Стихи (1938–1948)

«Сердце, это ли твой разгон?..»

Сердце, это ли твой разгон?

Рыжий, выжженный Арагон[174].

Нет ни дерева, ни куста,

Только камень и духота.

Всё отдать за один глоток!

Пуля — крохотный мотылек.

Надо выползти, добежать.

Как звала тебя в детстве мать?

Красный камень. Дым голубой.

Орудийный короткий бой.

Пулеметы. Потом тишина.

Здесь я встретил тебя, война.

Одурь полдня. Глубокий сон.

Край отчаянья, Арагон.

1939

«Парча румяных жадных богородиц…»

Парча румяных жадных богородиц,

Эскуриала грузные гроба.

Века по каменной пустыне бродит

Суровая испанская судьба.

На голове кувшин. Не догадаться,

Как ноша тяжела. Не скажет цеп

О горе и о гордости батрацкой,

Дитя не всхлипнет, и не выдаст хлеб.

И если смерть теперь за облаками,

Безносая, она земле не вновь.

Она своя, и знает каждый камень

Осколки глины, человека кровь.

Ослы кричат. Поет труба пастушья.

В разгаре боя, в середине дня,

Вдруг смутная улыбка равнодушья,

Присущая оливам и камням.

1939

Бой быков

Зевак восторженные крики

Встречали грузного быка.

В его глазах, больших и диких,

Была глубокая тоска.

Дрожали дротики обиды.

Он долго поджидал врага,

Бежал на яркие хламиды

И в пустоту вонзал рога.

Не понимал — кто окровавил

Пустынь горячие пески,

Не знал игры высоких правил

И для чего растут быки.

Но ни налево, ни направо, —

Его дорога коротка.

Зеваки повторяли «браво»

И ждали нового быка.

Я не забуду поступь бычью,

Бег напрямик томит меня,

Свирепость, солнце и величье

Сухого, каменного дня.

1939

«Тогда восстала горная порода…»

Тогда восстала горная порода,

Камней нагроможденье и сердец,

Медь Рио-Тинто[175] бредила свободой,

И смертью стал Линареса свинец.

Рычали горы, щерились долины,

Моря оскалили свои клыки,

Прогнали горлиц гневные маслины,

Седой листвой прикрыв броневики,

Кусались травы, ветер жег и резал,

На приступ шли лопаты и скирды,

Узнали губы девушек железо,

В колодцах мертвых не было воды,

И вся земля пошла на чужеземца:

Коренья, камни, статуи, пески,

Тянулись к танкам нежные младенцы,

С гранатами дружили старики,

Покрылся кровью булочника фартук,

Огонь пропал, и вскинулось огнем

Всё, что зовут Испанией на картах,

Что мы стыдливо воздухом зовем.

1939

В Барселоне

На Рамбле[176] возле птичьих лавок

Глухой солдат — он ранен был —

С дроздов, малиновок и славок

Глаз восхищенных не сводил.

В ушах его навек засели

Ночные голоса гранат.

А птиц с ума сводили трели,

И был щеглу щегленок рад.

Солдат, увидев в клюве звуки,

Припомнил звонкие поля,

Он протянул к пичуге руки,

Губами смутно шевеля.

Чем не торгуют на базаре?

Какой не мучают тоской?

Но вот, забыв о певчей твари,

Солдат в сердцах махнул рукой.

Не изменить своей отчизне,

Не вспомнить, как цветут цветы,

И не отдать за щебет жизни

Благословенной глухоты.

1939

«Горят померанцы, и горы горят…»

Горят померанцы, и горы горят.

Под ярким закатом забытый солдат.

Раскрыты глаза, и глаза широки,

Садятся на эти глаза мотыльки.

Натертые ноги в горячей пыли,

Они еще помнят, куда они шли.

В кармане письмо — он его не послал.

Остались патроны, не все расстрелял.

Он в городе строил большие дома,

Один не достроил. Настала зима.

Кого он лелеял, кого он берег,

Когда петухи закричали не в срок,

Когда закричала ночная беда

И в темные горы ушли города?

Дымились оливы. Он шел под огонь.

Горела на солнце сухая ладонь.

На Сьерра-Морена[177]

горела гроза.

Победа ему застилала глаза.

Раскрыты глаза, и глаза широки,

Садятся на эти глаза мотыльки.

1939

У Брунете

В полдень было — шли солдат ряды.

В ржавой фляжке ни глотка воды.

На припеке, — а уйти нельзя, —

Обгорали мертвые друзья.

Я запомнил несколько примет:

У победы крыльев нет как нет,

У нее тяжелая ступня,

Пот и кровь от грубого ремня,

И она идет, едва дыша,

У нее тяжелая душа,

Человека топчет, как хлеба,

У нее тяжелая судьба.

Но крылатой краше этот пот,

Чтоб под землю заползти, как крот,

Чтобы руки, чтобы ружья, чтобы тень

Наломать, как первую сирень,

Чтобы в яму, к черту, под откос,

Только б целовать ее взасос![178]

1939

«„Разведка боем“ — два коротких слова…»

«Разведка боем» — два коротких слова.

Роптали орудийные басы,

И командир поглядывал сурово

На крохотные дамские часы.

Сквозь заградительный огонь прорвались,

Кричали и кололи на лету.

А в полдень подчеркнул штабного палец

Захваченную утром высоту.

Штыком вскрывали пресные консервы.

Убитых хоронили как во сне.

Молчали.

Командир очнулся первый:

В холодной предрассветной тишине,

Когда дышали мертвые покоем,

Очистить высоту пришел приказ.

И, повторив слова: «Разведка боем»,

Угрюмый командир не поднял глаз.

А час спустя заря позолотила

Чужой горы чернильные края.

Дай оглянуться — там мои могилы,

Разведка боем, молодость моя!

1939

«Батарею скрывали оливы …»

Батарею скрывали оливы.

День был серый, ползли облака.

Мы глядели в окно на разрывы,

Говорили, что нет табака.

Говорили орудья сердито,

И про горе был этот рассказ.

В доме прыгали чашки и сита,

Штукатурка валилась на нас.

Что здесь делают шкаф и скамейка,

Эти кресла в чехлах и комод?

Даже клетка, а в ней канарейка,

И, проклятая, громко поет.

Не смолкают дурацкие трели.

Стоит пушкам притихнуть — поет.

Отряхнувшись, мы снова глядели:

Перелет, недолет, перелет.

Но не скрою — волненье пичуги

До меня на минуту дошло,

И тогда я припомнил в испуге

Бредовóе мое ремесло:

Эта спазма, что схватит за горло,

Не отпустит она до утра, —

Сколько чувств доконала, затерла

Слов и звуков пустая игра!

Канарейке ответила ругань,

Полоумный буфет завизжал,

Показался мне голосом друга

Батареи запальчивый залп.

1939

«В кастильском нищенском селенье…»

В кастильском нищенском селенье,

Где только камень и война,

Была та ночь до одуренья

Криклива и раскалена.

Артиллерийской подготовки

Гроза гремела вдалеке.

Глаза хватались за винтовки,

И пулемет стучал в виске.

А в церкви — экая морока! —

Показывали нам кино.

Среди святителей барокко

Дрожало яркое пятно.

Как камень, сумрачны и стойки,

Молчали смутные бойцы.

Вдруг я услышал — русской тройки

Звенели лихо бубенцы,

И, памятью меня измаяв,

Расталкивая всех святых,

На стенке бушевал Чапаев,

Сзывал живых и неживых.

Как много силы у потери!

Как в годы переходит день!

И мечется по рыжей сьерре

Чапаева большая тень.

Земля моя, земли ты шире,

Страна, ты вышла из страны,

Ты стала воздухом, и в мире

Им дышат мужества сыны.

Но для меня ты — с колыбели

Моя земля, родимый край,

И знаю я, как пахнут ели,

С которыми дружил Чапай.

1939

«Нет, не забыть тебя, Мадрид…»

Нет, не забыть тебя, Мадрид,

Твоей крови, твоих обид.

Холодный ветер кружит пыль.

Зачем у девочки костыль?

Зачем на свете фонари?

И кто дотянет до зари?

Зачем живет Карабанчель[179]?

Зачем пустая колыбель?

И сколько будет эта мать

Не понимать и обнимать?

Раскрыта прямо в небо дверь,

И, если хочешь, в небо верь,

А на земле клочок белья,

И кровью смочена земля.

И пушки говорят всю ночь,

Что не уйти и не помочь,

Что зря придумана заря,

Что не придут сюда моря,

Ни корабли, ни поезда,

Ни эта праздная звезда.

1939

«В городе брошенных душ и обид…» 

В городе брошенных душ и обид 

Горе не спросит и ночь промолчит. 

Ночь молчалива, и город уснул. 

Смутный доходит до города гул: 

Это под темной больной синевой 

Мертвому городу снится живой,

Это проходит по голой земле

Сон о веселом большом корабле,

Ветер попутен, и гавань тесна,

В дальнее плаванье вышла весна.

Люди считают на мачтах огни;

Где он причалит, гадают они.

В городе горе, и ночь напролет

Люди гадают, когда он придет.

Ветер вздувает в ночи паруса.

Мертвые слышат живых голоса.

1939

У Эбро

На ночь глядя выслали дозоры.

Горя повидали понтонёры.

До утра стучали пулеметы,

Над рекой[180] сновали самолеты,

С гор, раздроблены, сползали глыбы,

Засыпали, проплывая, рыбы,

Умирая, подымались люди,

Не оставили они орудий,

И зенитки, заливаясь лаем,

Били по тому, что было раем.

Другом никогда не станет недруг,

Будь ты, ненависть, густой и щедрой,

Чтоб не дать врагам ни сна, ни хлеба,

Чтобы не было над ними неба,

Чтоб не ластились к ним дома звери,

Чтоб не знать, не говорить, не верить,

Чтобы мудрость нас не обманула,

Чтобы дулу отвечало дуло,

Чтоб прорваться с боем через реку

К утреннему, розовому веку.

1939

«Молча — короткий привал…»

Молча — короткий привал —

Ночью ее целовал,

И не на ласку был скуп

Жар запечатанных губ.

Молча и до дурноты

Утром глядел на цветы,

Молча курил он табак,

Молча он гладил собак,

И суетился у ног

Теплый мохнатый щенок.

С ним говорила трава.

Где потерял он слова?

Вот истребитель идет,

Скажет свое пулемет,

Летчик глядит и молчит:

Нет языка у обид.

Громкая ночь жестокá,

Нет у нее языка.

1939

Русский в Андалузии

Гроб несли по розовому щебню,

И труба унылая трубила.

Выбегали на шоссе деревни,

Подымали грабли или вилы.

Музыкой встревоженные птицы,

Те свою высвистывали зорю.

А бойцы, не смея торопиться,

Задыхались от жары и горя.

Прикурить он больше не попросит,

Не вздохнет о той, что обманула.

Опускали голову колосья,

И на привязи кричали мулы.

А потом оливы задрожали,

Заступ землю жесткую ударил.

Имени погибшего не знали,

Говорили коротко «товарищ».

Под оливами могилу вырыв,

Положили на могиле камень.

На какой земле товарищ вырос?

Под какими плакал облаками?

И бойцы сутулились тоскливо,

Отвернувшись, сглатывали слезы.

Может быть, ему милей оливы

Простодушная печаль березы?

В темноте все листья пахнут летом,

Все могилы сиротливы ночью.

Что придумаешь просторней света,

Человеческой судьбы короче?

1939

Гончар в Хаэне

Где люди ужинали — мусор, щебень,

Кастрюли, битое стекло, постель,

Горшок с сиренью, а высоко в небе

Качается пустая колыбель.

Железо, кирпичи, квадраты, диски,

Разрозненные смутные куски.

Идешь — и под ногой кричат огрызки

Чужого счастья и чужой тоски.

Каким мы прежде обольщались вздором!

Что делала, что холила рука?

Так жизнь, ободранная живодером,

Вдвойне необычайна и дика.

Портрет семейный — думали про сходство.

Загадывали, чем обить диван.

Всей оболочки грубое уродство

Навязчиво, как муха, как дурман.

А за углом уж суета дневная,

От мусора очищен тротуар,

И в глубине прохладного сарая

Над глиной трудится старик-гончар.

Я много жил, я ничего не понял,

И в изумлении гляжу один,

Как, повинуясь старческой ладони,

Из темноты рождается кувшин.[181]

1939

«Крепче железа и мудрости глубже…»

Крепче железа и мудрости глубже

Зрелого сердца тяжелая дружба.

В море встречаясь и бури изведав,

Мачты заводят простые беседы.

Иволга с иволгой сходятся в небе,

Дивен и дик их загадочный щебет.

Медь не уйдет от дыханья горниста,

Мертвый, живых поведет он на приступ.

Не говори о тяжелой потере:

Если весло упирается в берег,

Лодка отчалит и, чуждая грусти,

Будет качаться, как люлька, — до устья.

1939

«Сбегают с гор, грозят и плачут…»

Сбегают с гор, грозят и плачут,

Стреляют, падают, ползут.

Рассохся парусник рыбачий,

И винодел срубил лозу.

Закутанные в одеяла,

Посты застыли начеку.

Война сердца освежевала

И выпустила в ночь тоску.

Рука пощады не попросит.

Слова врага не обелят.

Зовут на выручку колосья,

Родные жадные поля.

Суров и грозен боя воздух,

И пулемета голос лют.

А упадешь — земля и звезды,

И путь один — как кораблю.

1939

«Бомбы осколок. Расщеплены двери…»

Бомбы осколок. Расщеплены двери.

Всё перепуталось — боги и звери.

Груди рассечены, крылья отбиты,

Праздно зияют глазные орбиты.

Ломкий, истерзанный, раненый камень

Невыносим и назойлив, как память.

(Что в нас от смутного детства осталось,

Если не эта бесцельная жалость?)

В полуразрушенном брошенном зале

Беженцы с севера заночевали.

Средь молчаливых торжественных статуй

Стонут старухи и плачут ребята.

Нимф и кентавров забытая драма —

Только холодный поверженный мрамор.

Но не отвяжется и не покинет

Белая рана убитой богини.

Грудь обнажив в простоте совершенства,

Женщина бережно кормит младенца.

Что ей ваятели? Созданы ею

Хрупкие руки и нежная шея.

Чмокают губы, и звук этот детский

Нови невнятен в высокой мертвецкой.

1939

В январе 1939

В сырую ночь ветра точили скалы.

Испания, доспехи волоча,

На север шла. И до утра кричала

Труба помешанного трубача.

Бойцы из боя выводили пушки.

Крестьяне гнали одуревший скот.

А детвора несла свои игрушки,

И был у куклы перекошен рот.

Рожали в поле, пеленали мукой

И дальше шли, чтоб стоя умереть.

Костры еще горели пред разлукой,

Трубы еще не замирала медь.

Что может быть печальней и чудесней?

Рука еще сжимала горсть земли.

В ту ночь от слов освобождались песни

И шли деревни, будто корабли.

1939

После…

Проснусь и сразу: не увижу я

Ее, горячую и рыжую,

Ее, сухую, молчаливую,

Одну под низкою оливою,

Не улыбнется мне приветливо

Дорога розовыми петлями,

Я не увижу горю почести,

Заботливость и одиночество,

Куэнку с красными обвалами

И белую до рези Мáлагу,

Ее тоску великодушную,

Июль с игрушечными пушками,

Мадрид, что прикрывал ладонями

Детей последнюю бессонницу.

1939

«Бои забудутся, и вечер щедрый…» 

Бои забудутся, и вечер щедрый 

Земные обласкает борозды, 

И будет человек справлять у Эбро 

Обыкновенные свои труды. 

Всё зарастет — развалины и память, 

Зола олив не скажет об огне, 

И не обмолвится могильный камень 

О розовом потерянном зерне. 

Совьют себе другие гнезда птицы, 

Другой словарь придумает весна. 

Но вдруг в разгул полуденной столицы 

Вмешается такая тишина,

Что почтальон, дрожа, уронит письма,

Шоферы отвернутся от руля,

И над губами высоко повиснет

Вина оледеневшая струя.

Певцы гитару от груди отнимут,

Замрет среди пустыни паровоз,

И молча женщина протянет сыну

Патронов соты и надежды воск.

1939

«Есть перед боем час — всё выжидает…»

Есть перед боем час — всё выжидает:

Винтовки, кочки, мокрая трава.

И человек невольно вспоминает

Разрозненные, темные слова.

Хозяин жизни, он обводит взором

Свой трижды восхитительный надел,

Всё, что вчера еще казалось вздором,

Что второпях он будто проглядел.

Как жизнь не дожита! Добро какое!

Пора идти. А может, не пора?..

Еще цветут горячие левкои.

Они цвели… Вчера… Позавчера…

1939

«Не торопясь, внимательный биолог…»

Не торопясь, внимательный биолог

Законы изучает естества.

То был снаряда крохотный осколок,

И кажется, не дрогнула листва.

Прочтут когда-нибудь, что век был грозен,

Страницу трудную перевернут

И не поймут, как умирала озимь,

Как больно было каждому зерну.

Забыть чужого века созерцанье,

Искусства равнодушную игру,

Но только чье-то слабое дыханье

Собой прикрыть, как спичку на ветру.

1939

«О той надежде, что зову я вещей…»

О той надежде, что зову я вещей,

О вспугнутой, заплаканной весне,

О том, как зайчик солнечный трепещет

На исцарапанной ногтем стене.

(В Испании я видел, средь развалин,

Рожала женщина, в тоске крича,

И только бабочки ночные знали,

Зачем горит оплывшая свеча.)

О горе и о молодости мира,

О том, как просто вытекает кровь,

Как новый город в Заполярье вырос

И в нем стихи писали про любовь,

О трудном мужестве, о грубой стуже,

Как отбивает четверти беда,

Как сердцу отвечают крики ружей

И как молчат пустые города,

Как оживают мертвые маслины,

Как мечутся и гибнут облака

И как сжимает ком покорной глины

Неопытная детская рука.

1939

«На ладони — карта, с малолетства…»

На ладони — карта, с малолетства

Каждая проставлена река,

Сколько звезд ты получил в наследство,

Где ты пас ночные облака.

Был вначале ветер смертоносен,

Жизнь казалась горше и милей.

Принимал ты тишину за осень

И пугался тени тополей.

Отзвенели светлые притоки,

Стала глубже и темней вода.

Камень ты дробил на солнцепеке,

Завоевывал пустые города.

Заросли тропинки, где ты бегал,

Ночь сиреневая подошла.

Видишь — овцы будто хлопья снега,

А доска сосновая тепла.

1939

«Я знаю: будет золотой и долгий…»

Я знаю: будет золотой и долгий,

Как мед густой, непроходимый полдень,

И будут с гирями часы на кухне,

В саду гудеть пчела и сливы пухнуть.

Накроют к ужину, и будет вечер

Такой же хрупкий и такой же вечный,

И женский плач у гроба не нарушит

Ни чина жизни, ни ее бездушья.

1939

У приемника

Был скверный день, ни отдыха, ни мира.

Угроз томительная хрипота,

Все бешенство огромного эфира,

Не тот обет, и жалоба не та.

А во дворе, средь кошек и пеленок,

Приемника перебивая вой,

Кричал уродливый, больной ребенок,

О стену бился рыжей головой,

Потом ребенка женщина чесала,

И, материнской гордостью полна,

Она его красавцем называла,

И вправду любовалась им она.

Не зря я слепоту зову находкой.

Тоску зажать, как мертвого птенца,

Пройти своей привычною походкой

От детских клятв до точки — до свинца.

1939

«Ты тронул ветку, ветка зашумела…»

Ты тронул ветку, ветка зашумела.

Зеленый сон, как молодость, наивен.

Утешить человека может мелочь:

Шум листьев или летом светлый ливень,

Когда, омыт, оплакан и закапан,

Мир ясен — весь в одной повисшей капле,

Когда доносится горячий запах

Цветов, что прежде никогда не пахли.

…Я знаю всё — годов проломы, бреши,

Крутых дорог бесчисленные петли.

Нет, человека нелегко утешить!

И всё же я скажу про дождь, про ветви.

Мы победим. За нас вся свежесть мира,

Все жилы, все побеги, все подростки,

Всё это небо синее — на вырост,

Как мальчика веселая матроска.

За нас все звуки, все цвета, все формы,

И дети, что, смеясь, кидают мячик,

И птицы изумительное горло,

И слезы простодушные рыбачек.

1939

Монруж

Был нищий пригород, и день был сер,

Весна нас выгнала в убогий сквер,

Где небо призрачно, а воздух густ,

Где чудом кажется сирени куст,

Где не расскажет про тупую боль,

Вся в саже, бредовáя лакфиоль,

Где малышей сажают на песок

И где тоска вгрызается в висок.

Перекликались слава и беда,

Росли и рассыпались города,

И умирал обманутый солдат

Средь лихорадки пафоса и дат.

Я знаю, век, не изменить тебе,

Твоей суровой и большой судьбе,

Но на одну минуту мне позволь

Увидеть не тебя, а лакфиоль,

Увидеть не в бреду, а наяву

Больную, золотушную траву.[182]

1939

«Ногти ночи цвета крови…»

Ногти ночи цвета крови,

Синью выведены брови,

Пахнет мускусом крысиным,

Гиацинтом и бензином,

Носит счастье на подносах,

Ищет утро, ищет небо,

Ищет корку злого хлеба.

В этот час пусты террасы,

Спят сыры и ананасы,

Спят дрозды и лимузины,

Не проснулись магазины.

Этот час — четвертый, пятый —

Будет чудом и расплатой.

Небо станет как живое,

Закричит оно о бое,

Будет нежен, будет жаден

Разговор железных градин,

Город, где мы умираем,

Станет горем, станет раем.

1939

«Жилье в горах как всякое жилье…»

Жилье в горах как всякое жилье:

До ночи пересуды, суп и скука,

А на веревке сушится белье,

И чешется, повизгивая, сука.

Но подымись — и сразу мир другой,

От тысячи подробностей очищен,

Дорога кажется большой рекой

И кораблем убогое жилище.

О, если б этот день перерасти

И с высоты, средь тишины и снега,

Взглянуть на розовую пыль пути,

На синий дым последнего ночлега!

Савойя, 1939

«Не здесь, на обломках, в походе, в окопе…» 

Не здесь, на обломках, в походе, в окопе, 

Не мертвых опрос и не доблести опись. 

Как дерево, рубят товарища, друга. 

Позволь, чтоб не сердце, чтоб камень, чтоб уголь! 

Работать средь выстрелов, виселиц, пыток 

И ночи крестить именами убитых.

Победа погибших, и тысяч, и тысяч —

Отлить из железа, из верности высечь —

Отрублены руки, и, настежь отверсто,

Не бьется, врагами расклевано, сердце.

1939

«Сочится зной сквозь крохотные ставни…»

Сочится зной сквозь крохотные ставни.

В беленой комнате темно и душно.

В ослушников кидали прежде камни,

Теперь и камни стали равнодушны.

Теперь и камни ничего не помнят,

Как их ломали, били и тесали,

Как на заброшенной каменоломне

Проклятый полдень жаден и печален.

Страшнее смерти это равнодушье.

Умрет один — идут, назад не взглянут.

Их одиночество глушит и душит,

И каждый той же суетой обманут.

Быть может, ты, ожесточась, отчаясь,

Вдруг остановишься, чтоб осмотреться,

И на минуту ягода лесная

Тебя обрадует. Так встанет детство:

Обломки мира, облаков обрывки,

Кукушка с глупыми ее годами,

И мокрый мох, и земляники привкус,

Знакомый, но нечаянный, как память.

1939

«По тихим плитам крепостного плаца…»

По тихим плитам крепостного плаца

Разводят незнакомых часовых.

Сказать о возрасте? Уж сны не снятся,

А книжка — с адресами неживых.

Стоят, не шелохнутся часовые.

Друзья редеют, и молчит беда.

Из слов остались самые простые:

Забота, воздух, дерево, вода.

На мир гляжу еще благоговейней,

Уж нет меня. Покоя тоже нет —

Чужое горе липнет, как репейник,

И я не в силах дать ему ответ.

Хожу, твержу, ищу такое слово,

Чтоб выразить всю тишину, всю боль —

Чужого мне, родного часового

С младенчества затверженный пароль.

1939

«Есть в хаосе самóм высокий строй…»

Есть в хаосе самóм высокий строй,

Тот замысел, что кажется игрой,

И, может быть, начертит астроном

Орбиту сердца, тронутого сном.

Велик и дивен океана плач.

У инея учился первый ткач.

Сродни приливам и корням близка

Обыкновенной женщины тоска.

И есть закон для смертоносных бурь

И для горшечника, кладущего глазурь, —

То — ход страстей, и зря зовут судьбой

Отлеты птиц иль орудийный бой.

Художнику свобода не дана,

Он слышит, что бормочет тишина,

И, как лунатик, выйдя в темноту,

Он осязает эту темноту.

Не переставить звуки и цвета,

Не изменить кленового листа.

И дружбы горяча тяжелая смола,

И вечен след от легкого весла.

1939

«Додумать не дай, оборви, молю, этот голос…»

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос,

Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась,

Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума,

Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,

Чтоб жить без просыпу, как пьяный, залпом и на пол,

Чтоб тикали ночью часы, чтоб кран этот капал,

Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то,

Какая-то видимость точной, срочной работы,

Чтоб биться с врагом, чтоб штыком — под бомбы, под пули,

Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули.

Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,

Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.

1939

«Верность — прямо дорога без петель…»

Верность — прямо дорога без петель,

Верность — зрелой души добродетель,

Верность — августа слава и дым,

Зной, его не понять молодым,

Верность — вместе под пули ходили,

Вместе верных друзей хоронили.

Грусть и мужество — не расскажу.

Верность хлебу и верность ножу,

Верность смерти и верность обидам,

Бреда сердца не вспомню, не выдам.

В сердце целься! Пройдут по тебе.

Верность сердцу и верность судьбе.

1939

«Самоубийцею в ущелье…»

Самоубийцею в ущелье

С горы кидается поток,

Ломает вековые ели

И сносит камни, как песок.

Скорей бы вниз! И дни и ночи,

Не зная мира языка,

Грозит, упорствует, грохочет.

Так начинается река,

Чтоб после плавно и лениво

Качать рыбацкие челны

И отражать то трепет ивы,

То башен вековые сны.

Закончится и наше время

Среди лазоревых земель,

Где садовод лелеет семя

И мать качает колыбель,

Где летний день глубок и долог,

Где сердце тишиной полно

И где с руки усталый голубь

Клюет пшеничное зерно.

1939

Дыхание

Мальчика игрушечный кораблик

Уплывает в розовою ночь.

Если паруса его ослабли,

Может им дыхание помочь,

То, что домогается и клянчит,

На морозе обретает цвет,

Одолеть не может одуванчик

И в минуту облетает свет,

То, что крепче мрамора победы,

Хрупкое, не хочет уступать,

О котором бредит напоследок

Зеркала нетронутая гладь.

1939

«Как восковые, отекли камельи…»

Как восковые, отекли камельи.

Расина декламируют дрозды.

А ночью невеселое веселье

И ядовитый изумруд звезды.

В туманной суете угрюмых улиц

Еще у стоек поят голытьбу,

А мудрые старухи уж разулись,

Чтоб легче спать в игрушечном гробу.

Вот рыболов с улыбкою беззлобной

Подводит жизни прожитой итог,

И кажется мне лилией надгробной

В летейских водах праздный поплавок.

Домов не тронут поздние укоры,

Не дрогнут до рассвета фонари.

Смотри — Парижа путевые сборы.

Опереди его, уйди, умри!

1939

«Когда подымается солнце и птицы стрекочут…»

Когда подымается солнце и птицы стрекочут,

Шахтеры уходят в глубокие вотчины ночи.

Упрямо вгрызаясь в утробу земли рудоносной,

Рука отбивает у смерти цветочные вёсны.

От сварки страстей, от металла, что смутен и труден, —

Топор дровосека и ропот тяжелых орудий.

Леса уплывают, деревьев зеленых и рослых

Легки корабельные мачты и призрачны весла.

На веслах дойдешь ты до луга. Средь мяты горячей

Осколок снаряда и старая женщина плачет.

Горячие зерна опять возвращаются в землю,

Притихли осины, и жадные ласточки дремлют.

1939

«Всё простота: стекольные осколки…»

Всё простота: стекольные осколки,

Жар августа и духота карболки,

Как очищают от врага дорогу,

Как отнимают руку или ногу.

Умом мы жили и пустой усмешкой,

Не знали, что закончим перебежкой,

Что хрупки руки и гора поката,

Что договаривает всё граната.

Редеет жизнь, и утром на постое

Припоминаешь самое простое:

Не ревность, не заносчивую славу —

Песочницу, младенчества забаву.

Распались формы, а песок горячий

Ни горести не знает, ни удачи.

Осталась жизни только сердцевина:

Тепло руки и синий дым овина,

Луга туманные и зелень бука.

Высокая военная порука —

Не выдать друга, не отдать без боя

Ни детства, ни последнего покоя.

1939

«Я должен вспомнить — это было…»

Я должен вспомнить — это было:

Играли в прятки облака,

Лениво теплая кобыла

Выхаживала сосунка,

Кричали вечером мальчишки,

Дожди поили резеду,

И мы влюблялись понаслышке

В чужую трудную беду.

Как годы обернулись в даты?

И почему в горячий день

Пошли небритые солдаты

Из ошалелых деревень?

Живи хоть час на полустанке,

Хоть от свистка и до свистка.

Оливой прикрывали танки

В Испании.

Опять тоска.

Опять несносная тревога

Кричит над городом ночным.

Друзья, перед такой дорогой

Присядем, малость помолчим,

Припомним всё, как домочадцы, —

Ту резеду и те дожди,

Чтоб не понять, не догадаться,

Какое горе впереди.

1939

«Говорит Москва»

Трибун на цоколе безумца не напоит,

Не крикнут ласточки средь каменной листвы.

И вдруг доносится, как смутный гул прибоя,

Дыхание далекой и живой Москвы.

Всем пасынкам земли знаком и вчуже дорог

(Любуются на улиц легкие стежки) —

Он для меня был нежным детством, этот город,

Его Садовые и первые снежки.

Дома кочуют[183]. Выйдешь утром, а Тверская

Свернула за угол. Мостов к прыжку разбег.

На реку корабли высокие спускают,

И, как покойника, сжигают ночью снег.

Иду по улицам, и прошлого не жалко.

Ни сверстников, ни площади не узнаю.

Вот только слушаю всё ту же речь с развалкой

И улыбаюсь старожилу-воробью.

Сердец кипенье: город взрезан, взорван, вскопан,

А судьбы сыплются меж пальцев, как песок.

И, слыша этот шум, покорно ночь Европы

Из рук роняет шерсти золотой моток.

1939

«Птица полевая…» 

Птица полевая, 

Ты тоску спровадь. 

Нам судьба такая — 

Век провоевать. 

Разоряет гнезда 

Недруга рука. 

Застилают звезды 

Дыма облака. 

Не пытал я славы,

Не искал врага.

Вытоптала травы

Не моя нога.

Не на злой дороге

В трудную страну,

На своем пороге

Встретил я войну.

Тишина сурова.

Ноша тяжела.

Не сказав ни слова,

За руку взяла.

Золото июля.

Голубой зенит.

Кажется, не пуля,

Но оса звенит.

Тонкие осоки

Говорят с судьбой

Про покой глубокий.

Про короткий бой.

1939

«Чем расставанье горше и труднее…» 

Чем расставанье горше и труднее, 

Тем проще каждодневные слова: 

Больного сердца праздные затеи. 

А простодушная рука мертва, 

Она сжимает трубку или руку. 

Глаза еще рассеянно юлят,

И вдруг ныряет в смутную разлуку

Как бы пустой, остекленелый взгляд.

О, если бы словами, но не теми, —

Быть может, взглядом, шорохом, рукой

Остановить, обезоружить время

И отобрать заслуженный покой!

В той немоте, в той неуклюжей грусти —

Начальная густая тишина,

Внезапное и чудное предчувствие

Глубокого полуденного сна.

1940

«Нет, не зеницу ока и не камень…»

Нет, не зеницу ока и не камень,

Одно я берегу: простую память.

Так дерево — оно ветров упорней —

Пускает в ночь извилистые корни.

Пред чудом человеческой свободы

Ничтожны версты и минута — годы,

И сердце зрелое — тот мир просторный,

Где звезды падают и всходят зерна.

1940

«Ты вспомнил всё. Остыла пыль дороги…» 

Ты вспомнил всё. Остыла пыль дороги. 

А у ноги хлопочут муравьи, 

И это — тоже мир, один из многих, 

Его не тронут горести твои.

Как разгадать, о чем бормочет воздух?

Зачем закат заночевал в листве?

И если вечером взглянуть на звезды,

Как разыскать себя в густой траве?

1940

Париж, 1940

1. «Умереть и то казалось легче…»

Умереть и то казалось легче,

Был здесь каждый камень мил и дорог.

Вывозили пушки. Жгли запасы нефти.

Падал черный дождь на черный город.

Женщина сказала пехотинцу

(Слезы черные из глаз катились):

«Погоди, любимый, мы простимся», —

И глаза его остановились.

Я увидел этот взгляд унылый.

Было в городе черно и пусто.

Вместе с пехотинцем уходило

Темное, как человек, искусство.

2. «Не для того писал Бальзак…»

Не для того писал Бальзак.

Чужих солдат чугунный шаг.

Ночь навалилась, горяча.

Бензин и конская моча.

Не для того — камням молюсь —

Упал на камень Делеклюз[184].

Не для того тот город рос,

Не для того те годы гроз,

Цветов и звуков естество,

Не для того, не для того!

Лежит расстрелянный без пуль.

На голой улице патруль.

Так люди предали слова,

Траву так предала трава,

Предать себя, предать других.

А город пуст, и город тих,

И тяжелее чугуна Угодливая тишина.

По городу они идут,

И в городе они живут,

Они про город говорят,

Они над городом летят,

Чтоб ночью город не уснул,

Моторов точен грозный гул.

На них глядят исподтишка,

И задыхается тоска.

Глаза закрой и промолчи —

Идут чужие трубачи.

Чужая медь, чужая спесь.

Не для того я вырос здесь!

3. «Глаза погасли, и холод губ…»

Глаза погасли, и холод губ,

Огромный город, не город — труп.

Где люди жили, растет трава,

Она приснилась и не жива.

Был этот город пустым, как лес,

Простым, как горе, и он исчез.

Дома остались. Но никого.

Не дрогнут ставни. Забудь его!

Ты не забудешь, но ты забудь,

Как руки улиц легли на грудь,

Как стала Сена, пожрав мосты,

Рекой забвенья и немоты.

4. «Упали окон вековые веки…»

Упали окон вековые веки.

От суеты земной отрешены,

Гуляли церемонные калеки,

И на луну глядели горбуны.

Старухи, вытянув паучьи спицы,

Прохладный саван бережно плели.

Коты кричали. Умирали птицы.

И памятники по дорогам шли.

Уснув в ту ночь, мы утром не проснулись.

Был сер и нежен города скелет.

Мы узнавали все суставы улиц,

Все перекрестки юношеских лет.

Часы не били. Стали звезды ближе.

Пустынен, дик, уму непостижим,

В забытом всеми, брошенном Париже

Уж цепенел необозримый Рим.

5. «Номера домов, имена улиц…»

Номера домов, имена улиц,

Город мертвых пчел, брошенный улей.

Старухи молчат, в мусоре роясь.

Не придут сюда ни сон, ни поезд,

Не придут сюда от живых письма,

Не всхлипнет дитя, не грянет выстрел.

Люди не придут. Умереть поздно.

В городе живут мрамор и бронза.

Нимфа слез и рек, — тишина, сжалься! —

Ломает в тоске мертвые пальцы,

Маршалы, кляня века победу,

На мертвых конях едут и едут,

Мертвый голубок — что ему снится? —

Как зерно, клюет глаза провидца.

А город погиб. Он жил когда-то,

Он бьется в груди забытых статуй.

6. «Уходят улицы, узлы, базары…»

Уходят улицы, узлы, базары,

Танцоры, костыли и сталевары,

Уходят канарейки и матрацы,

Дома кричат: «Мы не хотим остаться»,

А на соборе корчатся уродцы[185],

Уходит жизнь, она не обернется.

Они идут под бомбы и под пули,

Лунатики, они давно уснули,

Они идут, они еще живые,

И перед ними те же часовые,

И тот же сон, и та же несвобода,

И в беге нет ни цели, ни исхода:

Уйти нельзя, нельзя мечтать о чуде,

И всё ж они идут, не камни — люди.

7. «Над Парижем грусть. Вечер долгий…»

Над Парижем грусть. Вечер долгий.

Улицу зовут «Ищу полдень».

Кругом никого. Свет не светит.

Полдень далеко, теперь вечер.

На гербе корабль. Черна гавань.

Его трюм — гроба, парус — саван.

Не сказать «прости», не заплакать.

Капитан свистит. Поднят якорь.

Девушка идет, она ищет,

Где ее любовь, где кладбúще.

Не кричат дрозды. Молчит память.

Идут, как слепцы, ищут камень.

Каменщик молчит, не ответит,

Он один в ночи ищет ветер.

Иди, не говори, путь тот долгий, —

Здесь весь Париж ищет полдень.

8. «Как дерево в большие холода…»

Как дерево в большие холода,

Ольха иль вяз, когда реки вода,

Оцепенев, молчит и ходит вьюга,

Как дерево обманутого юга,

Что, к майскому готовясь торжеству,

Придумывает сквозь снега листву,

Зовет малиновок и в смертной муке

Иззябшие заламывает руки, —

Ты в эту зиму с ночью говоришь,

Расщепленный, как старый вяз, Париж.

Возле Фонтенбло

Обрывки проводов. Не позвонит никто.

Как человек, подмигивает мне пальто.

Хозяева ушли. Еще стоит еда.

Еще в саду раздавленная резеда.

Мы едем час, другой. Ни жизни, ни жилья.

Убитый будто спит. Смеется клок белья.

Размолот камень, и расщеплен грустный бук.

Леса без птиц, и нимфа дикая без рук.

А в мастерской, средь красок, кружев и колец,

Гранатой замахнулся на луну мертвец,

И синевой припудрено его лицо.

Как трудно вырастить простое деревцо!

Опять развалины — до одури, до сна.

Невыносимая чужая тишина.

Скажи, неужто был обыкновенный день,

Когда над детворой еще цвела сирень?[186]

1940

«Где играли тихие дельфины…»

Где играли тихие дельфины,

Далеко от зелени земли,

Нарываясь по ночам на мины,

Молча умирают корабли.

Суматошливый, большой и хрупкий,

Человек не предает мечты,

Погибая, он спускает шлюпки,

Скидывает сонные плоты,

Синевой охваченный, он верит,

Что земля любимая близка,

Что ударится о светлый берег

Легкая, как жалоба, доска.

Видя моря горестную смуту,

Средь ночи, измученной волной,

Он еще в последнюю минуту

Бредит берегом и тишиной.

1940

Лондон

Не туманами, что ткали Парки,

И не парами в зеленом парке,

Не длиной, а он длиннее сплина,

Не трезубцем моря властелина,

Город тот мне новым горем дорог.

По ночам я вижу черный город,

Горе там сосчитано на тонны,

В нежной сырости сирены стонут,

Падают дома, и день печален

Средь чужих уродливых развалин.

Но живые из щелей выходят,

Говорят, встречаясь, о погоде,

Убирают с тротуаров мусор,

Покупают зеркальце и бусы.

Ткут и ткут свои туманы Парки.

Зелены загадочные парки.

И еще длинней печали версты,

И людей еще темней упорство.

1940

«Бродят Рахили, Хаимы, Лии…»

Бродят Рахили, Хаимы, Лии,

Как прокаженные, полуживые,

Камни их травят, слепы и глухи,

Бродят, разувшись пред смертью, старухи,

Бродят младенцы, разбужены ночью,

Гонит их сон, земля их не хочет.

Горе, открылась старая рана,

Мать мою звали по имени — Хана.

1941

«Всё за беспамятство отдать готов…»

Всё за беспамятство отдать готов,

Но не забыть ни звуков, ни цветов,

Ни сверстников, ни смутного ребячества

(Его другие перепишут начисто).

Вкруг сердцевины кольца наросли.

Друзей всё меньше: вымерли, прошли.

Сгребают сено девушки веселые,

И запах сена веселит, как молодость.

Всё те же лица, клятвы и слова:

Так пахнет только мертвая трава.

1940

«Рядила нас в путь обида…»

Рядила нас в путь обида

От Пресни и до Мадрида.

Не май мы нашли — маевку.

Сжимали во сне винтовку.

Хотели любить берлогу —

Пришлось полюбить дорогу,

И смолоду знали руки

Про холод большой разлуки.

Ревнива и зла победа

До крика, до сна, до бреда,

До ливней косых, как счастье,

До дивной росы безучастья.

1940

«Как эти сосны и строенья…»

Как эти сосны и строенья

Прекрасны в зеркале пруда,

И сколько скрытого волненья

В тебе, стоячая вода!

Кипят на дне глухие чувства,

Недвижен темных вод покров,

И кажется, само искусство

Освобождается от слов.

1940

«Белесая, как марля, мгла…»

Белесая, как марля, мгла

Скрывает мира очертанье,

И не растрогает стекла

Мое убогое дыханье.

Изобразил на нем мороз,

Чтоб сердцу биться не хотелось,

Корзины вымышленных роз

И пальм былых окаменелость,

Язык безжизненной зимы

И тайны памяти лоскутной.

Так перед смертью видим мы

Знакомый мир, большой и смутный.

1940

«В лесу деревьев корни сплетены…»

В лесу деревьев корни сплетены,

Им снятся те же медленные сны,

Они поют в одном согласном хоре,

Зеленый сон, земли живое море.

Но и в лесу забыть я не могу:

Чужой реки на мутном берегу,

Один как перст, непримирим и страстен,

С ветрами говорит высокий ясень.

На небе четок каждый редкий лист.

Как, одиночество, твой голос чист!

1940

«Был бомбой дом как бы шутя расколот…»

Был бомбой дом как бы шутя расколот.

Убитых выносили до зари.

И ветер подымал убогий полог,

Случайно уцелевший на двери.

К начальным снам вернулись мебель, утварь.

Неузнаваемый, рождая страх,

При свете дня торжественно и смутно

Глядел на нас весь этот праздный прах.

Был мертвый человек, стекла осколки,

Зола, обломки бронзы, чугуна.

Вдруг мы увидели на узкой полке

Стакан и в нем еще глоток вина…

Не говори о крепости порфира.

Что уцелеет, если не трава,

Когда идут столетия на выруб

И падают, как ласточки, слова?

1940

«Опять развалины, опять…» 

Опять развалины, опять 

Огня и жалоб не унять. 

Расплата, говорят они, 

За дым, за ветреные дни, 

За сон одних, за кровь других, 

За каждый дом, за каждый стих. 

Опять холодная зола, 

И плач разбитого стекла, 

И та же девочка без ног, 

И тот же бисерный венок.

За что ее? За век? За свет?

За пять, как снег, коротких лет?

И плачет мать, и всё опять.

И не понять, и не принять.

1940

«Кончен бой. Над горем и над славой…»

Кончен бой. Над горем и над славой

В знойный полдень голубеет явор.

Мертвого солдата тихо нежит

Листьев изумительная свежесть.

О деревья, мира часовые,

Сизо-синие и голубые!

Под тобой пастух играл на дудке,

Отдыхал, тобой обласкан, путник.

И к тебе, шутя, пришли солдаты.

Явор счастья, убаюкай брата!

1940

«Пред зрелищем небес, пред мира ширью…» 

Пред зрелищем небес, пред мира ширью, 

Пред прелестью любого лепестка 

Мне жизнь подсказывает перемирье 

И тщится горю изменить рука. 

Как ласточки летают в поднебесье! 

Как тих и дивен голубой покров!

Цветов и форм простое равновесье

Приостанавливает ход часов.

Тогда, чтоб у любви не засидеться,

Я вспоминаю средь ночи огонь,

Короткие гроба в чужой мертвецкой

И детскую холодную ладонь.

Глаза к огромной ночи приневолить,

Чтоб сердце не разнежилось, грустя,

Чтоб ненависть собой кормить и холить,

Как самое любимое дитя.

1940

«Рта и надбровья смутное строенье…»

Рта и надбровья смутное строенье,

Все тени, что с младенчества легли, —

Есть в человеке мастера волненье

И тишина глубокая земли.

Когда земля в опасности, бесстрашней

К ней человек на выручку идет.

Не отличить бойца от жадной пашни,

И зерна гнева мечет пулемет.

Где скошенные падали на землю

И мертвые еще живых вели,

Под светлым деревом победа дремлет,

Как слепок с темной и большой земли.

1940

«Потеют сварщики, дымятся домны…»

Потеют сварщики, дымятся домны,

Всё высчитано — поле и полет,

То век, как карлик с челюстью огромной,

Огнем плюется и чугун жует.

А у ворот хозяйские заботы:

Тысячелетий, тот, что в поте, хлеб,

Над трубами пернатые пилоты,

И возле шлака яркий курослеп.

А женщина младенца грудью кормит,

Нема, приземиста и тяжела,

Не помышляя о высокой форме,

О торжестве расчета и числа.

Мне не предать заносчивого века,

Не позабыть, как в огненной ночи

Стихии отошли от человека

И циркуль вывел новые лучи.

Но эта мать, и птицы в поднебесье,

И пригорода дикая трава —

Всё удивительное равновесье

Простого и большого естества.

1940

«Умрет садовник, что сажает семя…» 

Умрет садовник, что сажает семя, 

И не увидит первого плода. 

О, времени обманчивое бремя! 

Недвижен воздух, замерла вода, 

Роса, как слезы, связана с утратой, 

Напоминает мумию кокóн,

Под взглядом оживает камень статуй,

И ящерицы непостижен сон.

Фитиль уснет, когда иссякнет масло,

Ветра сотрут ступни горячий след.

Но нежная звезда давно погасла,

И виден мне ее горячий свет.

1940

«Не раз в те грозные, больные годы…»

Не раз в те грозные, больные годы,

Под шум войны, средь нищенства природы,

Я перечитывал стихи Ронсара,

И волшебство полуденного дара,

Игра любви, печали легкой тайна,

Слова, рожденные как бы случайно,

Законы строгие спокойной речи

Пугали мир ущерба и увечий.

Как это просто всё! Как недоступно!

Любимая, дышать и то преступно…

1940

Воздушная тревога

Что было городом — дремучий лес,

И человек, услышав крик зловещий,

Зарылся в ночь от ярости небес,

Как червь слепой, томится и трепещет.

Ему теперь и звезды невдомек,

Глаза закрыты, и забиты ставни.

Но вдруг какой-то беглый огонек —

Напоминание о жизни давней.

Кто тот прохожий? И куда спешит?

В кого влюблен?

Скажи ты мне на милость!

Ведь огонька столь необычен вид,

Что кажется — вся жизнь переменилась.

Откинуть мишуру минувших лет,

Принять всю грусть, всю наготу природы,

Но только пронести короткий свет

Сквозь темные, томительные годы!

1940

«Города горят. У тех обид…»

Города горят. У тех обид

Тонны бомб, чтоб истолочь гранит.

По дорогам, по мостам, в крови,

Проползают ночью муравьи,

И летит, летит, летит щепа —

Липы, ружья, руки, черепа.

От полей исходит трупный дух.

Псы не лают, и молчит петух,

Только говорит про мертвый кров

Рев больных, недоенных коров.

Умирает голубая ель,

И олива розовых земель,

И родства не помнящий лишай

Научился говорить «прощай»,

И на ста языках человек,

Умирая, проклинает век.

…Будет день, и прорастет она —

Из костей, как всходят семена, —

От сетей, где севера треска,

До Сахары праздного песка,

Всколосятся руки и штыки,

Зашагают мертвые полки,

Зашагают ноги без сапог,

Зашагают сапоги без ног,

Зашагают горя города,

Выплывут утопшие суда,

И на вахту встанет без часов

Тень товарища и облаков.

Вспомнит старое крапивы злость,

Соком ярости нальется гроздь,

Кровь проступит сквозь земли тоску,

Кинется к разбитому древку,

И труба поведает, крича,

Сны затравленного трубача.

1940

«О чем молчат Моравии леса…»

О чем молчат Моравии леса,

Фиордов воды густо-голубые,

Мадрида дым, альпийская роса

И сизые Парижа мостовые?

Как склянки затонувших кораблей,

Как с гор, как говор улея, что вымер,

Обходит мир пернатых и полей

Короткое торжественное имя.

Привет днепровской боевой воде,

Лугам Рязани, залежам Урала.

По василькам, по братству и руде

Земля измученная стосковалась.

Как веток бред, как рук взметенных хруст,

На тысяче наречиях — надейся.

Привет тебе, цветущий розы куст,

Винтовка юного красноармейца!

1941

«Замерзшее окно как глаз слепца…»

Замерзшее окно как глаз слепца.

Я не забуду твоего лица.

А на окне — зеленый стебелек,

Всё, что от времени я уберег:

В краю, где вьется легкая лоза,

Зеленые туманные глаза.

1941

1941

Мяли танки теплые хлеба,

И горела, как свеча, изба.

Шли деревни. Не забыть вовек

Визга умирающих телег,

Как лежала девочка без ног,

Как не стало на земле дорог.

Но тогда на жадного врага

Ополчились нивы и луга,

Разъярился даже горицвет,

Дерево и то стреляло вслед,

Ночью партизанили кусты

И взлетали, как щепа, мосты,

Шли с погоста деды и отцы,

Пули подавали мертвецы,

И, косматые, как облака,

Врукопашную пошли века.

Шли солдаты бить и перебить,

Как ходили прежде молотить,

Смерть предстала им не в высоте,

А в крестьянской древней простоте,

Та, что пригорюнилась, как мать,

Та, которой нам не миновать.

Затвердело сердце у земли,

А солдаты шли, и шли, и шли,

Шла Урала темная руда,

Шли, гремя, железные стада,

Шел Смоленщины дремучий бор,

Шел глухой, зазубренный топор,

Шли пустые, тусклые поля,

Шла большая русская земля.

1942

Убей!

Как кровь в виске твоем стучит,

Как год в крови, как счет обид,

Как горем пьян и без вина,

И как большая тишина,

Что после пуль, и после мин,

И в сто пудов, на миг один,

Как эта жизнь — не ешь, не пей

И не дыши — одно: убей!

За сжатый рот твоей жены,

За то, что годы сожжены,

За то, что нет ни сна, ни стен,

За плач детей, за крик сирен,

За то, что даже образа

Свои проплакали глаза,

За горе оскорбленных пчел,

За то, что он к тебе пришел,

За то, что ты — не ешь, не пей,

Как кровь в виске — одно: убей!

1942

Ненависть

Ненависть — в тусклый январский полдень

Лед и сгусток замершего солнца.

Лед. Под ним клокочет река.

Рот забит, говорит рука.

Нет теперь ни крыльца, ни дыма,

Ни тепла от плеча любимой,

Ни калитки, ни лая собак,

Ни тоски. Только лед и враг.

Ненависть — сердца последний холод.

Всё отошло, ушло, раскололось.

Пуля от сердца сердце найдет,

Чуть задымится розовый лед.

1942

«Знакомые дома не те…»

Знакомые дома не те.

Пустыня затемненных улиц.

Не говори о темноте:

Мы не уснули, мы проснулись.

Избыток света в поздний час

И холод нового познанья,

Как будто третий, вещий глаз

Глядит на рухнувшие зданья.

Нет, ненависть — не слепота.

Мы видим мир, и сердцу внове

Земли родимой красота

Средь горя, мусора и крови.

1942

«Настанет день, скажи — неумолимо…» 

Настанет день, скажи — неумолимо, 

Когда, закончив ратные труды, 

По улицам сраженного Берлина 

Пройдут бойцов суровые ряды.

От злобы побежденных или лести

Своим значением ограждены,

Они ни шуткой, ни любимой песней

Не разрядят нависшей тишины.

Взглянув на эти улицы чужие,

На мишуру фасадов и оград,

Один припомнит омраченный Киев,

Другой — неукротимый Ленинград.

Нет, не забыть того, что было раньше.

И сердце скажет каждому: молчи!

Опустит руки строгий барабанщик,

И меди не коснутся трубачи.

Как тихо будет в их разбойном мире!

И только, прошлой кровью тяжелы,

Не перестанут каменных валькирий[187]

Когтить кривые прусские орлы.

1942

«Они накинулись, неистовы…» 

Они накинулись, неистовы, 

Могильным холодом грозя, 

Но есть такое слово «выстоять», 

Когда и выстоять нельзя. 

И есть душа — она всё вытерпит, 

И есть земля — она одна, 

Большая, добрая, сердитая, 

Как кровь, тепла и солона. 

1942 

«Привели и застрелили у Днепра…»

Привели и застрелили у Днепра.

Брат был далеко. Не слышала сестра.

А в Сибири, где уж выпал первый снег,

На заре проснулся бледный человек

И сказал: «Железо у меня в груди.

Киев, Киев, если можешь, погляди!..»

«Киев, Киев! — повторяли провода. —

Вызывает горе, говорит беда».

«Киев, Киев!» — надрывались журавли.

И на запад эшелоны молча шли.

И от лютой человеческой тоски

Задыхались крепкие сибиряки…

1942

«Так ждать, чтоб даже память вымерла…»

Так ждать, чтоб даже память вымерла,

Чтоб стал непроходимым день,

Чтоб умирать при милом имени

И догонять чужую тень,

Чтоб не довериться и зеркалу,

Чтоб от подушки утаить,

Чтоб свет своей любви и верности

Зарыть, запрятать, затемнить,

Чтоб пальцы невзначай не хрустнули,

Чтоб вздох и тот зажать в руке.

Так ждать, чтоб, мертвый, он почувствовал

Горячий ветер на щеке.

1942

Моряки Тулона

Скажи мне, приятель, мы склянки прослушали?

Мы вахту проспали? Приятель, проснись!

А рыбы глядят, как всегда равнодушные,

И рыбы не знают, что значит «проснись».

Я помню в Тулоне высокое зарево,

Как нас захлестнула большая волна.

Скажи мне скорее: где наши товарищи?

Я слезы глотаю, а соль солона.

Куда мы ушли? И хватило ли топлива?

Чужие солдаты на борт не взошли.

Любимая Франция, нами потоплены

Большие, живые твои корабли.

В Бретани — старушка. Что с матерью станется?

Глаза дорогие проплачет она.

Скажи мне, где наша любимая Франция?

Какая ее захлестнула волна?

Но вот средь густого тумана, как в саване,

Со дна подымаются все корабли.

Идем мы, приятель, в последнее плаванье.

Идем за щепоткой французской земли.

Вот пена взлетает веселыми хлопьями,

Огонь орудийный врезается в ночь,

И, голос услышав эскадры потопленной,

Чужие солдаты кидаются прочь.

А девушки нам улыбаются с берега,

И, сколько цветов, не смогу я сказать.

Ты знаешь, приятель, мне как-то не верится,

Что я расцелую родимую мать.

Скажу ей: три года я плавал на «Страсбурге»,

Там много осталось хороших ребят.

А рыбы вздыхают кровавыми жабрами,

И рыбы на нас равнодушно глядят.

1942

«Он пригорюнится, притýлится…»

Он пригорюнится, притýлится,

Свернет, закурит и вздохнет,

Что есть одна такая улица,

А улицы не назовет.

Врага он встретит у обочины.

А вдруг откажет пулемет,

Он скажет: «Жить кому не хочется», —

И сам с гранатой поползет.

1942

«Когда закончен бой, присев на камень…» 

Когда закончен бой, присев на камень, 

В грязи, в поту, измученный солдат 

Глядит еще незрячими глазами 

И другу отвечает невпопад. 

Он, может быть, и закурить попросит, 

Но не закурит, а махнет рукой.

Какие жал он трудные колосья,

И где ему почудился покой?

Он с недоверьем оглядит избушки

Давно ему знакомого села.

И, невзначай рукой щеки коснувшись,

Он вздрогнет от внезапного тепла.

1942

«С ручной гранатой, иль у пушки…»

С ручной гранатой, иль у пушки,

Иль в диком конников строю

Он слышит, как услышал Пушкин:

«Есть упоение в бою»[188].

Он знает всё. Спокойно целясь,

Он к смерти запросто готов.

Но для него всё та же прелесть

В звучании далеких слов,

И, смутным гулом русской речи

Как бы наполнен до краев,

Он смерти кинется навстречу

И не почувствует ее.

1942

«Бывала в доме, где лежал усопший…»

Бывала в доме, где лежал усопший,

Такая тишина, что выли псы,

Испуганная, в мыле, билась лошадь

И слышно было, как идут часы.

Там на кровати, чересчур громоздкой,

Торжественно покойник почивал,

И горе молча отмечалось воском

Да слепотой завешенных зеркал.

В пригожий день, среди кустов душистых,

Когда бы человеку жить и жить,

Я увидал убитого связиста, —

Он всё еще сжимал стальную нить,

В глазах была привычная забота,

Как будто, мертвый, опоздать боясь,

Он торопливо спрашивал кого-то,

Налажена ли прерванная связь.

Не знали мы, откуда друг наш смелый,

Кто ждет его в далеком городке,

Но жизнь его дышала и гудела,

Как провод в холодеющей руке.

Быть может, здесь, в самозабвенье сердца,

В солдатской незагаданной судьбе,

Таится то высокое бессмертье,

Которое мерещилось тебе?

1942

«Я помню — был Париж. Краснели розы…»

Я помню — был Париж. Краснели розы

Под газом в затуманенном окне,

Как рана. Нимфа мраморная мерзла.

Я шел и смутно думал о войне.

Мой век был шумным, люди быстро гасли.

А выпадала тихая весна —

Она пугала видимостью счастья,

Как на войне пугает тишина.

И снова бой. И снова пулеметчик

Лежит у погоревшего жилья.

Быть может, это всё еще хлопочет

Ограбленная молодость моя?

Я верен темной и сухой обиде,

Ее не позабыть мне никогда,

Но я хочу, чтоб юноша увидел

Простые и счастливые года.

Победа — не гранит, не мрамор светлый, —

В грязи, в крови, озябшая сестра,

Она придет и сядет незаметно

У бледного погасшего костра.

1942

«Было в слове „русский“ столько доброты…»

Было в слове «русский» столько доброты,

Столько русой, грустной, чудной простоты.

Снег слезами обливался. Помним мы

Все проталины отходчивой зимы.

А теперь и у доверчивых берез,

Если сердце есть, ты не отыщешь слез.

Славы и беды холодная ладонь

В эту зиму обжигает, как огонь.

1943

В Белоруссии

Мы молчали. Путь на запад шел,

Мимо мертвых догоравших сел,

И лежала голая земля,

Головнями тихо шевеля.

Я запомню как последний дар

Этот сердце леденящий жар,

Эту ночь, похожую на день,

И средь пепла брошенную тень.

Запах гари едок, как беда,

Не отвяжется он никогда,

Он со мной, как пепел деревень,

Как белесая, больная тень,

Как огрызок вымершей луны

Средь чужой и новой тишины.

1943

«Над пепелищем показались звезды…»

Над пепелищем показались звезды.

Иссякли слезы. В тишине морозной

Детей окоченевших синева.

И если были у тебя слова,

Молчи. Тебе изменит даже голос.

Дошел до сердца тот последний холод,

Что выше жалости и вне обид.

Его и смерть сама не размягчит.

1943

«Был дом обжит, надышан мной…»

Был дом обжит, надышан мной,

Моей тоской и тишиной.

Они пришли, и я умру.

Они сожгли мою нору.

Кричал косой, что он один,

Что он умрет, что есть Берлин.

Кому скажу, как я одна,

Как я темна и холодна?

Моя любовь, моя зола,

Согрей меня! Я здесь жила.

1943

«Скребет себя на пепле Иов…» 

Скребет себя на пепле Иов[189], 

И дым глаза больные выел, 

А что здесь было — нет его, 

И никого, и ничего. 

Зола густая тихо стынет.

Так вот она, его пустыня.

Он отнял не одно жилье —

Он сердце обобрал мое.

Сквозь эту ночь мне не пробраться.

Зачем я говорил про братство?

Зачем в горах звенел рожок?

Зачем я голос твой берег?

Постой. Подумай. Мы не знали,

В какое счастье мы играли.

Нет ничего. Одна зола

По-человечески тепла.

1943

Россия

Когда в пургу ворвутся кони,

Она благословит бойца,

Ее горячие ладони

Коснутся смутного лица.

Она для сердца больше значит,

Чем все обеты, все пути.

И если дерево — на мачты,

И если камень — улети,

И если не пройти — тараном,

И если смерть — переступи

И стой один седым курганом

В пустой заснеженной степи.

Ты видишь, выйдя из окопа, —

Она, оснащена тобой,

Пересекает ночь Европы.

И сквозь тяжелый, долгий бой,

Сквозь зарева туман кровавый

Ты видишь под большой луной

Броню тяжелую державы

И хлопья пены кружевной.

1943

«Есть время камни собирать…»

Есть время камни собирать,

И время есть, чтоб их кидать.

Я изучил все времена,

Я говорил: на то война,

Я камни на себе таскал,

Я их от сердца отрывал,

И стали дни еще темней

От всех раскиданных камней.

Зачем же ты киваешь мне

Над той воронкой в стороне,

Не резонер и не пророк,

Простой дурашливый цветок?

1943

«Запомни этот ров. Ты всё узнал…» 

Запомни этот ров. Ты всё узнал: 

И города сожженного оскал, 

И черный рот убитого младенца, 

И ржавое от крови полотенце. 

Молчи — словами не смягчить беды.

Ты хочешь пить, но не ищи воды.

Тебе даны не воск, не мрамор. Помни —

Ты в этом мире всех бродяг бездомней.

Не обольстись цветком: и он в крови.

Ты видел всё. Запомни и живи.

1943

«Белеют мазанки. Хотели сжечь их…»

Белеют мазанки. Хотели сжечь их,

Но не успели. Вечер. Дети. Смех.

Был бой за хутор, и один разведчик

Остался на снегу. Вдали от всех

Он как бы спит. Не бьется больше сердце.

Он долго шел — он к тем огням спешил.

И если не дано уйти от смерти,

Он, умирая, смерть опередил.

1943

«Был час один — душа ослабла…» 

Был час один — душа ослабла. 

Я видел Глухова[190] сады 

И срубленных врагами яблонь 

Уже посмертные плоды. 

Дрожали листья. Было пусто. 

Мы постояли и ушли. 

Прости, великое искусство, 

Мы и тебя не сберегли! 

1943

«Были липы, люди, купола…»

Были липы, люди, купола.

Мусор. Битое стекло. Зола.

Но смотри — среди разбитых плит

Уж младенец выполз и сидит,

И сжимает слабая рука

Горсть сырого теплого песка.

Что он вылепит? Какие сны?

А года чернеют, сожжены…

Вот и вечер. Нам идти пора.

Грустная и страстная игра.

1943

Европа

Летучая звезда, и моря ропот,

Вся в пене, розовая, как заря,

Горячая, как сгусток янтаря,

Среди олив и дикого укропа,

Вся в пепле, роза поздняя раскопок,

Моя любовь, моя Европа!

Я исходил петлистые дороги

Твои, твое глубокое вчера,

С той пылью, что старее серебра.

Я знаю теплые твои берлоги,

Твои сиреневые вечера,

И глину под ладонью гончара.

Надышанная тихая обитель,

Больших веков душистый сеновал.

Горшечник твой, как некогда Пракситель[191],

Брал горсть земли и жизнь в нее вдувал.

Был в Лувре небольшой невзрачный зал.

Безрукая[192] доверчиво, по-женски,

Напоминала всем о красоте.

И плакал перед нею Глеб Успенский,

А Гейне знал, что все слова — не те[193].

В Париже, средь машин, по-деревенски

Шли козы. И свирель впивалась в день.

Был воздух зацелованной святыней.

И мастерицы простодушной тень

По скверу проходила, как богиня.

Твои черты я узнаю в пустыне,

Горячий камень дивного гнезда,

Средь серы, средь огня, в чаду потопа,

Летучая зеленая звезда,

Моя звезда, моя Европа!

1943

«Гляжу на снег, а в голове одно…» 

Гляжу на снег, а в голове одно: 

Ведь это — день, а до чего темно! 

И солнце зимнее, оно на час, 

Торопится — глядишь, и день погас. 

Под деревом солдат. Он шел с утра. 

Зачем он здесь? Ему идти пора. 

Он не уйдет. Прошли давно войска, 

И день прошел. Но не пройдет тоска. 

1943

«Было в жизни мало резеды…»

Было в жизни мало резеды,

Много крови, пепла и беды.

Я не жалуюсь на свой удел,

Я бы только увидать хотел

День один, обыкновенный день,

Чтобы дерева густая тень

Ничего не значила, темна,

Кроме лета, тишины и сна.

1943

«Слов мы боимся, и всё же прощай…»

Слов мы боимся, и всё же прощай.

Если судьба нас сведет невзначай,

Может, не сразу узнаю я, кто

Серый прохожий в дорожном пальто,

Сердце подскажет, что ты — это тот,

Сорок второй и единственный год.

Ржев догорал. Мы стояли с тобой,

Смерть примеряли. И начался бой…

Странно устроен любой человек:

Страстно клянется, что любит навек,

И забывает, когда и кому…

Но не изменит и он одному:

Слову скупому, горячей руке,

Ржевскому лесу и ржевской тоске.

1944

Бабий Яр

К чему слова и что перо,

Когда на сердце этот камень,

Когда, как каторжник ядро,

Я волочу чужую память?

Я жил когда-то в городах,

И были мне живые милы,

Теперь на тусклых пустырях

Я должен разрывать могилы,

Теперь мне каждый яр знаком,

И каждый яр теперь мне дом.

Я этой женщины любимой

Когда-то руки целовал,

Хотя, когда я был с живыми,

Я этой женщины не знал.

Мое дитя! Мои румяна!

Моя несметная родня!

Я слышу, как из каждой ямы

Вы окликаете меня.

Мы понатужимся и встанем,

Костями застучим — туда,

Где дышат хлебом и духами

Еще живые города.

Задуйте свет. Спустите флаги.

Мы к вам пришли. Не мы — овраги.[194]

1944

В гетто

В это гетто люди не придут.

Люди были где-то. Ямы тут.

Где-то и теперь несутся дни.

Ты не жди ответа — мы одни,

Потому что у тебя беда,

Потому что на тебе звезда,

Потому что твой отец другой,

Потому что у других покой.

1944

«За то, что зной полуденной Эсфири…»

За то, что зной полуденной Эсфири[195],

Как горечь померанца, как мечту,

Мы сохранили и в холодном мире,

Где птицы застывают на лету,

За то, что нами говорит тревога,

За то, что с нами водится луна,

За то, что есть петлистая дорога

И что слеза не в меру солона,

Что наших девушек отличен волос,

Не те глаза и выговор не тот, —

Нас больше нет. Остался только холод.

Трава кусается, и камень жжет.

1944

«Ракеты салютов. Чем небо черней…»

Ракеты салютов. Чем небо черней,

Тем больше в них страсти растерзанных дней.

Летят и сгорают. А небо черно.

И если себя пережить не дано,

То ты на минуту чужие пути,

Как эта ракета, собой освети.

1944

«Мир велик, а перед самой смертью…»

Мир велик, а перед самой смертью

Остается только эта горстка,

Теплая и темная, как сердце,

Хоть ее и называли черствой,

Горсть земли, похожей на другую, —

Сколько в ней любви и суеверья!

О такой и на небе тоскуют,

И в такую до могилы верят,

За такую, что дороже рая,

За лужайку, дерево, болотце,

Ничего не видя, умирают

В час, когда и птица не проснется.

1944

Статуя Афродиты

Он много знал, во имя Бога

Он суетных богов ломал,

И всё же он душою дрогнул,

Когда тот мрамор увидал.

Не знаю, девкой деревенской

Иль домыслом она была

И чья догадка совершенство

Из глыбы камня родила,

Но плакал, как дитя, апостол,

Что слишком поздно увидал,

Зачем он был на землю послан

И по какой земле ступал.

Давно тот след на камне стерся.

И падал снег, и таял снег.

Но вижу я — к тому же торсу

В тоске подходит человек,

И та же красота земная

Вдруг открывается ему,

И смутно слезы он роняет,

Не понимая почему.

1945

«Когда я был молод, была уж война…» 

Когда я был молод, была уж война, 

Я жизнь свою прожил — и снова война. 

Я всё же запомнил из жизни той громкой 

Не музыку марша, не грозы, не бомбы, 

А где-то в рыбацком селенье глухом 

К скале прилепившийся маленький дом. 

В том доме матрос расставался с хозяйкой, 

И грустные руки метались, как чайки. 

И годы, и годы мерещатся мне 

Всё те же две тени на белой стене.

1945 

«Я смутно жил и неуверенно…»

Я смутно жил и неуверенно,

И говорил я о другом,

Но помню я большое дерево,

Чернильное на голубом,

И помню милую мне женщину, —

Не знаю, мало ль было сил,

Но суеверно и застенчиво

Я руку взял и отпустил.

И всё давным-давно потеряно,

И даже нет следа обид,

И только где-то то же дерево

Еще по-прежнему стоит.

1945

«Ты говоришь, что я замолк…»

Ты говоришь, что я замолк,

И с ревностью, и с укоризной.

Париж не лес, и я не волк,

Но жизнь не вычеркнешь из жизни.

А жил я там, где, сер и сед,

Подобен каменному бору,

И голубой, и в пепле лет,

Стоит, шумит великий город.

Там даже счастье нипочем,

От слова там легко и больно,

И там с шарманкой под окном

И плачет, и смеется вольность.

Прости, что жил я в том лесу,

Что всё я пережил и выжил,

Что до могилы донесу

Большие сумерки Парижа.

1945

«Чужое горе — оно как овод…»

Чужое горе — оно как овод:

Ты отмахнешься, и сядет снова,

Захочешь выйти, а выйти поздно,

Оно — горячий и мокрый воздух,

И, как ни дышишь, всё так же душно,

Оно не слышит, оно — кликуша,

Оно приходит и ночью ноет,

А что с ним делать — оно чужое.

1945

«Мне было многое знакомо…» 

Мне было многое знакомо 

И стало сердцу дорогим, 

Но не было на свете дома, 

Который бы назвал своим. 

И только в час глухой и злобный, 

Когда горела вся земля, 

Я дверь одну ревниво обнял, 

Как будто это дверь — моя. 

И дым глаза мне ночью выел,

Но я не опустил руки,

Чтоб дети, не мои — чужие,

Играли утром у реки.

1945

«Была трава, как раб, распластана…»

Была трава, как раб, распластана,

Сияла кроткая роса,

И кровлю променяла ласточка

На ласковые небеса,

И только ты, большое дерево,

Осталось на своем посту —

Солдат, которому доверили

Прикрыть собою высоту,

И были ветки в муке скрещены,

Когда огонь тебя подсек,

И умирало ты торжественно,

Как умирает человек.

1945

В феврале 1945

1. «Будет солнце в тот день, или дождь, или снег…»

Будет солнце в тот день, или дождь, или снег,

Тишина удивит, к ней придет человек.

Тишиной начинается всё, как во сне,

Человек возвращается вновь к тишине.

О, победы последней салют! Не слова,

Нам расскажут о счастье вода и трава,

Не орудья отметят сражений конец,

А биение крохотных птичьих сердец.

Мы услышим, как тихо летит мотылек,

Если ветер улегся и вечер далек.

2. «День придет, и славок громкий хор…»

День придет, и славок громкий хор

Хорошо прославит птичий вздор,

И, смеясь, наденет стрекоза

Выходные яркие глаза.

Будут снова небеса для птиц,

А Медынь для звонких медуниц,

Будут только те затемнены,

У кого луна и без луны,

Будут руки, чтобы обнимать,

Будут губы, чтобы целовать,

Даже ветер, почитав стихи,

Заночует у своей ольхи.

3. «Мне снился мир, и я не мог понять…»

Мне снился мир, и я не мог понять, —

Он и во сне казался мне ошибкой:

Был серый день, и на ребенка мать

Глядела с неуверенной улыбкой,

А дождь не знал, идти ему иль нет,

Выглядывало солнце на минуту,

И ветки плакали — за много лет,

И было в этом счастье столько смуты,

Что всех пугал и скрип, и смех, и шаг,

Застывшие, не улетали птицы,

Притихло всё. А сердце билось так,

Что и во сне могло остановиться.

4. «Прошу не для себя, для тех…»

Прошу не для себя, для тех,

Кто жил в крови, кто дольше всех

Не слышал ни любви, ни скрипок,

Ни роз не видел, ни зеркал,

Под кем и пол в сенях не скрипнул,

Кого и сон не окликал, —

Прошу для тех — и цвет, и щебет,

Чтоб было звонко и пестро,

Чтоб, умирая, день, как лебедь,

Ронял из горла серебро, —

Прошу до слез, до безрассудства,

Дойдя, войдя и перейдя,

Немного смутного искусства

За легким пологом дождя.

1945

«За что он погиб? Он тебе не ответит…»

За что он погиб? Он тебе не ответит.

А если услышишь, подумаешь — ветер.

За то, что здесь ярче густая трава,

За то, что ты плачешь и, значит, жива,

За то, что есть дерева грустного шелест,

За то, что есть смутная русская прелесть,

За то, что четыре угла у земли[196],

И сколько ни шли бы, куда бы ни шли,

Есть, может быть, лучше, красивей, богаче,

Но нет вот такой, над которой ты плачешь.

1945

Ленинград

Есть в Ленинграде, кроме неба и Невы,

Простора площадей, разросшейся листвы,

И кроме статуй, и мостов, и снов державы,

И кроме незакрывшейся, как рана, славы,

Которая проходит ночью по проспектам,

Почти незримая, из серебра и пепла, —

Есть в Ленинграде жесткие глаза и та,

Для прошлого загадочная, немота,

Тот горько сжатый рот, те обручи на сердце,

Что, может быть, одни спасли его от смерти.

И если ты — гранит, учись у глаз горячих:

Они сухи, сухи, когда и камни плачут.

1945

В мае 1945

1. «Когда она пришла в наш город…»

Когда она пришла в наш город,

Мы растерялись. Столько ждать,

Ловить душою каждый шорох

И этих залпов не узнать.

И было столько муки прежней,

Ночей и дней такой клубок,

Что даже крохотный подснежник

В то утро расцвести не смог.

И только — видел я — ребенок

В ладоши хлопал и кричал,

Как будто он, невинный, понял,

Какую гостью увидал.

2. «О них когда-то горевал поэт…»

О них когда-то горевал поэт[197]:

Они друг друга долго ожидали,

А встретившись, друг друга не узнали

На небесах, где горя больше нет.

Но не в раю, на том земном просторе,

Где шаг ступи — и горе, горе, горе,

Я ждал ее, как можно ждать любя,

Я знал ее, как можно знать себя,

Я звал ее в крови, в грязи, в печали.

И час настал — закончилась война.

Я шел домой. Навстречу шла она.

И мы друг друга не узнали.

3. «Она была в линялой гимнастерке…»

Она была в линялой гимнастерке,

И ноги были до крови натерты.

Она пришла и постучалась в дом.

Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.

«Твой сын служил со мной в полку одном,

И я пришла. Меня зовут Победа».

Был черный хлеб белее белых дней,

И слезы были соли солоней.

Все сто столиц кричали вдалеке,

В ладоши хлопали и танцевали.

И только в тихом русском городке

Две женщины, как мертвые, молчали.

1945

«Умру — вы вспомните газеты шорох…»

Умру — вы вспомните газеты шорох,

Проклятый год, который всем нам дорог.

А я хочу, чтоб голос мой замолкший

Напомнил вам не только гром у Волги,

Но и деревьев еле слышный шелест,

Зеленую таинственную прелесть.

Я с ними жил, я слышал их рассказы,

Каштаны милые, оливы, вязы —

То не ландшафт, не фон и не убранство;

Есть в дереве судьба и постоянство,

Уйду — они останутся на страже,

Я начал говорить — они доскажут.

1945

«Прости — одна есть рифма к слову „смерть“…»

Прости — одна есть рифма к слову «смерть»,

Осточертевшая, как будто в стужу

Могилу роют, мерзлая земля

Упорствует, и твердь не поддается.

Ты рифмы не подыщешь к слову «жизнь»,

Ни отклика, ни даже отголоска.

А сколько слез, признаний, сколько просьб!

Все говорят, никто не отвечает.

1945

«В печальном парке, где дрожит зола…»

О, дайте вечность мне, и вечность я отдам

За равнодушие к обидам и годам.

И. Анненский

В печальном парке, где дрожит зола,

Она стоит, по-прежнему бела.

Ее богиней мира называли,

Она стоит на прежнем пьедестале.

Ее обидели давным-давно.

Она из мрамора, ей всё равно.

Ее не тронет этот день распятый,

А я стою, как он стоял когда-то.

Нет вечности, и мира тоже нет,

И не на что менять остаток скверных лет.

Есть только мрамор и остывший пепел.

Прикрой его, листва: он слишком светел.

1945

«Я не завидую ни долголетью дуба…»

Я не завидую ни долголетью дуба,

Ни журавлям, ни кораблям, ни человеку,

Чьи ослепительные зубы

Уже сверкают на экранах

Будущего века.

В музеях плачут мраморные боги.

А люди плакать разучились. Всем

Немного совестно и как-то странно.

Завидую я только тем,

Кто умер на пороге

Земли обетованной.

1945

Французская песня

Свободу не подарят,

Свободу надо взять.

Свисти скорей, товарищ,

Нам время воевать.

Мы жить с тобой бы рады,

Но наш удел таков,

Что умереть нам надо

До первых петухов.

Нас горю не состарить,

Любви не отозвать.

Свисти скорей, товарищ,

Нам время воевать.

Другие встретят солнце

И будут петь и пить,

И, может быть, не вспомнят,

Как нам хотелось жить.

1946

«Во Францию два гренадера…»

«Во Францию два гренадера…»[198]

Я их, если встречу, верну.

Зачем только черт меня дернул

Влюбиться в чужую страну?

Уж нет гренадеров в помине,

И песни другие в ходу,

И я не француз на чужбине, —

От этой земли не уйду,

Мне всё здесь знакомо до дрожи,

Я к каждой тропинке привык,

И всех языков мне дороже

С младенчества внятный язык.

Но вдруг замолкают все споры,

И я, — это только в бреду, —

Как два усача гренадера,

На запад далекий бреду,

И всё, что знавал я когда-то,

Встает, будто было вчера,

И красное солнце заката

Не хочет уйти до утра.

1947

«К вечеру улегся ветер резкий…» 

К вечеру улегся ветер резкий, 

Он залег в тенистом перелеске, 

Уверяли галки очень колко, 

Что растет там молодая елка. 

Он играл с ее колючей хвоей, 

Говорил: «На свете есть другое,

А не только эти елки-палки,

А не только глупенькие галки»,

Говорил, что он бывал на Тибре,

Танцевал с нарядными колибри,

Обнимал высокую агаву,

Но нашлась и на него управа.

Отвечала молодая елка:

«Я в таких речах не вижу толка,

С вами я почти что незнакома,

Нет у вас ни адреса, ни дома,

Может, по миру гулять просторней,

Но стыдитесь — у меня есть корни,

Я стою здесь с самого начала,

Как моя прабабушка стояла.

Я не мельница. Зачем мне ветер?

У меня, наверно, будут дети.

На мои портреты ротозеи

Смотрят в краеведческом музее».

Вздрогнули деревья на рассвете —

Это поднялся внезапно ветер,

И завыла на цепи собака

Оттого, что ветер выл и плакал,

Оттого, что без цепи привольно,

Оттого, что даже ветру больно.

1948

Франция

1. «Дорога вьется, тянет, тянется…»

Дорога вьется, тянет, тянется.

Заборы, люди, города.

И вдруг одно: а где же Франция?

Запряталась она куда?

Бретань, и море в злобе щерится,

И скалы рвет огромный вал.

Разлука ли? Мне всё не верится,

Что эти руки целовал.

Не улыбнешься, не расплачешься,

А вспомнишь — закричишь со сна.

Парижа позднее ребячество,

Его туманная весна —

В цветах, в огнях, в соленой сырости…

Я не спрошу, что стало с ним.

Другие девушки там выросли

И улыбаются другим.

Так сделан человек: расстанется,

Всё заметет тяжелый снег.

И я как все. А где же Франция?

Я выдумал ее во сне.

Но ты не говори о верности,

Я верен, только не себе —

Тому, что бьется, вьется, вертится —

Своей тоске, своей судьбе.

2. «Читаешь, пишешь, говоришь…»

Читаешь, пишешь, говоришь,

И вдруг встает былой Париж,

Огромный, огненный, живой,

С горячей, мокрой синевой.

Как он сумел прийти сюда?

Ходить — не ходят города,

Им тяжело, у них дома.

И кто из нас сошел с ума?

Тот город, что, забыв про честь,

Готов в любое сердце влезть,

Готов смутить любой покой

Своей шарманочной тоской, —

Сошел ли город тот с ума,

Сошли ли с мест своих дома?

Иль, может, я в бреду ночном,

Когда смолкает всё кругом,

Сквозь сон, сквозь чащу мутных лет,

Сквозь ночь, которой гуще нет,

Сквозь снег, сквозь смерть, сквозь эту тишь

Бреду туда — всё в тот Париж?

1948

Село Лермонтово

Тарханы это не поэма —

Большое крепкое село.

Давно в музей безумный Демон

Сдал на хранение крыло.

И посетитель видит хрупкий,

Игрушечный, погасший мир —

Изгрызанную в муке трубку

И опереточный мундир.

И каждому немного лестно,

Что это — Лермонтова кресло.

На стенах множество цитат

О происшедшей перемене.

А под окном заглохший сад,

И «счастье», скрытое в сирени.

Машины облегчили труд.

В селе теперь десятилетка.

Колхозники исправно чтут

Дела прославленного предка.

И двадцать пятого июля,

Когда его сразила пуля,

В Тарханах праздник. Там с утра

Вся приодета детвора.

Уж кумачом зардели арки,

Уж сдали государству рожь,

И в старом лермонтовском парке

Танцует дружно молодежь.

Здесь нет ни топота, ни свиста[199]

Давно забыт далекий выстрел,

И только в склепе, весь продрог,

Стоит обшитый цинком гроб.

Мотор заглох. Шофер хлопочет.

А девушка в избе бормочет

Всё тот же сердцу страшный стих,

И страсть в ее глазах пустых,

Приподняты углами брови,

А ночь, как никогда, темна.

Поют и пьют, стихи читают, сквернословят.

А сердце в цинк стучит. Всё выпито до дна.

«Люблю отчизну я, но странною любовью…»[200]

А что тут странного? Она одна.

1948

У Ржева

1. «Трагедия закончена — так пишут…»

Трагедия закончена — так пишут,

И это правда, — строят города,

Влюбляются и по ночам не слышат,

Как голосит железная беда.

Но вот война — окопы, танк подбитый,

Оборван провод и повисла нить,

Как будто после той ужасной битвы

Здесь занавес забыли опустить.

Торчит стена расщепленного дома,

В глубоких ямах желтая вода.

Как это всё мучительно знакомо,

Мне кажется, что я здесь жил всегда.

Обломаны, обрублены деревья,

Черны они, в них битв минувших страсть,

И, руки заломив в последнем гневе,

Они ни жить не могут, ни упасть.

2. «Могила солдата, а имени нет…»

Могила солдата, а имени нет,

Мы дату едва разобрали, —

Здесь в сорок втором, не дождавшись побед,

Погиб неизвестный товарищ.

Тогда отступали, и он отступал.

Потом был приказ закрепиться.

В Москве не раздался торжественный залп —

Погиб он в проигранной битве.

Откуда шли танки? Хватило ль гранат?

В газете никто не поведал,

Как в сорок втором неизвестный солдат

Увидел впервые победу.

О том не узнали ни мать, ни жена,

С похода друзья не вернулись.

Он спит одиноко, и только сосна

В почетном стоит карауле.

3. «Прохожий, подойди. Лежим в могиле братской…»

Прохожий, подойди. Лежим в могиле братской.

Нас было четверо, любили мы смеяться,

Цвела тогда сирень, мы были влюблены,

Ходили в школу мы за месяц до войны.

Прохожий, пели мы. Потом запели пули.

Ты знаешь жизнь, в нее мы только заглянули.

Мы жить хотели, но была беда:

Мы отступали и сдавали города.

В то лето было много горя и развалин.

Кукушки коротко в то лето куковали,

Мы в поле залегли, касалась щек трава.

Была пред нами смерть, а позади — Москва.

Есть нечто, вечности оно дороже:

Погибли мы, но ты живешь, прохожий,

Ты смотришь, говоришь, и этот день живой

Стоит, как облако, над розовой Москвой.

1948

«Мне всё мерещится одна…»

Мне всё мерещится одна

Большого полдня тишина,

И те же блики от каштана,

И тот же зной, как мед, густой,

Кувшин, а рядом два стакана,

Один с вином, другой пустой.

Обычно отвечают: «Ба,

Что тут попишешь, не судьба…»

Уж больше ничего не будет,

Теперь и говорить смешно,

А всё мерещится одно:

Так и ушел, и не пригубил…

1948

«Я в море вижу не свободу…»

Я в море вижу не свободу,

А некий исполинский труд,

Как будто яростные воды

Повинность тяжкую несут,

С ожесточеньем терпеливым

Прилив сменяется отливом,

Стихия пробует восстать,

Закону темному покорна,

Шумит, грозит. А после шторма

Всё та же тишина и гладь.

Скажи мне, сколько нужно странствий,

Как отвергал, как был отвергнут,

Чтоб говорило море сердцу

О верности, о постоянстве,

Чтоб стало всё, чем жил и жив,

Как тот прилив, как тот отлив?

1948

«У маленькой речушки на закате…» 

У маленькой речушки на закате, 

Закинув удочку, сидел мечтатель, 

И, отдыхая от пустых тревог, 

Глядел на неподвижный поплавок. 

Он смутно думал: «Тонет луг в тумане, 

Возможно, завтра и меня не станет, 

Но будет снова тот же летний день, 

И та же рябь реки, и та же лень».

О вечности он думал нехотя и вяло.

А рядом на песочке трепетала

Им пойманная рыбка. Где вода?

Ее не будет больше никогда.

Дышать она пыталась. Слишком поздно:

Не для нее сухой и грозный воздух.

Вздымались жабры. Белый жег песок.

Мечтатель всё глядел на поплавок.

1948

«Что за дурацкая игра?..»

Что за дурацкая игра?

Всё только слышится и кажется.

А стих пристанет — до утра

Не замолчит и не отвяжется.

Другие спят, а ты не спи,

Как кот ученый на цепи.

Всю жизнь прожить в каком-то поезде,

Разгадывая стук колес,

Откроется и сразу скроется,

И ночью доведет до слез,

Послышится и померещится

Тень на стене, разводы, трещина.

Песчинки, сжатые в руке, —

Слова о доблести, о храбрости.

А ты, как рыба на песке,

Всё шевели сухими жабрами.

1948

«Быть может…»

Быть может…

Тогда мечта повелевала мной,

И я про всё забыл; но поневоле

Вдруг поражен был радостной весной,

Смеявшейся на всем широком поле.

Темно-зеленые листы

Из лопавшихся почек прорастали,

А желтые и красные цветы

Полям живую радость придавали.

Был дождь похож на сотни ярких стрел,

В листве играло солнце так задорно,

И тополь зачарованно смотрел

На гладь реки, спокойной и просторной.

Пройдя так много тропок и дорог,

В весну я лишь теперь вглядеться мог.

Я ей сказал: «Ты, к счастью, запоздала,

И вот могу я на тебя взглянуть!»

Потом, предавшись новой, небывалой

Мечте, добавил тихо: «Снова в путь!

И юность нагоню когда-нибудь».

<1948>


Загрузка...