В Париже, у площади Согласия, близ моста через Сену имени Александра III, нас ждала Викки:
— Не собираетесь ли вы снова навестить «Великую Германию»? Мне кажется, что по вам там уже скучают… — вместо предисловия шутливо спросила она и, заметив перемену на наших физиономиях, тут же добавила: — Уверена, что оккупанты вас ищут здесь, а не у себя…
Германия, опять она, будь она не ладна! После всего, что было там, во Франш-Конте? Ужасно! Но Викки уже протягивала обоим направления в бюро набора на Кэ д’Орсей, а Мишелю — новую «карт д’идантитэ». К его фамилии приставили букву «е», и он теперь именовался «Зернин», русский по происхождению. Я с ехидной улыбкой стал разглядывать кислую мину новоиспеченного «сына русского эмигранта». Кое-чему я его успел обучить. Был он способным, любознательным и прилежным учеником, быстро усвоил за время нашего знакомства простейшие русские фразы. Но произношение! Бог ты мой, какое варварское произношение! Ничего, на первый случай сойдет: многие здешние русские юноши, особенно дети малограмотных казаков, очень плохо владели языком родителей, каждое третье-четвертое слово было у них французским. Я открыл одну закономерность: в изучении иностранного языка, как и в сохранении своего собственного, незаменимо знание песен, скороговорок, басен… Мишелю нравились русские песни, и он многие исполнял довольно удовлетворительно. Теперь-то я с полным правом смогу отомстить этому «русскому» за его начавшие мне надоедать подтрунивания над моим французским. Особенно над «л’оркестр», словом с картавым «р»: не получалось у меня картавить по-французски, хоть убей! А тут еще целых два этих треклятых «р»! Может, у меня глотка, язык или что другое — откуда я знаю? — не так устроены! Вначале я здорово злился над его замечаниями, да за то, что он чуть ли не помирал со смеху… Потом вспомнил, что русские не могли произнести украинскую «паляныцю», и стал успокаиваться…
Итак, нам надлежало стать шоферами.
— Шоферами?!
— Да, немецкими шоферами. Идет набор в Берлинскую автошколу, и мы подумали о вас. Ведь Александр имеет некий опыт. Оба вы превосходно знаете Берлин… Вот вам рекомендации. По указанному адресу предъявите их господину (Викки назвала фамилию служащего), только ему. Мы еще не знаем, как все это будет выглядеть. Важно другое: шоферы будут работать здесь, во Франции. Строгий вам наказ: в Берлине ни в коем случае не возобновлять старых связей и знакомств! Это более чем опасно! Я тоже порываю с вами. Но дружба наша продолжается: мы ведь делаем одно дело. Сейчас вы познакомитесь с вашим новым непосредственным руководителем. Итак, прощайте! И да хранит вас Бог!..
Викки вынула из сумочки платочек (видимо, условный знак), приложила его на секунду к щеке и стала удаляться. Не успел еще развеяться чудесный тонкий аромат парижских духов, как к нам подошел высокий, стройный мужчина в ладно скроенном спортивном костюме, богатырь с густой черной бородой «а ля Анри IV», в темных очках в толстой роговой оправе. Весь его вид заставил вспомнить шуточную французскую песенку:
Quand on conspire sans frayeur
On peut se dire «conspirateur»,
Pour tout le monde il faut avoir
Perruque blonde et collet noir!
(Конспирируя, ты знай
И обычай сохраняй:
Белый надевай парик,
Носи черный воротник!)
— Анри Менье! — представился он. Внимательно нас разглядывая, краткими фразами он разъяснил, что именно нам в первую очередь надлежит делать. Предупредил, что видеться мы будем редко, лишь по мере надобности. Но всегда должен знать, где нас искать. Последнюю, более подробную инструкцию он даст Мишелю, — «старшему группы», — сообщит, как держать с ним связь. На весь этот ознакомительный разговор ушло не более трех-четырех минут. Встреча эта оказалась обоюдным знакомством.
Утром следующего дня мы побывали на рю Гальера, в какой-то маленькой конторе и предъявили данные нам рекомендации, где указывалось, что мы — «достойны доверия» (подписаны они были незнакомыми нам фамилиями). И мы получили направление в бюро по трудоустройству на Кэ д’Орсей.
Мы прошли медконтроль, подписали несколько разноцветных больших и малых формуляров-анкет, сфотографировались. До отправки в Германию осталось два дня.
Полные раздумий о нашем неясном будущем, мы прогуливались по бульвару Менильмонтан. На той его стороне — знаменитое кладбище «Пер Лашез» со своей Стеной Коммунаров, той, у которой некогда расстреливали бойцов Парижской Коммуны. Нас потянуло к ней. Почему-то перед чем-то неизвестным и тревожным всегда тянет в священную тишину — на кладбище. Вот и она, эта стена Плача, Почета, Памяти. Именно такой была она для меня. Сейчас она — табу! Но и строжайший запрет оккупационных властей не смог воспрепятствовать, чтобы у ее подножия нет-нет да и не появлялись робкие малюсенькие букетики. Мы увидели их, эти бесценные дары людской признательности и памяти. Гвоздики и розы, все — красные, цвета крови, цвета сердца! И никого поблизости, пустынно! А ведь некоторые из букетиков совершенно свежие, положены, видимо, только что. Правда, когда мы сюда подходили, встретившаяся молодая парочка обратилась к нам с каким-то довольно мудреным вопросом, на который Мишелю пришлось долго отвечать. Не за это ли время успели отсюда уйти те, кто пожелал, чтобы их благоговению не было свидетелей?
Пройдя чуть дальше мы увидели и другое: ряды свежих продолговатых холмиков. Могилы! Они были без крестов — их заменяли короткие колышки с прибитыми к ним дощечками с номерами. На некоторых, рядом с номером, карандашом были торопливой рукой нацарапаны имя, фамилия, даты рождения и казни. Мы поняли: здесь похоронены казненные оккупантами. По всей вероятности, хоронили ночью, во время комендантского часа. И все же не удалось расстрелянных предать вечному забвению: неведомыми путями родственникам или друзьям-соратникам удавалось узнать, под каким номером и где лежит тот, кто отдал свою жизнь за самое дорогое на свете — за свободу и честь Родины.
Говорили, что время от времени власти производили «уборку» у безымянных могил, стирались надписи, убирались цветы. Но все это вновь, с завидной настойчивостью, появлялось на прежних местах. Видимо, хорошие дела неотделимы от людской памяти. И стало немножко стыдно за себя: бывало, во мне копошилась мрачная мысль, что, мол, в случае чего, никто не узнает, что был такой человечек, и не помянет добрым словом… Не тщеславие ли это? Ведь мной до сих пор ничего не сделано, во всяком случае, ничего стоящего: пребывание во Франш-Конте оказалось всего лишь отдыхом, никаких «подвигов», о которых так мечталось…
— Да-а, Сасси, люди помнят и не забывают. И совершенно неважно, если не останется конкретных имен — в них ли соль? Наши имена, как ты любишь повторять, — «брызги жизни». Правы римляне, утверждавшие, что «Nomina sunt odiosa», что не его имя, а сам человек, его дело, во имя которого он жил, — вот, что единственно ценное. И если оно, это дело, останется жить и после тебя, то с ним продолжишь жить и ты. Значит, ты жил правильно, не зря. А все остальное — «суета сует и всяческая суета»!
После некоторой паузы, словно отвечая на какую-то свою только-что возникшую мысль, Мишель добавил:
— Даже если тебе и не удастся самому дойти до намеченной цели, но ты уверен, что шел к ней правильно и что она будет достигнута твоими последователями, — разве не в этом смысл и радость жизни?
— «Самое дорогое у человека это — жизнь!» — вставил я слова автора из присланной мне бабушкой книжки «Как закалялась сталь».
— Жизнь?! — недоуменно вскинул брови Мишель и с какой-то необъяснимой внезапной злостью окинул меня с ног до головы, — ты говоришь, самое дорогое — жизнь? Это что: по-твоему, за нее надо цепляться, стараться ее сохранить во что бы то ни стало? Избегать риска? Это же — бояться за свою шкуру! Не для таких ли, кто так мыслит, открыт путь для любого предательства? И что же тогда по-твоему: кто здесь лежит? Дураки? Те, кто по-глупому рискнул жизнью, кто отказался спасти ее и не выдал поэтому других?..
Я не узнавал Мишеля: он так разошелся, вскипев от негодования, что еле сдерживал себя:
— Нет уж, мон шер, уволь! (словами «мон шер» он обращался ко мне лишь в минуты крайнего неудовольствия). Нет, мон шер, ты тут что-то не того.
Он стал заикаться, не находя слов и выражений, чтобы выплеснуть на меня всю бурю возмущения. И мне долго пришлось разъяснять ему подлинный смысл мысли Н. Островского. Мишель недоверчиво слушал меня, пока я не закончил почти дословного перевода всей сути этого выражения.
— Если так, то — другое дело! — вымолвил он наконец облегченно, — так и надо было сразу сказать… А то выхватил какую-то часть фразы, и этим перевернул все с головы на ноги… Тоже мне — деятель!.. А знаешь ли, что часть одной правды — уже ложь! Часть ее — не что иное, как однобокое выпячивание, тенденциозное искажение всей истины. А может ли истиной быть ее искажение?
Набор на курсы шоферов в Париже обернулся для оккупантов неудачей: в Берлин согласилось поехать всего семь человек. И торжественных проводов не было. Четверо были таксистами-профессионалами, пожилыми русскими эмигрантами — отсутствие бензина лишило их работы. Был и один молодой русский, хорошо говоривший по-немецки, по фамилии Антонов.
В пустынном лагере в Берлине — Шпандау несколько дней мы ожидали пополнения. Оно прибыло из Польши — юноши из Вильно и Кракова. И нас стало сто пятьдесят. Сразу же нас переодели в особую черную униформу: кители со стоячим воротничком, брюки-галифе, ботинки с обмотками, пилотки-мютце. Выдали и черные шинели. На пилотках — металлические буквы «Sp». В нашей одежде кто-то признал перекрашенную австрийскую униформу, а ботинки — французской армии. Знак на кокарде обозначал начальные буквы фамилии наследовавшего погибшему в авиакатастрофе министру строительства и обороны Тодту нового министра — Шпеера. Видимо, наша моторизованная колонна была его первым детищем. Что ж, «Todt ist tot» (Тодт мертв), как посмеивались его недоброжелатели, да здравствует Шпеер! Образованные Тодтом военизированные инженерно-строительные части в желтой форме продолжали существовать и дальше, с контингентом исключительно из немцев — инженеров и мастеров.
Взамен наших документов мы получили «Динст-Бухи» — трудовые книжки с фотографией, служившие одновременно и паспортом. Каждому из нас было выдано по походному сундуку, где мы могли хранить нашу гражданскую одежду и личные вещи. В выданном нам нательном белье был большой процент синтетики. «Специалисты» утверждали, что то была стеклоткань. Очень похоже: бельё было очень тяжелым, нисколько не грело, да вдобавок тело от него зудело, будто после ожогов крапивой. Зато легко и быстро стиралось и высыхало, и не нужно было его проглаживать.
Старшими были двое фельдфебелей, освобожденные по ранению от фронта. Начальником колонны был офицер-инженер, тодтовец, личность высокомерная, всем своим видом показывавшая, что мы для него — низшая раса и внимания недостойны. Лицо его было будто каменное, без признаков каких-либо эмоций. Интересно: был ли он таким же в своем семейном кругу? Впрочем, видели мы его сравнительно редко: всю работу с нами выполняли его подчиненные. За первые три недели мы поменяли три местожительства: из Шпандау нас перевели в Ораниенбург, а оттуда — в Целлендорф. Все это время с нами занимались исключительно муштрой (приучали к выполнению военных команд по-немецки), а также и физической тренировкой. По утрам и по вечерам мы должны были по часу бегать по двору гуськом и прыгать по-лягушачьи на корточках. Странный «спорт», но он действительно давал надлежащую разминку. Руководил муштрой и спортом русский, лет сорока пяти, в чине штабс-фельдфебеля, с четырьмя звездочками на погонах. Занимался этим с видимым удовольствием, особенно если невдалеке проходил начальник колонны или его фельдфебели. По его выправке можно было без ошибки догадаться, что он чуть ли не потомственный вояка, был, возможно, поручиком или даже капитаном царской армии: офицеры иностранных армий принимались в немецкую армию с обязательным понижением на один-два чина, а то и больше.
Как-то вечером, когда во дворе никого не было, и, как ему казалось, никто не мог наблюдать, штабс-фельдфебель в одиночку «репетировал» тот маршрут, по которому назавтра собирался прогнать нас. Делал он это своеобразно и непонятно: бежал с вытянутыми вперед руками, осторожно, будто наощупь. И все равно ему не удавалось избежать столкновений со столбами во дворе. Я понял: бедняга был слеповат! Так вот почему он нередко представал перед нами с шишками, ссадинами, а то и с пластырем на лбу! А скрывал это, чтобы не лишиться работы. А мы-то думали… что это — следы ревности жены.
Лишь в Целлендорфе начались теоретические занятия по правилам дорожного движения. Для этого нас разбили на группы по 30 человек, и занимались мы в нескольких классах. С материальной частью нас почти не знакомили: ремонт будут осуществлять механики и слесари — бывшие таксисты. Нам же — «крутить баранку».
С нашими русскими мы не сближались — разница в возрасте. А Антонов стал сразу же «переводчиком» и, следовательно, подскочил на голову выше, став «начальством».
Поляки обладали очень бурным характером, между ними часто возникали ссоры и драки с обоюдными увечьями. Здесь и помогли мои медицинские познания: мы с Мишелем оказывали первую помощь, накладывали повязки и скобки. Это было замечено начальством, и мы были признаны официальными санитарами: нам вручены медицинские нарукавные знаки — «змейки», которые мы тут же и нашили на кителя. Нас обоих поместили в отдельную загородку — медпункт, выдали шкаф и походную аптеку-сундук. Знакомый с латынью и правилами выписки рецептов, названиями лекарств, я ходил от аптеки до аптеки и приобретал нужные снадобья, особенно обзаводился спиртом. Разводил его, разливал по мелким флаконам, подкрашивал в различные цвета, наклеивал этикетки с мистическими для непосвященных названиями: тинктура, инфузум, солюцио такая-то… На некоторых флаконах дописывал: «Гифт! Нур фюр ойссере нютцунг!» (Яд! Только для внешнего употребления!). Эти «яды» сблизили нас с обоими фелдфебелями, а также и с некоторыми поляками, «благосклонно» пользовавшимися такими «средствами от зубной и головной боли». На случай, если кто будет проявлять чрезмерное нахальство, у меня были флакончики с чистым спиртом, настоечном на лютом (гвианском) перце, от которого захватывало дух, глаза лезли на лоб, а слизистая рта горела пламенем. Роль «пожарника» выполнял заранее приготовленный помидор.
Наш отдельный медпункт служил и местом для тренировок по морзе, которым Мишель стал уделять особое внимание.
Нельзя сказать, чтобы наша жизнь была полностью казарменной: в свободное от занятий время каждый мог ходить, куда ему вздумается, но обязан был присутствовать на утренних и вечерних построениях-перекличках, так называемых «рапортах».
По радио и в газетах сообщались отнюдь не обнадеживающие нас новости: часто гремели фанфары, возвещая то о взятии Севастополя, то о том, что в Северном Ледовитом океане гитлеровцами уничтожен большой английский конвой «PQ-17» со всеми военными материалами для Советского Союза, что пали Луганск и Ростов, что немцы овладели Майкопским нефтяным районом… Германская подлодка потопила в Средиземном море британский авианосец «Игл», неудачей закончилась попытка англичан высадить десант в Дьеппе. В районе Калача гитлеровцы форсируют Дон, их горнострелковые части поднимаются на Эльбрус, а танковые соединения достигают на северных склонах Кавказского хребта города Моздока… Не зря гитлеровцы загодя учредили свое акционерное общество «Кауказус нафта»! Интересно, ищут ли меня его сотрудники, чтобы пополнить свои «кадры»?..
И опять фанфары: 6-я немецкая армия подходит к Сталинграду! «Вохеншау», захлебываясь от восторга, рассказывает и показывает улыбающиеся лица своих солдат, черпающих касками волжскую воду. Да-а-а, они — герои: за год протопали от границ СССР до Сталинграда! Чуть ли не до Урала!.. И от таких побед меркнет неудавшаяся попытка немецко-итальянских войск совершить в Африке прорыв у Эль-Аламейна… Фанфары, фанфары… А что будет, «Венн вир фарен геген Энгеланд» (Если мы двинем на Англию)?.. Обязательно с этого лихого марша-песни начинаются сообщения об успехах на фронтах. Неужто они и в самом деле в Англию наметили?!!
С первого дня моего приезда в Берлин, несмотря на полученный строжайший запрет «оборвать и не возобновлять прежние связи», все более и более стало обуревать желание навестить «Асканию»: хотелось посмотреть, что там, как там, узнать о Бошко и других друзьях, нет ли сведений о родителях, чем закончилась задуманная Максом диверсия… Заикнулся об этом Мишелю, но получил от него такой разнос, что и сам был не рад. Но желание… желания от этого отнюдь не убавилось — оно разгорелось еще более. Не мой ли характер делать всё назло тому виной? Придется побывать там втайне от друга…
На практические занятия по вождению нас переселили еще раз в Кёпеник, на юго-восток Берлина. Мы сели за руль десятитонных грузовиков «МАН». Вскоре с инструктором я стал ездить по Берлину, по Унтер-ден-Линден. Несколько раз проезжал через Бранденбургские ворота, даже задел одну колонну бортом, за что получил отменный нагоняй взбешенного инструктора. Близился день экзаменов, получения водительских прав — «фюрершайнов». А затем… затем нас куда-то отправят. Надо торопиться, и я рискнул пойти на нарушение приказа.
В воскресенье я подходил к лагерю в Мариендорфе. Как здесь все изменилось! Я не узнал пустыря, на котором раньше одиноко стояло два барака: сейчас здесь раскинулся огромный лагерь! Перед его воротами я повстречал одного югослава. То, что это именно югослав, я понял сразу же по характерному очертанию его лица и по манере носить одежду. Долго пришлось ему объяснять, что означает моя униформа, что я — не солдат. Наконец мы вошли с ним в лагерь через проходную. В бараке югославов тоже пришлось рассеивать их недоверие. Лишь после этого ко мне подошел скрывавшийся до того от моих глаз старый знакомый Йоца. От него я узнал, что Бошко решил не возвращаться, но передал для меня, что сведения о моих родных были верны. Как-то стало не до дальнейших расспросов… Но тут Йоца показал на соседние, отдельно огороженные забором из колючей проволоки, два барака с малюсеньким двориком между ними. В них содержались 12–15-летние девчонки и мальчишки из Советского Союза — «остовские рабочие». Ну какими могут они быть рабочими? Какая жуткая теснота! Через высокую сетку из колючки на нас с мольбой глядели изможденные грязные мордашки этих оборвышей…
— Настоящий концлагерь!.. Гоняют их на самую грязную и тяжелую работу! — сказал Йоца. — Бьют за малейшее… Помогаем, чем можем, но с опаской…
— Почему с опаской? — Понимаешь ли, их, бедняг, так терроризируют, что некоторые не выдерживают: надеются доносами на товарищей улучшить свое положение. Доносят и на нас…
«Какая ерунда!» — не поверил я. Но чем помочь ребятам? — Ребята, может вам чего надо? — спросил я через проволоку, вызвав у Йоцы удивление: он не знал, что я владею русским.
— Хлеба!.. Кусочек карандаша!.. Иголку, ниток!.. А кто вы такой? Эмигрант?.. Откуда знаете русский?.. Мыла!.. Что означает ваша форма?.. посыпались заказы, просьбы, вопросы.
Естественно, при мне ничего не было из того, что они просили. Пообещал привезти в следующее воскресенье, примерно к одиннадцати часам или чуть раньше. На мою не совсем удачную, вернее глупую, просьбу спеть что-нибудь русское или украинское, мне ответили, что нельзя — за это их бьют! Странно!..
У забора стояло всего несколько парней, очевидно, из более храбрых. А весь двор был полон: кто стирал белье, кто его развешивал, а кто просто лежал — загорал и совершенно не интересовался разговором с нами. Скорей всего, чтобы не навлечь на себя непрошенной беды… До чего же они напуганы!..
В назначенный день с утра была гроза с ливнем, и я подъехал к лагерю не к одиннадцати, как обещал, а к трем часам. Только думал свернуть в переулок, где была проходная, как услышал окрик:
— Ацо, стой!.. Нельзя! — остановил меня запыхавшийся Йоца. Поздно: я увидел, что вахтер успел меня заметить и быстро скрылся в своей каморке, чтобы, видимо, куда-то позвонить.
— Как хорошо, что я тебя дождался!.. Только час назад отсюда уехала гестаповская машина… Ждали тебя!
Тут к остановке подъехал автобус, и мы с Йоцей вскочили в него. Югослав наскоро рассказал, что о беседе «человека в немецкой форме» сообщили в гестапо, оттуда приехали, стали избивать ребят и те сообщили о дне и часе обещанного мной на сегодня визита. Ждали, не дождались! Ливень меня спас!
На следующей остановке мы пересели на обратный автобус и заметили, как мимо, вдогонку тому, с которого пересели, пронеслась черная машина. Еще одна пересадка на трамвай, и я в Темпельгофе благополучно спустился в метро. Перед тем сверток с «передачей» для ребят передал Йоце…
— Куда ты запропастился? — накинулся на меня Мишель. — Нас ждут в Ораниенбурге. Прибыла новая партия французов, есть посылка для нас…
В Ораниенбурге, среди нового контингента, было и двое югославов. Пока я с ними разговаривал — землякам всегда есть о чем поговорить, — Мишель вернулся с двумя переданными ему из Франции коробками. Что в них? От кого? Очень уж тяжеленные! На мои вопросы Мишель никакого путного ответа не дал, и я должен был тащить один из грузов до самого Кепеника. А там, на следующий день, пришлось заняться переоборудованием нашей походной аптечки-сундука. Соорудили внутри два быстро и легко съемных этажа. Таким образом, в сундук можно было поместить не только медикаменты, инструменты и перевязочный материал, но и полученное из Франции.
После встречи с земляками в Мариендорфе и Ораниенбурге напала какая-то апатия. Зачем мне эта школа, эта чуждая для меня униформа? Я почувствовал сябя изгоем, чуть ли не предателем. Этому особенно способствовала встреча с первыми, увиденными мной, остовцами, их расспросы. «Надо»? Мало ли что надо! А для чего?..
Наконец сданы экзамены, получены фюрершайны: в них было указано, что имеем право водить транспорт до 21-го метра длиной, то есть с двумя прицепами. Скоро нас отправят. Куда? И вот нам выдают сухой паек: батон хлеба в целлофане, консервы — на двое суток. Когда я с хлеба снял обертку, на нем оказалась оттиснутой дата — «1934»! Значит, выпечен восемь лет назад, а будто позавчерашний! Умеют, черти, хранить! С приходом Гитлера к власти Германия стала заготавливать запасы на войну. Не зря был выдвинут лозунг «Пушки вместо масла!». И о хлебе не забыли — заготовили впрок!..
Отправили нас не грузы возить, а в Рейнскую область, к Майнцу — к виноградарям, им в помощь! Что это за неразбериха у немцев? Разве для этого нас учили?
Разместили нас в каком-то строении, похожем на бывший большой склад. Село Костхайм — на правом возвышенном берегу Рейна у устья реки Майн, напротив города Майнца. С местным населением у нас сразу же установились дружеские отношения: мы с охотой помогали виноградарям в уборке урожая, а им наша задорная юношеская активность пришлась по душе. Труд, если он по душе, что может быть приятней и радостней!? Ни виноградарям, ни нам не нужна была никакая война: знай работай себе спокойно, обрабатывай землю, собирай плоды своего труда и благодарности природы — отменный, вкусный, сочный и сладкий урожай — дар солнца! И в нашем совместном труде не было ни врагов, ни чужеземцев: все мы были одинаковыми трудягами. Делить что-либо и из-за этого ссориться — нам было незачем… Казалось, что и сама война нас абсолютно не касается…
По вечерам и выходным мы плескались с наслаждением в теплых чистых водах Майна. Там познакомились и подружились с веселой ватагой местных девушек. Мишель особенно увлекся (может, и, наоборот, она им увлеклась!) жизнерадостной Ирмгард: высокая, стройная и гибкая, как верба, с побронзовевшей на солнце упругой кожей, Ирма, как мы ее звали, была настоящей богиней красоты. Во всяком случае, такой мы ее себе представляли. Ну и везет же Мишелю! И вообще, надо сказать, приветливый рейнский народ оставил самые хорошие воспоминания. Понравился нам и сам Майнц — не чета скучному и угрюмому Берлину! В самом центре его находился комплекс каких-то строений со стеклянными крышами, огороженный каменным забором. Не цеха ли это какого-то завода? Мишель оказался более осведомленным:
— Нет. Это склады военных материалов и инструментов из хром-ванадиевого сплава. Очень дорогой сплав. А дня два тому назад сюда сгрузили около двухсот новых авиадвигателей…
Откуда ему все это известно? Я знал только то, что поблизости, в Рюссельхайме-на-Майне, находится завод «Опель», а он… Впрочем, старший на то и старший, чтобы знать больше. Однако я заметил, что Мишель не на шутку занервничал. Но… прервемся немного — настало время объяснить, что именно было в тех двух коробках, переданных Мишелю из Франции в Ораниенбурге.
В них было три ящика, каждый размером в большой кирпич. Один — радиопередатчик с манипулятором-ключом, второй — радиоприемник с мотком многожильной медной проволоки-антенны, третий — аккумулятор-батарея. В Париже, получив наше сообщение, что на границе в Аахене немецкая таможня не производит досмотра багажа вольнонаемных-«добровольцев», руководство посчитало необходимым заблаговременно снабдить нас этой удобной нагрузкой, изготовленной по последнему слову техники. Ранее радисты вынуждены были пользоваться тяжеленными чемоданами, где и был смонтирован весь такой приемопередаточный агрегат.
Поэтому, как я уже упомянул, мы и переоборудовали наш сундук-аптеку: все три ящика удобно разместились на дне, под съемным верхним этажом с медпринадлежностями.
Данные о времени выхода в эфир Мишелю были известны. Стало ясно, что не зря нам приходилось обучаться во Вьё-Шармоне работе на ключе. Сообщение о складе с авиадвигателями в Майнце Мишель посчитал необходимым срочно передать в Центр, а через несколько дней получил оттуда соответствующие указания.
По ночам, под предлогом «рандеву» с девушками, многие поляки из нашей колонны отлучались из спальни. Отлучались и мы, неся с собой «подарки». Примерно в двух километрах от Костхайма, на вершине холма, росло могучее развесистое дерево, с которого отлично обозревался весь Майнц. Оно и явилось нашим наблюдательным пунктом. Нам было поручено корректировать намечавшуюся бомбардировку склада и сообщить о ее результатах. Около одиннадцати часов ночи. Небо затянулось тучами — непредвиденная помеха! Нехотя шагал я за Мишелем, неся два ящика. Думал: бесполезная затея, какая может быть бомбардировка при отсутствии видимости, сквозь тучи?
С концом антенны я взлез почти до верхушки дерева. Мишель — подо мной, на земле, у соединенных штеккерами ящиков. Как можно корректировать, когда такая темень, Майнц затемнен, и его не видно? Раздалось завывание предварительной, сразу за ней полной тревоги. Значит, англичане все же прорвались! Сумасшедшие летчики! Натужно гудят в небе самолеты, приближаются… Уже закружили над головой… Сквозь тучи стали опускаться осветительные ракеты на парашютах. Город осветился ярким светом: все произошло так быстро, что искусственный туман не успел его накрыть. Видимо, и сами немцы не ожидали налета. Это неплохо. Нам-то все прекрасно видно, а как тем, над тучами? Я задрал голову, и мое внимание привлекли странные хлопки: в тучах — несколько сквозных круглых отверстий! Вот вверху раздался глухой хлопок, и там, где он прозвучал, тучи будто сильным взрывом разлетелись в стороны, а через образовавшееся в них окно-дыру засверкали звезды. Вот это — да! До чего додумались химия и техника!
Мишель принял позывные, ответил своими. Засвистели бомбы. Впиваемся в то место, где склад. Над ним взметается пламя, почти сразу же доносится грохот взрывов. Мо-лод-цы! Прямое попадание! Мишель в восторге шлет в эфир: «О’кей!», сразу же засвистели серии за сериями, сброшены зажигалки. Но что это? Бомбы свистят над самой головой! «О-ой, братцы! Что вы делаете? Не туда!..» только и успел я подумать, как меня, словно пушинку, сдуло с дерева. Мишеля несколько раз перекувыркнуло. К счастью, ни один осколок нас не задел, зато порядком ощутили, как больно могут бить и царапать комки взбесившейся земли! Когда очухались, Мишель кинулся к своему агрегату: перевернут, но будто цел, лишь один штеккер выдернуло. Вставил его обратно в гнездо, в эфир послал двойной знак вопроса: «В чем, мол, дело?» Переключился на прием, слышит: «Ха-ха-ха!» При чем тут смех? Не поняли, что ли? Хотел переключиться на передачу, но тут послышался стрекот продолжения:
— Подбиты. Пришлось опорожниться. Если на ваши головы, ЭМ, СВП.
По морзе эти сокращенки означают: ЭМ — извините, СВП — пожалуйста. Мы долго потом хохотали, вспоминая этот ответ[32].
На следующее утро нас повели в Майнц спасать, что можно было спасти.
На месте бывших складских ангаров — одни дымящиеся развалины, скрученные, оплавленные швеллеры перекрытий… Дышало жаром. Мишель дернул меня за рукав, показывая на стену четырехэтажного здания. Крышу с него сдуло, зияли пустые оконные проемы, стена была в трещинах… Но что это в ней за прыщ? Почти на высоте третьего этажа в нее вдавился остов чего-то металлического! Присмотрелся: так это же покореженный авиамотор! Ну и бабахнуло! Такую махину, да на такую высоту! В еще худшем состоянии были на пожарище останки других моторов, повсюду разлетелись обгоревшие и полуоплавленные слесарные инструменты… Мы осторожно, чтобы не обжечься, стали собирать их клещами на одну кучу…
— Метко сработали! — удивился я, — в центре города, а жилые здания почти все целы!
— Специалисты! Возвращались поздно вечером, уставшие, грязные, провонявшие копотью. И тут в моей голове мелькнула мысль: а ведь оба мы были на краю гибели! Украдкой глянул на Мишеля: как он себя чувствует? Он шел как ни в чем не бывало. Может, чуть сосредоточенней, чем обычно. Казалось, он погрузился в какие-то свои сокровенные мысли, витает где-то далеко. А может, и он думает о нашем чудесном спасении, о нашей дружбе, которая еще чуть-чуть и прекратилась бы навеки?.. И тут мне послышалось, что он мурлычет какую-то песенку. Да, то была песня, которую нередко напевал наш бывший командир. Безотрадная, вместе с тем гордая песня бедняка-отверженного. И она, эта песня нашего капитана Анри, раскрылась мне во всем ее сентиментальном значении и величии, обострила во мне понимание Родины для человека, о долге перед ней. Родина — превыше всех благ, единственная ценность:
On m’appelle «l’Homme en guenille»
Je suis seul et sans famille.
On me traote de vaurien,
Mais la France — c’est mon bien!
(Меня дразнят «паршивцем в рубище».
Я одинок, ничем не богат.
Для всех я — бездельник-бедняк,
Но Франция мне — превыше всех благ!)
Могучее слово, еще могущественней понятие — РОДИНА! Да вот бывает, что, как подметил русский народ: «Что имеем — не храним. А потерявши — плачем!»
Дней через пять начальство получило телеграмму: «Всех вернуть на базу!», и мы вернулись в Кепеник. Еще через трое суток мы уже были в Париже, где должны были получить грузовики, но… застряли там более чем на полторы недели: из 1500 машин, заказанных оккупантами, 1200 оказались с недоработками или с явным браком. Вот, оказывается, почему мы побывали на уборке винограда! Но и сейчас брак полностью не был устранен, пришлось ждать. Молодцы, французы! На час, на день застопорить военные поставки — много значит и многое решает во фронтовой обстановке. А тут — чуть ли не два месяца!!! Первым грузовик под номером WH-4800 получил Мишель. В моем протекал бензобак, были неполадки в коробке скоростей. До «ума» довели все требовавшиеся нам 150 машин лишь через несколько дней.