Глава 1 Путешествие в прошлое

Они меня жгли огнем, били линейкой и плеткой из воловьих жил, сжимали голову удавкой, накладывая ее на глаза и закручивая на затылке,шнур врезался в переносицу; рвали тело щипцами; пилили предплечья расческами; наручниками стягивали запястья; кололи иглами. Боль жгла не переставая. И я думал, что страшнее и больнее им уже ничего не придумать. Но вот они приказали мне раздеться догола, и повели по узким, еле освещенным крутым ступенькам, куда-то во мрак, все ниже и ниже, будто в преисподнюю. С лязгом открыли железную ржавую дверь и с силой толкнули внутрь. Тело, будто кипятком, ожег ледяной пол, но я лежу неподвижно минуту, другую. Потом не выдерживаю и приподнимаюсь. Из зарешеченного окна, за которым темнота, в комнату струится облачко пара. Я догадываюсь, куда меня вбросили: мне рассказывали об этом. Морозильник! Пол, как лед. Я ужаснулся. Потом меня охватила страшная злоба, и я заметался. Вспомнил огонек в холодных глазах следователя, ухмылку на тонких губах: «На отдых его!»…

— Скоты! Нелюди!Сжимал я израненные пальцы. Уперся плечом в холодную, серую стену. Во рту было сухо, горело, и я зарыдал без слез от бессилия. Распухшее от побоев тело болело, разбитые в кровь ступни ног приклеивались к бетонному полу. Я начал быстро ходить, но вскоре охватила апатия, вялость. Мне было сил их превозмочь. Я присел на корточки, сжался в комок, обхватил колени и уткнулся в них носом. Ноги вскоре заломило. Закололо в ступнях. И тут в дальнем углу я увидел тряпочку. Схватил ее, присел на нее на цыпочках. Долго ноги не выдержали, задрожали от напряжения. Тонкая боль схватила суставы. Лизнул руку языком — холодная. Тепло медленно уходило из меня…

«Ничего не добьетесь!» — сорвался с места и кинулся на ледяной пол всей грудью: пусть лучше погибну от пневмонии! Меня вскоре начала бить судорога, тело изгибалось, корчилось и подпрыгивало в конвульсиях. О бетон разбил подбородок. Снова сел на корточки, наступив кончиками пальцев на тряпочку. Уткнулся в колени и стал ждать конца, медленно прощаясь с собой и с миром. Почему-то вспомнилась бабушка, и я окунулся в прошлое…

* * *

…Она была седой, ее добрые глаза улыбались мне. Интересно: почему в этом мрачном месте именно ее образ всплыл над всеми прочими воспоминаниями и выше всех дорогих мне людей? Не потому ли, что самое раннее детство оставляет неизгладимое впечатление сильнее всех последующих душевных ощущений? А в детстве самым близким человеком была моя любимая бабушка Маня. Ей были мои первые улыбки; она делила со мной мои первые радости, утирала первые мои слезы и облегчала первые горести, мыла изодранные коленки, студила своими губами ожоги, прикладывала медяки на шишки на лбу, водила моей рукой, когда я вырисовывал первые палочки и буквы в тетради, учила читать по слогам.

Образ бабушки повлек за собой целый сонм воспоминаний. То отдаляясь, то охватывая меня с новой силой, они чередовались, сталкивались, перескакивая одно через другое как в чехарде, скрываясь в тумане и вновь накатываясь с еще большей силой…

Сентябрь 1927 года. Поезд мчит меня на Запад. Мне почти восемь лет. Сквозь мутные окна вагона мелькают телеграфные столбы с нитями проводов, проносятся полустанки, станции, села, города.

В купе десять мальчишек. Из многих городов Советского Союза нас надо развести по разным странам — к родителям.

Самому старшему из нас двенадцать лет. Среди них я один из Харькова, с Малогончаровской улицы, номер 28/30. Сопровождает нас женщина средних лет с белой повязкой на рукаве. На повязке — красный крест.

Помню: были спешные сборы, слезы тетей Веры и Риты, дяди Вали и моей старенькой бабушки, которая еще вчера была для меня единственной мамой. О другой я не ведал. В козырек моей ушанки, с тыльной стороны (чтобы никто не отнял!), прикрепили красную металлическую звездочку, гордость всех моих сверстников с Малогончаровки. Мне приготовили маленький фанерный чемоданчик, куда вложили пачку карандашей, несколько тетрадей и любимые мной журнальчики «Огоньки». Какая-то женщина, хорошая знакомая нашей семьи, ровесница бабушки, тоже пришла помочь снаряжать в дорогу. Обняв меня на прощание, она приколола мне к курточке свой значок с надписью: «Друг детей». Очень красивый: на вершине скалы стоят двое и держат развевающееся красное знамя. Надпись эта была внизу. С тех пор я долго не разлучался с ним, он мне был как бы высокой «правительственной наградой».

— Помни! Никогда не забывай! — последовал мало мне тогда понятный наказ.

Потом бабушка привезла меня, вместе с чемоданчиком, в Москву. На первом этаже крытого пассажа, в одной из комнат с табличкой Красного Креста, мне был выдан полотняный мешочек с документами. Его надо было носить на груди. Среди бумаг в нем была книжечка в красном переплете с золотым тисненым гербом с серпом и молотом и надписью: «Заграничный паспорт СССР».

Я уже умел читать по слогам. Сколько раз я украдкой вынимал эту книжечку, чтобы полюбоваться надписью и гербом! Раскрывая ее, растягивал сложенный гармошкой твердый листок бумаги: с него на меня удивленно смотрела пухленькая мордашка. В нашей квартире не было зеркала, но я понял, что это было моим лицом. Во вкладыше было написано много, но мелко. Зато моя фамилия «Агафонов» была выведена красивым крупным почерком и легко читалась. Было много подписей и печатей. Мне запомнилась четкая подпись красной тушью: «Ягода».

Когда меня бабушка вновь усаживала в вагон, но на этот раз оставалась на перроне, я сопротивлялся и рыдал, упрашивая ее ехать вместе со мной.

— Я уже старенькая, останусь здесь. А ты поедешь к маме и папе, побудешь там немного и вернешься. Я буду тебя ждать!

* * *

Иногда нашу группу ссаживали с поезда, на автобусах отвозили в дома, там купали, кормили, укладывали спать, чтобы затем через день-два отправить опять в путь. Менялись и наши сопровождающие. Первая остановка была в Варшаве. Люди там говорили на малопонятном шипящем языке.

Вторая остановка была в Вене. Здесь взрослые разговаривали так, что ни мы их, ни они нас понять не могли. В двух- или трехэтажном доме нас разместили в большой комнате, где стояли кровати и длинный стол с табуретками вокруг. Принесли вареный картофель с подливой и кошелку темного хлеба, похожего на наш ржаной. Но когда мы поднесли его ко рту, в нос ударил какой-то незнакомый запах. Мы, как сговорившись, тут же с отвращением отбросили его от себя. Мы не знали, что такое тмин, и были возмущены: нам дали «провонявший» хлеб!

Затем дружно схватили корзину, подбежали к раскрытому окну и с размаху выкинули ее в сад. Что с ними зря объясняться!? Все равно не поймут. Присутствовавшие взрослые даже рты пораскрывали от недоумения.

Надо сказать, что возбуждены мы были еще до того: во-первых, нас поразило, что взрослые нас не понимают. Во-вторых, незадолго до обеда, когда нас привели после бани, в нашу комнату забежали какие-то дети. Они стали нас дразнить, кривляться и обзывать, по-видимому, очень обидными словами. Произошла потасовка. Кому-то влепили в глаз, кому-то разбили нос, губы. Кровь! Мы осатанели. С криками: «Полундра! Наших бьют!» мы все разом, гуртом, тесно сомкнувшись плечами, по-бычьи наклонив головы, плотной шеренгой ринулись в бой. Мы погнали перед собой этих выхоленных, в коротеньких штанишках на подтяжках, в длинных белых носках-гольфах с кисточками по бокам, чужих и наглых мальчишек-буржуйчиков. Вышибли их из нашей комнаты и помчались за ними по длинному коридору….

На крики и визг прибежали взрослые. Порядок вскоре был восстановлен, мы были водворены в нашу комнату.

Мы были горды своей победой. И вдруг этот «провонявший» хлеб! Вонючий! Не месть ли это взрослых? Не решили ли они наказать нас за их трусливых мальчишек? Мы объявили голодовку, отодвинули от себя миски. Наша взяла и тут! Нам снова принесли корзину с хлебом и, боязливо поставя на стол, отошли в сторонку. Самый старший из нас, всеми признанный «атаман», подошел, поднес к носу, понюхал:

— Нормально, годится! — сказал он, и мы принялись за еду.

* * *

В пути наша группа постепенно таяла. В Будапешт прибыло нас меньше половины. Помню, переехали через широкую реку. Я узнал, что то был Дунай. В сгустившихся сумерках город по обе стороны реки был на возвышенности. Сияя огромным количеством огней, он, как сказочный, словно парил в небе. Ничего другого о нем в памяти не осталось.

Потом я в купе остался совершенно один: сопровождавшая высадила последних двух моих попутчиков и сама не вернулась.

Была поздняя ночь, когда поезд остановился. В вагоне я по-прежнему один. Было это не то на двенадцатые, не то на четырнадцатые сутки путешествия. Стало холодать. Я скрючился у окна, поджав под себя ноги, и вскоре задремал. Возможно, прошло около часу, когда я вдруг, сквозь дрему, ощутил, что в купе кто-то посторонний. Я открыл глаза: двое штатских, наклонившись, светили фонариками под сидениями. Позже я узнал, что какой-то диверсант Матушка развлекался тем, что подкладывал в пассажирские поезда «адские машины» — бомбы с часовым механизмом.

Луч фонарика осветил меня, и штатский от неожиданности привскочил. Уставился на меня и второй. На языке, чем-то напоминавшем русский, но грубоватом, они обратились ко мне с вопросами. Вместо ответа я показал им на свой магический мешочек на груди: я уже знал, что в нем находится то, чем так интересуются взрослые. Один из штатских вытащил документы и стал их рассматривать. Какая-то из бумаг, видимо, что-то ему разъяснила:

— Београд, Шуматовачка улица № 107. Глянцев… — прочитал он вслух, обращаясь к своему напарнику. Оба оказались полицейскими. Долго советовались, потом, взяв меня за руку и прихватив чемоданчик, вышли из вагона.

Стояла гадкая осенняя погода. Моросил мелкий противный дождик, рывками дул пронизывающий ледяной ветер, качая фонари, тускло освещавшие перрон. Позже я узнал, что этот ветер называется «кошава».

Мы вышли на привокзальную площадь, где ждало пять или шесть тосковавших фиакров-извозчиков. Один из них знал, где находится Шуматовачка. Мы сели и поехали.

Город освещен плохо. Некоторые улицы были вообще без фонарей. Мостовая из грубо отесанного камня, много ям, рытвин. Цокали копыта лошадей, фиакр грохотал. Иногда он, переваливаясь с боку на бок, одним из колес так проваливался в яму, что казалось, вот-вот опрокинется. Называют такую мостовую турецким словом «калдрма». Созвучие слова как нельзя лучше соответствует чему-то, что трясет, дребезжит, выворачивает кишки наизнанку…

Скоро эта треклятая калдрма кончилась, но от этого не стало лучше: грунтовую дорогу размыло, ее избороздили выбитые колесами колеи и размытые водой канавы. Нам надо было свернуть в еще более узкую, совершенно не освещенную улицу, но тут извозчик наотрез отказался везти дальше: по-видимому, понял, что пассажиры — полицейские, а они, как известно, никогда не платят. Долго переругивались полицейские с извозчиком, но тот был непреклонен, как скала. Нам пришлось вылезти и продолжить путь пешком.

Спотыкаясь и чертыхаясь, погружаясь по самые щиколотки в густую липкую грязь и с трудом выдергивая из нее ботинки, мы медленно продвигались вперед. Минут через двадцать добрались наконец до нужного нам номера 107.

Высокий дощатый забор с узенькой калиточкой. Что за забором — не видно. У калитки на проволоке — деревянная ручка. Один из полицейских подергал ее. Где-то вдали послышался приглушенный звук колокольчика и замер. Полицейский подергал еще несколько раз, более энергично. Безрезультатно: к нам никто не выходил. Тогда он перелез через забор и с той стороны отворил калитку.

Тропинка, устланная кирпичом, вела куда-то в темноту. Слева от нее шел соседний забор. Справа угадывалась посадка каких-то деревьев. Вскоре лучи фонарика выхватили из темноты несколько шатких ступенек и покривившееся крыльцо. Полицейский забарабанил в дверь. Сквозь дверные щели завиделся свет.

— Кто там? — послышался женский голос. — Полиция.

Сердце замирает: как меня встретят? «Не плачь, Сашочек! Тебе приготовили много-много игрушек. Целый сундук! Там и самолеты, пистолеты, барабан… чего только там нет! А главное, ты будешь у папы с мамой!» — вспоминаются прощальные слова бабушки. Так я и узнал, что у меня есть еще одна мама, есть и папа. Какие они? И вот я здесь. За этой дверью — они!

Дверь открыли. Перед нами стояла незнакомая высокая и очень худая женщина. В волосах — бумажные папильотки, на плечи накинут халат. Бледно-желтым неприветливым слабым светом горела в сенях маломощная лампочка, скудно освещая убогое убранство помещения. В конце сеней была приоткрытая дверь в освещенную комнату. Там виднелась кровать, на которой кто-то лежал.

— Ваша фамилия? — понял я вопрос полицейского. — Глянцева. — Точно! — и полицейский без обиняков сообщил, что доставил ей сына.

Только тут женщина меня заметила. Она как-то странно взмахнула руками и повалилась набок! Полицейский еле успел ее подхватить и усадить на стул.

Из видневшейся через приоткрытую дверь кровати послышался мужской голос. Скорее, то был стон. Со вторым полицейским мы подошли ближе к двери, но в комнату не вошли: на наших ботинках были огромные куски грязи. Тут женщина пришла в себя и, поддерживаемая первым полицейским, подошла ко мне.

— Это твои мама и папа! — понял я торжественно произнесенные слова полицейского, указывавшего мне на женщину и на лежавшего в кровати мужчину.

Соблюдая долг вежливости, усвоенный еще в Харькове у бабушки, я поздоровался и представился:

— Здравствуйте, товарищ мама! Здравствуйте, товарищ папа!

Мама снова чуть не упала в обморок, а полицейские громко расхохотались.

Таким было мое прибытие в эту, как пелось в одной из песенок, «страну, страну чудес, — королевство СХС» (королевство сербов, хорватов и словенцев).

* * *

В конце первой мировой войны мой отец, Михаил Саввич, был тяжело ранен на русско-германском фронте. Лечился в ялтинском военном госпитале, где сестрой милосердия работала мама, Мария Анатольевна. Мне было уже несколько месяцев, когда перед своим отступлением «белые» генерала Врангеля первым делом эвакуировали госпиталь, а вместе с ним и моих родителей. Видимо, брак свой они зарегистрировать не успели, и я, оставшись с бабушкой в селе Кореиз, под Ялтой, получил метрическое свидетельство или на ее фамилию, или на девичью — мамы.

Много операций перенес отец и сейчас лежал после очередной: из бедра удалили еще несколько осколков шрапнели, а кость все гнила. С большим трудом накопив необходимые средства, им удалось выписать меня через Международный Красный Крест. Зарабатывали они на жизнь разведением рассады цветов и саженцев деревьев, а также разбивкой садов и парков. Одновременно оба учились на агрономическом факультете.

От бабушки часто приходили посылки и бандероли: мне — с книгами, отцу — с лекарствами. Ему собирались, было, ампутировать ногу, но лекарства, присылаемые бабушкой из харьковской гомеопатической аптеки, спасли ее.

Со свойственным детству эгоизмом и уже тогда крайне принципиальный, я был обижен и раздосадован тем, что никакого для меня «сундука с игрушками» у родителей не оказалось. Я не понимал, в какой бедности они жили и с каким трудом сводили концы с концами в этой чужой стране.

Примерно через месяц, после проверочного экзамена, меня приняли в младшую группу эмигрантской начальной школы. Долго пробыть в ней не довелось: несмотря на запрет родителей, я неоднократно демонстрировал перед сверстниками свой красивый советский паспорт и распевал песенки, выученные в Харькове. Одна из них особенно приводила в неистовство учителей школы:

Во всем, что строим заново,

Срубив старье сплеча, —

Во всем заветы Ленина,

Заветы Ильича!

Так рушьте же, так рушьте же

Все старое смелей!

Так стройте же, так стройте же

Все новое скорей!

Зависть у одних, негодование у других ребят вызывали мой значок «Друг детей» и красная звездочка. Хоть и прятали их родители, прятали и паспорт, но я их находил и опять брал в школу. И никто не мог их вырвать из моих рук, такой я поднимал вопль. Возможно, именно потому, что эти реликвии вызывали такое негодование, они и были для меня высшей гордостью. С еще большей настойчивостью я злил ими людей. И они прозвали меня «большевичком». Для них, видимо, это было страшным ругательством, а для меня — высшей гордостью. Все глубже и шире образовывалась трещина в отношениях между мной и учителями. Наконец, меня, как несносного, с треском исключили из школы. Не скажу, чтобы это было неожиданным для родителей и чтобы огорчило их. Однако перед ними встала новая проблема: как все-таки дать мне образование?

Часто вспоминалась мне моя Малогончаровка, вспоминались наши игры в «казаков-разбойников». Но то были «наши» казаки и «наши» разбойники. Хотя бы потому, что все были с нашей и прилегающих улиц, тех, что под Холодной Горой. А здесь были чужие, ненавидящие меня и наше. Хоть и ребенок, но я отчетливо ощущал это. Мы на Гончаровке жили намного бедней, чем здешние «барчуки». Мои родители так их и называли. Впрочем, в минуты сильного гнева звали они так и меня: возможно, неутихавшие во мне претензии на «большой сундук с игрушками», которого у них не было, сильно ранили их. К тому же среди эмигрантов мои родители оказались в числе бедняков, ввиду инвалидности отца. Здесь царил закон: «Богатому все карты в руки!»

На следующий год, после домашней подготовки, я сдал экзамен «экстерном» и поступил прямо в Русско-Сербскую гимназию. Число сверстников увеличилось, и я перестал чувствовать себя одиноким. Мне стали оказывать внимание и взрослые. Они интересовались моими рассказами о жизни в Харькове, а еще больше их внимание привлекли книги и журналы «оттуда», которые продолжала высылать дорогая бабушка. Родители и я охотно переводили им отдельные абзацы, рассказы из советской литературы. Эти взрослые тоже называли меня «большевичком», но это звучало по-иному, не так, как в начальной школе. Скорее, это звучало ласково, нежно…

— Ну, как успехи у нашего маленького «большевичка»? Чем он нас сегодня порадует? — говаривали они, когда я приходил в гости, и тут же угощали меня всякими сладостями и любимыми орехами.

Из книг, что я получал, мне запомнились: А. Дуров — «Мои звери», Арсеньев — «Дерсу Узала» и «По Уссурийскому краю», М. Зощенко — «О чем пел соловей», Н. Островский — «Как закалялась сталь», М. Горький «Мать» и, конечно, «Огоньки». Я увлекся чтением. Часто приходилось обманывать родителей: под учебником им случалось находить постороннюю книгу. За это пороли меня нещадно. Чтение в ущерб учению не могло не сказаться на моих гимназических успехах. Но разве можно устоять перед романами А. Дюма, В. Гюго, Л. Буссенара, Д. Лондона, В. Скотта, Конан Дойля! А их так много было в гимназической библиотеке, этих чудесных писателей! Надо торопиться читать. Читать и читать! Меня охватила жажда приключений, романтики, душевного благородства, бескорыстной и самоотверженной дружбы. Я этим жил, витал в мечтах. И… даже сам занялся сочинительством: начал писать стихи! Их вывешивали в нашей гимназии, за них мне давали премии. А за сочинение на тему не то «Не единым хлебом жив человек», не то «Настоящее — сын прошлого и отец будущего» мне была присуждена высшая премия — пошитый по мне отличный суконный костюм! Первый за всю мою жизнь!

* * *

На фоне разгоравшегося в мире кризиса дела в моей семье шли хуже и хуже. Мне было уже четырнадцать лет, когда одно событие в корне подкосило бюджет семьи.

Один министр, до сих пор помню его фамилию — Узунович, заказал родителям парк в своей огромной усадьбе.

Больше месяца вычерчивали и раскрашивали родители различные варианты планов: стиль французский — с правильными геометрическими фигурами клумб и аллей; стиль английский — произвольные витиеватые формы; стиль итальянский — со всевозможными альпинумами и фонтанами… Один из вариантов был принят. Узунович уплатил аванс и стоимость деревьев и цветов. Почти четыре месяца трудились мы всей семьей, наняв в помощь и нескольких поденщиков-безработных. Копали грядки, сеяли траву, высаживали рассаду цветов, саженцы декоративных деревьев — туй, буксусов, елей, тополей, разбивали аллеи, посыпали дорожки гравием, трамбовали… Парк оказался на диво! Отец оделся попарадней и отправился к Узуновичу за расчетом.

— А платить я не буду! — заявил неожиданно министр. — Как это, не будете?! Вы же подписали контракт! — Да, подписал. Ну и что? А платить не буду. Отец все еще думал, что Узунович просто шутит: — Тогда мне придется подать на вас в суд! — Не подадите. Вы же знаете: никакой суд меня не осудит.

Я же — министр!

— Может, вам что-нибудь не понравилось? — пробовал что-то понять отец.

— Нет, все отлично. Даже здорово! Мне уже завидуют, спрашивают, кто это всё сделал. Так что я вам создал отличную рекламу. А за рекламу тоже надо платить. Будем считать, что вы уже заплатили… той суммой, что я вам был должен. Вот мы и квиты!

— Но в договоре нет ни слова о рекламе! — Хватит бесполезных разговоров! — отрезал министр. — А будешь шуметь, прикажу вот этому жандарму выставить тебя. Единственное, что ты можешь, это — ненавидеть меня. Но это — твое личное дело, меня оно не интересует. Проваливай!

И гордый своим всемогуществом, министр удалился. Жандарм провел отца к выходу.

Итак, всей семьей мы почти полгода проработали впустую. Не менее нас возмущенные поденщики проявили рабочую солидарность, отказавшись от части своего заработка.

* * *

Европу лихорадило. Болезнь, как зараза, распространялась все дальше и дальше. То был КРИЗИС. Он пришел из Нового Света — из Америки, этого Эльдорадо переселенцев, и стал поражать Европу, которая благодаря заверениям политиков и шансонье, распевавших «Все хорошо, прекрасная маркиза!», считала себя неуязвимой. Во всех государствах, не пощадив ни единого, безработица дошла до критической отметки. Кризис охватил все отрасли экономики, за исключением завидно преуспевающей военной промышленности. В Бразилии кофе стали сжигать в топках локомотивов и ссыпать в океан. Овощи и фрукты закапываются в ямы. Молоко цистернами выливают на асфальт. Пахотные земли забросили, предоставив их перею и вьюнку, прочим сорным травам. Одновременно население лишается покупной способности и обрекается на полуголодное существование.

В январе 1933 года Шикельгрубер-Гитлер стал канцлером Третьего Рейха. Оппозиционной прессе тотчас же заткнут рот, многие партии запрещены и распущены. Коммунистам и социал-демократам запрограммирована Варфоломеевская ночь. Но Лейпцигский процесс, на котором Димитров обвинялся в поджоге Рейхстага, обернулся для Геринга конфузом. Тем не менее в рейхе, близ Мюнхена, у городка Дахау, был построен первый немецкий концентрационный лагерь.

В Югославии, как с 1931 года (согласно энциклопедическому словарю «Ларусс», а мне и югославам известно, — с 3-го октября 1929!) стало именоваться Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, тоже стало неспокойно. Почувствовав приближение опасности с севера и с запада, она спешит заключить с соседями «договоры о взаимопомощи и ненападении» — союз «Малую Антанту». Одна за другой следуют неудачные попытки покушений на нашего короля Александра I. И вот, он отправляется во Францию, чтобы заручиться ее поддержкой и гарантией…

Помню, как ранним утром 10 октября 1934-го года я вынул из почтового ящика листок с экстренным выпуском газеты «Политика», № 9482. Там сообщалось о чрезвычайном происшествии в Марселе:

«…Из толпы, приветствовавшей кортеж правительственных машин, выскочил какой-то субъект, вскочил на подножку автомобиля с королем Александром и французским министром иностранных дел Луи Барту и разрядил в них свой парабеллум. Король смертельно ранен, Барту убит наповал. Наш посол во Франции ринулся к месту происшествия и услышал последние слова короля: “Чувайте (берегите) Югославию!”» В последующем коммюнике сообщалось: «…подбежал и другой наш министр. Ему удалось разобрать продолжение последнего пожелания нашего короля: “…и дружбу с Францией!”…»

* * *

Для нашей семьи это было большим горем, так как у нас любили Александра. Именно по его Указу мы стали в 1928 году подданными Югославии, полноправными гражданами страны, ставшей для нас второй Родиной. Это он разрешил прокат советских фильмов на экранах Белграда. Первым был фильм «Броненосец Потемкин»[1]. Уже давно поговаривали о необратимости происшедших в России перемен. Все же фильм ожидали с неким недоверием и опасением, а он, вопреки этому, вызвал совсем другую реакцию, — у многих открылись глаза: «Вот, почему вспыхнула революция! Вот, какая она, революция!» В то же время зрители, в числе которых был и я, в Черноморской эскадре, в тумане набросившейся на «Потемкин», увидели военно-морскую мощь Советского Союза, с которой-де придется считаться в случае возможного конфликта[2].

При просмотре фильма «маленький большевичок», дремавший во мне, вдруг проснулся при сцене на баке корабля, когда матрос Вакуленчук, борец за справедливость, в поединке с усмирителями победил, заставив их опустить оружие. Конечно, с точки зрения кадровых офицеров, каждое проявление недовольства со стороны им подчиненных считается нарушением дисциплины, «бунтом», и карается соответственно, вплоть до применения оружия. А этим и пользуются, чтобы безнаказанно кормить залежалыми и червивыми продуктами. И я видел в протесте Вакуленчука справедливое напоминание, что он — человек, хоть и подчиненный, и что об этом никто не должен забывать! Слезы лились у меня при сцене на пирсе. Я громко негодовал, видя, что творилось на Одесской лестнице. С ужасом и болью следил за катящейся вниз детской коляской… С детским энтузиазмом я вскочил с сидения и, как бы озвучивая матросов на экране, кричал «Ура-а-а!..». Настоящий экстаз охватил меня![3]

То был удивительный, совсем новый для нас фильм! Что мы, белградцы, смотрели раньше? В основном американскую продукцию «Парамаунта» или «Метро Голдвин Майера» со львиной мордой: про ковбоев Тома Микса, Тим Мак Коя; комедии с Бастером Китоном, Патом и Паташоном; серии с Тарзаном… Были и фильмы с Чарли Чаплиным. Особенно мне запомнился фильм «Модерн Таймз» («Огни большого города») — о горестях маленького человечка в огромном, чуждом для него мире, стоически и с юмором преодолевающего все невзгоды.

После немого «Броненосца Потемкина» появился первый советский звуковой фильм «Путевка в жизнь», произведя сенсацию не только в Югославии, но, думаю, во всем мире. После гражданской войны, а еще больше после раскулачивания и насильственной коллективизации, осталось огромное количество беспризорных сирот. Они стали большой проблемой для общества. Фильм рассказывал о попытке ее разрешить, об ее успехах и неудачах.

Всей душой я переживал за двух положительных героев — «Кольку-Свиста» (как раз к тому времени я ушел из дома, и моя судьба была очень схожа с его судьбой) и Мустафу, характер которого полностью совпадал с моим: самые трагические моменты в жизни он всегда был готов обернуть в шутку…

Мустафа дорогу строил,

Мустафа ее любил.

Мустафу Жиган зарезал,

Колька-Свист похоронил…

Чудесный фильм! Его лейтмотив, если можно так сказать, отобразился в печальной песне беспризорных, которую запела почти вся Югославия:

Позабыт, позаброшен с молодых, юных лет,

Я остался сиротою, счастья-доли мне нет!..

С пятого класса гимназии мы стали изучать латинский язык. Фраза «HOMO HOMINI LUPUS EST» (Человек человеку — волк) была опровергнута «Путевкой», борьбой за человека. Страна СССР, как нам тогда показалось, позаботилась о судьбе детей, лишенных всего самого дорогого (а по чьей вине? — это я спрашиваю себя сейчас), чтобы сделать из них достойных граждан.

Наперекор недоброжелательным суждениям некоторых русских эмигрантов, считавших, что Советская страна — это «страна уркаганов» и только, Югославия стала видеть и слышать о великих достижениях науки и техники в СССР, таких, как строительство Днепрогэса, как подвиг экипажа воздушного шара «Сириус», достигшего рекордной для того времени высоты в 22 000 метров, как рекорд Чкалова… А рекорды следовали один за другим. Все это доказывало, что в молодой стране творится что-то необычное…

* * *

После убийства Александра I тайна террора, его организаторы, истинные мотивы долгие годы оставались нераскрытыми.

В обезглавленной Югославии начались интриги и борьба за власть. Всевозможные слухи наводнили страну. Король Александр якобы успел оставить завещание в трех экземплярах: один — у королевы Марии, второй — у патриарха Варнавы, третий — у принца Павла. По этому завещанию, якобы, до совершеннолетия наследника Петра власть должна принадлежать… и тут, вопреки коммюнике «Политики», слухи расходились: одни говорили — патриарху, другие — вдовствующей королеве, третьи — принцу Павлу. Наконец, появилось официальное примирительное сообщение: править будут все трое.

Народ начал успокаиваться. Но… принц-регент Павел быстро прибрал власть к своим рукам. Патриарх Варнава, как говорили, был отравлен. Королева Мария бежала к своей матери в Румынию. Под маркой укрепления порядка и дисциплины в стране расцвело насилие. До предела разрослись шовинистические настроения. Апогея достиг так называемый «хорватский вопрос».

* * *

После случая с министром Узуновичем у родителей опустились руки. Они стали раздражительны. Семейные ссоры доходили до бурных сцен. Произошел разрыв: отец уехал в Косовскую Митровицу работать на руднике, а меня сразило чувство первой любви, я стал поздно возвращаться домой. Мать предупредила: «Придешь позже десяти вечера, — в дом не пущу!» И вот передо мной закрытая дверь, — я задержался на именинах. Я не долго стучал. Повернулся и пошел спать на штабеля кирпича заброшенного завода. С утра готовил уроки у своего одноклассника. Когда там все садились обедать, «на обед» уходил и я. А с двух часов — занятия в гимназии. И опять ночь — под открытым небом, иногда под моросящим осенним дождиком. Вскоре родители одноклассника (разве скроешь что-нибудь от взрослых!) догадались, что со мной произошло, и приютили у себя. Вот почему, как уже упоминал, в жизни и проблемах Кольки-Свиста я увидел собственные.

Кроме семьи одноклассника Яши Орлова, встретился на моем пути и еще один взрослый — студент Иван Семенович, по кличке «Акела» (волк из романа Киплинга «Маугли»). Приняв меня в скаутскую организацию, которой руководил, он не дал мне поскользнуться. Об этом можно написать целый роман, роман о том, как мальчишки 12–15-летнего возраста, вроде Тома Сойера и Гека Финна (и меня, конечно), начинают и благополучно продолжают самостоятельную, ни от кого не зависящую жизнь, работают на всевозможных работах, одновременно учатся, оканчивают гимназию и поступают в университет. Конечно, не всегда и не все бывало легко и гладко, бывали и неудачи.

Как ни говори, а жизнь была очень неустроенной, полной периодов голода и ненадежного крова над головой. В гимназии меня приметил старшеклассник Никита Ракитин и его друг — студент Прокопович. Определенную роль в этом сыграло то, что я был выходцем из Советского Союза. Я стал посещать руководимый ими негласный кружок, где ознакомился с «Коммунистическим манифестом», успел прослушать несколько глав из «Капитала». Много открылось для меня нового и неожиданного. Я узнал, кто такие эксплуататоры и кто — эксплуатируемые. Откровением для меня стало, что труд — товар, который продается и покупается…

Администрация гимназии разогнала кружок, всех участников исключили. Не знаю, какой стала судьба Прокоповича, но Никита Ракитин пробрался в Испанию, в интербригады[4]. Лишь благодаря усилиям моего классного руководителя, Е. А. Елачича, которому тоже многим обязан, на следующий год меня снова приняли в гимназию. И опять Е. Елачич![5] Он заметил мои способности к иностранным языкам, и за его счет я обязан был брать дополнительные уроки у преподавательницы французского языка. А это в моей жизни сыграло решающую роль. Кроме того, Елачич часто приглашал меня к себе на Шуматовачку улицу, где собиралось по нескольку гимназистов: кто в шахматы играл, кто читал редкие книги из библиотечки преподавателя. Перед нами на столе всегда было блюдо с орехами и сладостями…. Елачич относился к поистине настоящим педагогам, педагогам по зову сердца и души!..

Временное исключение из гимназии заставило меня отправиться к отцу, с которым всегда поддерживал хорошие отношения. Он заведовал складом взрывчатки на горизонте медного рудника — английской концессии «Трепча Майнз Лимитед». Был я рослым, крепким парнем и с радостью окунулся в рабочую жизнь. Что может быть лучше, чем зарабатывать собственными руками!

«Шлам» — масса пустой породы после химического извлечения меди из руды-пирита — высыпался в отстойники, и оттуда его надо было грузить на вывоз. Из взрослых не было желающих работать на этом участке с ядовитыми газами серной кислоты, и для меня всегда находилось вакантное место. Работать полагалось в противогазе, но разве в нем много наработаешь? Пары были тяжелые, стлались у ног. Взмахи совковой лопатой поднимали их, и я придумал свой способ: подпрыгивая, набирал полную грудь воздуха, потом сгибался и успевал раза два махнуть лопатой. За вредный и опасный труд платили даже больше, чем подземным рудокопам. Волдыри и ожоги снижали производительность, но для такого парня, как я, все это было романтикой. Здесь я приучился превозмогать боль от ожогов.

Отец, как и все рабочие рудника, был членом профсоюза «Югорас» (Югославского рабочего Союза). Стал им и я. Иначе и быть не могло: «Югорас» облегчал существование своим членам, предоставляя им право на кредит в продовольственном магазине.

Каким наслаждением было окунуть после работы свое натруженное и обожженное тело и промыть кровоточащие ноздри и потрескавшиеся губы в чистых и холодных водах реки Ибар! А рыбалка!

По выходным мы с отцом ходили на реку. Мимо часто проплывали байдарки с одним или двумя юношами. Отец пояснил:

— Это — немецкие туристы. По-моему, они сочетают приятное с полезным: охотно вступают в контакт с местным населением — албанцами, босанцами, курдами, здешними немцами… Сверяют по своим картам рельеф. Очень их что-то Югославия заинтересовала!

Я знал, что отец недолюбливает «швабов», как именовали здесь немцев. Не ранение ли, не инвалидность ли тому причиной?

— При чем тут инвалидность? Война есть война. Без жертв, ран, плена она не бывает. Но войны бывают разные, и по-разному в них вскрывается зверь в человеке. Вот смотри: мне дали почитать вот эту книжицу. И я узнал, к чему готовит, к чему призывает, чему учит их «фюрер». Получается, что германская раса — высшая. Остальные народы — удобрение для нее. А это — призыв к реваншу, к уничтожению и порабощению! Я согласен, что Версальский договор не решил всех проблем должным образом. Может, даже несправедливо ущемил побежденную Германию, интересы ее народа. Как теперь говорят — лишил жизненного простора. Но кто первым применил такое варварство, как их ядовитые газы — иприт, фосген?! Сколько из-за этого погибло людей, сколько осталось калек на всю жизнь, сколько живет со страшными мучениями! Но наказать надо было верхушку, а не весь народ…

Я с интересом полистал «Майн Кампф» («Моя борьба»). — Боюсь, что эта книжка станет немецкой библией, вернее — ее антиподом! — горько покачал головой отец.

* * *

Зарабатываемых на руднике денег хватало лишь на первое время. А дальше… дальше мне помогали различные благотворительные организации — не без посредничества моего классного руководителя Елачича. Помогал и школьный родительский комитет. Из организаций, таких как «Армия Спасения», я получал время от времени талоны на ночлежки и на бесплатные обеды. А обеды эти были с неограниченным количеством хлеба! Что еще нужно для полного счастья? Кров, побольше хлеба к двум малюсеньким котлеткам с гарниром! А если удавалось наскрести и на национальное рабочее блюдо «Чорбаст пасуль са пастрмом» (густая фасоль с кусочком грудинки) или чечевицу, то я был в полном блаженстве, и мое тело благословляло такой сверхудачный день с прямо-таки «лукулловским пиршеством»! И я вспомнил шутку отца — ответ на вопрос: «много ли человеку нужно?» — «Ножку цыпленочка, ножку теленочка — вот и сыт человечек! А для утоления жажды — бочоночка пива достаточно!»

Иван Светов — «Акела» великодушно отдал мне свою старенькую пишущую машинку. Я быстро научился печатать, и вокруг меня собралась группа ребят помоложе. Мы создали редколлегию нашего собственного подростково-юношеского журнала. Сами были его литработниками, художниками, печатниками, распространителями-продавцами. Посылали его и заграницу. Однажды сам Олег Иванович Пантюхов, старший русский скаут, прислал нам в конверте купюру в пять долларов! Правда, мы не знали, что с ней делать, и она была у нас вроде реликвии. Сева Селивановский, с тринадцатилетнего возраста сотрудничавший с нами, был поистине отличным художником. Он не просто иллюстрировал, но и, научившись у отца, рисовал «стрипы» — приключенческие романы в рисунках, бывшие тогда в большой моде. Тираж журнала — 40–50 экземпляров, сколько позволяла выдать желатинистая шапирографная лента. «Типография» наша долгое время размещалась в комнатушке, где я жил — в семье Шурика Акаловского на Пальмотичевой улице, что у «Байлоновой пиаццы».

Само содержание журнала-ежемесячника было наполнено нашими раздумьями о жизни настоящей и будущей, видевшейся нам в самых радужных красках. Оптимизм, веселые приключения, викторины-загадки, «Знаете ли вы, что…», философские изречения и мысли, анекдоты, собственные сочинения о красоте природы, ночевках в лесу у костра, в снегу и… наши поэтические пробы — всё это выливалось на его страницах. Большим подспорьем к раздумьям были для нас два тома Л. Н. Толстого «Круг чтения». Особенно рассказ «Суратская кофейная» (если не исковеркал названия). Сюжет: посетители кофейной спросили у дикаря, сидевшего в углу, что это он так старательно вырезает? — «Вырезаю себе бога из священного дерева. Буду его носить, и он будет меня охранять». Его подняли насмех: «Разве может человек делать себе Бога? Бог сам Творец!» Поднялся спор. Люди разных вероисповеданий стали каждый превозносить свою религию, утверждая, что она — единственно истинная. За разрешением спора обратились к капитану. Тот ответил притчей: «Слепой утверждает, что-де свет не существует, нет и солнца, так как он их не видит. Безногий, уверен, что солнце — огненный шар, регулярно поднимающийся из-за той горы и, пройдя свой путь по небосводу, спускающийся вон за той. Абориген, никогда не покидавший этого острова, утверждал, что ничего подобного: солнце выныривает из океана, а к вечеру опять опускается в него. Так вот, — закончил капитан, — я проплавал по всем морям и океанам, убедился: не солнце ходит вокруг земли, а земля и другие планеты вращаются вокруг него! Солнце есть, но каждый видит его и понимает по-своему!»

Обложка журнала — парящее в лучах «выныривающего из океана» солнца название «Вожак».

Велся строгий финансовый учет. На собранные от продажи деньги покупали бумагу, ленту, шапирографные копирку и чернила, краски, глицерин. Выплачивались и «гонорары», которые большей частью шли в общую кассу на приобретение необходимого для будущих совместных походов — круп и консервов. Шатры брали у наших скаутмастеров — Юры Андреева или Андрюши Михонского. «Хозрасчет», двойная бухгалтерия, «самоокупаемость» были у нас на высоком уровне, хоть сами эти термины были нам неизвестны. К ним нас привела великая учительница — Жизнь. А она, наша жизнь, была увлекательнейшей, интересной, хоть подчас и полуголодной. Неважно, что мы ходили или в брезентовых скаутских штанишках, или же в самых дешевых «пумпхозах» — хлопчатобумажных, немецкого производства, штанах чуть ниже колен, выдерживавших от силы полгода. У одного Севы были чудесные австрийские шортики из «чертовой кожи» на подтяжках. Но ведь он — наш художник![6]

Походы… Лагеря летние, лагеря зимние — палатки в снегу… Шагает кучка ребят в десять-пятнадцать человек. Бодро, весело, с песнями… Излюбленным местом была гора Авала, в двадцати километрах от Белграда. За нею находилась большая полянка среди вековых буков и дубов. Рядом — источник с ледяной водой. Вывешивали «приказы» — распорядок дня и ночи, с распределением должностей и дежурств: кому сегодня поваром, кому — ответственным за порядок в лагере, кому и в какие часы дежурить ночью у костра… Полная самостоятельность! Каждый из нас становился то ли «краснокожим», то ли Тарзаном… Я и некоторые другие, как Шурик Акаловский, предпочитали сплетать себе ложе в кроне деревьев, повыше над землей, нечто вроде гамака, и там спать. Днем — сигнализация флажками, свистками, игры, хождение и бег по азимуту — по компасу и карте… Вечером, у костра — целые концерты с интермедиями, миниатюрами, пантомимами, песнями… И, конечно, с обязательным индейским жертвенным танцем, с «Журавлем» (частушками)… Вспоминаю и улыбаюсь, и бодрею: как прекрасна жизнь! А ведь, бывало, вставали в четыре утра, чтобы проделать эти двадцать километров пешком, поиграть в футбол, другие игры, побыть хоть немножко (если поход однодневный) у костра, и поздно ночью вернуться домой! Как приятно было чувствовать, что наливающиеся мышцы «мешают ходить»! Участвовали мы и в «джембори» — международном слете скаутов в Топчидере. Затем нашу организацию оживили и прибывшие из Сараева скаут-мастеры Б. Мартино, В. Пелипец и Малик Мулич; в противовес нашему, появился их журнал «Мы», отпечатанный на ротаторе.

* * *

Окончив гимназию, я поступил в медицинский институт Белградского университета. На первое время снял комнатушку в трущобном районе Ятаган-Мала. Казалось, начинается светлый путь обучения с приобретением твердой, благородной специальности на благо людям, путь, который избрал сам и по которому пройдет спокойная, полезная жизнь.

Но вот пронеслись продавцы газет. Размахивая ими, они неистово выкрикивали: «Германия напала на Польшу… Она обвиняет Польшу в…» Я схватил газету. Как-то неясно, сбивчиво объяснялось, что в отместку за польскую диверсию немецкие войска вошли в Польшу. На следующий день было опубликовано заявление Италии, что она-де «остается вне войны». Великобритания и Франция требуют немедленного прекращения военных действий и вывода немецких войск из Польши.

По радио из Берлина прорывается голос Гитлера. Говорит он быстро, сильно картавя и часто до выкриков повышая голос. В ответ — рев многочисленной толпы, ее дружные и частые восторженные возгласы «Зиг хайль!». Это действует устрашающе. Будто огромная стая тысяч озлобленных волков гонится за тобой, вот-вот настигнет, а у тебя или совсем нет сил, или они на исходе, и ты еле-еле, на последнем дыхании, уносишь ноги…

Новые сообщения: 3-го сентября 1939 года, Великобритания объявляет ультиматум Германии. То же, несколькими часами позже, делает и Франция. В душе облегчение: теперь Германия одумается, и конфликт будет ликвидирован. Нет, ультиматум не достигает цели, и Англия с Францией встают на защиту Польши. «Молодцы!» — думаем мы. Сдержали свое слово, стали на защиту! Теперь-то они быстро обуздают зарвавшийся наглый фашизм. Ну что может какая-то там Германия против двух столь мощных держав?! Что будет дальше? Гитлер добивался Силезии, потом Данцигского коридора. Ему во всем уступали, ублажали… Доублажались! У моих сербских друзей давно было недоверие и неприязнь к «швабам»…

США объявляют о своем нейтралитете. И, действительно, какое им дело до какой-то там далекой от них Европы!

Немецкие войска углубляются в Польшу. 15-го Варшава отклоняет предъявленный ей ультиматум о капитуляции — поляки все еще верят в действенную помощь Англии и Франции. Героический народ! Вот только непонятно: почему они не просят помощи у великого соседа? Ведь еще немного, и гитлеровцы их раздавят! И тут неожиданное сообщение: части Красной Армии тоже вступают в Польшу! Сообщают, что, мол, «по-дружески», без единого выстрела! Очевидно, Советский Союз решил-таки помочь своему слабенькому соседу. Как благородно!

19-го, чтобы избежать, как мы считали, конфронтации с мощным Советским Союзом, Гитлер умеряет свой пыл и останавливает продвижение войск. 28-го Варшава капитулирует, правительство бежит в Румынию. Туда же тянутся, не желая попасть в плен, остатки польской армии. Все произошло так молниеносно, что большинству польских войск так и не довелось участвовать в боях.

Газеты полны схем, планов военных действий, сообщений о советско-германском пакте о разделе Польши. Вот оно что! Гитлер и Сталин, выходит, заранее обо всем договорились! Национал-социализм с коммунизмом? Не предательство ли это? — В голове не укладывается! В газетах новая схема: границы некоего нового «тампонного» государства, с Варшавой в центре, разделяющего сферы соприкосновения и влияния. Военные действия прекращены, страсти утихают. Затем возникает еще ряд пактов «о взаимопомощи и ненападении» между СССР и Эстонией… Латвией… Литвой. Прибалтийские страны предоставляют СССР опорные базы на своих территориях, в своих портах. Но Финляндия от предложенной ей «взаимоподдержки» отказывается.

Мир напуган. Но тут проносится слух, что Гитлер в своей речи в Рейхстаге 6 октября предложил мир Западу. И действительно: «на Западном фронте без перемен»! Друг против друга мирно располагаются и бездействуют две фортификационные линии: линия Мажино, чудо современной техники, и незаконченная линия Зигфрида. Умудренные политиканы — сербские крестьяне — и те не способны разобраться, что к чему. А через румынскую границу к нам, в Югославию, идут и идут большие и малые группы бывшей польской армии: они торопятся во Францию через Грецию, через Адриатику, чтобы там влиться в «действующую против общего врага» французскую армию и с ней продолжить борьбу.

Все предыдущие годы в гитлеровской Германии происходило не только наращивание военного и экономического потенциала, но и систематическая идеологическая обработка и фанатизация умов, начиная с юношества. Гитлер стал Мессией, его книга «Майн Кампф», как и предполагал мой отец, — библией национал-социализма. Рупором его стали министр пропаганды Геббельс, а затем Геринг и Гиммлер. Базой — бюргеры, мелкие промышленники, торговцы. А над всем этим стояли крупнейшие киты — промышленные концерны. Все они нацеливают на Восток, исполненные заветной мечтой реваншизма и колониализма — «Дранг нах Остен». И вдруг… договор, мирный раздел сфер влияния! Совершенно неправдоподобно!

* * *

Наконец-то блеснуло счастье: «Союз студенческой молодежи» предоставил мне место в общежитии! Сеняк, окраина Белграда, на улице Косте Главинича. И вот, после занятий по гистологии в лаборатории, размещавшейся в «Старом Университете», напротив «Управы Града Београда», а проще — жандармерии — «Главнячи», я отправился на новое местожительство.

В комнате на втором этаже стояло семь коек. Из жильцов пока никого не было. Пристроившись у своей тумбочки, я стал перерисовывать начисто все, что увидел в лаборатории через микроскоп, — строение клетки печени.

В комнату вошел приземистый студент, видимо, старожил. Я привстал, представился:

— Студент первого курса медицинского, Александр! Тот глянул на меня изучающе и, молча кивнув вместо ответа, прошел к своей койке. Продолжая свою работу и сидя поэтому спиной к комнате, я слышал, как он разделся, открыл тумбочку… «Буль-буль-буль…» — услыхал я, как что-то льется. Затем приближающиеся шаги и… бух! — стукнула поставленная передо мной, рядом с чертежом, алюминиевая поллитровая кружка, до половины наполненная красным вином. Я обернулся: рядом, в одних трусах, стоял этот старожил с очень волосатой и широченной грудью. С полупустой бутылкой.

— Пей! — не терпящим возражения тоном сказал он. Я достал свою кружку и поставил рядом. Незнакомец удовлетворенно хмыкнул и опорожнил в нее остаток бутылки. Мы чокнулись и выпили залпом.

— По нашей традиции только так положено знакомиться! — изрек он поучительно. — Я — Борисевич. Но здесь меня величают «Полковником». Студент четвертого курса медицинского. Приятно, что мы — коллеги. Подрабатываю боксом, о чем говорит моя переносица.

При этих словах Полковник пальцами сперва расплющил свой нос, затем растянул его и кончиком коснулся одной, затем другой щеки. «Виртуоз!» — восхитился я.

— Парень ты здоровый. Вдобавок, первокурсник. Будешь у меня «мешком».

— Чем-чем? — не понял я. — Мешком! — повторил он. — Это снаряд такой, но нет денег на его приобретение, да и вешать негде. Я на тебе тренироваться буду… И тебе полезно, и мне необходимо, чтоб не терять формы.

— Я же в боксе ничего не смыслю! — попробовал я увильнуть от такой не очень-то приятной перспективы.

— Эт-т-то ни-че-го-о-о! — растянул Полковник. — Я тебя подучу. Совершенно бесплатно. Да еще при каждой моей победе на ринге тебе будет причитаться четверть моей премии.

Тут дверь отворилась, и в комнату ввалилась шумная ватага, — пришли постояльцы. Впереди — маленький, с огромной лысиной и длинным носом на бледном лице, студент. Остановился как вкопанный, начал водить носом во всех направлениях, смешно вытягивая вверх и чуть вперед свою гусиную тощую шею:

— Чую-чую-чую!… Чую неповторимый запах присутствия Бахуса, да будет благословенно имя его во веки веков, аминь! — произнес он торжественно и, как ищейка, стал на цыпочках подкрадываться к моей тумбочке. Заглянув в наши пустые кружки, он с явным осуждением уставился на нас и произнес с напускным негодованием:

— Нет, я вас спрашиваю: что это значит?.. Без общепризнанного «ксендза» и его благословения вы осмелились своим одиночеством осквернить величайшее таинство?! Немедленно же оплатить индульгенцию и приступить к покаянию! На всех законных основаниях, согласно параграфам уголовного и общественного кодекса, священнейших правил нашей кельи приказывает вам это всеми единогласно избранный ксендз, студент четвертого курса юридического факультета, любимец и последователь гениальнейшего оратора всех времен — Марка Туллия Цицерона. Того Цицерона, который вежливо, но убедительно, обращаясь к сенаторам и называя их «патрес конскрипти», в речах своих — «орацио прима, секунда, терциа и кварта» — требовал изгнать хитрейшего и коварнейшего Катилину или, ну, хотя бы обезглавить его ликторами… Да будет мир праху твоему, мой великий праотец и учитель!.. Итак, я жду!

Пока Ксендз произносил эту длинную и витиеватую речь, Полковник успел извлечь из своих брюк тощий кошелек и торжественно звякнуть о тумбочку металлическим динаром. Скрепя сердце, положил и я, как виновник торжества, два динара. Это вызвало всеобщее одобрение, и каждый внес свою долю. Я, как новичок, а следовательно неопытный, был оставлен в комнате вместе с предусмотрительно ранее раздевшимся Полковником: ждать, пока тот натянет одежду, буйная ватага отказалась:

— Сами справимся! — и за ними захлопнулась дверь. Прошло часа два. На лестнице вновь послышался веселый шум, смех, и дверь распахнулась. В комнату протискивался столбик из трех-четырех плетеных стульев, вдетых один в другой. Такие обычно стоят на улицах за столиками у небольших кафе. Это маленький, веснущатый, с очень подвижным лицом студент третьего курса агрономического, по кличке «Маймун» (мартышка), удачно провел экспроприацию дополнительной мебели для нашей комнаты.

За ним появился столбик из фарфоровых пепельниц и картонных пивных подставок, которыми жонглировал студент третьего курса физико-математического, по кличке «Дон-Жуан»: он был чуть выше среднего роста, довольно приятной наружности, с красивыми волосами и с тоненькими усиками под прямым римского профиля носом. Звали его Тошей.

Затем появились три еще дымящихся круглых подовых буханки, распространявших неповторимо аппетитный запах. Это ловкий студент второго курса химического, по кличке «Алхимик», воспользовался моментом, когда пекарь, орудуя у печи и подсаживая выпеченные хлебы на деревянную лопату с длинным черенком, вынужден был открыть витрину на улицу. Лежавшие на прилавке буханки оказались в пределах досягаемости рук Алхимика и были им «схимичены».

Последним вошел Ксендз, и на столе выстроились три бутылки вина. Кто-то добавил кусочек колбасы, кто-то сыра, кто-то открыл консерву с паштетом. Так начался праздник новоселья. Говорились витиеватые тосты, пожелания, напутствия. Длинные и краткие речи… А то, что из-за подобных затрат мы на четыре-пять дней не дотянем до очередной стипендии, никого не удручало: общими усилиями как-нибудь да выкрутимся. А нет, то и перетерпим. Бывалые студенты привыкли к вечному недоеданию, которые нес с собой учебный год. Не всегда удавалось подработать случайной работой: носильщиками, статистами в театре, грузчиками… В трудные минуты выручал юмор, оптимизм, желание посмеяться над окружающими, позлорадствовать над скучными людьми, живущими в достатке, но как серо! «Веселее, веселее! Все заботы прочь!..» — было лейтмотивом прощальной песенки гимназиста-абитуриента, и он сопровождал его и всю последующую жизнь.

Нормы дров, выделяемых на сутки, хватало лишь на несколько часов. Но именно ночью студенты занимались, писали, чертили. Руки должны были быть теплыми, пальцы — гибкими. И вот придумали: перед общежитием улица была вымощена кубиками смолистого дерева. Вооружившись жигалом и кочергой, мы эти кубики «выкорчевывали» из-под снега и льда. Горели они превосходно. Но весной, когда снег сошел, на дороге перед общежитием зазияла огромная «лысина»!

* * *

Веселая и трудная студенческая пора! Вспоминаю несколько эпизодов.

Решение пошутить возникло внезапно. Впрочем, «экспромт» — залог всякой удачной выдумки. Захотелось поиздеваться над «стражами порядка» — жандармами.

Кто-то увидел лестницу. Лестница как лестница, — почему бы не привлечь ее, сделать из нее атрибут нашей выдумки? Уговорили хозяина дать нам ее напрокат.

Суббота, темная ночь. Из глухого переулка на чуть освещенную улицу выскакивает подозрительная личность. Воротник поднят, фуражка насунута по самые уши, ее длинный козырек скрывает черты лица. Субъект опасливо вглядывается в одну сторону улицы, в другую. Затем призывно машет рукой и бесшумными, кошачьими шажками перебегает к следующему перекрестку.

Из переулка, откуда он только что вынырнул, появляется странная процессия: длинная лестница, которую за концы несут два таких же подозрительных типа. Они останавливаются в ожидании и, как только первый поманил их, пружинистыми шажками бегут к нему. А тот уже у следующего перекрестка. На углу, откуда только что вынырнула процессия с лестницей, показывается тень четвертого. Внимательно оглядев «тылы», дает знак вперед, — «всё, мол, в порядке!», и бежит вслед.

От перекрестка к перекрестку перебегает эта странная компания с лестницей. Миновали второй, третий… пятый…

Сзади на миг блеснула кокарда. Еще одна блеснула справа. Затем — слева. Количество кокард увеличивается. И вот субъекты окружены:

— Ага! Попались, миленькие! — злорадствуют, крепко держа пойманных, жандармы и препровождают их в участок. Лестницу велят занести во двор. Затем входят в дежурное помещение. Там, как и положено, бодрствует капрал:

— Ну, рассказывайте: кого это сегодня грабить собирались? В чью квартиру залезть? На какой улице, каком этаже? Номер дома?

— Извините, господин капрал, но мы просто прогуливались…

— Как это «прогуливались»? С лестницей, что ли? Хоть лицо капрала и злое, но он доволен: именно на его дежурстве такая удача — предотвращен опасный грабеж. И настроение у него благодушное. Ему мерещится похвала начальства, возможно и поощрение в виде денежной премии. Можно чуть-чуть развеяться, поиграть в эдакого Шерлока Холмса. Нет необходимости в немедленном мордобое, — для этого еще будет время!

— Ну так как? Будете добровольно признаваться, или вам помочь?

— Да что с ними разговаривать! — встревает в допрос один из постовых. — Мы их поймали с поличным…

— С каким таким «поличным»?! Мы решили погулять. А это законом не запрещается, — протестуют пойманные.

— Ишь ты какие! «Законом не запрещается»!.. Я вам сейчас такой закон пропишу!.. А ну, давайте ваши документы! У вас их, конечно, нет?

— Почему же… Вот, пожалуйста. Задержанные вынимают и кладут на стол свои студенческие удостоверения. Капрал берет одну книжечку, другую… Выражение его лица меняется: вместо торжества в нем появляется растерянность и недоумение. Сличает фотографии с лицами задержанных. Все-таки не верит:

— Гм… студент четвертого курса медицинского… третьего юридического… студент агрономического… Ну и салат!

— Да чего они мозги пудрят! — возмущаются постовые, — студенты! Ха, ну и что? Мы за ними несколько кварталов следили. С такими уловками идут только грабители! Да и лестница, — разве это не доказательство их преступных намерений? Мало ли, что студенты! Подумаешь! И они могут грабить. Запереть их, а там пусть начальство разбирается!..

— А у вас есть ордер на арест? — переходят в наступление студенты.

— У нас достаточные улики: была лестница? — Была! Тащили ее ночью? — Тащили!.. Сейчас запрем вас, а утром разберемся.

— Так не пойдет! — не сдаются студенты, — согласно статьи такой-то уголовно-процессуального кодекса, вы имеете право задержать лишь по распоряжению начальника участка. Вот и вызывайте его! И студент третьего курса юридического дословно цитирует соответствующую статью кодекса, указывая даже страницу, где она фигурирует.

Капрал растерян: он прекрасно знаком с этой статьей. — Начальник отдыхает: уже половина второго ночи! — Тогда верните лестницу и отпускайте! При упоминании о лестнице дежурный решается: — Нет! Лестница — улика. И он посылает будить начальника. Тот спускается, на ходу застегивая пуговицы мундира:

— Что у вас тут стряслось? — спрашивает он раздраженно. — Да вот, господин поручик, поймали тут четырех с лестницей. Крались по улицам кого-то грабить. Оказались студентами…

— Студенты? Ну и что? Раз их поймали, значит — посадить! — Они требуют соблюдения всех формальностей. Один из них — студент юридического.

Поручик нехотя просматривает документы. Да-а, тут явно торопиться не стоит, неприятностей не оберешься.

— Странно… Что вы делали ночью с лестницей? — Понимаете: она давно, бедненькая, стояла и скучала.

Смотрим: день стоит, ночь стоит… Второй день, неделю… Все стоит и скучает. И стало нам ее жалко. Вот мы и решили взять ее погулять — пусть развеется.

— Как это «погулять»? — не может понять офицер.

— Мы же вам растолковываем: она, бедная, давно скучает в одиночестве. А мы, как кавалеры и джентльмены, решили ее хоть чуть-чуть развлечь. Она же женского рода, и ей надо оказывать внимание…

Жандарм недоуменно хлопает глазами. Обретя дар речи, опять набрасывается на студентов:

— Слушайте вы, «джентльмены»! Бросьте мне голову морочить! Где вы ее взяли, с какой целью и куда тащили?

— Никуда мы ее не тащили, а вежливо прогуливали. Вот адрес ее хозяина… Он нам сам разрешил и подтвердит это.

Поручик долго всматривается в лица студентов, постукивая пальцами по краешку стола. Остальные стражи притихли, стали переглядываться, затем кто-то фыркнул. Неожиданно для всех, поручик громыхнул раскатистым ржанием и схватился за живот:

— «Женского рода»… лестница… Ха-ха-ха!.. Во-о, дают!.. «Джентльмены-кавалеры!» «Погулять» взяли!.. «Барышню» нашли!.. Ха-ха-ха!..

Успокоившись, приказал: — Перепиши фамилии этих «джентльменов»! Пусть забирают свою дурацкую «лестницу женского рода», ха-ха-ха!

И пусть уматывают отсюда, пока я не передумал!…

…Не прошло и часа, как нас таким же порядком водворили в соседний участок. К нашему удивлению вместе с дежурным нас встретил и сам начальник, разбуженный, видно, совсем недавно:

— А-а-а, студенты со своей «барышней» пожаловали! — задрыгался он в смехе: — Ну-ну!.. Давайте-ка, поглядим на нее!..

Растерянные и ничего не понимающие «ловцы грабителей» провели начальника во двор к приставленной к стене лестнице.

— Она!.. Та самая!.. Ха-ха-ха… Что ж, продолжайте ее прогуливать хоть всю ночь, раз вам охота побалдеть! Только предупреждаю: вас больше никто задерживать не будет! Все участки и новая смена постовых поставлены в известность, так что «прогуливайте» ее, сколько вам угодно!.. Гуляйте на здоровье!

Но гулять больше не хотелось… Ловко все-таки работает жандармерия! Обдурили-таки нас! Оказывается, тоже обладают чувством юмора!

* * *

…Было пари, студенты любят заключать пари! Так вот: прогуляется ли кто-нибудь из нас с ночным горшком на голове? По главной улице!

Улица Князя Михаила — «корзо», то есть прогулочная улица, в центре столицы. Начинается она у площади Теразие. Как и водится, слева и справа — маленькие магазинчики, многочисленные кафе. Тротуары забиты гуляющими.

В магазин фарфоровых изделий вваливается группка студентов.

— Дайте мне, пожалуйста, вот тот горшочек! — указывает один из них на ночные горшки на полке. Продавец подает. Студент тщательно рассматривает его:

— А с другим цветочком у вас не имеется? Подают с ромашкой. — А с чем-нибудь голубеньким? Вроде незабудочки? С трудом продавец подыскивает ему нечто подобное. — Очень мило, подходяще! — и студент снимает свой головной убор и вместо него пробует надеть на голову горшок.

— Вы знаете, немножко жмет… Нет ли у вас чуть большего диаметра? И хорошо бы, чтобы с двумя ручками… И поля чтобы пошире…

Подают один за другим различные горшки. Продавец растерян, но услужлив, улыбчив по-прежнему: он обязан услужить покупателю, какие бы у того экстравагантные и непонятные требования ни были. Покупатель должен быть удовлетворен, иначе ему грозит от хозяина разгон вплоть до лишения места работы. Магазин уже полон: сюда скапливаются ротозеи с улицы. На улице, с той стороны, к витрине приникла целая толпа: с удивлением глазеют, как перед зеркалом какой-то чудак-покупатель примеряет к голове ночные горшки! Невиданное доселе зрелище! Прелюбопытнейшее! Чем оно кончится?..

— Заверните!.. Нет не покупку, а мою шляпу! — наконец произносит студент, расплачиваясь. После того, как в последний раз посмотрел на себя в зеркало и наклонил горшок чуть набекрень, «покупатель» выходит. Толпа расступается и уважительно пропускает его впереди себя.

Медленно по улице движется «пробка» — ни пройти, ни проехать. Впереди — человек с ночным горшком на голове, сзади — толпа зевак. Движение парализовано: можно идти лишь вместе с пробкой, по ее течению. Жандарм растерян: вроде бы никакого нарушения, и в то же время… Подходит к человеку с горшком на голове:

— Извините… Но я бы попросил вас снять, гм… то, что у вас на голове!

— А зачем мне снимать мой головной убор? — Видите ли, за вами из-за него столько народу собралось…

— При чем тут я? Если народу не разрешается собираться, на это должен быть соответствующий декрет…

— Да нет, я не то хотел сказать. Но… Неизвестно, чем бы кончились дальнейшие пререкания, но тут подскочил какой-то шустрый господин и с величайшей любезностью пригласил нас четверых в свой ресторанчик: на бесплатный ужин! Через минуту все столы в ресторане были заняты! А раз ты сел, то, хочешь не хочешь, а заказывай! Такой здесь порядок! Хорошо поев, с полными желудками, мы распрощались с гостеприимным хозяином и отправились домой. Уже без горшка, подаренного ему на память…

* * *

Жители близ площади Славия обратили внимание на кучку студентов. Они стояли плотным кольцом и о чем-то таинственно совещались. По временам оттуда доносился смех. Особенно горничные были заинтригованы: они знали, что такие сборища молодых людей обычно заканчиваются веселыми проказами. Студенты что-то надумали, что? Как бы не прозевать их забавной проделки! Через пару часов стало известно, что студентами нанята напрокат витрина бывшего магазина. В самом центре! С четырех и до восьми утра! Там что-то произойдет! Часам к шести у витрины собралось уже несколько любознательных девушек-горничных. Точно: внутри — кровать и стул. На кровати, под одеялом кто-то сладко спал. А на стуле, метрах в трех от нее, был развешен весь гардероб: ботинки, носки, вся одежда, куртка и… трусы! И трусы! Всем стало ясно: студенты решили подшутить над каким-то их товарищем. Видимо, подпоили его до потери сознания, притащили сюда, наголо раздели и уложили спать. Бедняга, как же он теперь выпутается из такого положения?

Некоторые горничные быстренько побежали предупредить своих подруг и хозяек. Народу стало прибывать, ведь впереди ожидается преинтереснейшее зрелище! Уже восьмой час, некоторым хозяйкам пора собираться на работу. Как бы поторопить, разбудить спящего? Потихонечку стали постукивать по стеклу витрины. Никакой реакции! Уже без десяти восемь! Стучать стали сильней. Из-под одеяла показывается голая рука, затем голова юноши. Он оглядывается кругом, на лице недоумение. Видно, как он под одеялом ощупывает себя, затем его взгляд падает на стул с одеждой, обращается к витрине, к скопищу людей. На лице нечто вроде ужаса. Жестами показывает публике на стул, на себя, просит разойтись: «Я же — голый! Разойдитесь, дайте мне дойти до стула, взять одежду!» — говорит его умоляющий взгляд. Смотрит на свои часы, показывает, что ему надо торопиться на занятия…

— А нам, думаешь, не надо?.. Нам тоже на работу давно пора! Одевайся поскорее!

Разговор мимикой продолжается. В публике злорадный смех: «Ага, попался! Ловко это тебя друзья облапошили! Давай, давай, вставай! Не зря же мы столько ждали!»

Все знают, что витрина нанята лишь до восьми. Значит, через минуту-другую произойдет самое-самое интересное. Как этот студент выкрутится?

Да, он уже сердится. Еще раз просит хотя бы отвернуться. «Э-э-э, брат, нет! Не зря же мы здесь столько топтались!..»

«Ну что ж, в последний раз прошу!» — угрожающе показывает пальцами «Раз!», жест рукой — «Разойдитесь!»… «Два!»… На «три» он сбрасывает одеяло, идет к стулу, берет одежду и спокойно уходит. Он был полностью раздет, но в майке!..

Сколько было таких проделок, которые согревали, вселяли оптимизм в самые тяжелые минуты жизни, воспоминания о которых не давали впадать в уныние!

* * *

Счастливое, почти беззаботное студенческое время, где ты? Наша комната была скроена из бескорыстной чистой дружбы. Все делилось, друг другу помогали. Взять хотя бы наш общий выходной костюм! Своего рода достопримечательность, «уникум». Он был составлен, помнится, из Тошиного

(«Дон Жуана») пиджака (с архитектурно-строительного, по фамилии Соболевский), брюк «Полковника» Борисевича, рубашки Коли Доннера (с юридического), галстука Пети Мартынова (с агрономического), полуботинок Володи Случевского (с электротехнического), целлулоидных воротничка и манжет с запонками Ростика Москаленко-«Ксендза». Полуботинки были новенькие. Хоть и «безразмерные», но одним жали, у других «хлюпали». Тогда разрешалось продевать в задник шнурок и завязывать его спереди щиколотки, и он служил им своего рода подтяжками. А если заставал на гулянке дождь, то, ничего не поделаешь, чтобы не подпортить, их снимали, прятали под плащ, возвращались босиком. А носки! Они у нас были трехсрочными: первую протертую дыру на пятке спускали под ступню, и они становились первого срока. Так же поступали и со следующей — второй срок. Третий и последний срок — когда носки переворачивали дырами вверх. К нашему единственному на всех выходному костюму отношение было самое что ни на есть нежное, почти благоговейное. В выходные носили его по строгому графику, придирчиво следя за его чистотой. Воротнички и манжеты всегда хранились готовыми к употреблению: чистыми, надраенными мелом. Рубашки долго не выдерживали, и часто приходилось, несмотря на жару, оставаться в гостях в пиджаке и потеть, лишь бы скрыть, что рубашка твоя — дыра на дыре…

Бывали и хитрости. Однажды, потянув за ручку смывного бачка в туалете, я поразился, что вода еле стекает. И тут из трубы показался кончик носка. «Ксендз», оказывается, придумал оригинальный способ стирки нижнего белья: пересыпав стиральным порошком, загружал его в бачок: будут, мол, дергать за ручку, и белье будет ополаскиваться и «самостираться» без затраты на то сил и энергии!

Спать ложиться часто приходилось натощак, чтобы сэкономить деньги на завтрак. Это не всегда удавалось: желудок настойчиво требовал своего и засыпать не давал. Приходилось вставать, будить нашего «лавочника», тоже студента, и просить отвесить 30 граммов колбаски и граммов 100 хлеба. Все равно сон был беспокойным: терзали мысли, что теперь без завтрака придется отсидеть лекции, стараясь не отвлекаться мечтами об обеде… Что ни говори, а вспоминаешь это время с большой теплотой и гордостью!

* * *

Условия для занятий были крайне тяжелыми. Много предметов требовало практических занятий в специальных лабораториях: гистология, остеология, химия, биология, морг. А лаборатории были разбросаны в разных концах города. Кроме практических, читались и лекции, тоже в разных аудиториях города. Расписания же составлялись с учетом удобств профессуры, но никак не студентов. Подчас было совершенно невозможно присутствовать на всех занятиях. И многие студенты волей-неволей становились «вечными», обремененными «хвостами», не сданными вовремя зачетами и экзаменами. Им приходилось учиться не пять, а восемь-десять лет. Перспектива на будущее представлялась в очень туманном свете. И студенты стали требовать уважения и защиты их прав. Демонстрации с требованиями улучшения жизни проводились совместно с рабочими, а подготовительные к ним сходки проходили под Белградом, часто на седьмом километре лесопарка Кошутняк.

Газеты «Политика» и «Время» сообщали о новых и новых изменениях и перекройках карты Европы.

Все балканские страны, кроме Югославии и Греции, оказались втянутыми в «ось Рим-Берлин-Токио»: и Италия, и Япония примкнули к агрессивной политике Гитлера. Надолго ли Югославия останется нейтральной? Раздираемая внутренними противоречиями, особенно национал-шовинистическим «Хорватским вопросом», она походила на страну, сотканную из взаимоисключающих разногласий: правительство выступало за союз с Германией и Италией, армия тяготела к Англии, а население Сербии, всегда тянувшееся к России, не скрывало своих симпатий к Советскому Союзу; в то время, как хорваты устремляли свои взоры к соседу — Третьему Рейху. В чем же причина такого антагонизма? Язык-то один! Да, язык один. Но сербы пять веков находились под Османским игом, а хорваты — под Австро-Венгрией. Поэтому последние и считали себя более европейцами и намного культурней. Да и религии разные: первые — православные, вторые — католики.

События набирали темп. 30 ноября 1939 года вспыхнула война между Финляндией и СССР. 14 декабря Лига Наций назвала Советский Союз агрессором и исключила его из своего состава.

На Западном фронте продолжалась «ля дроль де герр» — странная, до смешного странная война: никаких боевых операций, всё так же «без перемен». Кинохроника и недельные обозрения восхищаются жизнью гарнизона линии Мажино. Там — частые концерты. Перед солдатами поет и танцует знаменитая негритянка Жозефина Беккер. От скуки солдаты перед дотами на нейтральной полосе разводят огороды. Иногда, тоже от скуки, постреливают в сторону линии Зигфрида. Мирная, благодатная жизнь при состоянии войны!

В марте французский кабинет Даладье подал в отставку. Премьером становится Рейно. Может, хоть сейчас что-нибудь изменится?

Не знаю, как там на Западе, а вот у нас изменилось: накалилась обстановка. На улицы чаще выходят студенты с рабочими. Кроме требований улучшить условия жизни, труда, быта, учебы, появились и политические лозунги: «Долой фашизм!», «Долой конкордат!» (договор с Ватиканом о слиянии католической и православной церквей — унии, с особыми правами католикам). Конная жандармерия врезается в колонны демонстрантов. С главной улицы Короля Милана демонстранты бегут к площади Славия, к Макензиевой, Шумадийской улицам… На головы сыплются удары «пендреков»-дубинок, сабель… Раздаются выстрелы, кровью обагряются улицы. Раненые, убитые… Убегавшего с демонстрации по случаю похорон убитых студентов, меня схватили с последней оставшейся листовкой. Трое суток дубасили в «Главняче». Но я — новичок, всего одна листовка. Занесли в черный список и выбросили на улицу. Теперь я исключен из университета. Но это сейчас не имело особого значения: сам он распущен на неопределенное время! Черную страничку в истории заполнил жандармский генерал Петр Живкович, ставший министром внутренних дел!

9 апреля немцы оккупируют Данию, затем высаживаются в Норвегии. Успехи никем и ничем не сдерживаемой агрессии Гитлера все больше будоражат умы в Югославии, разжигают шовинистические страсти. Хорватия получает автономию. «Бан» (глава) Шубашич и Мачек — во главе. Проскальзывают сведения о хорватской фашистской организации «Усташи» и об ее организаторе — Анте Павеличе, находящемся в Италии. И у нас в Белграде стала появляться газета «Борба» Льотича. Название такое же, как у книги Гитлера. Не профашистская ли?

Оживились и русские эмигрантские организации, особенно НТСНП — Национально-Трудовой Союз Нового Поколения. Он стал активизировать подготовку и засылку агентов-агитаторов в СССР.

10 мая фронт на Западе пришел в движение. 13-го немцы, повторив маневр первой мировой войны и обойдя линию Мажино, прорвались в Бельгию у реки Маас, между Намюром и Седаном, и покатились вперед. Тут же капитулировали голландцы, а затем и бельгийская армия. 27-го англичане, бросив все военное снаряжение и на произвол судьбы покинув своих союзников, благополучно эвакуируются из Дюнкерка. Эти «девять дней, которые потрясли мир», — дни эвакуации — вошли в историю Англии как «небывалый героизм». Через 48 дней капитулировала Франция. Вот тебе и великие страны, вся наша надежда! Помощи нам не ждать, а войны не миновать!

* * *

Итак, я больше не студент. Что делать? И я вернулся в Косовскую Митровицу. Несколько месяцев проработал на руднике «Трепча». Отец помог обзавестись хорошими характеристиками, и в октябре 1940-го я поступил в офицерское училище, расположенное на Банице, близ Белграда, — в «Низшую Школу Военной Академии».

* * *

А Гитлер все не унимался. Его войска вошли в Румынию, а итальянцы в конце октября напали на Грецию. Теперь и наши друзья-греки втянуты в войну, она подступила к нам вплотную. Греки стойко сопротивляются. Их генштаб сообщает, что в ноябре в горах Пинда разбито несколько итальянских дивизий. Немудрено: итальянским солдатам нечего было искать в Греции. Да и воевать, неизвестно зачем, не было желания! Рассказывали, что греки, имея лишь устаревшее вооружение (как, впрочем, и мы), сбрасывали со своих «авионов» модели 1925 года — Потезов и Брегэ, вниз, на итальянские полки, связки пустых консервных банок. В полете они производили страшный визг. Не зная, что это такое, итальянцы в панике распластывались на земле, закрыв голову руками. А греческие партизаны врывались в их ряды и подбирали оружие! И таким способом, оказывается, можно неплохо вооружаться!

15-го гитлеровцы совершают воздушный «рейд устрашения»: их бомбардировщики стирают с лица земли английский город Ковентри. Варварская акция! В отместку английские самолеты бомбят Берлин и несколько аэродромов Рейха.

В конце сентября к тройственной «оси» присоединяются Румыния и Венгрия. Всё! Теперь Югославию прочно сжали в тисках! Ни охнуть, ни вздохнуть!

В училище мы полностью отрезаны от гражданской жизни: «Армия — вне политики!» Но… сама жизнь шла наперекор этой устарелой установке. 25 марта 1941-го министры Цветкович и Цинцар-Маркович подписали в Вене пакт, по которому Югославия, «как друг», обязывалась пропустить через свою территорию немецкие войска на помощь увязшим в Греции итальянцам. «Предательство! Мы вас кормим, одеваем, а вы, наше войско, неспособны защитить нашу честь!» — негодовали белградцы и стали метать в проходивших офицеров камни. Увольнения в город прекращены. А 27 марта был совершен военный переворот, в котором участвовало и наше училище. Им руководил генерал авиации Симович.

Правительство принца Павла свергнуто, он бежал, пакт разорван. Объявлено, что главою страны отныне будет сын Александра — Петр II.

В корне изменилась структура преподавания в училище. Так, на лекциях по «Военной географии» нас стали знакомить со стратегически важными объектами и точками не только с этой, но и с чужой стороны границы.

В городе, под звуки громкоговорителей, транслирующих одну за другой патриотические песни и маршевую музыку, ликующие толпы скандировали: «Болье рат, него пакт!»

(Лучше война, чем пакт!) То же происходило и в училище, хоть никто и не обольщал себя исходом войны: «Лучше мертвый лев, чем живая собака!» Сохранение и защита чести — превыше всего. Мы чувствовали себя связанными дружескими узами и обязательствами с греками и были горды, что не предали их в критическую минуту, — отказались пропустить немецкие войска.

Пятого апреля к нам въехала автомашина с советским флажком. Из нее вышел и в сопровождении встречавших прошел в училище генерал в простом кителе — советский военный атташе. Мы мигом обступили водителя, угостившего нас папиросами «Беломорканал». Конечно, мы бережно спрятали этот «сувенир» из страны, которую чтили, хоть ничего о ней толком и не знали. «Majka-Pycиja» (Мать Россия)! Великая наша мать, не раз протягивавшая свою руку помощи. Она помогла свергнуть пятивековое османское иго, сохранить веру, обрести свободу и независимость. И вот она опять с нами, в самый критический момент: со всех сторон мы окружены врагами, лишь коротенькая южная граница соединяет нас с гордой свободолюбивой Грецией, единственным нашим другом и союзником.

Нам сообщают, что сегодня подписан договор с Советским Союзом о взаимопомощи, и что 150 советских дивизий готовы сразу же ринуться на нашу защиту. Именно так было сказано начальником училища — генералом Гужвичем. Мы окрылены: не все потеряно, мы не одни! Завтра всем нам дадут увольнение в город, которого несколько недель мы были лишены из-за неспокойной обстановки. Через две недели Пасха! Погуляем, как следует!.. Призрак войны отошел на задний план…

Воскресенье, 6 апреля. Настроение приподнятое. Надраиваем бляхи с раннего утра: после завтрака — смотр и… увольнение. Правда, выглядим мы не так парадно: наши красные галифе и синие кителя сменила униформа цвета хаки, вместо шпаги — нож-штык. Предусмотрительно, на случай возможной войны, нас переодели в полевую защитного цвета форму: было ясно, что Гитлер не простит разрыва пакта.

Около семи утра. Мы в столовой, в подвале трехэтажного корпуса. Идет раздача завтрака. Не успели мы поднести первую ложку ко рту, как послышались звуки разрывов, задрожало здание, закачались люстры. Что это? Мы вопросительно глянули на дежурного офицера.

— Маневры! — успокоил он, отвечая на наш немой вопрос. Взрывы ближе, сильней. Офицер заволновался, пошел наверх. Через несколько секунд скатился вниз:

— Тревога! Без оружия… через главные ворота!.. Замаскироваться в роще!..

Через минуту мы распластались под голыми еще акациями. В воздухе стрельба, хлопки взрывов. С любопытством перевернулся на спину: в небе среди редких ватных хлопьев от взрывов — туча самолетов с черными крестами. Кружат, пикируют, стреляют очередями. С нашей высотки хорошо видны далекие крыши столицы. Там — зарево пожаров, медленно вздымаются клубы дыма… Как же так? Ведь город был объявлен «открытым» — в нем только мирное население! Варвары! Убийцы! Звери!..

С противным завыванием сирен пикируют на нашу рощицу «штуки». Где-то рядом зататакало несколько пулеметов. Это из соседнего унтерофицерского училища. Один из пикировщиков задымил, взрыв, и он разлетелся на куски. Молодцы, курсанты!

За пикировщиками широким развернутым фронтом надвигается линия тяжелых бомбардировщиков. Считаю — не пересчитать! Первая волна, вторая, третья… Летят и летят… Уханье взрывов, всплески пламени. Над городом увеличивается число пожаров, в воздух поднимается все больше и гуще облаков дыма, и он постепенно утопает в черной туче. Несколько бомб упало в рощицу и на корпуса нашего училища…

В нескольких метрах от меня лежал Лев Мамонтов. Я его подозвал и он подполз. В это время я увидел, как над головой отделилась из бомбардировщика серия бомб. Их хорошо видно: черные, все увеличивающиеся точки, они летят прямо на голову! Тупой удар в землю; она, дрожа, вздрагивает. Почему-то представилось: будто нож с усилием врезается в плотную массу твердого сыра… Через минуту увидели, что там, где только что лежал Лев, зазияло в земле отверстие — вход в кривой подземный туннель: бомба, к счастью, не взорвалась, и мы, и многие другие остались поэтому живы!

Из серии сброшенных на училище бомб, штук двенадцать, взорвалась лишь одна, у главного входа, посреди асфальта. Осыпанный и оцарапанный кусками штукатурки и асфальта часовой, стоически, будто ничего не случилось, продолжал стоять на своем посту.

Одна из бомб, пробив крышу корпуса, разломилась пополам. Задняя часть, проваливаясь с этажа на этаж, как раз по туалетам, поразбивала на своем ходу по унитазу на каждом этаже и, разбив последний внизу, улеглась рядом, в собственном желтом толе и, наверное, гордая проделанной работой уничтожения. А нос бомбы, тем временем пробив стену наружу и упав во двор, покатился вслед убегавшему поручику Милютиновичу… Тот потом долго заставлял очевидцев рассказывать, как «он шел, а за ним катилась бомба»:

— Так ты говоришь, я шел, а за мной катилась бомба? Так это было?

— Да-да, господин поручик. Вы спокойно шли, а за вами катилась бомба…

— А я что? — Да ничего особенного. Вы себе спокойно шли, а за вами катилась бомба!..

— Ну-ка, повтори еще раз!.. Значит, говоришь, я шел… А дальше?

В толе разломившейся бомбы мы нашли клочок бумажки с нацарапанным на нем кратким посланием: «Привет от чешских братьев!» Спасибо вам, братья славяне, своим саботажем вы многим из нас спасли жизнь!..

Из очередной волны бомбардировщиков вывалились большие черные точки, над ними вспыхнули купола парашютов. Парашютисты! Только что, в перерыве между бомбардировками, мы успели сбегать за нашими карабинами. «Пусть только спустятся пониже, теперь-то встретим их достойно!» И тут в одного «парашютиста» попал, видимо, снаряд. Раздался сильный взрыв, и на том месте стало расплываться желтое облачко. То была люфтмина! При соприкосновении с землей мины эти, взрываясь на ее поверхности, воздушной волной заваливали окрестные дома, словно карточные домики…

Через два часа небо очистилось. Нам приказали снести вниз все наши походные сундуки и ящики с амуницией, самим готовиться к эвакуации. Оставив от каждого отделения (их было четыре) по десять добровольцев (в их числе был и я), длинная колонна курсантов с преподавательским составом двинулась на юг, к какому-то селу Сремчице. А мы, добровольцы, обязаны были ждать грузовиков, чтобы на них погрузить наши сундуки и ящики с архивом.

Примерно через час проехал мимо курьер-мотоциклист. Доложил: ждать грузовиков бесполезно, их не будет: автоколонна уничтожена в первый же налет. Уничтожены все мобильные и другие военные объекты, даже пекарни… Да-а, местные немцы — «пятая колонна» — оказались на высоте! Что же делать? Как спасти архив? Как выполнить данный нам приказ? Предлагаю реквизировать какой-нибудь грузовик из тех, что улепетывают из горящего города. Получаю от нашего старшего — поручика — «добро».

С четырьмя другими курсантами выходим на шоссе Авалски Друм. Для большего веса примыкаем наши ножи-штыки. Поток беженцев почти прекратился. Лишь изредка проползет в гору редкая, доверху груженная, машина, полная людей, скарба. Останавливать? Духа не хватало: разве можно лишать несчастных их шанса на спасение из подобного пекла? И вот сверху показался грузовичок. Странно: почему он мчится в столицу, а не, как все, из нее? Перегородили дорогу, остановили. Шофер говорит, что везет маленького сына к его родителям. Он, мол, в кузове. Бросились к кузову проверить. А водитель, воспользовавшись, что дорога перед ним освободилась, ка-ак газанет! Еле успели отскочить. Ах ты, мерзавец!..

— Стой! Стой! Стой, стрелять буду! — по-уставному крикнул я вдогонку, вскидывая карабин. Куда там! Форд-полуторка, пользуясь спуском, был уже метрах в ста, все пришпоривает и пришпоривает… Я прицелился. Выстрел. Машина как-то странно завиляла, будто за рулем пьяный. Проехав еще немного по шоссе, ринулась с насыпи влево и вклинилась носом между двух деревьев. Мотор заглох. Тишина… Подбежали, отворили дверку: шофер завалился на правое сидение. От рваной дыры в задней стенке кабины и до места, где сейчас голова — кровавая дуга: пуля угодила прямо в затылок! Первый день войны, первая моя жертва!..

Когда вытаскивали тело, вывалились какие-то бумаги. Я их машинально сунул в свой нагрудный карман. Рассуждать, что делать с грузовиком без шофера, долго не пришлось: в проходившей мимо через рощу пулеметной роте оказался автомеханик. На счастье, радиатор и фары остались целыми, были помятыми лишь передние крылья. Механик с нашей помощью выдернул машину из тисков, в которые были зажаты деревьями передние колеса, и вырулил на асфальт. Показал, как включать двигатель, как менять скорости, и тут же помчался догонять свою часть. Эх, разве в подобной горячке запомнишь все манипуляции рычагом скоростей! Водителей среди нас не оказалось:

— Я водил только быков… — А я правил лошадьми!.. Мне как-то посчастливилось сесть на мотоцикл и проехать на нем метров пятьдесят. Рискнуть, что ли? — и я влез в кабину. Сесть рядом со мной, на створожившуюся лужу крови никто не захотел, все забрались в кузов: никакого ребенка там не было, зато стояла полная бензина столитровая бочка и канистра масла-автола.

Какая мука в первый раз в жизни стронуть машину с места! Да еще, когда забыл, где какая скорость! Двигатель то сразу глох, как только отпустишь педаль сцепления, то судорожно рвал и прыгал, «как барс, пораженный стрелой»… Кроме проблем со скоростями, еще одна — с рулем: колеса, как дурные, норовят ехать не туда, куда надо! Кручу руль туда-сюда, никак не найду его середины! Машина устремляется к левой обочине — кручу вправо. А она уже у правой бровки, кручу влево… А в кузове ребята беснуются, тарабанят в крышу:

— Куда ты, Ацо? Влево крути, влево! Вправо, вправо крути!.. будто я сам не вижу. Но так занят, что и огрызаться не успеваю, мне не хватает ширины дороги!.. А тут поворот в улочку к училищу. Еле вписался. Но впереди еще один крутой поворот влево, а перед ним узенький мостик. Под ним ручей, метра три вниз. Раньше, когда мы ходили пешком, мостик был совсем нормальный, даже довольно широкий, а сейчас… Э-да, была — не была! Прицелился, покрепче обхватил руль, до упора нажал на газ и… зажмурился, чтобы не видеть, как полетим в пропасть!

— Ацо, куда ты? — по-сумасшедшему забарабанили в крышу. Открыл глаза: мостик уже позади, а машина прет прямо на изгородь из колючей акации-гледичья. В последний момент успеваю свернуть влево… Минуты через три мы благополучно прибыли во двор училища. У-ф-ф! Не опрокинулись! Весь измочаленный я выскочил из кабины, а «питомцы» посыпались из кузова, потирая свои ушибленные бока: они предпочли лежать в кузове, и там их порядком кидало из стороны в сторону. И все-таки, потеряв более часу, миновав всевозможные аварийные ситуации, мы все-таки доехали целыми и невредимыми! Задание выполнили — грузовик доставили. Но где же наши? Обращаюсь к часовому у входа.

— Они давно ушли. — А ты чего стоишь? — Жду разводящего. Без его распоряжения пост покинуть не имею права. Стою уже четыре часа. Хоть бы кусочек хлеба…

Не обращая внимания на кружащие в небе самолеты, мы бросились к кухне: после вчерашнего ужина во рту ничего не побывало! На противнях аппетитно румянились кусочки жареного мяса. Набросились, как саранча. Без ложек, без вилок! Утолили голод, затем затолкали в наши сумки по буханке хлеба и туда же, до отказа, насыпали обойм с патронами. Погрузили ящики с архивом, с патронами, аптечный шкаф — как же без аптеки! Для наших сундуков места не нашлось. Сверху всего, в кузове установили два пулемета: один — дулом вперед, другой — дулом назад: для круговой обороны. Война ведь, мало ли что может приключиться!

Когда через десяток минут проезжали мимо унтер-офицерского училища, перед глазами предстала жуткая картина: в проволоке его забора застряла чья-то голова, рука, кровавые ошметки… Немецкие летчики сумели отомстить за гибель их пикировщика! Пусть же вам, бравые унтер-офицеры, будет вечный покой: вы достойно, в бою, приняли славную смерть!..

* * *

Через Топчидер и Дединье спустились вниз и поздно ночью, неизвестно на каких скоростях, минуя неизвестно сколько пробок и аварийных ситуаций, мы добрались до села Сремчице, куда, как знали, должно было эвакуироваться училище. Расспросы, расспросы… Да, курсантов видели, проходили. Наконец:

— Вон они, там, в рощице… Преодолели последнее препятствие — благополучно переехали через настил, ведущий через бровку с дороги в усадьбу. Но в ворота вписаться я не сумел, и половина их въехала вместе с нами…

Темно. Небо густо устлано тучами, из которых моросит смесь дождя и снега. Земля раскисла, грязь. Во дворе копошились полумертвые от усталости курсанты. Вид жутчайший! Все мокрые, ноги до крови натертые… Можно представить: с полной выкладкой, ничего не евши после вчерашнего ужина, беднягам пришлось протопать чуть ли не 50 километров! Более суток без еды! Большинство попадало прямо в грязь под деревьями… Навстречу бежит капитан, обрывает мой рапорт:

— Еду привез? Где хлеб, бочки с повидлом?… — Был приказ доставить архив… — На кой нам твой архив!.. — раздается исступленная ругань. Курсанты тоже подскочили, настоящий голодный бунт!.. На наши пять хлебов набросились, вырывают друг у друга… Вспомнилось, что Христос пятью хлебами накормил 5000! Но то Он!.. А мы чуть общую свалку со стрельбой друг в друга не устроили!..

Что ж, задание мы выполнили. Жаль, что думали лишь о нем, не подумали о своих товарищах… Во мне как-то сразу поник нервный подъем, охватила смертельная усталость. Спать! Спать!.. Где? Не в грязи же и под дождем: у меня есть крыша — кабина. Не очень удобно, но кое-как примостился, обхватив руками руль и положив на него голову. И тут же забылся…

Только заснул, не знаю, минут через 20 или 30, меня растолкали. Никого не интересовало, шофер я или нет.

— Езжай немедленно назад: на дороге отстали преподаватели и часть курсантов. Собери их и привези!..

— Я не сумею выехать! Нашли какого-то гражданского. Вырулить на дорогу он согласился. Но только вырулить. А ехать дальше не может: болен. Разгрузили машину. Только тут поблагодарили за привезенную аптечку. Около фельдшера и нее сразу же образовалась очередь…

Привез человек пятнадцать. У развилки на нашу дорогу, у какого-то дома, видимо корчмы, увидел сидящего на крыльце курсанта. Остановился, подбежал: Лев Мамонтов! Обхватив руками карабин, он спал! Еле разбудил, и он, спросонья, сел в кабину рядом. Но, чтобы не вымазаться в крови, на пятно крови он положил одеяло.

Только подъехал, меня опять погнали в Белград за повидлом и за всем съестным. На этот раз рядом со мной усадили какого-то старшину: уважили мое замечание, что я могу заснуть на ходу. Этот старшина и будет меня в такие минуты расталкивать…

Затем с несколькими курсантами надо было «зафрахтовать» на сахарном заводе на Чукарице (предместье Белграда) еще один грузовик с шофером, забрать в гараже на Дединье и привезти легковую одного из наших офицеров. Потом ехать по такому-то адресу, по другому к семьям офицеров с записками… И еще, и еще…

Три дня и три ночи мне если и удавалось вздремнуть между поездками, то не более чем на 15–20 минут. Колесил и колесил, выполняя различные поручения. Теперь всегда рядом сидел какой-нибудь старшина с пистолетом. В его задания входило и главное для меня — не давать мне заснуть. А это было необходимо. Особенно, когда я пересел в легковую офицера «Бьюик». То была чудо-машина!

Часто над головой кружили немецкие самолеты. За эти дни я многое перевидел. На Чукарице проехал мимо зацепившейся стропами парашюта за шпиль здания и висевшей над самым тротуаром огромной однотонной махины-бомбы. Вот, какая она, эта люфтмина! Видел, что натворила она на площади Славия. Там ее взрывной волной были завалены все окрестные здания. Сама площадь была усеяна окровавленными осколками и частями тел. Дежуривший там жандарм рассказывал, что, увидев спускавшегося «парашютиста», сюда сбежалось много народу… с топорами, с вилами, кто чем горазд, чтобы «попотчевать» незванного гостя-«шваба». На площади Теразийе, полыхали жарким костром гостиницы «Москва» и высотная «Албания». На Обиличевом Венце горел и наш «Стари Универзитет». Всюду полыхало, скворчало, потрескивало, разносился мерзкий смрад. Угодили бомбы и в бомбоубежище на Шумадийской улице, там погибли все, около ста человек…

Не помню, на второй или третий день решил заехать к маме, вывезти ее из Содома и Гоморры. Что с ней? Жива ли?.. Пусть у нас с ней не все было гладко, но это же мама! Подъехал к Светосавской церкви, на улицу Скерличеву: она жила тут — я всегда был в курсе всех ее перемещений. Вошел. Навстречу — она! Бежит! Бросилась ко мне: — «Ты жив!..» Обняла, зарыдала. Успокоилась и стала показывать свои владения: своими слабенькими руками она за эти дни вырыла себе щель, накрыла ее досками, прикидала их землей… Считала это «бомбоубежище» сверхнадежным! С какой гордостью продемонстрировала она это свое творение! Бросить все это?! Ни в коем случае!

— Нет, Сашок. Никуда я не поеду! От судьбы не убежишь! А ты, Сашок, береги себя… пожалуйста…

Последние объятия. Слезы свои она гордо сдержала. Только перекрестила, поцеловала и долго махала вслед. Не знал я, что вижу ее в последний раз!.. Но сцена эта осталась в памяти навечно. Оказывается, она меня все-таки любила! Эх, какие мы были оба гордые, друг к другу непримиримые! Да, я был дерзким, своенравным мальчишкой, не мог стерпеть ее диктаторства. Плюс ко всему — моя первая любовь! Как ты этого не поняла, мамочка? Если бы ты только знала, как мне тебя недоставало, как не хватало ласки, на которую ты всегда была скупа! А может, именно это и сделало меня крепче?.. Эх, мама-мамочка, как я перед тобой виноват!

* * *

Веки отяжелели, стали пудовыми, непроизвольно смыкаются. Хоть спичками их подпирай! Частые пробки на дорогах, нервное переругивание таких же, выбившихся из последних сил, водителей немного взбадривали. Но монотонное гудение двигателя, однообразный цвет бесконечно тянущейся передо мной дороги — все это вновь нагоняло сонливость. К счастью, как уже говорил, рядом сидел какой-нибудь старшина, следил за мной, развлекал разговорами, расталкивал, если видел, что глаза мои закрывались. На третьи сутки я стал впадать в забытье каждые четыре-пять минут.

Особенно тяжело было ночью: ехать приходилось с потушенными фарами, чтобы не навлечь на себя урчащих в небе пикировщиков. Монотонность… как ты тяжела, как опасна!.. Из головы испарились все мысли, ни о чем не хотелось, не было сил, думать, напал приглушенный автоматизм…

Вдруг резкий крик, удары в бок. С трудом приподнимаю непослушные веки: двенадцатицилиндровый «Бьюик» бесшумно мчит вперед, а впереди — чуть виднеющееся серое, монотонное полотно дороги круто сворачивает влево. Но что это прямо по курсу? Начинаю различать, как за его насыпью, из лощинки, будто продолжение асфальта, вырисовываются и начинают белеть расплывчатые очертания трехэтажного строения! Рывок, успеваю сбросить скорость и, чуть не опрокинувшись, в последнюю минуту вписываюсь в поворот… Силы окончательно покидают меня… Успеваю заглушить мотор и остановиться.

— Больше не могу!.. — промямлил я и тут же головой поник на руль. Мы оба заснули одновременно. Не заметили, что фары брызнули ярким светом — я нечаянно задел тумблер…

— Под трибунал!.. Под трибунал, мать вашу так!.. — услышал я, как кто-то орет над самым ухом. Меня трясут, что есть силы. Наконец, пришел в себя: какой-то полковник!

— Зачем демаскируете дорогу?.. Под трибунал!.. К счастью, он быстро разобрался, в чем дело, бешенство его сникло:

— Немедленно погасить фары! Отсюда ни с места! Приказываю ждать: я вам пришлю шофера.

Мы заснули опять. На этот раз разбудил меня старшина с требованием ехать дальше. Шофер так и не появился. Утром мы доехали до своих.

Отоспаться мне и сейчас не дали: помощник моего командира — поручик Ратко Николич — препроводил меня в дом хозяина усадьбы. За столом сидело несколько офицеров. Я отрапортовал, что прибыл по их вызову. Строго оглядели:

— Курсант-ефрейтор, как вы приобрели грузовик? Я рассказал. — Кто дал вам право стрелять в гражданского?

— Он не подчинился приказу, вдобавок пытался обмануть. Приказ военного, выполняющего задание, в войну должен быть законом для гражданского…

— Молчать!.. Вы застрелили югославского гражданина, а на это у вас приказа не было. Кто он?

Вспомнив, что в кителе у меня документы убитого, я выложил их на стол. Офицеры просмотрели одну бумажку, другую. Какая-то произвела на них особое впечатление: внимательно ее разглядывали, молча показывая друг другу, покачивая головой и по временам бросая на меня испытующие взгляды. Затем приказали мне выйти и ждать снаружи. Поручик вышел со мной:

— Дрянь твое дело! Это — трибунал. Кто мог на тебя донести?

Тут зовут его одного, а мне — ждать. Через несколько минут Николич выскочил, радостно потряс мне руку:

— Браво! Ты спасен! То был немецкий агент. Скоты, даже с «аусвайсами» (удостоверениями) разъезжают! Решили представить тебя к медали, за инициативу и храбрость…

Хозяин дома, пожилой шумадиец, узнав, чему мы с поручиком радуемся, приталил нас в погреб. Там стояло несколько дубовых бочек с ракией-сливовицей. Взял посудину из высушенной грушеподобной полой тыквы с двумя отверстиями: одним — в торце длинного хвостика-ручки, другим — в дне тыквы. Погрузил ее в бочку. Когда она наполнилась, он, заткнув большим пальцем отверстие в ручке, вынул ее и, приподнимая над ним палец, наполнил три кружки. Провозгласил тост:

— Нек нам живи Югославия! — Да здравствует! — ответили мы с поручиком. Из своей торбы хозяин вынул вкусно пахнущую лепешку, разломил ее на три части и поставил перед нами миску с каймаком.

Какой радушный хозяин, но какой грустный и задумчивый! Это объяснимо: мы уйдем, а он останется. Как сложится жизнь его семьи, как разовьются события? А если сюда придут «швабы», сколько горя придется испытать?!

Да, не все было просто. Югославия, мы это чувствовали, была на грани катастрофы. Хоть мы и горели желанием ее защищать изо всех сил, но одного желания было недостаточно. Как и чем могло малюсенькое государство противостоять огромной, вооруженной современным оружием, гитлеровской армии? Безнаказанный налет и бомбардировка Белграда и других городов это доказали. Даже Франция и то не смогла устоять. У нас семнадцать миллионов населения, у Германии — сорок! Нет, не зря, находясь в кольце врагов, мы надеялись на помощь нашей «матери-России»! Метко подметили черногорцы: «Нас без Руса — пола камиона» (Нас без русских — полгрузовика), «Нас и Руса — двеста милиона!» (Нас и русских — двести миллионов!)

Но с «Majком Русиjом» происходило что-то неладное. В 1937 году процесс генералов, в 1939-м, как гром среди ясного неба, — германо-советский договор! Все же… все же Советский Союз пообещал нам помочь, защитить нас… На него возлагались наши последние надежды. Возможно, уже сегодня приведены в движение те 150 дивизий, о которых говорил генерал Гужвич? Может, они уже спешат к нам на помощь? Но как они далеко! Успеют ли? Сможем ли мы до тех пор выстоять? Итак, надо сопротивляться, выиграть время! А положение внутри страны? Нет, военный переворот улучшений не принес. Наоборот! Развал, усиление национал-шовинистической вражды, распаленной до предела вражеской агентурой, действующей нагло, без препятствий. У «Пятой колонны» всюду своя рука. Пошли слухи, что немецкие части на тыльной стороне некоторых афиш, на рекламных тумбах, находят вычерченные для них схемы и разведданные.

По городу Крагуевцу якобы промчались немецкие танки, и в панике был взорван военный завод. Оказалось же, опять по слухам, что части танков были доставлены в запломбированных вагонах на завод колбасника Шварца-немца. Там их смонтировали, прокатили по улицам, посеяли этим панику. Танки эти через пару часов были обнаружены во дворе брошенного к тому времени завода. Да что говорить: у самого нашего училища, за два дня до бомбардировки, были задержаны две миловидные блондинки. Оказались немками, интересовавшимися училищем. Вот только не знали они, что уже три дня, как охрану его несли сами курсанты. Неблагополучно было и в армейском командном составе: когда я курсировал по дороге Сремчице-Белград, то проезжал мимо взмокших артиллеристов: трижды приходилось им выполнять диаметрально противоположные приказы — то подниматься с орудиями на высотку, то немедленно с нее спускаться. Нередко в зарядных ящиках вместо снарядов оказывался металлолом. Панические слухи дезорганизовывали, производили сумятицу, вселяли неуверенность… Как тяжело телу без головы, да и голове без тела, по всей вероятности, не легче!

Через несколько дней, из Сремчице длинной колонной, маскируясь у опушек, мы двинули на юг. Стороной обходим села, будто не по собственной земле идем. Куда? Зачем? Где враг? Какое положение на фронте? — никто ничего не знал. Иди себе молча, ни о чем не спрашивай! Вот вдоль колонны шепотом идет приказ: «Снять колпачки с карабинов!» (Их в ту пору надевали, чтобы предохранить стволы от дождя.) «Занять круговую оборону!» Новый приказ: «Встать в колонну, следовать дальше!»… Неужели враг рядом? Эх, как худо быть овцой в стаде, которое гонят «туда — не знаю куда»!..

Наконец мы в теплушках. Через несколько часов наш поезд вдруг начинает двигаться вспять. В чем дело? — Говорят, что города Ужице и Сараево подверглись бомбардировке, пути разрушены, приходится ехать окольными путями. Опять движемся вперед, по другой дороге. Через день прибываем в город Фочу, Босния.

Выгрузились. Разместились в бывшем монастыре. Мы, как на дне колодца: вокруг — лесистые склоны гор. По моим понятиям, настоящая мышеловка. Не осталось ни одного офицера, кроме Ратко Николича и одного старшины: «Все мобилизованы на фронт!» — поясняют нам. Но где он, этот фронт? Думается, командование задалось целью сохранить наши кадры и вывести нас к грекам. Но… ворвавшиеся из Болгарии немцы заняли город Ниш, Македонию и отрезали нам путь. Итак, идти, ехать некуда, мышеловка захлопнулась! Ни туда, ни сюда…

Через день или два один из местных жителей сообщил, что видел за горой три немецких грузовика, продвигавшихся в нашем направлении. Разведка? Командования рядом не было, и мы, впятером, с карабинами и двумя легкими пулеметами, помчались наперерез. Только заняли подходящую высотку над дорогой и прилегли за пулеметами, как из-за поворота тяжело заурчали машины. Подпустили их вплотную, резанули очередями. Первый грузовик тут же вильнул и с шумом сорвался в пропасть. Второй врезался в скалу, третий — в него. Все произошло быстро. Тихо. Ни урчания машин, ни стонов. Никакого движения: из крытых кузовов никто не выскакивал! Обоз? В обуявшей нас горячке мы скатились вниз. Я рванул дверку кабины. Меня обожгли чужие глаза: в руках немца нож-штык. Он меня ткнул им в грудь, я всадил свой. Так вот, какой он, враг! Почувствовал, что по груди течет что-то горячее, в глазах потемнело…

Позже рассказывали, что, когда меня несли в монастырь, один из друзей сжимал мне рукой рану, из которой хлестала кровь. Я определенно родился в рубашке: фельдшер определил, что штык немногим не дотянул до сердца, выщербив кусочек ребра! Я был горд: немецкий штык оказался не в силах пробить славянскую грудь! Случилось это 14 апреля, а к 17-му я уже был на ногах.

Что толку! Перед строем поручик Николич объявил, что Югославия капитулировала, мы отныне демобилизованы, обязаны сдать оружие и можем разъезжаться по домам. В бессильной злобе мы со всего размаху кидали на кучу наши карабины, стремясь причинить им побольше ущерба, вывести из строя. Оружие, которое мы перед тем так лелеяли, — пусть теперь оно придет в негодность!.. Молча взирал на это поручик, затем повел к сундуку и стал из него выдавать каждому по купюре в 1000 динаров. Таких купюр до тех пор мне видеть не приходилось. Кучу нашего оружия стали охранять двое гражданских старичков с дробовиками.

На следующий день к железнодорожной станции доставили две изрешеченные пулями теплушки. В них — трупы курсантов, которые накануне попытались на свой страх и риск прорваться к грекам. Да, война — не шутка!

В тех, кто хоть чуть удалялся из Фочи, стреляли со склонов. Мы были окружены! Говорят, что то были банды каких-то хорватских националистов-«франковцев». Кто еще такие?

Донесся слух, что еще 10-го хорватский генерал Кватерник объявил независимость Хорватии, что 13-го гитлеровцы вошли в Белград, что правительство, во главе с королем Петром II, прихватив весь золотой запас страны, на нескольких самолетах приземлилось в Афинах. Ну а нам, «стрелочникам», нам всю чашу придется, видимо, испить до дна! «Потерявши голову, по ногам не плачут!»

20-го к монастырю подъехали мотоциклы с колясками. Немцы! В очках, касках, в прорезиненных плащах, в коротких сапогах с широкими голенищами (очень удобно, практично, быстро можно надеть!)… На колясках удобно закреплены легкие пулеметы. Затворы покрыты воронением и не блестят. (А нас, дураков, заставляли надраивать их кирпичным порошком до блеска!) Да-а, в такой экипировке можно воевать!

Без всякого конвоя, в товарняках, нас повезли на север. Кто жил вблизи от этой дороги, сходил с поезда и шел домой. Другим надо было ехать до Белграда. Доехали. У разбитого Белградского вокзала мы были окружены немецкими частями и под конвоем препровождены в казармы королевской гвардии на Дединье. Перед казармами — направленные в нас пулеметы. Итак, вопрос отпал: никакого возвращения домой — мы взяты в плен! Через несколько дней нас отконвоировали в Панчево, на левую сторону Дуная. Впервые я ознакомился с истинным лицом фашизма: раненых, упавших по дороге, чтобы с ними не возиться, приканчивали штыком или пулями! Первая встреча с фашизмом! И не страх, а злоба и желание отомстить стали накапливаться в моем сердце…

В Панчево объявили: «Хорваты, босанцы, македонцы, словенцы, русские! Выйти из строя!» Я почувствовал себя сербом, подданным страны, которая дала нам убежище, приняла в свое лоно, и остался с друзьями. Так же поступили и все другие русского происхождения! По-братски поделим чашу скорби!

Следующий лагерь, лагерь в Секелаже (по-видимому, в Венгрии), был поистине жутким. К тому времени греческое правительство тоже капитулировало, король Греции бежал на остров Крит. Эх, как хорошо быть королем, — успевает вовремя бежать! Из Афин срочно эвакуировались «защитники Греции» — английский корпус. В Иерусалим прибыл наш король Петр II…

Лагерь в Секелаже. Участок болота, обнесенный колючей проволокой. К тому времени в различных клетках, огороженных высокой проволочной сеткой каждая особо, было напрессовано около 200 000 пленных. Никакой воды! Никакой гигиены… Хочешь пить — болото под ногами. Хочешь лечь — часами топчись на месте, сгоняя прочь болотную жижу… Еда — буханка ржаного хлеба в 1200 г на десять человек плюс литровый черпак недоваренной (не было времени вскипятить!) жидкой баланды из кислой капусты или брюквы. Начался мор. За ночь гибло по 100–150 пленных. Наконец нас, курсантов, повезли в Германию. Закрытые наглухо вагоны, без еды, без воды… Трое суток в пути… Полуживые прибыли мы в «Шталаг ХІІ-Д», на горе над городом Трир. Парадокс: вот что уготовил нам народ Карла Маркса — привез в город, где он родился!

Прекрасно обустроенный, опрятный лагерь. Старожилы — французские и польские пленные. А теперь появились мы и немного греков-эвзонов, в их странном одеянии — юбочках. Французы тоже любопытны: со страшным грохотом маршируют в своих «сабо» — деревянных башмаках и распевают маршевые песенки и, конечно, их излюбленную «Мадлон»…

Прощай, моя вторая родина! Привет тебе от без боя разбитых! Не поминай лихом, не наша в том вина!..

* * *

В отрочестве, когда усиленно стремился разобраться в сущности и смысле жизни, в начале и устройстве самого мироздания, в законах взаимного общения и в других высоких материях, которые так будоражили мой ищущий ум, я был поражен, вычитав у французского философа о существовании двух различных понятий: психологии личности и психологии массы[7].

Психология индивидуума — понятно. А психология массы? Это, когда множество индивидуумов, по тем или иным причинам, составляют одну массу — толпу. В толпе множество собственных «Я» подчиняются воле какого-то одного более сильного «Я» — вожаку. И я представил себе кучу мелкой щебенки, где каждый камешек имеет свои характерные острые и неровные края, свои особенности. А если эту кучу камешков вращать? Тогда каждый из них будет тереться о другие, сталкиваясь с ними, от них отталкиваясь, обламывая при этом собственные шероховатости и превращаясь постепенно в круглую гальку. Будут обломаны все его индивидуальные выступы и острые углы, неровности, и индивидуум перестанет быть личностью, потеряет собственное лицо. Он превратится в незначительную частичку массы. Вся масса этой гальки — нечто иное, как стадо баранов, доверившееся и безропотно следующее за более крупной, сильной личностью. И куда она поведет, туда слепо пойдут все. Пусть даже в пропасть!..

В неестественном сборище сотен тысяч военнопленных с насильственно обломанными у них характерами и свободой проявлять себя, и проявилась психология массы — толпы. Хоть каждый еще и сам по себе, но все были, как стадо баранов, в одном проволочном загоне. Объединяло лишь одно: мысль, как поесть, где это достать, как достать воду, как согреться… Ни того, ни другого не осуществить, и масса металась без цели, без смысла, ибо не было вожака. Так было в лагере на болоте — в Секелаже. Тысячам так и не удалось выжить. И все это под смех и издевательства «сильных и власть имущих» вооруженных охранников, наших «победителей». Было несколько эпизодов, где для меня поновому проявился «человек». Например, один «бизнесмен», которому удалось сохранить свою шанцевую лопатку, тут же организовал распродажу воды из маленькой ямки, которую ею вырыл; а другой, которому мы из сострадания позволили посидеть на нашем одеяле… короче, проснулись мы от холода: не стало ни шинелей, которыми мы укрылись, ни этого солдата. «Не зевай, Фомка, на то и ярмарка!»…

Здесь, в Трире, в обезличенных, но со все еще тлевшими проблесками разума существах вновь стало пробуждаться человеческое начало. Этому способствовали улучшенные — «человеческие» — условия существования.

Лагерь представлял собой целый город в двести тысяч обитателей. Бараки, прямые улицы, площади. Своя огромная кухня, санчасть, баня. Были и отдельные бараки со льготными условиями — для офицерского состава. Повсюду громкоговорители, передававшие под звуки фанфар о новых победах армий Рейха, а иногда и различные приказы. Было и несколько бригад французов, работавших в городе. Счастливчики!

Повара-французы тепло относились к нам, югославам, доставленным сюда в очень плачевном состоянии. Достаточно было произнести французские слова: «Дю рабийо, же ву з ан при!» или «Сюпплеман, силь ву плэ!», как нам отпускали дополнительный черпак и приветливо при этом улыбались. Были приятны как черпак, так и улыбки. Что больше? Думаю, что улыбки были особо важными, сглаживали чувство унижения у «попрошаек», не давали ранить достоинство и гордость. Никогда не думал, что мне когда-либо пригодятся мои знания французского языка! Спасибо вам, Евгений А. Елачич и мадам Хлюстина, моя строгая учительница! Я быстро научился произносить целые фразы, чем сразу же привлек благосклонность французов. Вот только меня они понимали отлично, я же не успевал толком вникнуть в ответную скороговорку. Ничего, и этот барьер будет вскоре преодолен!

Находился в лагере и особо огороженный барак, куда доступ был затруднен. Что там за люди? Любопытство способно преодолеть любые препятствия. Там оказались интербригадовцы. С ними быстро был установлен контакт, и я стал их навещать. Удивительные люди! Разных национальностей, разноязычные, они с полуслова понимали друг друга. Жили дружно, слаженно. А какая дисциплина, какая чистота! И все в постоянном труде. Разбившись на группки, изготавливали сувениры разного рода: лакированные шкатулочки, портсигары с орнаментами из соломки; блестящие, полированные самолеты разных типов на красивых подставках, с кабинами из пластмассы. Материал подручный: алюминиевые котелки, ложки, ручки зубных щеток. Расплавив металл, выливали его в песочные опоки, сформованные заранее. Детали опиливали надфилями, полировали. Отверстия для соединения высверливали самими же изобретенными дрелями, где сверлами служили пикообразно расплющенные гвозди. Работа шла по конвейеру: одни занимались своими деталями, другие — доводкой и сборкой, окончательной отделкой. Готовые изделия обменивались на продукты. Заказов от охранников хоть отбавляй! Они же и снабжали инструментом, наждачной бумагой, прочим. Я сдружился с одной из групп, где почти все были русскими. Ими руководил Иван Троян. У них, у «трояновцев», мы и переняли опыт. Нас сгруппировалось человек пятнадцать. «Трояновцы» снабдили нас образцами, обучили изящному кустарному производству.

* * *

Репродукторы возвестили: «11-го мая бежал на самолете в Шотландию психически заболевший Рудольф Гесс». Гесс? Это же правая рука Гитлера! Зачем ему понадобилось «бежать»?

Второе сообщение привело весь лагерь в волнение. Подолгу стояли у репродукторов и слушали-слушали… Слушали и не верили: «22-го июня войска Германии перешли границу и продвигаются вглубь Советского Союза». Массовая сдача красноармейцев в плен! Последовало сообщение о «первом в истории» парашютном десанте на остров Крит и капитуляции его английского гарнизона.

Будто с цепи сорвавшиеся репродукторы транслируют победные марши и сообщения о «победоносном и несокрушимом марше по России», о захвате города за городом… Группки французских и польских офицеров, стоя у репродукторов, тут же на песке вычерчивают западные границы СССР, отмечают захваченные города, делятся впечатлениями, прогнозами…

Иван Троян и его группа русских стали для нас учителями в труде, в жизни, в оптимизме. Естественно, что именно к нему я и побежал в панике:

— Что же теперь будет? В нас еще теплилась надежда на помощь русских, а их… перемалывают!

— Цыплят по осени считают! — спокойно, глубокомысленно изрек Иван. — Нечего вешать нос. Раз напали на Россию, там себе и шею свернут!..

Я уже знал историю Трояна, хоть он и не отличался многословием. С 1924 года он состоял членом ФКП — французской компартии. Тогда же в нее вступили и другие русские, в основном бывшие гардемарины: Георгий Шибанов, Алексей Кочетков, Николай Роллер, Николай Качва, Александр Покотилов, Леонид Савицкий…[8] В 1936 году большинство из них посчитало долгом броситься на защиту Испанской Республики и вступило в Интербригады. Они понимали, что именно в Испании надо и можно сражаться с набиравшим силу фашизмом. Шибанов, например, стал политкомиссаром одной из бригад. Шли кровопролитные бои. Франция, с ее политикой «невмешательства», перестала пропускать в Испанию военную помощь, сугубо осложнив этим положение ее защитников. Теснимые со всех сторон превосходящими силами франкистов, республиканцы отступили к Пиренеям, надеясь на убежище во Франции. Она их приняла, но тут же заключила в лагеря для интернированных. Оттуда, чуть позже, препроводила в тюрьму в городе Кастр. Иван Троян, Г. Шибанов и югославы — генерал Л. Илич и М. Калафатич — тоже были в этой тюрьме, откуда удалось бежать без И. Трояна, — тот бежал вскоре после нашей встречи в Трире. Интербригадовцы, после капитуляции Франции, были затребованы немецкими оккупационными властями и переправлены в этот «Шталаг ХІІ-Д», где мы с ними и встретились[9].

— Уверен, что мы с тобой еще увидимся. Ни мы, ни вы сложа руки сидеть не будем. Это точно. Будем с вами по одну сторону баррикады, значит, возможность встречи не исключается. Не забывайте, что вы — солдаты. С нас, пока идет война, этого звания никто не снимет. Следовательно, все еще впереди. Все помыслы должны быть — вырваться и опять в бой с оружием в руках![10]

В июле нас, курсантов, переместили в город Саарбрюккен, где разместили в бывшей конюшне. Почему отобрали именно нас? Как оказалось, курсантов высшего военного училища, согласно Женевской конвенции, должны были приравнять к офицерскому составу, который освобождался от работ. Кроме того, после почти двухмесячного пребывания в сравнительно хороших условиях в Трире, хорошо окрепнув, мы могли бы сойти за неплохое пополнение для вермахта или частей СС. Но для этого — гитлеровцы еще не рисковали нарушать международные соглашения — необходимо было добиться нашего письменного согласия.

Рано утром нас выгнали во двор и заставили построиться в длинные шеренги. Солдаты-автоматчики стали сзади и спереди.

— Ахтунг! Ахтунг! — скомандовал офицер. Взял у стоявшего рядом адъютанта лист и стал читать. Толмач переводил на сербскохорватский. Нам предлагалось подписать декларации, стопками лежавшие на столе, о добровольном согласии работать на Германию.

Наступила тишина. Затем по шеренгам пронесся шепот. Из рядов шагнули двое. Они подписали по бумажке, их похлопали по плечу и увели. Всё снова замерло. Офицер не выдержал, подскочил к крайнему курсанту и заорал на весь двор:

— Унд ду? (А ты?)… Подпишешь или нет? Тот мотнул головой и тут же получил удар кулаком. Потом офицер шагнул к следующему… И так десять часов: мы стояли, а они нас били. Только к вечеру, стреляя поверх голов из автоматов, пленных загнали обратно в конюшню. Еду в тот день не дали. Через несколько дней нас погрузили в телятники и под конвоем доставили в штрафной лагерь ХІІ-Ф, в город Сааргемюнд, в Лотарингии, аннексированной Третьим Рейхом.

Загрузка...