайны в прошлом? Неконтролируемое словоизвержение в горе? Шутки на смертном одре? Кажется, все это у нас было на экзамене в прошлом семестре?
Мой бокал показывал дно. Ни колючего, ни глинистого — утешиться больше нечем.
Сара продолжала говорить:
— Я всегда была против того, чтобы женщины в замужестве меняли имя, но когда поменяла свое, вдруг поняла, какое это облегчение. Я представила себе, как легко становилось женщинам испокон веку, когда они выходили замуж и погружались в новую жизнь, становились на новый путь, обретали новую личность, вместо того чтобы цепляться за старую, словно это что-то материальное, целостное, а не сырое, недоделанное, открытое любому насилию, как на самом деле бывает всегда.
Я бы ни за что не стала брать фамилию мужа. Я чувствовала это в самой глубине души, хотя подозревала, что женщины, меняющие фамилию после брака, понимают что-то недоступное мне. А я? Я бы мужчину даже за руль не пустила.
— И конечно, после этого мы не смогли снова зачать ребенка. Я была слишком стара.
— В самом деле? — откликнулась я. Ничто из этого меня не касалось. Какое мне дело до волокон и семян чужой плодовитости, вычерпанной утробы арбуза на пикнике, куда меня не звали? Что мне до этого? Я вернулась в прошлое и лежала завернутая в пальто вместе с Гэбриелом, Питером Гэбриелом, ангелом Гавриилом, святым Петром и его вратами.
Сара подлила еще СБ — себе, а потом мне, и я жадно глотнула.
— Я должна была тебе все это рассказать, потому что агентство по усыновлению выяснило все. И теперь наше удочерение Мэри-Эммы — под вопросом. Наверно, так и должно быть. Это моя вина. Мы скрыли информацию.
Что?! Кто эти люди — Сьюзан и Джон, Сара и Эдвард? Они не способны ничего удержать.
От вина у меня вспотела шея.
— Вы хотите отдать Мэри-Эмму? — Это прозвучало слишком эмоционально.
— Таково наше долгожданное официальное наказание. Когда говорят, что расплатиться — жизни не хватит, имеется в виду, что будешь платить всю жизнь или что расплачиваешься собственной жизнью?
— Не знаю, — я с силой сцепила руки.
— Ну что ж, я скоро узнаю и тогда расскажу. Потрясенная, разгневанная, я больше не верила своим ушам. С губ полетели брызги колючего, глинистого вина:
— Вы откопали ее и привезли сюда. Она вас любит! Вы меня извините, но на вас теперь лежит еще большая ответственность, чем…
Чем что? Чем раньше? Чем на других? Чем на мне? Может быть, таким образом я пыталась сказать: «Алё, а мне что делать? Понятия не имею, но я выбираю это действие, эти слова».
— Вы должны бороться! Ради нее!
— Эдвард, похоже, не хочет. — У Сары был очень усталый вид — такой усталой я не видела ее даже в самые тяжелые месяцы. — Понимаешь, это зависит не только от нас. Даже если мы проиграем или решим вообще не бороться, возможно, это к лучшему. Люди всё узнают. Ее будущие одноклассники. Может быть, нам следует ее отпустить. Даже если бы у нас в прошлом не было именно этого эпизода, может быть, ей лучше не быть с нами. Ты понимаешь, такое усыновление — сложная вещь. Если меня хоть чему-нибудь научили наши среды, то вот чему: одной любви недостаточно.
Весь этот средовый трындёж научил ее, что одной любви недостаточно?! Вот откуда она черпает информацию?! И вот что из нее усвоила?! Куда делась та женщина, которая хотела убить Карла Роува? Ведь это была она! Мне хотелось схватить ее и трясти.
— Меня недостаточно, — добавила она. Этой окаменелой неподвижностью она боролась с отчаянием. Где я видела такое раньше? Бонни.
Я молчала. Ведь у нее есть я, я могу помочь. Разве не для этого меня сюда позвали? Неужели я тоже не справилась? «У вас есть я», — хотела пискнуть я, но промолчала.
— Эдвард полностью устранился. Уж не знаю, какими словами это подчеркнуть. Эмми заслуживает лучших родителей. В идеале она должна расти в черной семье. Хотя бы с одним чернокожим родителем.
В идеале.
— Но она смешанной расы! Кроме того, черных усыновителей для нее не нашлось.
Мои слова, похоже, встряхнули Сару:
— Ну да, я знаю, но какое-то время с тех пор прошло. Может быть, обнаружились новые усыновители. Надо смотреть на положительную сторону. У нее должны быть родители лучше нас — люди, способные показать ей путь. Мы с Эдвардом так себе канарейки, плохо пригодные именно для этой шахты. Мы — канарейки, которые спрашивают друг друга: «Уж не несут ли нас туда, куда я думаю?» Об этом можно написать целую печальную детскую книгу. Двух беспокойно чирикающих канареек несут в шахту!
— А переживания двухлетней девочки вас не волнуют?
Сара заговорила со все нарастающей силой:
— Ты знаешь, может быть, я не гожусь в матери. На прошлой неделе я страшно зашивалась и сказала ей: «Если ты не пойдешь смотреть телевизор немедленно) то не будет тебе никакого телевизора до конца недели».
Я попыталась улыбнуться, может быть — горестно:
— Неужели это такое преступление?
Сара застыла:
— Может быть, женщины бьются в заколдованном круге: мы работаем больше, чтобы платить нянькам, чтобы иметь возможность работать еще больше, чтобы заработать на оплату дополнительных нянек.
Я изо всех сил старалась не обидеться.
— Я была на волосок от того, чтобы взять все ее эскимо из замороженного йогурта и вскипятить в микроволновке. В наказание. Мне кажется, если мать хочет уничтожить лакомство ребенка, это признак, что дела плохи.
— Но вы же не стали этого делать. — Я бросилась в омут с головой.
— Не стала? — испытующе спросила она.
Одно дело — броситься в омут с головой, совсем другое — когда тебя затягивает на глубину. Сердце колотилось изнутри о ребра, как заключенный о прутья камеры. Я точно где-то вычитала это сравнение, а теперь на деле узнала, что оно значит. Когда человек тонет на большой глубине, отдельные части его тела взрываются.
— Нет, — ответила я.
— Нет, — согласилась она. — Не стала. Она просто потрясающая малышка. Правда. Я люблю ее до смерти.
Я промолчала. Сара побледнела, услышав собственные слова.
— Я тоже. — Я была полна решимости ее спасти.
— Я знаю. О, что я тебе расскажу. Когда она только появилась у нас, соседи приходили с маленькими подарочками, и каждый раз смотрели на нее, улыбались и говорили: «Этой девочке очень повезло». Они считали — ей повезло оказаться у нас. Но однажды я пошла с ней гулять, и самая злобная расистка в нашем районе подошла к нам, улыбнулась Эмми и сказала мне: «Вам очень повезло». Права была она.
— Может быть, повезло всем, — неловко сказала я и добавила: — То есть тем, кому в самом деле повезло.
— А может быть, в конечном итоге не повезло никому. Она не заслуживает ненадежного отца, карающего с наслаждением. Отца, который воспринимает идею равенства рас как разрешение трахать женщин всех цветов радуги. — Разговор опять начал принимать пугающий для меня оборот. — Нет! Забудь, что я сказала! Это вино во мне говорит! Но… ты же знаешь, что Эдвард любит флиртовать.
Я промолчала. Ей бы стоило быть поосторожнее, а то все люди в ее жизни сбегут, как из горящего дома.
— Он не умеет в отношения. Он даже поддерживать светское знакомство не умеет. Вообще не умеет с людьми. По совести, ему даже в общественном транспорте не стоит ездить. Ни на каких видах транспорта! — она глотнула еще вина.
— Он часто пользуется велосипедом, — глупо сказала я.
Она улыбнулась — перекошенно, прикусив губу.
— Когда видишь свой брак как фарс, — продолжала она, — беда в том, что все двери, которыми хлопают изо всей силы, находятся у тебя в сердце. И это не единственная беда.
— Вас спасет ассоциация анонимных фарсоголиков. — Во мне говорило уже не только колючее, глинистое вино, но и колючая, глинистая Мерф. Я соврала: — Такая по правде есть, я слышала.
— Правда?
— Правда, — снова соврала я. Похоже, я сошла с ума.
Ее голос жег, как протрава:
— Брак, заключенный на небесах. Где их берут? Вот это я хотела бы знать.
Я поставила бокал на кофейный столик и стала заламывать руки, как делала ребенком.
— Кажется, чтобы такое найти, нужно и впрямь попасть на небеса.
— Да, — задумчиво сказала Сара. — Наверно, их оттуда не экспортируют. Или они портятся при перевозке.
— Ну да, надо ехать на место. Туда, где их делают. Чтобы туда попасть, нужно преодолеть кучу лестниц. Огромное количество ступеней. Лестниц и ступеней. И на пути все время поджидают препятствия.
— Я вчера поехала снять денег с банкомата, не вылезая из машины. И случайно увезла с собой капсулу, в которой деньги пересылают по пневмопочте. Может быть, чего Эмми на самом деле не заслуживает — это слишком занятой матери.
Кажется, мне опять заявили о моей бесполезности. Ведь это меня наняли, чтобы нейтрализовать или хотя бы уменьшить ущерб от Сариной занятости. Но я не справилась. Я чувствовала, как меня саму нейтрализуют и уменьшают.
Сара подалась вперед и коснулась ладонью моей щеки. Этот жест напомнил мне Мерф. С какой стати люди так поступают?
— Конечно, у нее есть ты. Это было для нее хорошо.
Она опустила руку и отвела взгляд. И заговорила — вроде бы в пустоту:
— Ну да, я не назвала ее Майей, или Кадырой, или Тиваллой. Я назвала ее Эмми. Неужели это преступление? — Я понимала, что Сара постоянно ощущает себя мишенью чьей-то критики. И так было с самого начала. — Ты знаешь, что сказала мне соседка из дома напротив? Она сказала: «Я постоянно вижу ребенка с бебиситтером, а с вами — никогда». Потому что я день и ночь работаю как каторжная.
Где убедительные, доходчивые слова, когда они так нужны? Я чувствовала, что сдаваться нельзя. Но было как всегда в кошмарах, когда спишь и даже во сне думаешь: «Что здесь происходит? Что мне делать?» В приятных снах, по-моему, всегда знаешь, что нужно делать, и это столь же странно.
Она продолжала:
— Женщины раздирают свою жизнь в клочья, пытаясь исцелиться после неудачных союзов с мужчинами. Все это исцеление совершенно непривлекательно. Попросту скучно.
И добавила:
— Все, что не повергает в отчаянье чернокожего ребенка, — благо. К несчастью, я не вхожу в эту категорию. Официально не вхожу.
— Идеала не существует. Теперь вы ее настоящая мать, — храбро сказала я.
— Ты не понимаешь! — резко ответила она, раскрасневшись от гнева на мою непонятливость. — Мы сами наваляли, и нас подловили.
— Наваляли?
Она вздохнула:
— На ресторанном языке так называется, когда кусок продукта падает на пол и повар подбирает его и снова кладет в котел. Обман, это означает обман. Даже если мы оспорим решение агентства и каким-то чудом выиграем, наша история будет обнародована. Эмми станет изгоем!
— Нет, этого не может быть.
— Да! — произнесла она так, словно я ее бесила своей тупостью. — Обо всех нас будут говорить! И Эмми, когда вырастет, нас возненавидит.
Возможно, я уподобилась той девушке, дочери Маккоуэнов, которую мы все видели в первой патронатной семье Эмми. Возможно, я цепляюсь за нечто такое, что мне не принадлежит и что я не должна любить. Может быть, я берегла, как драгоценность, любовь, которая не была моей и которую я не имела права беречь. Мои ладони терзали друг друга, как когда-то в детстве. Мать орала на меня за это. А когда я была поменьше, она просто била меня по рукам.
Сара утащила бокалы. Я последовала за ней на кухню.
Мне казалось, что люди в этом доме — не исключая меня — живут в мрачной, жестокой сказке, каждый в своей. Ни у кого из нас нет сказки, общей с другими. Мы все — гротескные, зацикленные на себе персонажи, но каждый — в отдельном сюжете, и любое общение между нами кажется странным, оживленным и бессмысленным, как в пьесе Теннесси Уильямса, где произносятся взрывные, ничего не значащие, безумные речи, пленяющие слушателей. Словно одна только Мэри-Эмма неуязвима, нормальна, не подвержена этому. Хотя, конечно же, она и уязвима, и подвержена, и у нее свои монологи, и сейчас, и в будущем — как же иначе?
Сара открыла холодильник, отчего снова оказалась в пятне света.
— Вся эта история наполняет меня ужасными мыслями. Наверно, мне следовало бы более философски подходить к жизни. Вот французы это умеют! Они бы все видели правильно, под комическим углом. — Она помолчала. — Но, конечно, французов смешат истории, которые заканчиваются словами: «А потом младенец свалился с лестницы».
Она вытащила контейнер, закрытый герметичной крышкой. То самое пюре, для которого она много дней назад при мне толкла луковицы. Она больше не хотела хранить его у себя.
— Сделай одолжение, — она протянула мне контейнер. — Не ешь это. Просто отнеси домой и поставь в самую глубину холодильника. Я его потом у тебя заберу, но сейчас ему лучше тут не болтаться. Особенно когда дети приходят по средам.
— А что это? — спросила я. Сред больше не будет, я нутром чуяла.
— Это… ну… такая ядовитая паста, которая… ну… выводит пятна. Главное, не принять ее за тапенад из корнеплодов.
— А что в ней такое?
— В ней… ничего. Но с едой ее мешать нельзя.
Тут я и поняла: это — то самое пюре из зимних нарциссов, которое Сара недавно готовила у меня на глазах, измельчая луковицы сырорезкой и дробя в ступке.
— А что, оно действует? Правда выводит пятна? — спросила я. Кротость вернулась и затуманила мне зрение, как паранджа.
— По слухам, — ответила Сара таинственно, уклончиво. — Может быть, когда-нибудь я попрошу Лизу вывести им пару пятен. Предположительно оно действует, если хранить его влажным в прохладном месте и втирать в материю щеткой. Пожалуйста, возьми его домой, только на время. Потом я его у тебя заберу. Вот, держи.
Она сунула мне запечатанный пластмассовый контейнер. Я взяла его. Положила в рюкзак. И припомнила истории о том, как переселенцы из Европы увозили с собой хлебную закваску, завязав в мокрый платок. Распрощаться со Старым Светом и все начать заново в Новом, культивируя и растя захваченное с собой. А может, этой пастой можно кого-нибудь убить на месте. Или вывести бородавки. Я не знала, на что она годится, но все равно взяла с собой — домой, где, может быть, я с ее помощью выращу целую новую жизнь, или почищу от пятен ковер, или ничего не сделаю.
Я ежедневно исследовала человечество — как в рамках учебной программы, так и за ее пределами — и благодаря этому начала понимать, что трагедия — роскошь. Трагедия — изобретение зажиточного общества. Она полна скорби и насыщена истиной, но не выполняет никакой функции с точки зрения морали. Истории о том, как судьба ломает человека, выражают и подчеркивают определенный дух, присущий обществу. Ослабление души, история падения и проигранной борьбы — опоздания на поезд, неполученные письма, вспышки гордости, убийство собственных отпрысков с последующей их подачей в виде жаркого — завораживающая, щекочущая нервы забава для слушателей, удобно устроенных, за столами, полными любви и денег. Там, где жизнь скуднее, где столы пустоваты, комический триумф бедняка — полезная полуправда, полуложь. Там нужнее шутки. «А потом младенец свалился с лестницы». Это и впрямь может быть смешно! Особенно в таком месте, в такое время, где случаются вещи похуже. Нельзя сказать, что страдание — лотерея, но оно, без сомнения, относительно. Чтобы верно понять страдание и увидеть его в правильной перспективе, нужны весы, большие, как у мясника. А чтобы облегчить страдания слушателя, его надо рассмешить. Хотя истории не всегда смешны. И потому иногда подводят. «Что-то не очень смешно». Или еще хуже: «Вообще не смешно».
Я поставила контейнер в холодильник и забыла про него. Как с тем васаби на Рождество — я была беспечна. Контейнеры из-под ресторанной еды копились в холодильнике и в раковине, пока наша с Мерф жизнь крутилась вокруг весенних дождей, теплой погоды, романтического самозабвения и писания бессмысленных курсовых, а домашнее хозяйство все сильнее приходило в упадок. Я в панике пыталась родить курсовые, которые можно было бы сдать по нескольким предметам сразу: например, «Отшелушивающий нарратив Бронте с точки зрения суфизма» или «Шираз — место встречи: пино нуар с точки зрения суфизма». Похоже, у меня была куча точек зрения, и все — суфийские. «Суфийский гимн “Грязной дюжины”». «Суфисты на Западном фронте без перемен». «Суфизм миссис Минивер». Я выучила музыкальную тему свиста из фильма «Мост через реку Квай», но безо всякой пользы — меня ни разу не попросили ее насвистеть. В раковине сгрудились тарелки, покрытые подсыхающими объедками, а под ними стоял слой грязной воды и никак не желал уходить. В недопитых стаканах кофе на полках книжного шкафа плавали мухи. Мои курсовые вернулись после проверки — на полях повсюду красовались вопросительные знаки.
В свободное от учебы время Мерф ходила в интернет, постепенно впадая в одержимость астрологией Желая видеть свой облик в очертаньях звезд или во влечь планеты в игру людскую на земле — во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление, — она говорила что-нибудь вроде: «Люди солнечных знаков зодиака стоят в одиночестве на залитой солнцем вершине горы. Они обладают теплотой и притягивают деньги. Им следует окружать себя деревом натуральных цветов». Планеты со свистом пролетали в ее разговорах. Звезды обладали природой огня, или воды, или земли, или воздуха и хранили в себе советы и секреты, которые посрамили бы целый ящик печенек с предсказаниями. Когда я спрашивала: «Да как может положение звезд и планет как-то влиять на нашу земную жизнь?», она только смотрела на меня оскорбленно и многозначительно говорила: «Да как оно может на нее не влиять?!»
Мы с Мерф были очень загружены учебой, и совместное музицирование постепенно сошло на нет. Я носилась в библиотеку на «Судзуки». Моя куратор оставила сообщение на телефоне, и мне пришлось бросить курс дегустации вина, поскольку наконец выплыло, что я несовершеннолетняя. Компьютер совершил эту ошибку в отношении двух десятков студентов. Моим родителям должны были частично возместить стоимость курса. Через дорогу, на стадионе, футбольные команды проводили весенние тренировочные матчи. На стадионах собиралась толпа фанатов в желто-зеленом и болела за них, хотя эти игры в зачет не шли. Я проводила время своей жизни самыми разными способами. Я смотрела «Тонкую красную линию». Я смотрела «Апокалипсис сегодня».
Проблемы в резиденции Торнвуд-Бринк, насколько я могла судить в меру своего ограниченного опыта, сохраняли остроту, и временное удаление снадобья из толченых нарциссов их не решило.
— Я бросила один курс, так что теперь у меня больше свободного времени, — сказала я Саре, уходя однажды после обеда. Я думала, она обрадуется, что я смогу больше ей помогать. Но, заглянув ей в лицо, я уже не знала, как истолковать его выражение.
Она, видимо, поняла это и сказала:
— Ну, посмотрим, как получится. Я понимаю, что обходилась с тобой несправедливо в смысле нагрузки и оплаты. Но я постараюсь это компенсировать.
Премия. Я слышала о таком. Они всегда чем-то чреваты. Я помнила многообещающее пожатие руки — много месяцев назад, в январе, на больничной парковке. А потом вспомнила кое-что еще, и кое-какие слова Сары для меня прояснились: она тогда сказала не «убывает вместе», а «убивает вместе».
Но какой прок от этой реплики? Ведь я уже не могу использовать ее в реферате по «Макбету», который писала в прошлом семестре!
Подспудный яд в голосе: этому трудно научиться. Но его можно позаимствовать. Его можно набраться от тех, с кем поведешься. О него можно оцарапаться, как об кору.
Однажды я была дома одна с Мэри-Эммой, и зазвонил телефон. Я подняла трубку. Молчание.
— Бонни! — строго сказала я. — Это вы?
Мне столько всего нужно было ей рассказать. Ей столько всего следует узнать, причем немедленно!
— Бонни?
И тут в трубке послышался знакомый голос. Я каким-то образом догадалась, что он принадлежит женщине с потрясающими дредами. Голос, который постоянно шутил про глухих.
— Извините, я ошиблась номером, — сказала она.
А потом, как-то в понедельник, когда мы с Сарой обе были дома, телефон снова зазвонил. Я взяла трубку наверху и услышала: «Это Сюзанна, секретарь Роберты из “Опции адопции”…» Но Сара внизу тоже взяла трубку, так что я повесила свою и вернулась к Мэри-Эмме. Стив плавал в стеклянной миске, которую мы переставили на высокую полку в комнате Мэри-Эммы. Мы с ней слушали «Мне и горы не преграда» Дайаны Росс, подпевали и подтанцовывали. Я имитировала охи, ахи и речитатив с придыханием в исполнении самой Росс, и Мэри-Эмму тоже этому научила. В раннем детстве это была единственная известная мне песня в исполнении чернокожей певицы — точнее, единственная известная моей матери, поскольку этой песне научила меня она. Я воздевала к небесам и разводила в стороны тощие руки: «Если я нужна, позвони». Я подносила к лицу руку с двумя выставленными пальцами, изображая телефонную трубку: «Где бы ни был ты, только позови». Руки снова расставлены, улыбаюсь и киваю. Мэри-Эмма повторяла за мной. Внизу снова и снова звонил телефон. «Хоть в какой дали». До меня донесся голос Сары:
— Нет. Да. Это правда.
Я продолжала плясать вместе с ничего не подозревающей, веселой Мэри-Эммой.
«Где бы ни был ты, только позови, мигом прилечу на всю жизнь».
Внизу раздался протяжный стон, странно гармонирующий с музыкой.
«Мне поверь, на меня положись…»
Я прибавила громкость.
— Ни ветер, — пропела я, почти прокричала, и Мэри-Эмма прокричала в ответ:
— ни ветер!
— Ни дождь, — пропела я.
— ни дождь! — повторила она. Я, как всегда в этом месте песни, подхватила ее и усадила себе на бедро перед зеркалом, и мы продолжали, глядя на свое отражение:
— Ни снег, ни жара не остановят меня, ведь я люблю тебя!
Тут снизу послышался краткий мучительный вопль, не имеющий ничего общего с нашей песней. Но я продолжала петь и танцевать — в песне тоже были раскатистые выкрики, — прибавив еще громкости, чтобы совсем заглушить происходящее внизу. Так я занимала Мэри-Эмму почти полчаса. Она вторила всем раскатистым стонам и мечтательным восклицаниям и повторяла по команде пропетые мною фразы. «Есть в жизни у тебя одна гарантия, у тебя всегда буду я».
Мы практически перешли на крик.
— У ТЕБЯ ВСЕГДА БУДУ я!
— И если заскучаешь по моей любви, только позови…
— только позови!
— Просто вспомни…
— просто вспомни!
— Те слова, что я сказала.
— ТЕ СЛОВА, что я сказала!
— Когда тебя на волю отпускала!
— на волю отпускала!
И тут, когда музыка на миг умолкла, позвонили в парадную дверь. Прямо перед припевом. В детскую вбежала Сара. Я привернула громкость. Сара надушилась моими духами, тем самым запахом, и оттого, что она бежала наверх, духи разогрелись и пахли еще сильнее. «Арабская принцесса».
— Мама! — пропела Мэри-Эмма.
Сара схватила девочку, прижала к груди, лихорадочно растирая спинку, а Мэри-Эмма начала играть с ее волосами: оттягивала прядки вертикально вверх и смотрела, упадут они на место или нет.
— Тесси, быстро, — панически прошипела Сара. — Открой дверь вместо меня.
— Конечно. Э… какие будут указания?
— Тяни время, — приказала она.
Я поплелась вниз, по дороге пытаясь придать походке беспечность.
За дверью обнаружилась женщина, которая то ли напоминала кого-то знакомого, то ли сама была мне знакома. Или и то, и другое.
Это и впрямь было и то, и другое. Я сообразила не сразу, но почти сразу. Гостья натянуто улыбнулась:
— Здравствуй, Тесси. Ты меня, наверно, не помнишь. Роберта Маршалл.
Из агентства по усыновлению. Я ее отлично помнила. Ну хоть не сама Бонни — это могло оказаться для меня слишком.
— Да, помню, здравствуйте.
Я пожала ей руку, ощущая прилив бойкой наглости, словно я не Бонни и не робкая дочка Маккоуэнов, но Эмбер Боуэрс в семейном ресторане «Перкинс» в Кроненкее. Я не знала, что сулит приход Роберты, но понимала, что ничего хорошего. Она была все равно что полиция, только одета в бежевое и песочное. Полицейский с серьгами в ушах. Как ни странно, я чувствовала, что обязана защищать этот дом. Наверно, я слишком долго тут проработала и незаметно для себя прикипела к самым его стенам и дверям.
Роберта незнакома с Эмбер, так что не беда, если я ею ненадолго притворюсь. Зубы у меня получше — спасибо Бесс и Гесс! — но если не улыбаться, Роберта их ни за что не разглядит. Мало ли, что я там прячу — клыки, окаменелости или кусочки еды, которыми удобно плеваться. Такой секрет придаст мне хабального апломба.
— Как поживает маленькая Мэри? Процветает? — Роберта смотрела мне прямо в глаза. О, будь у меня шляпа с полями, чтобы натянуть их пониже! Если бы я выбирала более залихватские аксессуары — если бы вообще озаботилась подбором аксессуаров, — то могла бы дать Роберте достойный отпор.
Почему-то лишь сейчас я заметила, что абсолютно каждый человек называет Мэри-Эмму чуточку по-своему, как будто она вообще никто.
— Хорошо, — односложно ответила я, словно в беседе со шпионом. По-прежнему стоя в дверях, я перенесла вес тела на одно бедро и оперлась рукой о косяк. И воззрилась на Роберту, не приглашая ее в дом. Я не умела лыбиться — во всяком случае, насколько мне было известно. Преднамеренно ухмыляться. Жвачки у меня тоже не оказалось, и жевать было нечего. Но я могла слегка шевелить челюстями, словно извлекая застрявшие остатки еды. Так я и поступила. А потом поджала губы, так что лицо стало неприветливое, почти грубое. Я впервые в жизни так себя вела, и это оказалось не лишено приятности.
Роберта явилась с определенной целью и определенным намерением, что помогало ей стоять на своем. — Сара дома? — осведомилась она, желая отмести в сторону всякий сброд, то есть меня.
— Дайте подумать, — сказала я. Мне в самом деле нужно было подумать — сообразить, что говорить дальше. Я не была уверена, каких именно действий ждет от меня Сара. Роберта начинала терять терпение. В глазах у нее загорелся холодный огонек.
— Сейчас схожу посмотрю, — добавила я.
Наверху Сара уже стояла на лестничной площадке. Она двигалась несколько заторможенно, но успела переодеть Мэри-Эмму в розовую вельветовую курточку и перетянула копну курчавых волос розовой бархатной ленточкой. Мэри-Эмма уронила головку ей на плечо, словно утомленная таким праздничным нарядом. Время подходило к ее дневному сну.
— Там внизу Роберта Маршалл, — сказала я.
— Господи, не могу поверить, что она явилась так быстро. Даже не могу поверить, что она явилась сегодня.
У Сары был такой ошарашенный вид, словно ее внезапно парализовало. Но, набрав воздуху, она двинулась мимо меня с Мэри-Эммой на руках, чтобы подойти к двери и поздороваться с Робертой.
Сара тоже не стала приглашать ее в дом — я наблюдала, стоя на лестничной площадке у открытого черного мусорного мешка с мягкими игрушками, деревянной железной дорогой и стопкой детских одеялец.
Я поняла, что действовала верно. Сара даже не открыла внешнюю дверь, только встала, слегка прислонившись к распахнутой внутренней.
— Здравствуйте, Сара. И вам привет, барышня Мэри, — прочирикала Роберта с крыльца через сетку двери.
Мэри-Эмма молча взглянула на нее и снова зарылась лицом в рукав Сары.
— Что ж, невелика потеря, — Роберта пожала плечами, словно сбрасывая со счетов собственную шутку.
— Вы не дали мне знать, что придете именно сегодня, — сказала Сара.
— Извините. Я думала, что вы поняли. С юридической точки зрения ваш патронат окончен, и если усыновление не завершено, очередь переходит к следующей паре. А это значит…
— Что это значит?
— Я как раз собиралась сказать, что это значит. Это значит, что Мэри передадут в регулярную патронатную семью из числа используемых нами. На время, конечно.
— Почему мы не можем быть этой патронатной семьей? — Лицо Сары исказилось горем.
— Потому что вы ею не являетесь. Наше агентство пользуется услугами определенных патронатных семей. Вы скрыли от нас информацию, мы это уже обсуждали, и я не хочу больше вдаваться в эту тему.
— Но мы же были ее патронатными родителями все это время. Насколько я понимаю, на данный момент мы все еще ее патронатная семья.
— Это техническая деталь. Я уже объясняла, что ее передали вам на патронат, пока шло усыновление. Поскольку вы не можете его завершить, мы обязаны по-иному распорядиться ее дальнейшей судьбой.
— Вы отберете ее сию минуту, потому что это техническая деталь?
— Боюсь, что таков закон, в каком-то смысле.
— Я думаю, мне нужно все это обсудить с мужем.
— У вас было достаточно времени.
— Ну да, но нам нужно больше. Переходный период. Как минимум. Просто чтобы привыкнуть к перемене. Свыкнуться с этим решением.
— Закон не обеспечивает подобной зоны комфорта. Мне очень жаль. Я вам сочувствую.
С этими словами Роберта медленно открыла внешнюю сетчатую дверь и, изогнувшись телом, перенесла его через порог.
— Привет, Мэри! Хочешь покататься на машине? — она склонилась, заглядывая Мэри-Эмме в глаза, и широко расплылась в фальшиво-радостной улыбке.
— Что вы делаете? — Сара подалась назад, в глубь дома.
Роберта потянулась руками к Мэри-Эмме. Сейчас начнется скандал. Сара отодвинула ребенка.
— Не трогайте ее! — крикнула Сара, и Мэри-Эмма заскулила.
— Вы можете это сделать менее травмирующим для ребенка… Или более травмирующим. — Роберта все протискивалась внутрь, заполняя собой дверной проем. Она уже совсем отодвинула внешнюю дверь и придерживала ее бедром. Она снова потянулась к девочке, ввинчивая пальцы между ее телом и телом Сары.
Сара резко отдернула девочку.
— Не устраивайте перетягивание каната, — сердито сказала Роберта.
Лицо Сары превратилась в застывшую маску.
— У вас есть детское креслице в машине? — тихо спросила она. Ее постигало поражение. Наверно, на свете живет пестроперая птица или остроперая рыба, которая так поступает — отдает своих малюток, беспомощно трепыхаясь, и все это время притворяется камнем, чтобы ее не съели.
— Да, конечно, — ответила Роберта. Бюрократия регулирует самые интимные моменты, чтобы человечность не встревала и не мешала процессу. Кто угодно может пожать плечами и сослаться в свое оправдание на маленькие законы жизни.
— Ну хорошо. Что ж, я провожу ее до машины. Я не позволю вам просто так выхватить ее в дверях.
Сара довела девочку до машины и усадила в креслице на заднем сиденье.
— Погодите минуту, у меня остались ее вещи, — пепельно-бледная, она рванулась назад, в дом, и схватила мусорный мешок с лестничной площадки. Самый первый мусорный мешок, белый, сменился новым, черным, побольше, в котором лежало первоначальное приданое Мэри-Эммы и кое-какие новые вещи: одежда, плюшевый мишка, деревянный поезд, серебряная чашка и компакт-диск Дайаны Росс — я сунула его туда, прежде чем затянуть мешок желтой пластмассовой завязочкой. Еще я добавила Стива — плотно завязала в полиэтиленовый пакет с водой, положила в контейнер из-под ресторанной еды, закрыла и пристроила сверху. Кажется, незавидная участь — странствовать по свету, уложив все свои пожитки в мусорные мешки. Возможно, я надеялась спасти Мэри-Эмму именно от этой песни — «В этих мешках вся моя жизнь, дорогая» — или хотя бы именно от этого куплета, но у меня не хватило сил отмахнуться от чего-то столь значимого, как музыка, не говоря уже о неоспоримых фактах. Я пыталась быть Эмбер — непокорной, бунтующей — но, подобно Саре, оказалась пассивной, проницаемой, раздавленной, как Бонни, и только смотрела, как у меня забирают ребенка.
— Вот, — Сара сунула мешок Роберте. В другой руке она держала детскую чашечку-поильник. Она подала ее через окно Мэри-Эмме.
— Мама? — Мэри-Эмма заметно испугалась.
— Я не могу с тобой поехать, — и Сара только послала девочке воздушный поцелуй. — Но все будет хорошо. Я обещаю.
— Чао, мама! — Мэри-Эмма заплакала, протягивая ручки с заднего сиденья. Сара стояла на тротуаре и молчала. — Чао, мама! Чао, мама!
С ней прощались даже не на родном языке няньки, а на языке нянькиного бывшего хахаля. Крик Мэри-Эммы рвался из окна движущейся машины, пока та не свернула за угол.
У меня не укладывалось в голове, что Сара так поступила.
Конечно, царь Соломон был прав. Женщина, которая пришла к нему со спором из-за ребенка, — та, что согласилась разрубить ребенка пополам, — была не настоящей матерью.
Но она была настоящей женой.
Сара повернулась и убежала домой. Я пошла за ней. Я никогда не слышала таких рыданий, наполняющих собой весь дом. Внутри обнаружился Ноэль, пришедший через черный ход с пылесосом и ведрами.
— Что происходит? — спросил он, привычно суя банку кока-колы в морозилку.
— Это не у меня надо спрашивать. — И я сбежала со всей скоростью, на которую была способна.
Всю неделю я, как робот, занимала себя учебой, в глубине души ожидая, что вот-вот раздастся телефонный звонок — и это будет Сара, или Рейнальдо, или, что еще смешнее, Мэри-Эмма, потому что я по ней скучала. Я жаждала услышать, что мелкие кошмары улетучились — произошла ошибка! — что все исправлено, склеено, починено и теперь открывается нормально, и ты можешь приехать прямо сейчас? Без тебя никак! Но весенние дни катились чередой, одинаковые и скучные и семестр, похоже, начинал закругляться, равнодушный к превратностям моей судьбы. Я сходила на две геологические экскурсии, оба раза в состоянии квазизомби. Я написала заключительный реферат по курсу: «Правдоподобная суфийская геология Стоунхенджа». Меня нейтрализовали, уменьшили. Меня уже почти не было. Я поняла: когда приходит несчастье, оно стирает тебя, делает тонкой, как ткань ночной рубашки, невесомой, как шелковая комбинация. Руки становятся прозрачными на просвет, кровь больше не красная. Кожа зыблется на ветру, как тело медузы. Ты плывешь сквозь дни, и они кажутся нереальными, словно в трансе, и будят далекие воспоминания (впрочем, не очень обильные). Ход времени — словно взмах легчайшей кисти. Жизнь неуловима, потому что не стоит на месте. Она шарахается в сторону и улетает. Она — гора случайного мусора, даже если движешься сквозь время, как призрак, приглашенный насладиться солнечным днем на пляже.
Однажды вечером я вернулась из библиотеки. Мерф лежала на диване. Я заговорила с ней, но она не ответила. Я потрясла ее. Мне не удалось ее разбудить. Она была холодная и липкая, губы посинели. Я потрясла ее еще раз. Она слабо застонала. Рядом на кофейном столике стоял давно забытый (мною) пластиковый контейнер с тапенадом из белых нарциссов. На полу валялась опрокинутая коробка крекеров.
— О боже! — заорала я в пустоту и набрала 911. В ожидании приезда скорой помощи я запустила пальцы в рот Мерф, чтобы проверить, не осталось ли там ядовитой массы, и если да, то извлечь ее. Я нащупала целый ком, вытащила, вымыла руки, потом обтерла весь остальной рот бумажными полотенцами. Только один раз мне послышался стон. Где же ипекакуана?
Скорая помощь и пожарная машина подъехали почти мгновенно. С верхнего этажа спустилась Кей и встала на крыльце, собирая материал для последующих отчетов.
— Желтая лента — обтянуть место преступления — не нужна? — спросила она. — У меня наверху целый рулон!
Санитары скорой помощи оказались симпатичными молодыми парнями — впрочем, я это заметила только впоследствии, вызвав в памяти их образы. Они притащили ящики с тампонами, иглами, трубками и манжетами для измерения давления. Они установили наличие признаков жизни у Мерф и загрузили ее на носилки.
Она дышала — неглубоко, но достаточно, чтобы не тревожиться за ее жизнь. Санитары все же вытащили у нее из носа серебряную заклепку и приладили на лицо кислородную маску. Я поехала с ней в карете скорой помощи и всю дорогу держала ее за руку — сперва за одну, потом за другую.
— Луковицы цветов? — переспросил один санитар. — Что ж, все когда-нибудь бывает впервые.
— Да, не правда ли? — отозвалась я. На душе вдруг стало легко — до меня дошло, что Мерф выживет и все будет хорошо.
И она выжила. Она была неубиваема — как помесь быка с лошадью, медведем и грузовиком одновременно. Она была как рыбка Стив! И потом казалась совсем прежней, но пока я давала показания полиции, я осознала способность Сары кого-нибудь убить — кого же, как не себя и Эдварда, разве что она и Лизу хотела прихватить — и добровольный отказ от этой способности. Осознание было как лезвие ножа сквозь луч света, неуязвимое для любого оружия. Вина и бездействие сделали меня туманной, непознаваемой для самой себя. А может быть или точнее, заново познанной.
Местные озера уже зацвели, покрылись ряской. Я провалила экзамен по «Нейтральному тазу». Попросту забыла о нем. Позже я подошла к преподавателю, пытаясь объяснить, что произошло. «Да-да, “моя соседка блевала кровью”, — сказала она. — Эта отговорка стара как мир». Я сдала все курсовые и экзамены. В моих работах не было ни одного осмысленного слова. Я сама не знала, что несу, хотя время от времени взрывалась уверенными утверждениями, за которые было неловко. Мне поставили «В»[31] по всем предметам.
— Как звали ту ведьму, на которую ты работала? — спросила Мерф, прежде чем уехать на лето домой, в Дюбук, с промытым желудком, восстановленным пульсом, сданными экзаменами.
— Она не ведьма, — вздохнула я. — Во всяком случае, не похоже.
Я еще немножко подумала:
— Во всяком случае, если и ведьма, то не очень хорошая.
— А добрая?
— Ну, может быть.
— Все равно, я бы ей врезала как следует, — сказала Мерф.
— Я бы тоже, — сухо рассмеялась я.
Мерф коснулась моей руки:
— Не делай собственную жизнь делом собственной жизни — только впустую время потратишь. Ничего личного. Это универсальный совет, он верен для всех. Я постигла эту истину, падая в бездну с огромного ослепительно-белого светового луча смерти.
Я не могла ею не восхищаться. Я чуяла в ней задатки целителя. Я чувствовала, что она читает мысли.
— Ты веришь, что бывают экстрасенсы? Например, ты с кем-нибудь знакома и в глубине души чувствуешь, что у этого человека парапсихологические способности, но он сам о них не подозревает?
— Да.
— Правда? Ты про кого-нибудь так считаешь?
— Про тебя.
Это было так несерьезно, что я засмеялась.
— Честно, — она улыбнулась и обняла меня. — Желаю тебе замечательно провести лето.
Мы отказались от съемной квартиры, и ни одна из нас не знала своих планов на осень, но чем бы мы ни занялись, мы будем заниматься этим порознь, не вместе. Мы отправили почти все свои пожитки в хранилище — метафора двадцатилетнего возраста, как и многое другое.
Позвонил отец и спросил, не хочу ли я помочь ему на ферме. Он недавно добавил к своему бизнесу выращивание молодой зелени девять месяцев в году и нуждался в помощи — я должна была бежать перед его новомодной молотилкой-бритвой и пугать мышей. Брат намерен уехать в форт «Отрада», в лагерь для новобранцев. Его не будет все лето и всю страду. Интересно ли мне? Может, у меня уже другая работа на примете?
Я сказала, что, похоже, это будет отличный фитнес, и поблагодарила за предложение. Я сообщила, что по удивительному совпадению моя другая работа внезапно закончилась. Я приеду домой автобусом в понедельник, и поговорим поподробнее. Мне нужно окончательно очистить квартиру, чтобы получить назад залог.
— Приезжай раньше, а то пропустишь «Последний звонок» Роберта. Он в воскресенье.
— Хорошо, я приеду в воскресенье утренним автобусом.
Чему я успела научиться в университете? Неинтересную середину можно пропустить, но пока едешь через нее, направляясь в безлюдное, более определившееся место, увидишь в окно всех здешних жителей, кого когда-либо знала.
Еще я усвоила, что в литературе — как, вероятно, и в жизни — нужно говорить не о том, к чему стремился автор, а о том, к чему стремится сам сюжет. Творец только создает неудобства («Бог умер»). Но творение обладает личностью, своими надеждами, стремлениями, планами, ужимками и прыжками, спектром намерений. В этом смысле Жак Деррида пересекается с Уолтом Диснеем. У сюжета есть ноги и рот! Сюжет ходит, говорит и может сам рассказать, чего хочет!
Я узнала, что ледниковых периодов было несколько. Они начинались и кончались. Я узнала, что в Новой Зеландии не зародилось ни одного вида млекопитающих. Я узнала, что в космосе не только летают холодные горючие камни. Некоторые из них населены, хоть камни и вертятся, подобно дервишам-суфиям. Споры жизни, обитающей во тьме, рассеяны повсюду. Думаю, это я усвоила.