Глава 15 Suum cuique

О, Buchenwald, ich kann dich nicht vergessen,

Weil du mein Schicksal bist.

Wer dich ѵеrlіеЯ, der kann es erst ermessen,

Wie wunderbar die Freicheit ist…

О, Бухенвальд, тебя я не забуду,

Ты стал моей судьбой!

Тебя всегда я помнить буду,

Если вернусь домой…

(Марш узников Бухенвальда)

«SUUM CUIQUE» — «Каждому — своё!» — так звучала одна из летучих фраз Древнего Рима.

Гитлеровский национал-социализм обожал мистику и часто обращался к давно ушедшим цивилизациям. А как же иначе? Ведь он, Гитлер, — второй Мессия, призванный, как утверждалось, покорить весь мир и облагодетельствовать немецкий народ, всех арийцев. Не этим ли объясняется и знак свастики, символизировавший в Древней Индии божество Солнца — Вечного Двигателя?

Древняя символика многозначна, таинственна. Этим она очаровывает, увлекает, покоряет. Говорят, сам фюрер преклонялся перед мистикой. Подражая ему, «фюреры» и «ляйтеры» рангом пониже окружали свои персоны сонмом всякого рода прорицателей, спиритов, хиромантов, экстрасенсов и астрологов. Последние, в угоду власть имущим заказчикам, составляли обнадеживающие и благоприятствующие гороскопы. Говорят, что… да мало ли что говорят!…

Со свойственным национал-социализму цинизмом не только символы, но и древнейшие лаконичные изречения пускались в ход для прикрытия и оправдания волчьей сущности тоталитарного режима.

«JEDEM DAS SEINE» — так по-немецки зазвучала «Suum cuique». И это изречение чугунными буквами было отлито на тяжелых воротах концлагеря Бухенвальд. Осталось оно и сейчас, когда бывший нацистский «лагерь уничтожения трудом», оказавшись волею судьбы в Советской зоне оккупации, был превращен в «Спецлагерь № 2» — подсобное хозяйство при СМЕРШ 8-й армии. СМЕРШ — советская армейская контрразведка.

Заново восстановлено прорванное за время освобождения колючее ограждение, но смертельный ток, ввиду его дороговизны, пропущен по нему не был. Вновь на вышках замаячили охранники, но теперь уже советские, с автоматами и пулеметами. Не на каждой, а через одну: слишком малочисленным был выделенный охранный гарнизон. Начальником лагеря назначен советский стрелковый капитан Матусков, с боями прошедший всю войну. Он сильно хромал после недавнего очередного ранения. Парадокс: прошел войну, чтобы освобождать, а теперь обязан быть лагерным охранником! Лагерь стали заполнять схваченными бывшими высшими и средними руководителями НСДАП, офицерами СС, СА и СД, даже вожаками гитлеровской молодежи — 15–17-летними юношами и девушками, — «хайот-фюрерами». Было там и одиннадцать генералов. В гражданском. Видимо, взятые уже после войны, на дому. Было и до 30 научных сотрудников из бюро ракетчика Вернера фон Брауна. Сам он, естественно, оказался у американцев.

В сентябре 1945 года водворили сюда и меня. Как это получилось? Неужели Бухенвальд и впрямь «стал моей судьбой»? Как случилось, что я, содержавшийся в нем при нацистах, снова в него угодил при советской власти? Не похоже ли это на некую закономерность?!

* * *

Прошли долгие месяцы кошмара, когда мы, на положении огрызавшегося после нашего побега зверя, были загнаны в подземелье. Радость призрачной свободы и счастье сражаться, а не сидеть сложа руки многим из нас стоила жизни. Каждая гибель близкого друга острой болью отзывалась в сердцах остававшихся еще в живых. И той же мыслью: кто узнает, кто расскажет, где и как погиб их сын? Как жутко чувствовать, что ты безвестный, «без вести пропавший»! Много было эпизодов, достойных целой книги. Гестапо не дремало, засылало своих агентов. Один из них выдал себя за беглого концлагерника. Устраивались облавы, засады. Кровь, кровь, кровь… Кровь за кровь, смерть за смерть! Погиб «Василек», подставив себя под пулю, предназначенную мне, — не хотел оставаться передо мной в долгу! Не оставались без дела и виселицы, гильотина, топор… Земля загорелась под ногами. Втроем с Семеном Егуповым и Иваном Земляным — из тех, кто бежал после меня, — мы отправились в Кобленц, чтобы там подыскать места укрытия для остальных. Увы, через несколько дней бомбардировка «ковром» полностью ликвидировала нить, связывавшую нас с Кёльном. Связь с товарищами Николаем-«Америкой», Геной-«Ташкентом», Иваном-«Москвой», Гришей-«Полтавой», остальными — оборвалась навсегда. Где вы? Кто остался жив? Откликнитесь! Пока… никаких вестей. Были слухи, что погибли все…

В Кобленце — Лютцеле группа обросла, стало 16 человек. В нее влились остовцы — смелые юноши, имевшие кое-какие счеты с нацистами. Помню Федю Антощука из Каменец-Подольска, Васю Лашко из Орловщины, Сашу Кайдана из Полтавы… Бомбежки, бомбежки… Беспорядочное отступление гитлеровских разрозненных частей на ту сторону Рейна, эсэсовцев с кровавыми драмами между ними: имея подмышками наколку группы крови, никто из них не хотел сдаваться в плен.

Наконец, все они убрались на правый берег Рейна. Мы остались на «ничейной полосе». Несколько дней над нашими головами с металлическим скрежетом проносились в обе стороны артиллерийские снаряды. И вот, без потерь (какое отличное понятие — «без потерь»!) мы встретили американо-французские войска. Незаметно война перемахнула через наши головы! Среди французов оказался лейтенант, знакомый по Франш-Конте. Он рассказал о печальной и загадочной гибели нашего бывшего командира. «Капитан Анри» уже давно был известен как «полковник Фабиан», герой Парижского восстания. Со своим полком № 151 он, изгоняя оккупантов, был уже на рубеже своей страны, когда в Мюль-хоузе, в его штабе, взорвалась мина…

У Сени Егупова появилась невеста и, вместе со своим другом Сашей Кайданом, они решили остаться в Кобленце. Оттуда нас вскоре перевезли на сборный пункт для «Ди-Пи» (перемещенных лиц) — в казармы города Лимбурга. Там, в мае, нас и оглушило сообщение о капитуляции фашистской Германии, о… ПОБЕДЕ!

* * *

…Июль 1945 года. Прекрасный солнечный день, как по заказу! К нашему лагерю была подана колонна студебеккеров и доджей. Водители-негры помогли погрузить наш незамысловатый скарб. Самих разместили в кузовах. Мне посчастливилось занять место в кабине, рядом с водителем. С замиранием сердца я восхищался его виртуозностью в езде на сумасшедшей скорости по отличной бетонке, которой так и не смогла коснуться всеразрушающая война. Поистине, что сработано на славу, тому и век!

За считанные часы домчали до Эльбы, пересекли ее и оказались в Советской зоне. Ребята в восторге: у своих! Над головами проносятся растянутые поперек дороги красные транспаранты: «Слава воинам-победителям!», «Слава пехоте!», «Слава танкистам!», «Слава…», «Слава……. Странное и непривычное для меня зрелище самовосхваления или тщеславия! Не подобное ли имел в виду дедушка Крылов, когда писал: Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку!..

Большая зеленая лужайка близ города Торгау. Представители советского командования. Трибуна, обтянутая красным. (Боже, сколько тратят здесь денег на красное!) Вспоминаю строчки А. Блока:

…Старушка убивается, плачет, —

Никак не поймет, что значит:

На что такой плакат, огромный лоскут?

Сколько бы вышло портянок для ребят!

А каждый раздет, разут!..

(А. Блок. Двенадцать)

Духовой оркестр играет марши. Выгружаемся. Водители-негры сверкают в улыбках своими белоснежными зубами: довольны столь теплой встречей!..

— Мы рады принять вас из фашистской каторги. Мытарства ваши кончились. Родина ждет вас!.. — торжественно вещают с трибуны.

— Гуд бай, комрад!.. — машут нам негры, восхищенные столь радушным приемом, и отправляются восвояси.

— Среди вас есть вооруженная группа… — уже серьезней продолжают с трибуны. — Благодарим вас за вашу борьбу с врагом! Родина по достоинству оценит ваш героизм. Сейчас война для вас кончилась, сдавайте оружие, кладите его вон на тот брезент!…

Михаил Михайлик, примкнувший к нам со своей женой в Лимбурге, шепчет: «Маленький браунинг не сдавай! Оставь себе на память!» Как я потом был рад, что не внял этому «дружескому» совету!..

Оркестр, торжественные марши, отличные речи с трибуны… Но… ни машин, ни даже простейших телег. С вещами, бросив их часть (нет, брошенное отнюдь не пропало: мы видели, как сзади солдаты даже дерутся из-за них!), с трудом протащились мы несколько километров до какого-то замка. Набилось нас битком. Стали заполнять анкеты, отвечая на различные вопросы, — началась «фильтровка». Дней через десять, опять «своим ходом», с оставшимся скарбом, — разве его бросишь, когда знаешь, что впереди у тебя ничего нет и идешь туда, где тоже нет ничего, — добрели до села Добра. Кое-как разместились. Отныне, имя нам — «батальон». Командиром приставлен советский стрелковый лейтенант Александр Сосков. Он почти моих лет, возможно, на год-два моложе. Я сразу же был определен в его «штаб», а мои ребята — «курьерами». Обязанность: руководство батальоном, составление списков, распределение довольствия, соблюдение порядка. Для этого из нас самих выделен «комендантский патруль»… Э-эх, ничего: моих советских малолеток я благополучно доставил, а теперь как-нибудь стану добираться к себе, в Югославию. Оттуда постараюсь попасть во Францию! Буду наводить справки о моей дорогой Ренэ: а вдруг она жива?!..

Сосков ни днем, ни ночью не давал покоя, требовал величайшей бдительности. Чего бояться?

— Немцам доверять нельзя: могут мстить за поражение! Да и агенты разные бродят, агитируют за невозвращение…

Какое еще «невозвращение»?! Этот термин мне совершенно непонятен: мы же сами сюда приехали. Не хотели бы — остались бы там, как Сеня и Саша. Никто ведь не неволил, скорей наоборот — ребята сами с нетерпением торопились к своим, поскорее бы к родным! Стали поговаривать, что по нашим лагерям ходит какой-то «особоуполномоченный», собирает сведения о бывших старостах, полицаях, о врагах и предателях. Выискивает: не внедрился ли в нашу среду какой шпион? А с какой целью?

— Чтобы замаскировавшись среди вас, проникнуть к нам, в Советский Союз. Чуть что — докладывайте!..

Нет, ни агитаторов, ни шпионов видно не было. — Плохо работаете! Как потом оказалось, «шпион» действительно был, да еще и маститый!..

* * *

Изголодавшиеся ребята не устояли и самовольно реквизировали одного кабанчика. Винюсь, не без моего ведома и участия. Угрызений совести не чувствовали: гитлеровцы в оккупированных странах занимались делами похлеще, вывозя к себе не только скот, но и рабов. И не было предела их варварству и садизму! Разве грех «грабить награбленное»? Но… об этом факте стало известно Михайлику…

Только я улегся после ночного обхода с Сосковым, как меня срочно затребовали в штаб. Несколько незнакомых офицеров. Глядят враждебно:

— Почему скрыл, что был лейтенантом разведки? Где твой браунинг?.. Гад ползучий, ты еще и бойцов наших порешить задумал?!..

Перед носом закрутился кулак… Меня водворили в какой-то погреб, приставили охрану. Пришел Сосков, и весь остаток ночи мне пришлось рассказывать о своей жизни. Под конец он участливо сказал:

— Я так и понял, что на тебя поклеп. Не зря ты мне сразу же понравился. Верю и тебе и твоим ребятам. Уверен: разберутся и выпустят. Не дрейфь! Пойми: мы обязаны быть бдительными!..

По его распоряжению мне вбросили три огромных охапки душистого сена. Стало мягко и тепло, а следовательно, и веселей. Много значит чужое сочувствие! Жаль только: никого из моих ребят, как они того ни добивались, ко мне не допустили. На пару дней я стал «таинственным узником замка Иф» — в его миниатюре. А затем меня отвезли в какое-то «хозяйство» на окраине Дрездена.

Отдельный двухэтажный особняк с большим садом, надворными постройками. По-видимому, здесь ранее жил зажиточный крестьянин, бежавший на запад при подходе советских войск. Сейчас здесь располагался СМЕРШ. Так высокопарно и устрашающе именовалась армейская контрразведка: «Смерть шпионам!» В одну из надворных построек, видимо, в летнюю кухню, меня подселили к лейтенанту с двумя автоматчиками. Мы с офицером спали на койках, а бедные автоматчики — на полу: один — под окном, второй — у входной двери, с оружием под боком.

Днем разрешалось гулять по саду, «пастись» в густых зарослях малины. Конечно, «свобода» моя была относительной: маскируясь за кустами, за мной неустанно наблюдали — не вздумаю ли чего предпринять?

Днем, но чаще поздними вечерами меня приглашали на долгие беседы. Их никак нельзя назвать допросами: протоколы не велись, делались лишь кое-какие пометки. Я вкратце рассказывал мою биографию. Подробней надо было останавливаться на моментах пленения, побеге, на эпизодах из работы в Движении внутреннего Сопротивления.

Особенно интересовались историей с «Кошечкой», сведениями о полковнике Бакмастере и майоре Баддингтоне, как о руководителях ветви «Френч Секшей». Интересовала и личность Ноэля Бюрдейрона, а также моя деятельность и связи в концлагере Бухенвальд…

Почти неделю провел я на этой тихой даче затруднительно сказать в качестве кого. Правда, как-то мне послышался во дворе приглушенный зов: «Саша-а-а!». Но сколько я ни искал, откуда он мог исходить, — не нашел, или почудилось, или…

И вот рано утром мне придают двух автоматчиков и говорят:

— С тобой хочет познакомиться руководство. Эти бойцы отправляются в том же направлении, будут твоими попутчиками…

То пешком, то на попутных мы двигались на запад. Спутники-«попутчики» искали некое «хозяйство Киреева» («Киреев?» Не законспирирована ли так «контрразведка»? Не к теще же на блины!..).

Наконец, в порядком разбитом городе Веймар, по прибитым на улочках фанерным табличкам-указателям, нашли это «хозяйство». Большое здание с часовым у входа. «Попутчики» сдали меня вместе с сопроводительным пакетом под расписку. Вот-те и «попутчики»! В кабинете я предстал перед двумя офицерами. Молча меня рассматривали…

— Да-а… Ничего себе пташечка! — встретило меня непонятное приветствие. Краткая ознакомительная беседа. Затем:

— Интереснейшая легенда!.. Вы думали, мы ей поверим? Хорошо и складно составлено, но… явная липа! Вы ожидали, что обвесим вас орденами (жест рукой поперек груди, где бы им болтаться), а мы вас для начала — в подвал (жест большим пальцем вниз, как этим в Древнем Риме требовали смерти поверженному гладиатору)!

Поворот довольно-таки неожиданный. Впрочем, и вправду: меня никто сюда, в Советскую зону, не приглашал. Говорят же, что «незваный гость — хуже татарина!» Естественно: мне, чтобы вернуться в Югославию, так или иначе надо бы было проехать через эту зону. И вот… А если подумать? Разве не могла бы разведка воспользоваться аналогичным методом? Конечно, могла! Может, был уже подобный случай, ну и приняли соответствующие меры… Правда, очень уж сомнительно, чтобы Советский Союз кого-то так интересовал, но… всякое бывает! Очевидно, у «товарищей» были такие опасения. Что ж, у них есть право проверять, и пусть проверяют. Вины не чувствую, чист как стеклышко!

…Подземелье бывшей гестаповской следственной тюрьмы «Маршталь». Как и во всех подобных заведениях: не привыкать стать! Тишину изредка взрывают вопли, кого-то бьют, кого-то куда-то волокут, женские крики, истерики… Удивился и возмутился: калифактором (раздатчиком пищи) — молодой украинец в черной униформе, в какой стояли на бухенвальдских вышках охранники концлагеря на пару с эсэсовцами. Парню, видимо, не удалось переодеться, и его так и схватили. Не ирония ли судьбы: бывший эсэсовец пользуется здесь привилегиями, преспокойно служит новым «хозяевам», а я… я завишу от его черпака, наполненного соответственно его настроению?!

В моей камере лежит советский офицер восточной национальности. В пылу ревности он застрелил жену и ее любовника, стрелялся сам. К нему изредка наведываются медики, делают перевязки. Бедняга в нескончаемом бреду, стонет, мечется, срывает бинты. Неужели у русских аннулированы тюремные больницы?

Жители камеры менялись часто. В основном это те, кто побывал в плену. По их рассказам, ни тяжелое ранение, ни контузия, ни отсутствие патронов и полное безвыходное положение, в каком они очутились по вине неподготовленности и бездарности командования, — ничто их не оправдывало. Недоумевали:

— Что мы могли сделать? Вся наша часть попала в окружение. Бились до последнего патрона… Странно: немец наступает, казалось бы, это у него должна была быть недостача в снабжении, а не у нас, раз мы откатываемся в свои тылы! Вспомнить только, как я ходил в последнюю атаку: в одной руке пустой наган, в другой — полная обойма к пистолету ТТ. Много ли так навоюешь?

— А меня контузило. Очнулся — кругом немцы. Пережил все унижения и ужасы лагерей. Видел, как ослабевших немцы, чтоб не возиться с ними, приканчивали на месте… Сколько раз пытался бежать! Но, не зная языка, местности, без цивильной одежды, разве далеко убежишь? Ловили, избивали, опять пытался… Сколько было радости, когда пришли освободители! Наконец-то у своих родненьких! А теперь что? Теперь и сам не рад, что жив остался. Да и на допросах один и тот же вопрос: как и почему остался жив?…

Одно и то же обвинение: «Не выполнил присяги, не пустил в себя последнюю пулю». «Последняя пуля»!? Была ли она, если в пылу боя и она вылетела во врага? Выходит, не врага ею надо было сразить, а себя: родине бы от того полезней было! И вот, статья «58–16» — «прямая измена Родине военным лицом». Можно ли по-человечески согласиться с подобным чудовищным обвинением? — Можно! Обязан! — говорят мне следователи. — Почему? — Потому что всем известно, что пленных у нас не было и быть не могло, — были лишь изменники, предатели, враги народа…

Любые средства, любые способы шли в ход, лишь бы услужить данной свыше установке. Впрочем, согласен ли ты подписаться под таким возведенным против тебя обвинением или нет — это роли не играло: «Подпиши, что ознакомлен!»

А разве мало было таких, кому удалось бежать из плена и активно сражаться в рядах Сопротивления или в союзных войсках?! Или тех, кто и в плену самоотверженно занимался саботажем, нанося этим врагу немалый ущерб? Нет, пленные не имели права считаться героями, хоть этого многие из них были достойны! Ка-ак, восхвалять героизм в плену?! Да вы что: это то же, что восхвалять и сам плен! Разве допустимо воспитывать молодежь подобным образом? Разве допустимо разрешать попадать в плен?.. И длинные эшелоны осужденных военнопленных (виноват! — освобожденных из плена «врагов»), именуемых ныне «врагами народа», потянулись на восток… из немецкой каторги к себе на Родину, в родные лагеря. Куда-то в Магадан, на Колыму. Где это? Там, куда Макар телят не гонял, — у черта на куличках.

— При подозрении, что среди десяти есть хоть один виноватый, необходимо изолировать всех десять! — В этом наша работа. Нам некогда с вами цацкаться. «Лес рубят — щепки летят!» Основное — обезопасить себя, и всё тут! — поучали следователи. Правы ли они?

Подавить волю к сопротивлению, развеять веру и надежду на торжество ничем не доказуемой истины — вот основа первоначального следствия. Не следователь обязан доказать твою вину, а подследственный — свою невиновность. А как это сделать, если ты полностью изолирован? Назвав свидетелей, ты только увеличишь этим список подозреваемых…

— Докажи, что ты — не верблюд! Не докажешь! Будешь показывать, что, мол, у верблюда горбы, а у тебя их нет. Ну и что? Ты мог их замаскировать! Будешь утверждать, что, мол, верблюды не говорят по-русски, ответим: тебя отлично выдрессировали, научили. И не пытайся отрицать! Бесполезно!..

Такие внушения делал мне не только мой первый следователь, но и все последующие. Теми же словами, с теми же саркастическими интонациями, ухмылками, с тем же сознанием полной, неконтролируемой власти над подследственным. Значит, внушения эти были централизованно предопределены, разработаны, узаконены и взяты на всеобщее вооружение, санкционированы и стали следственным методом.

У абверовцев и в гестапо тоже была своя следственная система-схема: впиваться в глаза и, задавая вопрос вначале тихим, вкрадчивым голосом, постепенно повышая его, заканчивать истошным криком с разбрызгиванием слюны, стуканьем кулаком по столу, а то и в скулу… Гамма звуковых эффектов! Я не говорю об «особых, специальных мерах» — здесь они тоже применялись. Основным же было, кроме как вогнать в подследственного побольше страху, довести его до осознания, что, мол, как ты ни крутись-вертись, а дело твое — табак, никто и ничто тебя не спасет. И, что не менее важно, дать ему понять, что он отныне никому не нужен, уже давно списан и отпет, что он — обычная щепка из миллионов таких же, короче — конченый человек! Зря копошиться, сопротивляться, чего-то добиваться — дело твое предрешено заранее. Своим упорством ты лишь усугубляешь вину, свое положение. А разве не так? — Ведь своим сопротивлением ты у следователя отнимаешь его драгоценное время: вон у него сколько таких, как ты! Так что, «не трать, куме, силы, а потихонечку иди на дно»! И ты тогда будешь молодцом. А нет, то… пеняй на себя! «Мы, мол, такого не хотели, а ты нас вынуждаешь. А раз ты, подонок, отказываешься от самой малости — признаться и расписаться, то мы из тебя все твои кишки вымотаем, на руку их намотаем и скажем, что, мол, так у тебя всю жизнь было!..» Такова была «линия допросов». Но были и варианты…

* * *

Первым моим следователем был капитан Саатсадзе. Впрочем, фамилию я, возможно, и исказил. Стройный, не лишенный ума и некоего обаяния, человек. По инерции, он и меня попытался, было, припугнуть применением ко мне «особых мер». На это я показал ему еще хорошо и отчетливо видные шрамы на предплечьях и переносице:

— Гестаповцы тоже пытались… Так что не привыкать. И Саатсадзе изменил тактику. Я уже был знаком с советскими офицерами-фронтовиками. Взять хотя бы того же лейтенанта Соскова. Отличный парень! К тому времени мы неплохо стали разбираться, безошибочно могли определить, кто есть кто. Вот этот, например, — фронтовик, прошел через бои, подвергался смертельным опасностям, знает почем фунт лиха. А этот — напыщенный тыловик. Огромнейшая между ними разница! И во взаимоотношениях, в самом видении и восприятии смысла жизни, в мировоззрениях… Про работников СМЕРШ и особистов говаривали, что-де они — «из Пятого Украинского фронта», то есть из тех, кто при наступлении врага в страхе приступом брали Ташкент, а при его отступлении «героически», во втором эшелоне (на всякий случай!), «подчищали» тылы. Интенданты тоже относились к этой категории.

Следствие велось по протоколам: вопрос — ответ. Мой случай был явно нов и необычен. До сих пор разбирались дела советских военнопленных и угнанных на работу в Германию граждан. Для ведения их допросов была скрупулезно разработана схема, и все поэтому было просто. А тут — иноподданный! Как ему приписать измену присяге, родине, народу? За что уцепиться, к чему придраться?

Первым делом Саатсадзе пытался не признавать, что я — иноподданный, что намного упростило бы допрос. Начал с того, что мой отец — белогвардеец, а мать, — по меньшей мере, анархистка, если не хуже. А раз так, то «яблоко от яблони недалеко откатывается», доверия ко мне быть не может, ибо я — потенциальный, наследственный враг.

— В каком звании был отец? (вопрос) — Закончил школу прапорщиков в Эрзеруме, германский фронт, штыковое ранение в грудь, тяжелое ранение в бедро, находился в Ялтинском военном госпитале. Стал инвалидом, почти не мог ходить… (ответ) — Прапорщик?!.. Не хочешь ли ты сказать, что «рак — не рыба, прапорщик — не офицер»? Нет, он был белым офицером!

— Как вам угодно. Пусть будет и так. Мне это безразлично, тем более, что ко мне это отношения не имеет. (И действительно, отец был поручиком.)

— Ах, ты согласен? А слыхал ли притчу про дворника и барина? Метет он и приговаривает: взмах влево — «И так плохо!»; взмах вправо — «И так нехорошо!». Услыхал это барин, поинтересовался. А дворник объясняет: «А что говорить? Барин с моей женой спит, — и так плохо! Денег мне не платит, — и так нехорошо!» Через день присказки дворника изменились: «И так хорошо… И так неплохо!»

Конечно, для офицера анекдотик этот, пожалуй, грубоват. Но… о вкусах не спорят!

Саатсадзе категорически отказался согласиться, что я — югославский гражданин.

— В 1928 году мои родители приняли югославское подданство. Следовательно, и я автоматически подданый этой страны[76].

— Смотри-ка, «ав-то-ма-тически»! Ерунда! — Ерунда не ерунда, но я — курсант югославского военного училища, юнкер.

А вот почему я перебрался из американской зоны сюда, — этого Саатсадзе никак уразуметь не мог:

— Ну кого ты хочешь одурачить и убедить, что, мол, сам, добровольно, чтобы, якобы, сократить путь домой да помочь нашим ребятам ты приехал сюда, к нам? Такого не может быть! Посуди сам: ехать туда, откуда все бегут, или только и думают, как бы сбежать!.. Конечно, за хорошее у нас не судят, — не будем судить, что привез к нам молодежь. Но расскажи чистосердечно: кто тебя к нам послал, с каким заданием? Кто и когда завербовал, при каких обстоятельствах? Кто твой хозяин? Сколько платят за такую работу?..

Вопросы сыпались. По мнению следователя, я обязательно должен был дать расписку: «Так всегда делается, так заведено во всех разведках!»

Бухенвальдское подполье, как он утверждал, было детищем гестапо. Всё, что со мной произошло, что спасло меня от гибели, даже побег из транспорта под Кёльном, лишнее тому доказательство, продумано и инсценировано гестаповцами. Или абвером. Для чего? Чтобы лучше подкрепить ими же разработанную для меня легенду, для более успешного последующего моего внедрения в Советский Союз. И Тельмана, мол, в Бухенвальде никто не убивал, а погиб он при бомбардировке. Относительно Густава Вегерера, Эрнста Буссе, Эриха Решке и других — никакие они не антифашисты, а ставленники-марионетки гестапо. Оружие в лагере накапливали и пеклись о товарищах лишь для того, чтобы снискать к себе доверие, а затем выявить истинных борцов-антифашистов и в нужный момент их обезвредить…

— При том эсэсовском терроре никакого подполья не было и быть не могло! И не было никаких побегов! — утверждал Саатсадзе.

И мне подумалось: не оказал ли я медвежьей услуги моим друзьям, упомянув их фамилии? Какой я, однако, дурак!

Но… теперь поздно: что сделано, то сделано, назад не воротишь. Впредь умней надо быть: если и будут о ком спрашивать или предъявлять их фотографии, — ни в коем случае никого не узнавать! Особенно тех, кто мог бы остаться жив и, так или иначе, угодить им в лапы. При моем упоминании о боевой или просто человеческой дружбе Саатсадзе заявил, что всё это — «сюсюканье», «буржуазные предрассудки»:

— Дружба, которую ты так восхваляешь, — чувство неискреннее: один из друзей — раб, другой — повелитель. Материальная корысть и достижение реальной цели — вот основа всех так называемых благородных чувств. Ты помог русским парням, это верно. А цель? Очень простая: тебе необходимо было обеспечить себя свидетелями, поддержкой. Ты в этом, надо признаться, неплохо преуспел: они за тебя горой! Однако ты не учел мелочи: желая тебя восхвалить и выгородить, они рассказали о фактах отнюдь не в твою пользу: о том, что ты всегда знал, в каком месте и когда будут бомбить, о твоих связях с английской разведкой, о твоих контактах с французским офицером, о твоем первоначальном намерении лететь в Париж…

Не знал я тогда, что, вслед за моим «задержанием», в подвалах Особого отдела очутились и все мои ребята. Вот почему в Дрездене мне и послышался тот зов «Саша-а!», кто-то из них увидел меня в саду, сам находясь в подвале! Как потом узнал, ребят «мариновали», стращали, что не увидят они родных, избивали, требовали показаний против меня. Но они… «стояли горой»!

Вопросы продолжали сыпаться: — Кто дал тебе право работать на союзников? Они как были, так и остались нашими врагами. А сейчас, взрывом какой-то ерундовой бомбы в Японии, хотят нас поставить на колени! Не выйдет!.. Почему не искал связи с нашей разведкой? Кто дал тебе право организовывать боевые группы в Кёльне, убивать нацистов и эсэсовцев? А вдруг среди них были наши разведчики?.. Нет, активность ваших рейнских групп могла нанести нам огромный ущерб. Может и нанесла, — в этом надо еще разобраться, проверить…

Логическая последовательность вопросов явно захромала. В чем же стремятся меня обвинить: или в том, что я — агент гестапо, или в том, что я — засланный шпион? Саатсадзе высказал подозрение, что я — вовсе не Агафонов, а «шпион, заимствовавший его личину». Если так, то что сделали с подлинным?

— Вражеские разведки часто прибегают к таким трюкам!..

* * *

… Сейчас, через многие десятилетия, когда удивляются и не верят, что я так подробно запомнил свой жизненный путь, до мельчайших деталей, могу сказать: да, в этом мне помогли допросы — в абвере, в гестапо, в СМЕРШ, в НКГБ, МГБ, КГБ… Чуть ли не десятилетия допросов, когда надо было рассказывать, чтобы снова и снова повторять и повторять. И именно во всех деталях. Причем с некоторыми вариантами: приходилось создавать и заучивать различные нюансы, а то и целые легенды. Поневоле не то что запомнишь, а зазубришь все, как первоклашка. Попробуйте пройти через подобное и нигде не запутаться, сами убедитесь! Запутаетесь, — и не снести вам головы! В самом начале мне пришлось описывать совершенно незнакомый мне Тунис, его улицы, «мой» в нем дом… А под конец — описывать Малогончаровку, бабушку, тёток, дядю, квартиру, двор, соседей… Невольно вспомнил нашу библиотеку — драгоценнейшие старинные иллюстрированные издания Пушкина, Лермонтова, Гоголя, толстую книгу горячо любимых сказок Афанасьева (хоть меня и не заставили их пересказывать, и в этом, наверное, единственное упущение следователей. А может, они о них и не слыхали?). Помню, как без чтения сказок на ночь я не засыпал, поднимая требовательный рев: «Никто меня не любит, никому я не нужен!» Библиотека досталась в наследство от деда, профессора химии Киевского университета — Агафонова Анатолия Андреевича. Отличный, полагать надо, дед: знаменитый профессор и, как следует из справки ЦГАОР, не менее знаменитый конспиратор.

Я должен был подробно рассказать, как выехал в Югославию, о жизни в ней. Невольно ожили картинки детства, отрочества, юности… Песни родителей и знакомых, романсы Вертинского, цыганские… арии Ленского, Онегина, князя Игоря… Чудесные украинские песни… Художественные чтения, сборники «Чтецов-декламаторов» — настоящие литературно-художественные «огоньки»!.. Богатейший духовный мир!.. Но разве поймет меня этот черствый «материалист», противопоставляющий себя «идеалистам»? Он в каждом видел врага и предателя, любого эмигранта или его отпрыска считал «недорезанным буржуем»… И я, прокручивая былое внутри себя, наружу выплескивал лишь сухие факты, перечисляя их нехотя отрешенным звуком. Внутри же оплеванную душу согревал вздуваемый этими воспоминаниями костер. Я стал понимать, сколько прошло мимо меня такого, что не дало угаснуть искре русскости, а неистовые вихри жизни лишь сильней раздули ее жар… Немало помогли этому Плетневская І-я Русско-Сербская Гимназия, среда преподавателей и гимназистов, организация русских скаутов — юных разведчиков, церковь, традиции. Никакой политики, кроме одной, — воспитания любви к Родине, к ее культуре, развитие чувства долга и благородства. В голове проносились песни, которыми тогда все мы жили…

Конечно, — думал я, сидя на табурете подследственного, — конечно, мы, русские, всегда ими были и ими оставались, всегда были готовы прийти Родине на помощь…

…Вспоили вы нас и вскормили,

России родные поля.

И мы беззаветно любили

Тебя, святой Руси земля!..

«Святая Русь»! — доступно ли подобное понятие этому следователю? Он утверждает, что все духовное — предрассудки. Сухарь бездушный! Насколько я выше тебя! И вот таким невеждам доверен анализ человеческих душ! Я знал: попробуй я только упомянуть о нашей скаутской организации, даже только назвать ее, как он… ого! — он припишет мне… И куда только меня занесло!? Никак не могу понять, почему Организация Российских Юных Разведчиков — скауты — стала так ненавистна советскому строю? А ведь именно она меня и воспитала, дала самые светлые понятия о жизни, и каким надо быть. Нет, не могу устоять, чтобы не вынести на суд читателя наш гимн. Каждая его строка — призыв к действию! И к какому! Посудите сами:

Будь готов, разведчик, к делу честному,

Трудный путь лежит перед тобой!

Глянь же смело в очи неизвестному,

Бодрый телом, мыслью и душой!

В мире много горя и мучения,

Наступила страдная пора.

Не забудь святого назначения:

Стой на страже правды и добра!

Тем позор, кто в низкой безучастности

Равнодушно слышит брата стон!

Не страшись работы и опасности,

Твердо верь: ты молод и силен!

Помогай больному и несчастному,

К погибающим спеши на зов!

Ко всему большому и прекрасному

Будь готов, ты будь всегда готов!

Что ни говори, а это и есть настоящий кодекс — закон для воспитания и для руководства в жизни. И, конечно, не на образе Павлика Морозова могут развиваться добрые чувства и из юношей получаться настоящие люди. Слова этого гимна воспитывали и затем сопутствовали мне в жизни! И я боготворил все русское, создавшее такой жизненный кодекс, бесконтрольно принимал и все советское — «новое русское», как я думал. Но что конкретного знал я об этом «новом»? Отличные песни: «Широка страна моя», «Степь донецкая», «Веселый ветер»… По этим песням я считал, что в России всё нормально…

Удалые, молодые, не немецкие,

Песни русские, лихие, удалецкие!..

— так некогда гордо я распевал, вторя родителям, не имея ни малейшего понятия о тех «немецких»…

Но сейчас, с чем я столкнулся сейчас?!.. «О tempora, о mores!»… Нет, не мечите бисер перед свиньями! Такие люди ничего не поймут! Несчастный, оболваненный человек, этот следователь! Все же я чувствовал, что он все-таки стремится что-то понять. Конечно, не он виноват, что его так выхолостили. А кто? И до меня еще смутно, но стало доходить расплывчатое новое понятие о некой «системе». Что это такое? Будем милостивы: «Не судите сами, да не судимы будете!» И в глубине моей пронеслось еще одно воспоминание — о моих мечтах юности, о моей первой любви и связанным с ней романсом-танго:

Как хороши вечерние зарницы,

В ночной тиши уснувшие цветы!

Как хороши смущенные ресницы,

Как хороши неясные мечты!..

… Не знаю, но мне сегодня кажется, что именно этот любимый романс, романс моих семнадцати лет, о чудесных «неясных мечтах», я и пропел на одном из последних допросов. Не пойму, как это получилось. Но вдруг мне до безумия стало жалко следователя. А может, и своих прожитых, по всей вероятности впустую, и бесследно ушедших лет. Возможно, мне просто захотелось попрощаться с друзьями юности, моими мечтами… Я ожидал, что Саатсадзе оборвет меня, бешено крикнет: «Молчать! Встать!» Нет, ничего подобного: он сидел и растерянно глядел на меня. Ну, я и пропел все четыре куплета. А что? — терять-то нечего!

* * *

Сегодня следователь порылся в бумагах, нашел одну: — Вот тут написано, что ты надумал убить четырех бойцов с целью завладеть новейшим автоматом. И, чтобы восстановить немецкое население против советской администрации, ты организовал экспроприацию поросенка. Упоминается, что ты — лейтенант английской разведки, скрывший это. Что ты на это скажешь?

— Интересно: почему убить надо было именно четверых? Они что, вчетвером владеют одним автоматом?.. Насчет поросенка — правда. Но цель была чисто утробной: «пожрать» хотелось! Насчет «лейтенанта» — так я всего-навсего ефрейтор, юнкер югославского офицерского училища. Об этом я говорил…

Саатсадзе согласился, что автоматы вряд ли могли представлять какой-либо интерес для союзников. Да и ко всему доносу он отнесся довольно брезгливо. Очевидно, они ему своей безграмотностью успели набить оскомину. Относительно же «лейтенанта» ему очень хотелось, чтобы я им обязательно был. Лейтенантом, и не менее!.. Я знал, что с простыми солдатами у СМЕРШ разговор короток. А что, если и на самом деле предстать эдакой «важной» персоной?

Только никак не соглашаться, что «специально заслан для подпольной работы против Советского Союза». Это ни к чему! Пусть попробует доказать! Ну что ж, сделаем ему одолжение — «признаемся». А как тогда мотивировать мое прежнее упорное отрицание? Очень просто: я, мол, действительно бывший лейтенант разведки, но попался в лапы абвера, еле уцелел; затем «погостил» в тюрьме «Фрэн», в Бухенвальде, еле оттуда выбрался живым, бежал… Убедился, насколько такая «работа» ненадежна. Тут и война кончилась. Встала дилемма: или вернуться к «хозяевам», а они, как считал следователь, обязательно бы заставили и дальше работать по «специальности», или же сбежать от них, от их досягаемости. Куда? В Советскую зону, конечно. И таким образом начать новую, мирную и безопасную жизнь. Вот и решил: покой — лучше! И прибыл сюда.

— Давно бы так! — посочувствовал Саатсадзе. — Вот и расскажи о прежней деятельности, где кончал разведшколу, как туда попал, чему учили, какой определили гонорар? Кстати, как по-французски «аппетит приходит во время еды»?

— Лаппети вьен пандан ле манже, — не моргнув глазом исказил я известную поговорку.

— Лаппети вьен пандан ле манже… — задумчиво и без носовых звуков повторил Саатсадзе: — Правильно, знаешь французский!

«Я-то более-менее знаю. А вот у тебя, милок, с ним явные нелады!» — позлорадствовал я мысленно.

Отвечая на вопросы, я раскрутил целую легенду-роман. А что прикажете делать? Ведь тут больше котируется выдумка, чем обычная истина. Не зря говорят, что «русские романописцы-историки славились тем, что очень плохо знали историю. За исключением графа Солиаса, который вообще о ней понятия не имел»! Если бы я сказал, что являюсь внуком Наполеона III, а кроме того, родственником кайзера Вильгельма, то и это, пожалуй, сошло бы: в СМЕРШ очень уж любят приключенческие и детективные романы, шпионские — особенно! И, для большего веса, что-то вроде этого я и преподнес.

Саатсадзе не назвал автора доноса. Сказал только: — Раз к нам поступил «сигнал», мы обязаны дать ему ход![77]

* * *

Несколько дней тому назад меня перевели в другую камеру. В ней было двое: бывший майор немецкой жандармерии и молодой негр с удивительно знакомым лицом. Точно! Я его видел в Бухенвальде! Узнал и он меня. Встреча со знакомым, пусть и не совсем близким, всегда приятна в подобных условиях, располагает к откровенности. После освобождения из Бухенвальда негритенок работал шофером у одного из советских офицеров. Совершил наезд, помещен сюда, дело его разбирается. Он был уверен, что долго здесь его не продержат. Не стоило труда догадаться, что «спаровали» нас с ним не зря и не случайно. Что-то вроде очной ставки: узнать, был ли я в Бухенвальде, как там себя вел. Одновременно, это было и проверкой показаний моих ребят. Оказывается, и у СМЕРШа те же методы, что и у абвера: вспомнилась история с «Кики», «Кошечкой» и Блейхером! Конечно же, негритенка будут обо мне расспрашивать, а я как раз на стадии раскручивания легенды о «лейтенанте английской разведки»… Теперь у меня прекраснейшая возможность, через этого юнца, предварительно «иллюстрировать» выдуманную мной легенду, которую по разделам буду преподносить следователю.


Подружившийся со мной юноша однажды, когда майора увели на допрос, доверительно сообщил:

— Ты не обижайся, Алекс, но меня все время о тебе выспрашивают, велят пересказывать всё, о чем ты здесь говоришь. Будь осторожен: майор, по-моему, тоже должен доносить о тебе, о наших разговорах…

Так и хотелось ему сказать: «Знаю, дружище, и без тебя!» А вместо этого просто поблагодарил его за сообщение такой «важной и неожиданной для меня» новости.

Недели через две, вернувшись с очередного допроса, паренек поделился только что полученным радостным сообщением:

— Порядок! Меня выпускают! Тебя тоже скоро выпустят, — я о тебе очень лестно отзывался…

На память он оставил мне свое одеяло.

* * *

Последняя встреча с Саатсадзе. Подшивая мое дело, он сказал:

— Нами установлено, что за время войны ты действительно не был в Советском Союзе, наших граждан не предавал, подрывной деятельностью против нас не занимался. Претензий к тебе не имеем. Но твой опыт нам еще пригодится…

Я не привык задавать лишних вопросов, хотя последняя фраза и заинтриговала. Ладно, будущее покажет! И вот меня привозят в… Бухенвальд! Причем в громком звании «начальника штаба внутренней администрации спецлагеря № 2» в качестве помощника «начальника лагеря» капитана Матускова. По прежним понятиям, я был просто «лагерным старостой», как в концлагере был Эрих Решке: такой же, как и все здесь, интернированный, но подконвойный функционер. Обладая, по мнению руководства Саатсадзе, «опытом», я должен был восстановить и задействовать прежние лагерные службы: баню, дезинфекцию, кухню, сапожную, столярную и прочие мастерские, прачечную… По-видимому, в советских лагерях подобного не имелось, было в диковинку.

В эти дни сентября 1945 года интернированных было здесь около 300–400 человек.

Уже действовавший лагерный лазарет-ревир был в ведении капитана медицинской службы Кароева. Очень грамотный, добросовестный, обаятельный, знающий свое дело медик. Я ему помогал разбираться в незнакомых ему «трофейных» медикаментах и с ним быстро наладил дружеские отношения. Штат лазарета он набрал из девушек контингента.

В блоке № 5, где при эсэсовцах находились «шрайбштубе» и «арбайтсстатистика», были соответственно размещены канцелярия и контора-бюро, предоставленная бывшим сотрудникам ракетчика Вернера фон Брауна. Фон-Браунские физики, инженеры и конструкторы восстанавливали на бумаге и ватмане все, что осталось у них в памяти, а также вычерчивали в красках детали и узлы американских автомашин. В глубине канцелярии была комнатушка, где некогда жил «ЛА-І» — Эрих Решке. Туда я и вселился.

От старого лагеря в подвале под кухней осталось несколько бочек с какой-то кисло-соленой травой, что-то вроде шпината. Первое время снабжение интернированных продовольствием было более чем недостаточным, и «превентивно-задержанные» находились на голодном пайке. Близ крематория была построена хлебопекарня — в ведении исключительно комендатуры лагеря: размер пайки определялся советским руководством.

Чтобы улучшить снабжение провиантом, мне разрешалось в сопровождении одного или двух сержантов-автоматчиков (конвой) разъезжать на тракторе с прицепом по окрестным селам Тюрингии и обеспечивать лагерь необходимым количеством картофеля, мяса, муки и прочим. Денег же на это не отпускалось, да на них никто бы ничего и не продал. Но котировалось золото, драгоценности. Откуда все это достать? К счастью, многим из задержанных удалось припрятать от обысков в тюрьмах некоторые их ценности. Здесь, в лагере, да и по прежнему личному моему опыту мне были известны все ухищрения и лазейки, все щели в стенах, койках — утаить что-либо от меня было трудно. Несколько раз я обнаруживал маленькие мешочки, в которых, кроме колец и перстней, были золотые зубы и коронки. Помнится, таких мешочков я нашел три. Хозяев этих «атрибутов» обнаружить не удалось, да я и не утруждал себя этим. Зубы и коронки — свидетельства бывших страшных злодеяний. В подобном виде, естественно, обменивать их на продукты я не осмеливался. Приходилось их расклепывать.

Когда дело со снабжением наладилось, я стал мимоходом приобретать различные музыкальные инструменты и другое оборудование для задуманного мной театра. Приобрел даже такие громоздкие инструменты, как рояль, пару контрабасов и виолончелей. Многое из этого мне было передано родственниками интернированных, по их запискам, которые я на свой страх и риск передавал из лагеря: всякая связь с волей контингенту, как находящемуся на предварительном следствии, была запрещена. Пошили и установили занавес, кулисы. Оснастили сцену прожекторами, светофильтрами, светильниками для рампы, реостатом для осуществления световых эффектов. Затем был объявлен смотр-конкурс, я набрал штат певцов, музыкантов, актеров разного жанра. К счастью, среди контингента нашлось два-три режиссера театра и кино. С ними разрабатывались программы будущих концертов, проводились репетиции. Художники и столяры сооружали необходимые декорации, шились и костюмы.

Уместен вопрос: к чему в лагере театр? Интернированные не были заняты работой, были предоставлены своим мыслям об их неопределенном будущем. А это очень опасно, так как травмируется психика. Необходимо было дать хоть какую-то разрядку. Эту роль, решил я, и должен сыграть театр.

Вначале я встретил со стороны части контингента некое недоверие, даже сопротивление. Крах Третьего Рейха, естественно, не сломил нацистского духа в сознании находившихся здесь бывших идеологических руководителей НСДАП. Это и понятно: что насаждалось и вбивалось десятилетиями, не могло кануть в небытие вот так, сразу, в один присест. А тут еще слухи…

Уже доподлинно было известно о самоубийстве одного из нацистских бонз — Гиммлера, задержанного и опознанного американцами. Но никаких точных сведений не было о судьбе Гитлера и Бормана. Где они? Что с ними? И под большим секретом пополз слух, будто они со своей свитой благополучно добрались на подводной лодке до какой-то латино-американской страны, где готовят реванш, который сметет всё и вся. А пока, мол, надо ждать, ни в коем случае «не изменять»! Настоящее выжидание перед взрывом! В затаившейся массе, как и до разгрома, продолжала господствовать высокая внутрипартийная дисциплина с ее чинопочитанием, доходившим до подхалимажа. И… скрытая, молчаливая, а поэтому и особо опасная неприязнь к победителям, особенно к русским. Миф о спасшемся, якобы, Гитлере усиленно муссировался некоторыми политическими кругами и в среде союзников. Передо мной встал вопрос: как перед такой массой вскрыть истинную сущность и преступность нацизма, доказать, что крах подобного режима был неизбежен и необратим?

Генерал Джордж Паттон, командующий 3-й американской армией, увидев во дворе бухенвальдского крематория штабеля скелетов, обтянутых кожей, и поняв, до какого измождения доводились в лагере узники, приказал прогнать через это место все взрослое население города Веймара и окрестных сел: пусть отныне не утверждают, что-де ничего такого не было! Пусть всё увидят собственными глазами! «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать!» А тут — один раз показать, чем сто раз рассказать!

Я решил повторить то же. Но теперь это будет не с «просто населением», а с контингентом лагеря — истинными или косвенными виновниками, бывшими идейными вождями и функционерами НСДАП. Откровенно говоря, в гитлеровской Германии «просто жителей» не было (не осталось): как при любом монопартийном (читай бесконтрольном!) тоталитарном режиме, если кто хотел жить и жизнью жуировать, то обязан был быть членом партии.

Ни трупов, ни экспонатов патологии уже не было. А вот в затухших топках крематория все еще оставались горки мелких кальцинированных косточек, а в поддувалах — характерный серый людской пепел. Кстати, кто-то утверждал, что при приближении союзников эсэсовцы, мол, сжигали в крематории свои архивы. Здесь же бумажного пепла не было!

Молча проходили через подвал вереницы присмиревших бывших фюреров и ляйтеров, эсэсовцев и генералов. Я стоял сбоку и без единого слова указывал на прах от моих бывших товарищей, на вмурованные в стену крюки-виселицы, на оцинкованный стол, на котором подрезали сухожилия рук и ног, чтобы трупы от жары не корчились и это не мешало «заправить» в каждую топку не одно, а два-три тела, и этим… повысить «производительность» крематория. Я молчал, говорил мой взгляд: «Смотрите, запоминайте! Так было при вашем режиме, выводы делайте сами!»

То же проделывалось и со всеми прибывавшими позже этапами. Как бы вместо приветствия и предупреждения. Пусть подумают! Ведь многие избрали своим оправданием, что-де «они лишь выполняли приказы старших. Ответственности поэтому нести не должны»!

И лагерь притих. Не столько от увиденного, сколько от родившейся мысли: не уготована ли подобная участь каждому из них? Гитлер грозил миру своим «фергельтунгсфойером» — огнем возмездия. Не обернется ли теперь этот неудавшийся огонь против каждого из них, верных его сатрапов? Я не учел, что ущербная психика прочивших себя во «властители мира» способна будет поставить подобный вопрос… Страх, страх, страх… О, как ты велик в мелких, исковерканных душонках! И этот страх толкнул некоторых на отчаянные попытки тем или иным путем искать себе спасения. Куда девались былые надменность и высокомерие! Теперь передо мной оказалась в основном безликая масса запуганных, трепещущих за свою жизнь и поэтому угодливо лебезящих кроликов-подхалимов. Не скрою, во мне еще теплились искорки мести, но… в разумных пределах.

Еще издали, при моем приближении к их блоку (заселялись исключительно каменные), там раздавалась зычная команда: «Ахтунг! Штабслайтер коммт!» (Внимание! Идет начальник штаба!). В помещениях меня ожидал идеальный строй обитателей, руки по швам «бубликом», «глаза, пожирающие начальство», отлично заправленные койки… Немецкая аккуратность, не придерешься!

* * *

Ночью я, как обычно, обходил спящий лагерь. Вдруг от меня шарахнулись две тени. Кто это? Помчался вдогонку.

По булыжнику покатились котелки. Схватил одного — худющий парнишка! Бог ты мой! Как же я не учел, как мог забыть о молодежи!? «Гитлеровская»? — ну и что! Все равно молодежь! Она, молодежь, всегда является жертвой режима, если он преступен. Даже под эсэсовцами старшие узники пеклись о молодежи, а я… Ну и непутевый же я! Ведь молодежь — будущее! От того, как мы ее воспитаем, какими себя покажем, от тех чувств, какие в ней сумеем пробудить и развить, от этого зависит всё… Виновата ли она, что была в «гитлерюгенде»? Конечно, нет! Даже если и была в «Вервольфе», — не по ее вине: она, повторяю, была обычной безвинной жертвой правящего режима. Другое дело — взрослые: они — закоренелые, во всяком случае, полностью ответственные за их действия! Так сразу их не исправишь! Для этого понадобятся годы… Вся надежда — на молодежь: именно она и сможет построить будущее общество правильных людей!..

Я привел дрожащего от страха юнца на кухню. Распорядился, чтобы отныне все юноши до девятнадцати лет регулярно получали дополнительное питание — по полчерпака супа. Большим, как, например, хлебом, я не располагал: этим ведало командование лагеря. А на следующий день разместил всех юношей в отдельном флигеле, предоставив им полное самоуправление. Парнишку назначил старостой. Ему я тут же предложил сколотить из желающих молодежную группу для участия в концертах. И он стал руководителем этой «Шпорт унд Шпиль-группе» (спортивно-игровой). Насчитывала она около шестидесяти человек. Остальные или же не захотели, или не обладали дарованиями. Не захотели потому, что остались «политически верными» и на согласившихся смотрели как на «наймитов», «изменников». Спорил с ними, пытался переубедить, доказывал, что не собираюсь внушать им какие бы то ни было политические идеи… Нет, они держались стойко. Судить их не мог: будь я на их месте, возможно, поступил бы так же: ведь лагерь этот, по их понятию, образован «оккупантами» их родины, а следовательно, врагами.

В основном группа состояла из ребят из города Альтенбурга. Секретом подготавливаемых номеров делиться со мной отказывались: репетиции, обсуждения программ прекращались при моем появлении. Кстати, для этих репетиций я им выделил флигель в пустом деревянном блоке. На мои расспросы они неизменно отвечали: «Это — сюрприз. Иначе вам будет неинтересно!» Я понимал, что дело тут не только в «интересности»: ребята ревниво оберегали свою самостоятельность от возможных попыток диктата со стороны. Что ж, они правы. Оказываемое им доверие рано или поздно принесет свои плоды. Кроме того, юношеская естественная романтика, чувство самостоятельности — зачем их пресекать? Зачем связывать инициативу? Лишь бы не подвели под монастырь! Вместе с тем они всегда внимательно выслушивали мои предложения, пересказы разных миниатюр и пантомим и… внедряли.

Первое представление было дано через месяц. Зал битком. Увертюра. В двух передних рядах — офицеры гарнизона с женами и солдаты. Позади — интернированные. Что нам покажут? Горю от нетерпения и… страха: а вдруг подстроят каверзу?

Выходит тот парнишка-руководитель. Сейчас он — конферансье. Предлагает зрителям напрячь сообразительность: перед нами пройдет ряд миниатюр, по которым надо будет отгадать задуманную шараду.

Занавес поднимается. За палитрами восемь парней. Конферансье превращается в дирижера. Взмах рукой, и в зал полились звуки задорной музыки: кто на флейте, кто на банджо, на гитаре, на губной гармошке или, как Герхард Диттель, на расческе с папиросной бумажкой исполняют молодежную песенку «So sind wir — wir pfeifen auf die Sorgen» (Таковы мы — плюем на все невзгоды!). Оригинальный самодеятельный оркестр! Отлично!

Мой рассказ об искусстве артиста Хенкина, поразившего меня за время его гастролей по Югославии, был ребятами взят на вооружение. С молниеносной быстротой, без заминки, происходят смены декораций, сценок, переодевание и перевоплощение.

Во второй миниатюре перед нами школьный класс. Конферансье теперь учитель, музыканты — ученики за партами. Учитель делает замечание одному из них, проверяя его тетрадь:

— Какой же ты олух! Здесь ты пропустил букву «н», а последние две буквы надо поменять местами. Исправь немедленно!

Мысленно меняю название, какое бы дал предыдущей сценке: «концерт» на «концентр». А дальше?

Следует сценка с сетованием на то, что, как ни говори, а очень уж здесь мизерный «рацион», то есть пайка. (Ага: «концентрацион»!)

Продовольственный магазин. Покупатель просит полкило колбасы. Продавец с сожалением разводит руками, показывая на пустой прилавок:

— Шаде, гибтс нихтс мер им лагер! (сожалею, нет больше в наличии).

В книжном магазине — разговор о книге (по-немецки «бух»). В последней сценке двое возлюбленных мечтают, как бы хорошо отдохнуть в лесу («вальд»).

Всё ясно: совокупность сценок составила название «Концентрационный лагерь Бухенвальд». Зал рукоплещет, а у меня ёкнуло сердце. Ищу глазами оперуполномоченного Дзуцова — как он отреагирует? Не запретит ли концерты? Если бы понял, то мне, как инициатору, не поздоровилось бы: тут явное отождествление фашистского концлагеря с советским! К счастью, Дзуцова не оказалось. Неприятнейший человек!

За миниатюрами последовали гимнастические, акробатические номера, жонглирование… Помню пантомимы «Памятник», «Парикмахер», миниатюру «Девушка и пастух», где романс исполнил Блюмель, а девушкой был, кажется, Карл Куно. Исполнены были и знаменитые оперные арии (были у нас и «свои» оперные певцы из альтенбургского и берлинского оперных театров). Выступали комики, эксцентрики, волшебники… Манфред Фогт комично изобразил турецкого муллу с тюрбаном на голове. Подобострастно воздевая руки вверх, он обращался за ответами на задаваемые вопросы, произнося слова «молитвы»:

Allah ist mächtig,

Allah ist groß:

Zwei Meter sechzig

Und arbeitslos!..

(Аллах могуществен,

Аллах высок:

Два метра шестьдесят

И безработный!..)

После концерта — танцы для гарнизона. Капитан Матусков и весь гарнизон были довольны: концерты скрашивали будничную монотонность солдатской походной жизни. А об их женах и говорить нечего — могли натанцеваться «до упаду». В них я нашел горячих покровительниц…

Концерты ставились дважды в месяц. Новые программы, фольклорные пьески. Но иногда «на всеобщую просьбу публики» отдельные номера повторялись[78].

* * *

Конечно, лагерь жил не только концертами. Была и своя, суровая жизнь: распорядок дня, утренняя и вечерняя поверки-аппели, внутренние и наружные рабочие бригады. Были и ЧП: частые туманы на горе Эттерсберг, малочисленность охраны на вышках плюс страх привели к побегам. При мне их было два. В первом, проползши под проволокой, выскользнул один из бывших эсэсовских офицеров. Командование распорядилось обнести лагерь наружным дощатым забором, оставив между ним и существовавшим проволочным узкий проход. Возводить его стали бригады из добровольных плотников лагеря. А когда закончили, бежало еще двое бывших СС-штурмфюреров: в тумане прислонили лестницу к проволочному, а с него перекинули доску-мост на дощатый забор. Не были ли то «хозяева» обнаруженных мной мешочков с золотыми зубами и коронками?..

Для соблюдения режима и порядка в лагере создан отряд «лагершутцев», начальником его поставлен бывший майор полиции Хайнц. Перед тем я долго беседовал с ним, убедился: это честнейший, добросовестнейший служака. Из тех, кто службу знает и любит, кому безразлично кому служить, но раз уж служить, то честно. Вроде бы все должны любить порядок и дисциплину. А вот чтобы отдать бескорыстно всего себя этому порядку — увы! На это не всякий способен. Для Хайнца порядок был превыше всего. Он сам набрал себе отряд из тридцати человек. Все они разместились во флигеле дощатого блока № 11, ниже блока № 5. В смежном флигеле стали жить «фойерверы» — пожарники и работники кухни. Должен сказать, что ни в Хайнце, ни в его отряде разочаровываться мне ни разу не пришлось: своевременно раскрывались все кражи, пресекались драки, не допускались и другие нарушения в зоне. Во всем чувствовалось, что Хайнц меня уважает. Неплохо поставил он и службу информации, сумев убедить в ее необходимости: узнав, что одному из нацистских бонз удалось пронести в лагерь страшный яд «0–8» (так назывался не только пистолет «парабеллум», но и доза, возможно по ее весу, гидрохлорида морфия), был произведен тщательный обыск. Хитроумно запрятанный порошок был найден. Говорили, что этой дозы было достаточно, чтобы отравить 150 человек! Эта удача не была, естественно, по сердцу оперуполномоченному Дзуцову: он посчитал, что раз не он обнаружил этот яд, то запятнана честь его мундира…

* * *

Контингент насчитывал уже более 12 000 человек: из Берлина доставили этап в 6000 человек.

Январь 1946 года. Ребята из молодежной группы настойчиво выпросили снабдить их двадцатью перочинными ножами. «Режуще-колющие» предметы в зоне строжайше запрещены. Конечно, я попытался узнать, для какой им это цели. «Величайший секрет, герр штабслайтер! Знаем: вы нам доверяете и не откажете. Даем честное слово, что вас не подведем, через две недели вернем». Да, на подлость по отношению ко мне они не пойдут, в этом я был уверен. Ножи были выданы. Узнал бы только об этом Дзуцов!..

…Раннее утро, 18-е число. Неожиданно меня будят чудесные звуки любимого вальса Штрауса, а за ним последовала не менее любимая «Серенада» Шуберта. Что это? Откуда? Открываю дверь: перед моей комнатушкой несколько музыкантов. Последние звуки. Вперед протискиваются двое поваров в торжественном убранстве, в белоснежных колпаках. Вручают мне живописный, чудесно пахнущий торт на блюде. Кремом на нем выведено: «18 января». Что за день, в честь чего? Тут выходят члены молодежной группы — Манфред Фогт и Герхард Хенниг, дают мне отлично изготовленную лакированную шкатулку с шахматными клетками. Открываю: какие в ней изящные фигурки! Изнутри на крышке надпись: «Унзерем штабслайтер, цум Гебуртстаг. Шпорт унд Шпиль-группе» (Нашему начальнику штаба, в день рождения. Спортивно-игровая группа). А ведь верно: сегодня день моего рождения! Но как и откуда они об этом прознали?! Теперь ясно, для чего им понадобились ножи. За столько лет мне впервые напомнили о моем дне! И кто! — бывшие гитлеровские юнцы!!! Невероятно! Невольная мысль: даже такое сильное давление, какое на психику народа оказывал нацизм, не в силе было выхолостить в юности присущую ей чистоту и человечность! Увы! Не вся молодежь обладала подобным иммунитетом: половина ее, шестьдесят человек, так и продолжала смотреть на меня волком. Очень справедлива притча о Сеятеле, Его зернах и неоднородной почве: упадут зерна на камень — и не прорастут!.. Но впереди много еще времени, а души — не камень! Будем же надеяться! Надеяться и ждать!

* * *

Этот день принес и другую неожиданность. Прибыл очередной большой этап. Я его принял, а майор Хайнц провел через дезинфекцию, душ, разместил на жилье.

После вечернего аппеля ко мне робко постучали: какой-то немец! Что ему надо?

— Алекс! — удивил меня его возглас: — Разве ты меня не узнаешь? Я — Карл Ройтер. Был санитаром у Роберта, в хирургическом. Работали вместе с тобой!..

Боже, действительно он! Но тогда мы были в полосатом и привыкли видеть себя в «зебре», а сейчас он — в гражданском, разве узнаешь?

— Как ты сюда попал? — А ты как? «Неисповедимы пути Твои, Господи!»… — Когда меня в числе нацистов ввели через ворота сюда, первой мыслью было — повеситься! Вдруг вижу тебя, глазам не верю: ты и… тоже здесь! Но раз и «наши» тут, не только нацисты, то позора нет, будем жить!

В оживленной беседе за тортом и шахматами я от него узнал о последних днях Бухенвальда, о голоде, доведшем некоторых до каннибализма; о том, что в день освобождения несколько тысяч узников от истощения не могли встать с нар, а получив американские консервы, так на них набросились, что большинство скончалось… Узнал и о превратностях судьбы человеческой. По его словам, Эрих Решке служит сейчас в «народной полиции» в чине полковника. Отто Кипп устроился директором какого-то крупного комбината в Галле, а Эрнст Буссе стал вице-президентом в Министерстве внутренних дел в Тюрингии. О других он не знал…

— Мы узнали, что ты, а затем и большая группа благополучно бежали у Кёльна, и были очень рады…

Конечно, все это отрадно. Но… не знали мы тогда, что над головами наших хороших друзей, занимающих сейчас высокие посты, уже завис дамоклов меч: им вскоре снова придется пройти через огромные испытания, унижения, пытки в застенках. А некоторым, как Эрнсту Буссе, придется и погибнуть, на этот раз — в сталинских лагерях. Почему? Да по той простой причине, что и при новой, «народной» власти, взявшей на вооружение доносительство, фальсификацию, они остались такими же несгибаемыми борцами с любыми, какими бы и чьими бы они ни были, тоталитарно-диктаторскими режимами. Новые власти скоро приступят к обезвреживанию неугодных им, но популярных противников — возможных претендентов на их кресла и посты. И через прокрустово ложе невредимыми пройдут лишь те, кто приспособится, у кого окажутся «стандартные», разрешенные размеры. «Кто не с нами, — тот против нас!» А те, кто наберется храбрости и «нахальства» сопротивляться, произнести слово критики, будут посажены за решетку, в лагеря, уничтожены… Очень обидно узнать победителям, что боролись они и завоевали совсем не то, за что прошли через столько нечеловеческих мучений и пролили реки крови!.. Отнюдь не то! Еще обидней — погибнуть и не знать, что погиб не за то, за что боролся. К счастью, мертвые так об этом и не узнают! Пусть же почивают в мире! Хоть это заслужили они честно!

* * *

На смотре-конкурсе ко мне обратился Фрэд Паркер. Почему такая фамилия? Оказалось, он уже 25 лет работает на сцене, в основном в цирке. Иллюзионист-астролог. Фамилия его — артистическая. «Астролог»? Оккультист? — Гм… в такие «науки» я не верил… На сцену выпускать шарлатана, как я считал, не хотелось…

— Вы, герр штабслайтер, несоветский человек! — сразил он меня своей проницательностью.

— Почему вы так решили? — Это видно из вашей манеры ходить, бегать. Она — западная. Русские так не умеют: у них своя характерная походка — враскачку, вразвалку, как у медведей. И зря вы не верите в астрологию. Я вам это докажу.

На его просьбу я сообщил ему дату, примерный час и место моего рождения. Через несколько дней передо мной лежал гороскоп: на бумаге были вычерчены разноцветные кривые, какие-то пометки.

— Разъясняю: вот этим цветом обозначены ваши счастливые, а этим — несчастливые семь лет. Жизнь у вас долгая. Вы родились под созвездием Ориона. И ваша жизнь зависит от него и от влияния на него других звезд. Прорицать будущее не буду: не поверите, и я вам ничего не докажу. Но назовите несколько запомнившихся вам дат, и гороскоп расскажет, что с вами тогда произошло. Вы убедитесь, что он не врет.

Я назвал 1927 год, даты, когда тонул в реке Лопани под селом Покотиловка и когда выехал заграницу.

— Летом с вами произошел случай, чуть не стоивший вам жизни. А осенью вы предприняли долгое путешествие, с которого и начался отсчет семи ваших счастливых лет…

Назвал я и 1941 год: 6 апреля и 22 августа. И на все получил точные ответы. Поразительно! Мое неверие пошатнулось. Других дат я не стал называть. Хватит! В гороскопе что-то да есть!

Затем Паркер продемонстрировал совсем непонятные и уникальные способности: безошибочно, по прикосновению к зажатому в моей руке карандашу, обнаруживать спрятанные в его отсутствии предметы. В те годы я, да наверное и многие другие, и слыхом не слыхивал о каких-то биотоках. Способность Паркера поразила: фокусник! И он был допущен на сцену, где пользовался огромным успехом.

* * *

Изредка то одного, то другого интернированного увозили на следствие. Назад никто не возвращался, судьба их оставалась неизвестной. Настал черед и старосте молодежной группы, отличному организатору. Жаль, ни имени, ни фамилии его я не запомнил. По-моему, звали его Фриц, лет шестнадцати-семнадцати. Славный, душевный, талантливый парнишка! Я не знал, что его вызвали на проходную. Парень там сумел выпросить разрешение попрощаться со мной. Долго тряс руку, глаза блестели, голос срывался. Как его успокоить, как обнадежить?

— Русские — хорошие, справедливые люди. Уверен, что ты не совершил ничего дурного. Вот увидишь: разберутся и отпустят!

«Разберутся и отпустят!» — до чего банальная фраза! Впервые я услышал ее от лейтенанта Соскова в селе Добра. Затем от негритенка в Веймарской тюрьме Маршталь. И верил, верил, что справедливость не может не настать. Очень верил! И верил в русских. И еще много раз придется услышать эту фразу, слышать и верить… Увы! С каждым разом веры становилось меньше и меньше…

* * *

Оперуполномоченный Дзуцов… Я уже упоминал, что личность эта была пренеприятнейшая, — его старались обходить стороной даже кадровые офицеры. Помощником у него был «краснопогонник» — старшина Фейерман, тоже не менее неприятная, скрытная и алчная персона. Используя свое бесконтрольное положение, оба они бессовестно обирали интернированных. Все чаще и чаще в зоне встречались мне люди в одном исподнем: их одежда приглянулась этой ненасытной паре. Мало того, они совершали, не знаю, законные или незаконные, налеты на санчасть капитана Кароева. Причем в его отсутствие. «Незаконные»?! Писан ли закон для властьимущих? Говорят же: «Мы — чтобы писать законы, вы — чтобы им безоговорочно повиноваться!» Взламывались двери амбулатории, ящики аптек, шкафы — производились «обыски». А что искали? Спиртное! Это не могло не возмущать врача. Я впервые познакомился с новым для меня законом, когда «тот прав, у кого больше прав»! Позже эта новая истина стала аксиомой и перестала удивлять.

Интернированные, которых раздели, поставили передо мной необычную проблему: как и во что их одеть? Как впредь предотвратить подобные факты? Дело в том, что, вопреки древней римской поговорке «Quod licet Jovi, non licet bovi!» (Что прилично Юпитеру, не положено быку!), здесь оказалось другое: «Раз это разрешается начальству, почему нельзя мне?», и некоторые из гарнизона тоже не побрезговали приобрести себе неплохие костюмы, «разгуливающие» по лагерю.

Чтобы лучше понять кого-то и его поступки, я всегда старался поставить себя на его место. Так было и здесь. Представил себе: я — свидетель и жертва нападения врага на мою Родину, свидетель его варварства, деспотизма, огня и меча, ураганом пронесшихся по стране, коснувшихся моего родного очага, близких… Я видел оставленную врагом при отступлении выжженную землю, опустошенные и полные взрывоопасных сюрпризов поля и пастбища. Короче, видел результаты тотальной войны, — войны до полного уничтожения.

Там у меня — представлял я себе, — разруха, голод, калеки, сироты, слезы и нищета, «ни кола, ни двора». И на долгие годы, отсюда и краю не видать!.. А он здесь, тот самый враг — фашист. Доказательством тому, что он причастен к моему горю, это то, что он изолирован в лагерь. Разве сажают в лагеря невиновных?! А мешочки с золотыми зубами и коронками — разве они это не подтверждают?! Правда, их, мешочков этих, было найдено всего три, причем в разных флигелях, — одному лицу принадлежать не могли. Я не искал хозяев. Отчасти потому, что боялся их найти: не был уверен, что смогу сдержать свою реакцию! Да и все здесь взрослые представлялись мне одинаково закоренелыми врагами. А они — прекрасно одеты, обуты. Как же так?! Меня скоро демобилизуют, отпустят домой в одежде «тридцать третьего срока» — в латаной-перелатанной. Нет уж, извиняюсь, так не пойдет!.. «Эй, ты! Власть переменилась, скидай сапоги!» — вспомнились мне слова из одного фильма, и я понял справедливость местного «Эй, ты! Отдай то, что награбил у меня!..». А разве не те же мысли были у нас в селе Добра, когда мы с голодухи попользовались немецким поросенком?

И все же: действительно ли все здесь враги и преступники? Все ли одинаковы? Нашел же я среди взрослых простых и честных людей! Правда, то были единицы. Ну, хотя бы тот же Хайнц и набранный им отряд. Или некий Келлер. Он превосходно говорил по-русски, был, по его словам, одним из переводчиков при капитуляции Берлина. Отлично исполнял лирические романсы, аккомпанируя себе на гитаре. До сих пор помню: «Abend, in der Taverne vergess’ ich ja nie…», «In Rosen-Garten von Sans-Souci»… — отличные это люди, ничего не скажешь! Или хотя бы та же гитлеровская молодежь: я ее считал жертвой правящего тогда режима. Но есть, определенно есть и отпетые мерзавцы. Их тоже, видимо, единицы.

Основная же масса — мелочь, простые обыватели. Как камешки, были они подхвачены мощным торнадо, скорей — селевым потоком нацизма и, не сопротивляясь, покатились вниз по бурному течению. В то время мне еще не были известны такие термины, как «военные преступники», «преступники против человечества». Я знал только, что были «шишкибонзы», развязавшие эту страшную кровопролитную войну, одобрившие ее варварство, садизм, геноцид, расизм. Они, по моему представлению, не могли находиться среди интернированных. Интернированные — это мелкие сошки, превентивно-задержанные. Их изолировали по подозрению, не имея еще явных доказательств их вины. Дела их расследуются, а для этого, естественно, необходимо время, собираются данные… А пока… почему бы мне самому не поинтересоваться, не разобраться? А как? Да пусть сами о себе сообщат! Захотят ли? Я был уверен: достаточно приказать и… свойственная немцам дисциплина, плюс страх перед «начальством» сыграют свою роль. Конечно, найдутся и такие, кто постарается увильнуть: самые заядлые, имеющие что скрыть, не сразу рискнут, постараются затаиться… Все-таки попробуем!

По блокам была дана команда: всем функционерам НСДАП, начиная с «целленлайтеров» и выше, всем членам СС, СА и СД, начиная с «оберштурмфюреров» и выше и соответствующим им чинам, немедленно, до 1200, подать о себе следующие данные: чин, стаж, где и когда работал, на каких фронтах, когда и в каких частях воевал, какой пост занимал, в каком блоке и флигеле находится сейчас…

К 1200 в канцелярию было подано около 600 записок. Тут же последовал следующий приказ: «Мне известно, что данные поданы не всеми, кого это касается. Предупреждаю в последний раз: немедленно исполнить приказ. Даю последний срок — до 1500, после чего буду вынужден поднять ваши досье. Обнаруженные нарушители пусть тогда пеняют на себя!»

Естественно, никаких досье, никаких дел, кроме списков фамилий, у меня не было. Да и быть не могло.

К 1500 пришло еще около 250 записок. Боже, какие сложные и непонятные чины и должности! Чему, например, в армии соответствует «штандартенфюрер», «штурмбанфюрер», «группенфюрер»?.. И вот Хайнцу, Келлеру и работникам канцелярии я приказал отобрать триста, самых-самых высших. Я, мол, проверю!

Почему был дан подобный приказ, никто из моих «приближенных и доверенных» лиц пока и понятия не имел. К 1900 передо мной лежал аккуратный список на этих 300 самых высших функционеров нацистской партии и офицеров. Так мне и стало известно, что в лагере находится одиннадцать генералов.

В складе «Беклайдунгскаммер» от старого лагеря осталось триста комплектов полосатой одежды и достаточное количество деревянных башмаков. Вот я и решил: почему бы не приодеть высшие чины попарадней? Среди них наверняка окажутся и хозяева тех злосчастных мешочков с золотыми зубами и коронками. Пусть на себе испытают, каково было их узникам, лишенным имени и фамилии и превращенным в «номера»! По-моему, это было вполне справедливым.

Приглашен Хайнц, с ним разработана «технология» задуманной операции. Пять человек из его команды выделено в «Беклайдунгскаммер», где станут раздатчиками зебры и башмаков. Остальные разойдутся по блокам и флигелям, откуда по спискам вызовут с вещами соответствующие фамилии. Построят их перед блоками, затем эти кучки сольют в одну колонну. Ее приведут в «Беклайдунгскаммер». Колонна, как это было прежде с этапом узников, разденется и, оставив вещи, продефилирует перед раздатчиками, получая полосатую одежду. За это время несколько человек из отряда Хайнца освободят один из флигелей на втором этаже, расселив его прежних обитателей по освободившимся местам. Начало операции назначено на 100 ночи, когда все будут одурманены глубоким сном. Все учтено по минутам. Закончится эта операция водворением превращенных в «полосатиков» на их новое местожительство. Использовать их на каких-либо работах строжайше запрещено.

Почти до обеда отряд Хайнца сортировал одежду, вещи. В одной из комнат на втором этаже «Эффектенкаммер» развесили костюмы первого сорта — для офицерского состава; для сержантов — в другой; для солдат — костюмы третьего сорта — в третьей. «Пожалуйста, приходите и берите кому что нужно! Только не унижайтесь, не доставляйте мне хлопот, не раздевайте людей в зоне!» В первую очередь одели тех, кто был раздет раньше.

Через несколько дней я направился во флигель с «полосатиками». Еще издали оттуда рявкнуло: «Ахтунг! Штабслайтер коммт!» Порядок и строй — блестящи. Вдруг мне в глаза бросился красный винкель на груди одного из выстроенных обитателей. Винкель политического узника! Мой винкель! Да как он, подлец, осмелился!.. Я выхватил нож и ринулся к нему. Соседи шарахнулись в стороны… С каким злорадством я срезал винкель, оставшийся от бывшего хозяина, приговаривая этому, готовому потерять сознание, «полосатику»:

— Красный винкель носили политические, враги нацизма. А ты… ты — уголовник, преступник! Тебе положен винкель зеленый!..

Так вырвалось у меня наружу еле до тех пор сдерживаемое желание мести. Теперь оно было удовлетворено!!!

* * *

У капитана Дзуцова была «походно-полевая жена» (ппж), из остовских работниц. Звали ее Оксаной. Молоденькая, чистенькая, приятная и симпатичная. Полный контраст мужу. Она охотно танцевала, в том числе и со мной. Об этом донесли особисту, и тот решил нас наказать: оба мы очутились в разных камерах бухенвальдского «бункера»-карцера. Не знаю, в каких условиях содержалась Оксана, но меня Дзуцов запретил кормить и поить, приказал не давать воды даже для умывания. А ночами напролет я сидел в его кабинете на так называемом допросе:

— Если не скажешь и не напишешь, с каким заданием тебя заслали к нам, — сгною в камере, и следа от тебя не оставлю!

С подобным «следствием» я еще не встречался. Интереснейший метод! По одну сторону стола сидел Дзуцов, чуть ли не по складам читая газету (во всяком случае, так мне показалось: очень уж долго задерживался он на одной странице!). По другую — я. Передо мной лежало несколько листков бумаги и чернильница с ручкой. Время от времени Дзуцов отрывался от газеты, задумчиво поковыривал у себя в носу, затем равнодушным голосом бросал один и тот же вопрос:

— Ну, так как? С каким заданием заслали к нам? — после чего, даже не ожидая ответа, опять погружался в штудирование газеты. На чтение двух страниц у него уходила целая ночь. Однажды он залихватски сморкнулся с помощью двух пальцев. Длинная жирная сопля повисла на радиаторе отопления и закачалась. Заметив, что я внимательно наблюдаю за амплитудой столь необычного феномена, Дзуцов равнодушно вытянул ногу в валенке и растер ее:

— Ну, с каким заданием прибыл? — протянул он и опять уткнулся в свою «прессу». Что мне отвечать, о чем писать? Да он особенно и не настаивал. Ждал, видимо, своего часа: кто бы мог выдержать без воды и еды? «Когда же он, этот упрямец, начнет шататься от голода и жажды? Когда начнут его приканчивать антисанитарные условия?» — ожидал, видимо, он.

Вот только не знал он, что «шефство» надо мной установила героическая молодежная группа. Не имеют понятия, как она проведала про мою участь, но в камеру по ночам (благо, окно ее выходило в лагерь!), несмотря на козырек и решетки, регулярно подавались котелок супа и кусочек хлеба! Для этого ребятам приходилось использовать поистине акробатические способности и обладать величайшей храбростью: вышка с часовым и прожектором находилась в нескольких десятках метров! Славные мои, отличные и самоотверженно добрые ребята! Зерна мои упали на благодатную почву, и вот я собираю урожай!..

Дзуцов между тем стал задавать и другие вопросы: — Пиши, как вы с капитаном Кароевым собирались переметнуться к американцам!..

Ого-го! Значит, он уже и своего кадрового офицера решил опорочить и пристегнуть к делу! Это серьезно! Поняв, что Кароеву грозит нешуточная опасность, я через ребят передал ему записочку с сообщением о кознях особиста.

За две с лишним недели я оброс, как Робинзон Крузо. Но тому безусловно было намного лучше: на свободе, на чистом воздухе, на природе, рядом плескался океан с чистыми-чистыми водами…

…Послышался топот сапог, дверь камеры отворилась. Передо мной предстали капитан Матусков и какой-то незнакомый полковник в папахе. Покачали головой, увидя мое состояние. Потом полковник произнес:

— Так вы, говорят, не все о себе рассказали? — Рассказал все. — Ну-ну, посмотрим… Дверь захлопнулась. Через час-другой меня препроводили в баню. Отлично вымылся, подстригли, побрили, выдали чистое белье. За воротами лагеря ждал джип, который и доставил меня в тюрьму Веймара, на этот раз — под следствие трибунала[79].

Разбирался со мной капитан Николаев. Оказалось, Дзуцов завел на меня целую папку. В ней были собраны показания нескольких интернированных немцев, где говорилось, что я занимался сколачиванием групп из числа эсэсовцев и гитлеровской молодежи. Цель: организация группового побега. Указывалось, вдобавок, что я подбивал и капитана Кароева примкнуть к группе и что тот, якобы, дал согласие переметнуться к американцам. Говорилось также, что и два осуществленных эсэсовцами побега — дело моих рук.

Пробыл я в тюрьме чуть более месяца. Затем, к моему крайнему удивлению, меня вернули обратно в лагерь. Только тут я узнал, как развивались события. Получив мою записку, Кароев немедленно помчался в Берлин, где в вышестоящих инстанциях потребовал безотлагательного разбора возводимой на него напраслины. Из Берлина инспектором послали полковника Свиридова. Свалился он как снег на голову:

— Позвать начальника штаба! — приказал он капитану Матускову. Тот вызвал Портефая, интернированного балтийского немца, поставленного на мое место.

— Вот этот?.. Нет, того, кого мы вам прислали! — Тот находится под следствием у капитана Дзуцова. Особист не успел замести следы. Состряпанное им дело передано в трибунал. И в Веймар были вызваны все, кто дал показание. Немцы сразу же от всего отреклись, объясняя, что ложные показания вынудил дать оперуполномоченный, обещая взамен свободу, а пока одаривая хлебом и маргарином. Да и подписывали они то, что было составлено по-русски и им было непонятным.

С Оксаной было хуже. Инспектор и ее обнаружил в камере. Дзуцову задним числом пришлось открыть дело и на нее. Если доказать фальшивку насчет меня не составило труда, то дело Оксаны оказалось более квалифицированным: особист, как ее «муж», знал о ней достаточно, чтобы составить подходящий компромат. Во всяком случае из Веймара ее не вернули. Впрочем, и сами Дзуцов и Фейерман исчезли. Скорее всего, их перевели в другое место: у щук для провинившейся подруги наказание одно — утопить ее в реке!

Занять свой прежний пост я категорически отказался — пусть балтийский немец Портефай руководит и дальше! А ему это очень нравилось: по лагерю ходил в окружении свиты человек в восемь — как-никак «начальство»! Я стал жить во флигеле вместе с молодежью. А ее подарком мне — шахматами — еще раньше завладел начальник лагеря капитан Матусков…

* * *

Прошел еще месяц или два. Вдруг поздно ночью меня разбудил возбужденный Фрэд Паркер:

— Беда!.. Только что я смотрел на звезды. На Орион неожиданно неблагоприятное влияние. Завтра вас увезут далеко из лагеря. Перед вами два пути! Не ошибитесь, сев не на тот поезд! Доброго вам пути!

Что за чушь!? Какие пути, какие поезда? Я разозлился, что меня разбудили из-за какой-то несусветной ерунды. Но… Паркер и на этот раз оказался провидцем: ранним утром, еще все спали, меня вызвали за ворота. Первым делом конвой приказал мне снять сапоги, пиджак. Все это отобрали, выдали «сменку» — растоптанные полуботинки и американскую курточку с пилоткой. Какая мне разница? Разве вещи, одежда играют какую-либо роль в столь неопределенной, возможно, без будущего, жизни? Веры в справедливый разбор моего дела уже давно не было!..

Итак, прощай Веймар, прощай Тюрингия, прощайте ребята из молодежной группы, ставшие мне словно братья!.. Будьте здоровы, станьте хорошими людьми и да хранит вас Бог!..[80]

В тот день к вечеру я был привезен в огромный лагерь в Фюрстенвальде-Кетчендорф, под Берлином. Десятки тысяч бывших военнопленных, несколько власовцев, о чем можно было судить по их немецкой униформе с трехцветным флажком на рукаве. Только тут я узнал, что существовала «власовская армия» — «РОА — Русская Освободительная Армия».

Ожидалась международная комиссия-инспекция, но, накануне ее приезда, часть из нас — около 500 человек — спешно погрузили в телятники, и нас тут же повезли на восток. Исполнилось предсказание Паркера: инспекционная комиссия безусловно перевела бы меня в лагерь с югославами (если такой существовал). Два разных пути, разных поезда! В одном Паркер ошибся: выбирать и совершить при этом «ошибку» мне не довелось — я просто-напросто был посажен на поезд на Восток! Закрытые телятники, конвой…

В пути кормили неплохо, на остановках можно было менять через посредников — конвой — вещи, у кого они были, на продукты. В Польше наш поезд подвергся обстрелу каких-то «банд». Наконец прибыли в Брест. Длительная остановка с баней, прожаркой: в Россию въедем чистенькими. Зато под усиленным отныне конвоем. И кормить нас будут после Бреста «сухим пайком»: пригоршней ржаных сухарей с такой же пригоршней «ржавой» соленой-пресоленой хамсы (кильки) — на сутки. Население и близко к эшелону не подпускали. Название нам отныне — «спецконтингент». Что это такое? Как встретит нас Родина? Но уже ясно, что совсем не так, как о том «вещали» с трибуны в Торгау. Что нас ждет? Идет пока июль 1946 года…

Загрузка...