ДОРОГА В ХАРАРИ

Ребенка зовут «Пробудись»

КРОМЕ ДОРОГИ, ведущей от белоснежной гостиной с болонкой на бархатной подушечке к молчаливому чистильщику выгребных ям, в Африке есть и другая дорога.

Джошуа Мутсинти — первый африканец, встретившийся нам. Он журналист, но совсем не похож на других африканцев-журналистов, с которыми мы позже познакомились в Родезии и Южной Африке. Его взгляд за стеклами очков поражает мягкостью и какой-то особой грустью; он редко оживляется, от него редко услышишь острую шутку. Все окружающее как-то подавляет его, вызывая сначала удивление, потом боль.

Джошуа не чувствует ненависти к белым, ведь он получил образование в миссии методистов, но не питает к ним и особого расположения; он не из тех бойких африканцев, которые когда-то окончили университет в Южной Африке и которых теперь иностранные журналисты используют для получения нужной информации.

У Джошуа круглое лицо и большой выпуклый лоб. Женился он летом 1958 года, в то памятное время, когда доктор Банда приехал из Лондона в Ньясаленд и для Центральной Африки началась новая эпоха.

Мы едем с Джошуа к нему домой в Харари, старейшую и самую большую локацию для африканского населения Солсбери. Джошуа достает из бумажника свадебную фотографию: его жена в белом кружевном платье; они стоят у методистской часовни в Харари. Фотография была помещена в африканском ежемесячнике «Парейд».

Деловая часть «города белых» и африканские кварталы разделены железнодорожным полотном, табачными плантациями и огромным количеством промышленных предприятий. А у самой границы с «черным миром» — европейское кладбище: зеленая полоска, заселенная мраморными ангелами.

Асфальтовая лента сужается, повсюду разбросаны пустые коробки от сигарет «Стар». Вереницы крохотных «лавок для предприимчивых африканцев» (The Grocery for Smart Africans) окаймляют дорогу: «Наш девиз — все для вас». Чаще всего эти лавки принадлежат «цветным». Тут и там мелькают залитые цементом фундаменты. Отбросы, сваливаемые на них, быстро образуют перегной, и вскоре здесь, наверное, зацветут дикие луга.

— Мы живем на мрачном континенте, — говорит Джошуа. — Вон там, у рудников, ближе к нам, чем к «белому городу», электростанция. Но нам от нее мало радости.

Мы останавливаемся у низенького белого оштукатуренного домика. Перед ним ровная, пыльная, без единого деревца площадка. Всюду кусты репейника, которые обдают нас легким белым пухом. Какой-то африканец осторожно лавирует между рытвинами на машине, купленной у белого. Над Харари в бледном небе, где-то у горизонта, видны голубоватые вершины гор, а над городом — дым электростанции.

В доме Джошуа две маленькие комнатки с цементным полом. Мебели мало — не хватило денег. Холодно, как в склепе. В кухне никаких удобств, кроме электроплитки. На крыльце дозревает тыква.

Эснет, жена Джошуа, только что вернулась из родильного дома. В постели, рядом с ней, на большой подушке лежит их первенец. Ему всего два дня от роду. У него морщинистое коричневое личико. На минутку ребенок приоткрывает глазки, как будто чему-то удивляясь, потом вновь засыпает. Он еще ничего не знает об этом мире. Да и что он может о нем знать? Джошуа становится смешно при мысли, что у малютки может быть свой жизненный идеал и что мир, в который он угодил два дня назад, ему может не понравиться.

— Его зовут Мюкайи, но он еще не крещен, — говорит Джошуа. — Мюкайи означает «пробудись». Это призыв к братьям и соплеменникам не уходить в себя, а попытаться понять свою роль в обществе. Малышу хотели дать другое имя — Квача — «рассвет», но это слово стало политическим призывом, и тому, кто громко окликнет ребенка где-нибудь в общественном месте, грозили бы тюрьма и штраф.

— Брат Джошуа дал Мюкайи второе имя, — говорит Эснет. — Тинотенда.

— Это значит: «тот, за кого мы благодарим судьбу».

В комнату вошла высокая женщина с оживленным, сияющим лицом. Она хочет посмотреть ребенка; пытаясь скрыть смущение, она улыбается и, кажется, не понимает, о чем мы говорим.

— Это Мария Линовенда, — поясняет Джошуа. — Она вдова и торгует овощами на рынке.

Пока Мария и Эснет говорят на языке шона, Джошуа рассказывает, что пятнадцать лет назад ей вручили телеграмму: «Ваш муж погиб в Бирме», денежное пособие и копию воззвания, в котором восхвалялись африканцы, внесшие свой патриотический вклад в дело союзников. Действительно, в двух прошедших войнах их вклад в дело союзников был значительным, особенно если учесть, что многие, должно быть, спрашивали себя, за что, собственно, они воюют.

В гости приходит и одна из сестер Эснет, ей лет пятнадцать. Еле слышно произнеся приветствие, она робко пробирается к кровати, серьезно смотрит на малыша, непрерывно теребя кончик воротничка своего старенького, узенького платьица, обрисовывавшего всю ее худенькую фигурку. Потом, чему-то рассмеявшись, она внезапно убегает из комнаты.

Мы пьем чай. Джошуа зовет шестнадцатилетнего племянника, который валялся в высокой траве у дома и мечтал неизвестно о чем. Джошуа возмущен: если бы все были такими лентяями, как этот мальчишка, презрение белых к африканцам было бы оправдано, и нынешнее положение сохранилось бы навсегда. Только упорным трудом можно приблизить будущее. Но мальчишка не обращает внимания на это ворчание.

В ящике на полу лежат книги: Библия, руководство для журналистов, автобиография Нкрумы, романы Ричарда Райта и Алана Патона, а также сборник «Благородные мысли», который предлагает вам более легкий и заманчивый уход от действительности, чем любой еженедельник: «Неотъемлемые права человека… смирение перед тайной вселенной… сытые желудки… более счастливый мир… гражданская лояльность… свобода от всякого принуждения извне…»

Брат Джошуа был арестован во время операции «Солнечный восход», так как был кассиром одного из отделений Африканского национального конгресса, хотя тогда в этом не было ничего предосудительного. Жена и дети получили мизерное пособие и брошюрки, которые призывали жену «использовать все свое женское влияние на мужа, когда он вернется домой, чтобы убедить его в том, что правительство руководствовалось лишь чувством благожелательности к нему и что во всем виноват он сам». Узнав о судьбе семьи брата Джошуа, я подумал, что те, кто издавали этот сборник, не очень-то задумывались над тем, насколько их «Благородные мысли» далеки от действительности.

Рассказывая о порядках в Родезии, Джошуа немного смущается, и не потому, что белые, к которым, увы, отношусь и я, принесли африканцам столько несчастья, а потому, что все это творится на его родине, которую он любит и которую никогда не покинет, что бы с ней ни случилось. Кто-то выплеснул помои на его участок — ему стыдно перед нами и за это.

О чем еще мы говорили в тот первый вечер? О воспитании и образовании, о техническом колледже, созданном африканцами на собственные деньги, о различного рода миссионерах, об Америке, о Грэме Грине и вообще о жизни. Мы говорили о Дорис Лессинг и о ее романах, о деятельности социалистов в Солсбери в сороковых годах. Джошуа был приглашен к Дорис Лессинг, когда она была здесь в 1956 году, но он не решился пойти, так как за ее домом следили сыщики — ведь ее выслали из Южной Родезии, запретив возвращаться в Федерацию, где жила вся ее родня.

Подобный разговор мы могли вести где угодно: в Хэмпстеде или Челси, в Стокгольме или Латинском квартале. Ио Джошуа напоминает нам, что мы находимся в его доме без разрешения главного управляющего локации, конечно белого. Мы не знали, что нужно какое-то разрешение. Оказывается, европейцу нельзя посещать африканца, не сообщив о причинах и времени своего посещения. Иногда ему в этом случае даже навязывают полицейского. Африканцу, который захочет после шести часов посетить родственников или друзей в близлежащей локации, тоже нужно специальное разрешение.

Значит, в любое время в тихий дом, где мы сидели, могла ворваться полиция и прервать наш ужин, а мы с Анной-Леной могли подвергнуться штрафу за незаконное партнерство…

За фруктами и хлебом мы беззаботно беседуем в маленьком домике, спрятавшемся среди сотни ему подобных. Вдова, сидевшая до сих пор молча, прощается. Несколько мальчишек у дверей выпрашивают у Джошуа иностранные марки. Стемнело, только вдали виднеется силуэт электростанции.

Джошуа вытирает пот со своего большого лба.

— Одно время мы думали, что нам нельзя иметь детей, пока не появится хоть какая-нибудь надежда на лучшее будущее и нас перестанут мучать вопросы о том, где жить, как поступить в школу и какую найти работу.

— Некоторые белые говорят то же самое, — отвечаю я. — Подожди, дочка, со свадьбой, пусть пройдет это тревожное время, и правительство сумеет обеспечить нам спокойную жизнь.

— Все это невероятно, — говорит Джошуа. — Ведь нельзя ждать, пока скажет свое слово история. Если все будут ждать, то не будет вообще никакого будущего.

В кровати возле нас лежит Мюкайи, ему только два дня отроду, он почти ровесник чрезвычайного положения. Его голубоватые белки блестят в темноте, он молчит и словно прислушивается к поступи истории.

Разыскиваемого нет дома

Я часто выражал сожаление, что не имею возможности повидаться со многими, с кем хотелось бы. Джошуа спросил, не хочу ли я встретиться с Харри Читембе, членом Национального конгресса, с одним из тех немногих, кто еще не угодил в тюрьму.

Субботний вечер в Харари. У девушек яркие губы: они покупают в парфюмерных «лавках для предприимчивых африканцев» жидкую помаду. Она напоминает смородиновое варенье, держится на губах целую неделю и блестит, как лак.

Мы прошли с Джошуа мимо фотоателье «Студио Эмеральд». Его друг Джемс Мусаки непрерывно щелкал аппаратом, фотографируя празднично одетых людей. Раньше на витрине ателье можно было видеть портреты видных руководителей Конгресса; желающие покупали карточку всего за шесть пенсов. Но теперь полиция запретила это. И так как портреты висели вместе с обычными фотографиями, пришлось снять вообще все карточки. Но внутри, в одной из комнат ателье, торговля продолжается.

У обочины дороги мы увидели спящего пьяного. Джошуа наклонился к нему и достал документы. Регистрационный номер указывал, что он из резервации, паспорт разрешал ему искать работу в Солсбери в течение двух недель.

— Скокиан, — сказал Джошуа.

Африканцам, у которых нет высшего образования, не продают спиртные напитки, и они покупают скокиан — самогон, который приносит хороший доход многим торговкам. Скокиан делается из денатурата, пива, сахара, дрожжей, кукурузной муки и табака. Белые утверждают, что для большей крепости в него кладут крысиную голову или палец от человеческой ноги.

— Наверное, он никого не знает, — сказал Джошуа. — Пришел из деревни в город своей мечты. Может быть, это его первый вечер в городе, а денежки уплыли.

— Что будет, когда он проснется?

— Такие, как он, всего боятся, и их трудно понять. Им все кажется, что всюду на них пялит глаза полиция. Когда он просит работу на виллах, белые женщины осыпают его руганью через забор. Если он видит сад или открытое окно, то запускает туда руку и что-нибудь крадет. У фабрики он может только стоять и смотреть на тех, кто выходит оттуда. Если он знакомится с девушкой, то она, как только узнает, что у него нет денег, бросает его.

На пьяном грязные брюки цвета хаки, желтая рубашка из бумазеи, из кармана торчит расческа. Рот раскрыт, волосы в пыли, лоб весь в морщинах, а руки слегка сжаты в кулаки.

— Некоторые из них становятся преступниками, — продолжал Джошуа. — Они убивают и грабят белых. Они не хотят никаких перемен, а поэтому ненавидят Конгресс и других африканцев, стремящихся облегчить нашу жизнь…

У пустой бочки играют дети. Какой-то малыш наигрывает грустную мелодию на самодельном инструменте: доске с медными струнами и с приколоченным к ней для резонанса жестяным бидоном. В медленных, падающих, словно капли дождя, звуках этой мелодии слышится и песня флейты, и звон гитар, и скрип велосипедных насосов.

На улице у керосиновых рожков сидят, ритмично покачиваясь, женщины. Две из них неожиданно вскакивают и начинают плясать на ухабах красной дороги между рядами домов. К ним подбегают двое мужчин. Это необыкновенное зрелище: танцующие движутся в ритмичном стаккато и как-то странно, не поднимая колен, отбрасывают ноги. Кажется, будто они танцуют на горящих углях, не прикасаясь один к другому, словно между ними стеклянная стена — каждый повторяет движение своего партнера как зеркальное отражение, кончик языка зажат между губами, пальцы растопырены, глаза то прищурены, то широко раскрыты.

Мы входим в дом, окруженный подсолнечниками.

— Харри, наверно, скоро придет, — говорит хозяйка, затем вытаскивает из дивана матрац и кладет его на пол.

На столе стоит бутылка пива. Разбитый вентилятор. На окнах жалюзи. Слабый свет керосиновой лампы едва позволяет рассмотреть согнутую фигуру старика.

— Если его не схватит полиция.

Во время утренней облавы Харри Читембе не забрали. Полиция либо случайно не включила его в списки, либо не знала, что он сейчас в Южной Родезии. У Харри список членов его группы и часть других документов, которые не должны попасть в руки политической полиции; ведь у нее и без того достаточно бумаг, в которых она никак не может разобраться.

У меня была с собой бутылка португальского даоса. Учитель народной школы в Харари налил себе полный стакан и сказал довольным голосом:

— У нас тоже будут интернаты для наших детей, совсем как в Итоне и Хэрроу.

Потом мы говорили о политических намерениях Англии в отношении Кипра, место которого сейчас занял Ньясаленд, о том, что судьбы многих политических руководителей схожи — Макариос сначала сидел в тюрьме, потом стал премьер-министром, то же самое случилось с Нкрума, с премьером Гвианы, теперь очередь Банда. Затем мы ругали Франко, Салазара и сэра Роя…

Старик ел кашу, не поднимая глаз от тарелки, лежащей у него на коленях. Все, что не касалось его деревни в Северной Родезии, откуда он родом, было для него одинаково чуждо. Казалось, ему все было безразлично: и мы, Анна-Лена и я, относящиеся к «белому миру», и его собственные внуки, которые теперь принадлежали не ему, а большому городу, и вино, и то, что дочь моет посуду на кухне. Он напомнил мне одного еврейского беженца, прожившего с нами лето в Швеции. Он был так же погружен в себя, ему было так же трудно привыкнуть ко всему, что происходило вокруг.

В дверь забарабанили, жена Харри вышла из кухни.

— Харри никогда не стучит, — сказала она. — Кто бы это мог быть?

На пороге стоял какой-то мужчина. Все поздоровались с ним.

— Я иду из Секи, Харри был там сегодня днем. Он, наверное, там переночует и потом пойдет дальше на север. Не ждите его.

— Но полиция… — возразила жена.

Старик, ничего не замечая, продолжал шумно есть кашу. Анна-Лена сидела на матраце, прижав подбородок к согнутым коленям. Учитель, которого звали Шекспир Бакану, налил пришедшему вина.

— Харри найдет выход из положения. Еще неизвестно,-ищут ли его. Где его бумаги?

Жена вытащила из-под кровати коробку для ботинок. На конверте написана фраза, сказанная когда-то Гарольдом Ласки: «Самоуважение, стимул и творческие силы — вот, что является главным следствием самоуправления».

— Нам, действительно, нужно спрятать это в более надежное место, — заметил пришедший.

Когда мы уходили, хозяйка сказала:

— Я все же надеюсь, что Харри придет сегодня ночью.

— Да, — ответил я, — нам очень хотелось бы встретиться с ним.

Старик уже заснул на своем стуле, дети — в кухне на полу, укрывшись одеялами.

Мы пошли к Джошуа, где я оставил свою машину. Между сбившимися в кучу домиками, низенькими и светлыми, вились дорожки. Многие из них сливались с широким шоссе, которое вело из Солсбери в Мозамбик, а потом исчезало в так называемом «белом мире». Я видел их еще в первый день своего пребывания в Родезии, но с противоположного конца: тогда эти извилистые велосипедные дорожки, ответвляясь от главного пути, уходили в неизвестное, в то время как наше шоссе оставалось неизменно прямым, как стрела.

Звезды висели низко над самой землей, словно искорки, поднявшиеся в небо от всех очагов, горевших в локации.

Товарный поезд с грохотом промчался к городу, который приветствовал его сверкающими огнями уличных фонарей. Ни один белый, наверное, не решится пройтись ночью пешком по центру Солсбери.

А на следующий день опять улицы будут купаться в солнечных лучах, церковные колокола звонить о примирении, а африканец стоять у резиденции премьер-министра и продавать «Санди Мейл». И, хотя это запрещено, рядом с ним, на краю тротуара, снова будет сидеть маленькая девочка и сосать свой нескончаемый леденец — маленькую деревянную палочку.

Африканский студент

На дискуссии, организованной студентами университета, я сидел рядом с Оливером Ндокони. Дискуссия была на тему: «Ответственно ли правительство за мятеж в Ньясаленде?» Сын министра юстиции и еще один белый студент отрицали это, но Теренс Рейнджер и какой-то африканец из Ньясаленда сумели убедить нас, что это было именно так. При голосовании большинство присутствующих возложили всю вину на правительство. Такую мысль не посмел бы высказать ни один член парламента.

У Оливера Ндокони широкие скулы и коротко подстриженные волосы. Он очень счастлив сегодня.

— Здесь лучше, чем где-либо. Здесь хоть учатся ставить под сомнение действия властей.

Он хотел показать несколько учебников Гуннара Мюрдаля и Бертиля Улина, и мы зашли в его комнату. На письменном столе лежала раскрытая «Зимняя сказка». Мы заговорили о предстоящей зиме.

— В следующем месяце в Басутоленде начнутся снегопады, — сказал Оливер.

— Хорошие пьесы ставят в университетском клубе? — спросил я.

— Да, иногда. Мои белые друзья с английского отделения обычно рассказывают мне обо всем. Они часто говорят, что мы можем только радоваться, что не видим всякой ерунды. Но ведь и их никто не заставляет ходить туда.

Оливер рассказал, что после дискуссии о Федерации он не смог дальше читать «Зимнюю сказку» — ведь это была выдумка, а сейчас происходят события куда важнее.

— Но ведь королеву тоже заключили в тюрьму ни за что ни про что, — попытался я возразить, — так же, как сейчас доктора Банда.

— Я не берусь сравнивать, — сказал он. — Мой дядя сидит в тюрьме, хотя я не знаю где. У нас нет никаких сведений о нем.

— Он был членом Национального конгресса?

— Нет, он был секретарем профсоюзной организации. Я думаю так же, как и он. Но я не говорю об этом вслух, а то меня могут не пустить за границу.

— Все африканские студенты — националисты? — спросил я.

— У всех либо родственники, либо друзья сидят в лагерях для заключенных, — ответил Оливер.

Затем он грустно посмотрел на пол и добавил:

— Это не вина Шекспира. А у сэра Роя, пожалуй, времени нет читать «Зимнюю сказку».

— Он, кажется, любит Стравинского, — заметил я.

— С музыкой легче. Ею разрешено заниматься. А художественная литература, когда ты полон смятения и озлоблен… Но я все же всегда с удовольствием читаю.

Оливер очень любил рассказывать. Он вырос в локации, но научился читать не в миссионерской школе, а у девятилетнего мальчика, который был всего на два года старше его самого. Он начал с серии о Дике Трэйси, выходившей ежемесячно; такую книжку можно было купить в лавке у одного грека всего за два пенса. До выхода новой книжки старую успевали прочитать сотни детей.

В этих историях все было гораздо интереснее, чем дома. «Проклятая скотина!» — сказал он однажды отцу и, совсем как его кумир Трэйси, небрежно обратился к матери: «Поцелуй меня, милашка!» В обоих случаях ему здорово попало. Вместо того чтобы сказать «здравствуй» или «добрый день», он стал издавать какие-то странные звуки, нечто вроде п-ттр, г-рр, к-пш, и довольно ощутимо шлепал себя при этом по щекам или животу.

— За короткое время я научился многому, — рассказывал Оливер Ндокони.

Фразы в этих книжках были короткими, они, словно мигающие огоньки, вели Оливера в незнакомый мир. Они показали ему, что мир белых людей наполнен пистолетными выстрелами, пьяными мужчинами, валяющимися в кабаках, вызывающе красивыми женщинами и бесконечными драками. Поэтому, встречая все это в жизни, он нисколько не удивлялся и не уходил от этого, хотя, может быть, уйти было бы разумнее.

Когда Оливер поступил в миссионерскую школу, на первом же уроке учитель спросил, кто из учеников умеет читать. Оливер поднял руку, вышел к столу, и учитель указал ему на первые строки «Отче наш». В книге не было картинок, но после минутного колебания он начал читать, и его похвалили. А в остальном в школе было то же самое. Ему казалось, что некоторые дикие истории из книги он уже читал в серии о Дике Трэйси: и о том, как вода расступилась, когда люди бежали через море, и как она сомкнулась над преследователями, как горел куст, разговаривали горы и плясали люди вокруг золотого тельца, о большой звезде и множестве других чудес. Знахари на рынке рассказывали не менее захватывающие истории.

Оливер видел во сне, как Иисус стрелял из пистолета, а Моисей падал с небоскреба, как Дик Трэйси сказал парализованному: «Возьми свою постель и уходи» и как Стальной Человек прошел по Генисаретскому озеру. Да, он был счастлив, что научился читать. Тогда ему было всего лишь восемь лет, и он не знал, что он любил больше— эти книжонки или Библию. Главное было то, что и в Библии и в сериях о Дике Трэйси рассказывалось о великих людях, о подвигах, а написал их, очевидно, один и тот же автор.

— Образование я получил обычное, — сказал Оливер. — Для тех немногих, кому выпадало счастье продолжать учиться, выбор был довольно ограниченный. Сначала заканчиваешь Горомонци, одно из трех учебных заведений Федерации. Там мы не имели права говорить о политике, но нас она и не очень интересовала. Наши учителя говорили, что не стоит прислушиваться к болтовне взрослых. Затем вступительные экзамены в университет…

Оливер похлопал по томикам Шекспира и Бертиля Улина.

— Стараюсь читать как можно больше и не бунтовать понапрасну, — объявил он.

На моем курсе учились 134 белых, один индиец и 35 африканцев, из них две девушки. Студентов африканцев с каждым годом становится все больше. Скоро трудно будет арестовывать всех, кто занимается политикой. Нынешнее университетское воспитание является, быть может, залогом того, что проблемы страны будут решаться мирным путем. Но это не очень надежный залог, ведь Африка слишком поздно становится на этот путь, развитие страны идет куда быстрее, чем просвещение.

На следующий день часа в четыре я видел, как маленький серый автобус со служащими уехал в город. Он был частным, и поэтому им могли пользоваться пассажиры обеих рас, но ходил он всего лишь раз в сутки. Несколько позже на опустевшую площадку вышел Оливер и сел на камень.

— Хочешь, подвезу тебя в город? — спросил я из окна машины.

— Да, в Хайфилд, если можно.

По дороге он рассказал мне, что из пригородного района Маунт-Плезент, где живут белые, ходит всего один автобус, но он не берет африканцев. А собственные машины имеют лишь немногие студенты. Вообще-то в Солсбери делать особенно нечего. Ведь раз у тебя черная кожа, тебе нельзя пойти ни в библиотеку, ни в кино, ни в ресторан.

Правительство заявило, что оно не может издавать законы, которые облегчали бы контакты между расами. Легче поддерживать законы, препятствующие этим контактам. Я, белый человек, не имел права предоставить Оливеру ночлег в своем доме, хотя в Южной Родезии африканцев принимала всего лишь одна гостиница, да и то с разрешения министра по делам туземцев.

— Но в магазинах все обходится хорошо, — продолжал Оливер, — деньги из черных рук имеют ту же цену, что из белых.

— Правда, на днях в парламенте кто-то утверждал, что в Солсбери нет такой дискриминации, как в Северной Родезии. Он, очевидно, сам верил этому. Но я могу показать тебе десятки мест, где африканца обслуживают через особое окошко, подальше от дверей, или с заднего хода, а иногда вообще не пускают в магазин.

Когда мы ехали по шоссе Чартер-роуд, которое пересекает торговый квартал индийцев, по дороге к локации направлялся целый поток велосипедистов. Я снизил скорость и подъехал к бензоколонке. Расплачиваясь, я заметил, что один африканец покупал бутылку антифриза. Оливер сказал мне потом:

— У нас в стране радиаторы не замерзают. И если африканец покупает такую бутылку, все знают, для чего. К утру будет скокиан.

Поток велосипедистов на Беатрис-роуд, проходящей между двумя самыми крупными локациями, ширился. Африканцы живут в стране велосипедов, белые — в стране автомашин. И здесь, в облаках пыли, плевков и взаимного безразличия, встречаются эти два мира.

Мы сворачиваем у табачного рынка, «крупнейшего в мире», и едем мимо небольших фабрик к Хайфилду. Смеясь и жестикулируя, по обочине идут люди, среди них встречаются женщины, одетые довольно мило. Переполненный автобус с открытыми окнами отчаянными гудками пытается расчистить себе дорогу.

Как обычно в африканских кварталах, на дороге здесь немало поломанных велосипедных спиц. Автобусы сворачивают к рынку, где под сенью сухих деревьев мсаса расположилось множество фруктовых ларьков. Над площадью стоит мелкая красная пыль; женщины уже закончили торговлю, мужчины, возвращающиеся домой, обходят низкие лавки, покупают мороженое и газету «Африкен дейли ньюс», Оливер указывает на небольшую лавчонку:

— Там ты можешь купить дагга, если внушишь хозяину доверие. Полторы кроны за полную спичечную коробку.

— Им набивают трубку?

— Надо смешать его с каким-нибудь крепким табаком. Возьми «Стар» — три сигареты на два эре.

Я вспомнил повара мистера Пэрди — он, очевидно, отравился гашишем.

— А сам ты пробовал?

— Несколько раз, — сказал Оливер. — Это, конечно, нарушение закона. Хозяин лавки в основном продает дагга из-под прилавка белым мальчишкам и девчонкам. Им, наверное, приходится хуже, чем нам.

— Пресыщенность и равнодушие, — заметил я. — Старая истина.

— Им не за что бороться, — продолжал Оливер. — А нам есть за что, и мы победим. Хотя не у всех африканцев хватает терпения.

— И вы становитесь националистами?

— Мы все националисты. А они становятся преступниками. Легко попадаются на удочку рекламы и нарядных витрин, а потом запутываются. Один мой знакомый, его зовут Петер, выращивает дагга между штокрозами у себя в саду. Он продает его шайке белых, которые орудуют в аптеке на Гордон-авеню.

Я видел таких мальчишек и девчонок, о которых говорил Оливер. Девчонки — с вытатуированными на спине словами «I love Elvis»[14] и упивающиеся фотожурналом «Фотоплей»; мальчишки — разъезжающие на мотоциклах и старых плимутах с матрацами вместо задних сидений. Они были непременной принадлежностью Солсбери, как и любого другого современного города, но едва ли они гармонировали с теми районами, где красовались виллы европейцев. Многие из них недавно приехали из Англии; их родители нажили большие состояния в пригороде Хайфилд и предоставляли детям полную свободу.

— Петер купил себе саксофон на деньги, вырученные от продажи дагга, — вновь заговорил Оливер, — один белый мальчишка поддался его уговорам и принес кларнет, другой трубу да еще утащил у отца бутылку коньяку. Ну и поиграли же они! Конечно, никто из них не решился рассказать об этом дома.

— Недозволенное партнерство, — заметил я.

— Кажется, это единственный путь. Дагга, спирт и преступность малолетних. Но, пожалуй, больше всего они любят джаз.

— И не любят своих родителей.

— Да, возьми, например, отца Петера. Старик приехал из резервации, он начинен мудростью своего племени— множеством моральных предписаний. Их хватило бы на целую Библию. Я сам слышал, как Петер сказал однажды старику: «Щедрость и гостеприимство — это хорошо, но остальное ты можешь вышить на полотенце и повесить над кроватью. Мы живем в другом мире, ты должен научиться приспосабливаться». Потом он ушел за саксофоном, а старик все бормотал: «Дурные нравы, дурные нравы».

— А родители белых ребят? — спросил я.

— Это ремесленники, машинисты и тому подобные. Больше всего мы ненавидим эмигрантов. Ведь они отнимают у нас работу. А они ненавидят нас за то, что мы работаем так же хорошо, как и они.

— Было бы лучше, если бы они увлекались джазом.

— Ты, может быть, заметил, что все родители хотят уюта и денег, — продолжал Оливер, пока я объезжал спокойно разгуливающих по дороге кур. — А подростков, которые играют в Лондон или Бирмннгам, это мало интересует. Они предпочитают голодать, лишь бы купить себе старый драндулет. То же самое и с Петером. Несколько недель он жил на одном супе, заставил старика сдать свою комнату, а потом купил себе костюм, чтобы нравиться девчонкам.

— Тебе бы быть социологом, — сказал я.

— Гуннаром Мюрдалем, — широко улыбнулся Оливер, желая показать, что он знаком со Швецией.

Мы с трудом пробирались по неровной дороге мимо стройных рядов прямоугольных домов Хайфилда. По дороге шли женщины с тяжелыми ношами. Ребятишки приветствовали нас или в страхе разбегались. Мужчины бросали на нас опасливые взгляды. Нас это не удивляло. Хайфилд был центром деятельности Африканского национального конгресса, и многие дома после операции «Солнечный восход», проведенной всего месяц назад, остались без хозяина.

Оливер показывал дорогу, но становился все более молчаливым.

— Тебе придется сделать большой крюк, — сказал он каким-то упавшим голосом.

— Ничего, — нерешительно ответил я.

Я думал, не следует ли мне высадить его, не доезжая до места. Вдруг Оливер остановил машину у маленького серого домика, похожего на тысячи других. Раньше мы с ним встречались лишь в уютных университетских комнатах и говорили о «Зимней сказке». Но сейчас мне хотелось сказать ему, что я не из тех, кого отпугивает бедность локаций. Я понимал, что в моем присутствии он смотрит на свой дом такими же глазами, какими, по его мнению, должен смотреть я, европеец. Он смутился, ему было неприятно, что он затащил меня сюда. Он как бы выставил напоказ то, что так ярко рассказывало о его детстве: и этот забор, и дверь, и пустую бочку в углу…

В машине он говорил очень охотно — это был студент, жаждущий понять с детства знакомый ему мир. А сейчас этот мир уже не был объектом изучения; впервые он невольно стыдился своего дома, и в наших отношениях появился новый оттенок.

У меня же было такое чувство, будто я приехал навестить родителей своего школьного друга. Мать Оливера, полная, суетливая женщина, увидев нас в открытую дверь, поспешно начала убирать со стульев газеты, обувь, одежду — все, что говорит о семейных буднях.

— Если бы я только знала… такой беспорядок! Извините меня…

Она пристально оглядела одежду сына: нет ли на ней пятен. Оливер смотрел на меня беспокойным взглядом. Мать и сын перебросились несколькими словами на языке шона.

Мы пили апельсиновый сок и ели кекс. Родители Оливера не принадлежали к числу тех африканцев, которые обязательно предложили бы белому отобедать. Мне не пришлось выслушивать извинений по поводу того, что угощение слишком скудное, а самому произносить лицемерные заверения, убеждая, что все хорошо.

Вошел отец Оливера и вежливо предложил сигарету, он тоже поговорил с сыном на своем языке и ушел. «Пусть молодежь останется наедине, им о многом надо поговорить» — тот же предлог, какой я часто слышал в школьные годы, то же любопытство, та же гордость за сына, который приводит домой товарища, и тот же интерес к незнакомому миру.

В доме три комнаты, одна из них сдается за три фунта в месяц. Жители Хайфилда — в противоположность жителям Харари — выплачивают за дом в рассрочку и надеются когда-нибудь получить его в собственность. Хоть и тесно, но все же свое. А власти, чтобы вовремя получать деньги, даже принуждают семьи, и без того живущие в тесноте, брать постояльцев.

У Оливера четыре сестры. Старшие были на работе, младшие играли во дворе. Все встают в разное время, а мать поднимается в половине пятого, чтобы успеть приготовить чай. Заниматься спокойно здесь невозможно и уж тем более изучать проблему внутренней рифмы в стихах Браунинга[15] или разбирать «Беовульфа»[16]. Дети спят на полу, женщины обычно шьют и разговаривают, мужчины, возвратясь с работы, поправляют заборы, а затем садятся на велосипеды и отправляются в бар, который открывается в половине седьмого. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, а в десяти метрах от каждого дома примитивная уборная под навесом.

Увлечение поэмой о Беовульфе или стихами Браунинга кажется здесь просто невероятным, тем более потому, что ни Беовульф, ни Браунинг не смогли бы перенести жестокость нашего времени. Но вещи, на первый взгляд ненужные, могут оказаться ценными в этом обществе, где все кричит о необходимости коренной перестройки. Они помогают человеку не превратиться в обывателя, занимающегося пережевыванием одних и тех же проблем, одних и тех же извечных забот.

Для африканской молодежи пропасть между студенческой жизнью и жизнью у домашнего очага необычайно глубока. Но в духовном отношении эта пропасть велика и для многих белых родезийцев, как, впрочем почти всюду для студентов.

— У моей сестры сегодня день рождения, — сказал Оливер.

Раньше он не говорил мне о причине своего приезда сюда. Я понял, что он охотнее остался бы в своей университетской комнате, которой он гордился, и говорил бы о политике.

Я медленно поехал домой через локацию, где мне не разрешалось быть. Было семь часов вечера, солнце уже зашло. Скоро я заблудился среди улиц без названий, среди домов с их анонимными четырехзначными номерами. Хайфилд еще более однообразен, чем Харари. Он почти целиком состоит из трущоб, хотя дома построены в пятидесятые годы. Но в то же время он и более красочен, потому что эти дома кроме белого и кирпично серого цветов имеют все оттенки, какие только можно найти в наборе детских красок.

Я спросил молодого человека в узких синих брюках, как мне-ехать дальше. Не переставая играть на гитаре, он равнодушно покачал головой. Потом я обратился к человеку, терпеливо сидящему на деревянной скамейке в ожидании, пока его подстрижет доморощенный парикмахер. Он долго думал и наконец сказал, что мне придется сворачивать то вправо, то влево раз десять.

Я чувствовал некоторую растерянность, лавируя между выбоинами на дороге. Было ясно, что я заблудился, но это меня не испугало Мне вспомнились северяне моего и старшего поколения, которые ездили по многим странам Средиземноморья; там они чувствовали свободу и вдоволь насыщались тем, чего им раньше так не хватало. Мне же слишком мало удалось пожить у Средиземного моря.

Но то, чем других одаривала Греция, мне подарили локации Родезии, а позднее и Южной Африки. Болезнь любопытства была излечена. Для тех, кто жил там постоянно, я был всего лишь иностранцем, забредшим на короткое время. Мне же казалось, что я навсегда оставил там ту частицу самого себя, которая нигде не находила покоя.

Наконец я выбрался на большую дорогу, ведущую к городу, с его заманчиво сверкавшими огнями.

Тюремное воскресенье

В феврале и марте 1959 года в Родезии и Ньясаленде было арестовано около полутора тысяч африканцев, обвинявшихся в «политических преступлениях». По сообщению печати, в середине марта началось строительство лагеря для заключенных на две тысячи человек и так называемых «постоянных» лагерей на семьсот человек.

Воскресным апрельским утром мы с женой поехали в тюрьму Кентакки, близ аэродрома под Солсбери. Дорогу туда было найти довольно трудно. Возле какого-то завода мы остановили одного белого.

— Вы имеете в виду тюрьму для туземцев? Раньше никто не спрашивал о ней. Свернете вправо у бензоколонки Пита.

От бензоколонки найти дорогу было уже нетрудно. Хотя дорожный знак предостерегал: «Проезда нет» — движение здесь было очень оживленным.

Джошуа настоятельно советовал мне заняться изучением жизни африканцев, а сейчас эта жизнь кипела вокруг тюрем, как на базарных площадях. Я никак не ожидал, что в программу моей поездки, предусматривающей укрепление международного взаимопонимания, войдут лагеря для заключенных. Впрочем, мы с женой не ожидали увидеть многого из того, что составляет африканскую действительность, ведь истинного положения в стране мы не знали.

Когда мы летели из Европы в Африку, я думал о зеленых горах, окутанных туманами, об одиночных бунгало и о странной судьбе людей, населяющих Африку. Мне предстояло жить среди них, общаться с ними, а потом, возможно, делать доклады об увиденной Африке, прилагая все усилия к тому, чтобы заставить кое-кого понять, что моя поездка не носила поверхностного характера, а действительно была попыткой проникнуть в самую душу страны. В противном случае я уподобился бы путешественнику, взирающему на Африку взглядом каменного леопарда с Килиманджаро.

Мы поставили машину в сторонку и оставшуюся часть пути прошли пешком. Кроме нас здесь не было видно белых. Тюрьма выглядела почти идиллически. Колючая проволока затянута мешковиной, но она не скрывает ни низких обшитых железом бараков, ни палаток, ни людей, которые сидят на земле и пристально глядят перед собой. Кентакки — не настоящая тюрьма, а так называемый лагерь предварительного заключения, куда преступников привозят перед отправкой в более надежные места, здесь же остаются лишь наименее опасные из них.

Я снял на кинопленку тюрьму и окружающую местность.

Человек, сидевший с десятком других африканцев на открытом прицепе грузовика, окликнул меня:

— Вы из «Лайф»?

— Нет.

— Репортер из «Лайф» хотел осмотреть Кентакки, но премьер-министр отказал ему.

— Я не собираюсь проходить туда. Через мешковину и так все хорошо видно.

— Смотрите, как бы не отняли аппарат, — сказал человек с прицепа.

— Откуда вы знаете, что я снимаю не для министерства информации? — спросил я.

— Сразу видно, — рассмеялся он.

У тюремных ворот собралось много народу. Повсюду лежали велосипеды. Дети играли в песке, собирали пауков, карабкались на махобохобо, низкие деревца с крупными светло-зелеными листьями, чистили темно-золотистые плоды величиной с яблоко.

— Солнечное яблоко, — сказал мне один из малышей. Я представил себе, что в этом плоде олицетворялись и национальный колорит, и будущее народа, и тепло, и пища. И скоро он должен был созреть.

Женщины в ярких красных и зеленых платьях, с зонтиками, были трогательно нарядны. Многие с детьми, один во чреве, другой за спиной. Женщины стояли в ожидании у тюремных ворот. Они снимали привязанных к спине ребятишек, чтобы было видно, что там ничего не спрятано. Под раскаленным солнцем тюремная стража обыскивала их одежду, а на них было все самое лучшее — ведь они пришли на свидание к мужьям и, кроме того, было воскресенье.

— Обычно в это время мы ходим в церковь, но вот уже шесть недель вместо этого мы берем еду и едем сюда, — объяснила мне одна из женщин.

Возле тюрьмы — настоящий табор… Сумки, корзинки, ящики, мешки. Отметившись у надзирателя, друзья и родственники заключенных садятся под зонтами или в тени деревьев. Болтают, едят и играют в шахматы, рисуя фигуры на песке. Еда у всех одинаковая: фрукты, маис, хлеб.

Большинство добиралось сюда на велосипедах, некоторые вскладчину наняли грузовую машину. Какой-то владелец автобуса приехал на такси. Его жена держит в руках пакет с сахаром. Она бережно пересчитывает кусочки и говорит другой женщине, которая смотрит на нее с завистью: «Этого хватит до следующего воскресенья, если, конечно, другие не разберут».

Мы спрятались от солнца за грузовик. Несколько человек подсели к нам, начался разговор. Как обычно, знакомство завязалось легко. Меня удивило, что они отваживаются рассказывать о своих злоключениях так откровенно и так дружелюбно, даже не поинтересовавшись, на чьей я стороне. Цвет кожи должен был бы предостеречь их.

— Я здесь уже пятый раз, — рассказывает прилично одетый мужчина. — Привез апельсиновый сок и банку сухого молока. Но там, в тюрьме, все придется перелить и пересыпать в миски. Заключенным нельзя передавать ни стеклянные, ни жестяные банки.

— Вы не знаете, сколько их там продержат? — обратилась ко мне одна женщина, испытующе глядя мне в глаза.

— Нет.

— Мы не знаем, за что и на сколько их посадили, — продолжала она. — Я даже не знаю, оставаться ли мне сейчас в Солсбери.

— Бог их знает, что они хотят внушить людям, — сказал я.

— Может быть, их там перестреляют, — заметил кто-то.

— На обед им дают, наверное, одну ботву, — сказал другой.

— Моего друга Езекиля убили в Блантайре, — начал рассказывать мужчина в приличном костюме. — Я любил его как родного. Он ехал на велосипеде с сахарным тростником через плечо. Не могу понять, что вообразили резервисты; неужели они никогда не видели сахарный тростник? Они убили его.

— Ведь должен же быть черный бог, — сказала женщина, — но он спит.

Со стартовой площадки аэродрома поднялся самолет, сделал круг над лагерем и направился на Найроби и Лондон. Вероятно, никто из пассажиров не обратил внимания на тюрьму, ведь это не какой-нибудь древний замок. Пока самолет не скрылся из виду в северо-восточном направлении, мы смотрели на его серебристый след и думали о том, как огромны расстояния в этой стране: от озера Танганьика на севере до реки Лимпопо на юге столько же километров, сколько от Мальме до Неаполя, а от границы Анголы на западе до озера Ньяса на востоке столько же, сколько от Стокгольма до Полтавы.

Маленькая девочка в голубом платьице до полу, сшитом с запасом еще года на два, попросила сфотографировать ее.

— Берегись, он может быть из Си-Ай-Ди (уголовная полиция), — предостерег ее один из мужчин и рассмеялся, когда девочка вздрогнула. Она уже знала, что это значит.

Они могли острить как угодно. Здесь не плакали и не впадали в отчаяние, обстановка не напоминала о страшных человеческих трагедиях, связанных с нацистским гестапо, но все было так глупо, сумасбродство правящих кругов было так очевидно.

— Немало времени им потребовалось, чтобы построить этот лагерь, — подшучивали вокруг.

Мы просидели несколько часов в тени грузовика. Было нестерпимо жарко. Время от времени стража выкрикивала чье-нибудь имя. Молодая женщина, сидевшая подле меня, поднялась.

— В прошлое воскресенье я прождала десять часов, — сказала она.

Ее муж сапожник. Она развернула пакет с едой и выбросила газету. Даже преданную правительству «Родезии геральд» нельзя было передавать заключенным — она могла оказаться источником запрещенных новостей.

Из тюрьмы раздался пронзительный детский крик: наверное, какой-то малыш испугался заросшего бородой отца.

Люди продолжали ждать. Они с малых лет привыкли к оскорблениям со стороны белых. Сейчас это просто одна из их многочисленных причуд, наверное, думали они. Так, во всяком случае, казалось мне, когда я смотрел на этих добродушных людей, собравшихся словно на пикник.

В этой сцене не было ничего потрясающего, только остро ощущалось общее чувство тревожной неуверенности: ведь правительство могло без суда и следствия продержать арестованных за решеткой хоть пять лет подряд. Дети, сидящие за спинами матерей, могли вырасти и отвыкнуть от отцов; видеть своего отца всего несколько минут по воскресеньям — почти так же бесполезно, как бегать к старому дубу и бросать в дупло монету.

Но трудно угадать, что станет с Африкой через пять лет; все может измениться за одну неделю или даже за одну ночь.

Через редкую мешковину мы видели заключенных: одни из них бродили по лагерю, другие сидели прямо на земле, ожидая кого-то или чего-то. Делать им абсолютно нечего — закон о принудительных работах не распространялся на политических заключенных. А жара была такая, что даже песок раскалился.

Я подошел к одной из дырок в мешковине; по другую сторону стоял мужчина в серых брюках, верхняя часть его тела была обнажена.

— Заходите! Вы можете кое-что услышать.

— Не разрешают, — сказал я.

— Значит, вы понимаете, что здесь не все чисто, — сказал он быстро и потом добавил: — Привезите мне книг. Я хотел бы к новому году поступить учиться заочно. Но здесь только брошюрки MRA[17].

Кто-то толкнул меня в спину. Стражник — африканец с дубинкой сказал, что нельзя разговаривать, и спросил:

— Что он сказал вам?

— Ничего.

— Уходите! Я все равно узнаю, что он хотел сказать.

— Я только поздоровался с ним, — постарался я успокоить стражника. — Во всем виноват я.

Из тюрьмы вышла молодая женщина. Она была грустна.

— Дома у него настоящая кровать, — сказала она. — А здесь он спит на койке какого-нибудь убийцы или вора, а настоящих преступников они перевели в другую тюрьму. Дома мы не едим бобы и маисовую кашу, но здесь ничего другого не дают; они думают, что все африканцы едят только это.

— Ты видела еще кого-нибудь? — спросили ее.

— Я узнала только Саломона Чебе, больше никого.

Никто не знал точно, кто там сидит. Правительство отказалось опубликовать их имена; запросы журналистов остались без ответа; одни только жены знали, где их мужья. Все это было плохо продумано, потому что те, кто сидели здесь, стали невинно пострадавшими героями с анонимной славой: о них рассказывали самые фантастические истории, в которые, как обычно, прежде всего верило само правительство.

— Вам удалось поговорить с мужем? — обратился я к женщине.

— Три минуты. Около нас стояли белый полицейский, охранник из африканцев и человек из уголовной полиции. Сначала мы шептались, тогда они подошли ближе. Нам не удалось поговорить ни о чем важном. Я ждала этой встречи целую неделю, но, увидев его, словно окаменела. «Говори, говори», — шептал мне тот, из уголовной полиции. Три минуты — я успела сказать только, что наш малыш передает ему привет, что я со всем справлюсь, что мы не голодаем, и что малыш простудился.

Ей предстоял двадцатикилометровый путь домой в Харари.

— Я не сказала ему, что опять жду ребенка, — добавила она. — Я не могла при посторонних.

Задушевность африканцев здесь, у колючей проволоки, заставила нас с еще большей неприязнью думать о тех, кто управляет Центральной Африкой. Они выбрали неудачный способ завоевать доверие народа. Концентрационные лагеря для политических заключенных, пусть даже и не такие, как у Гитлера, — вот единственное достижение Федерации. Газеты уже неделями молчали об этом, охотно разглагольствуя, однако, о блестящих перспективах акционерного общества Карибской плотины.

Но я уверен, придет день — и это будет скоро, — когда за руль станет тот, кто покончит с этим трагическим спектаклем, кто сильными ударами гребного вала, оставляя за кормой медленно накатывающиеся волны, всколыхнет косность и невежество, процветающие в этой стране.

Мы подвезли молодую женщину поближе к городу. Она знала, что мы иностранцы, это, очевидно, было для нее достаточным основанием, чтобы верить нам. Мы же знали о ней только то, что она жена сапожника из Харари.

Колониальное воскресенье

Мы высадили женщину у футбольного поля, где играли две африканские команды. Ее сын был уже среди зрителей. Дальше мы ехали одни и вскоре выехали на Кингсуэй.

Я вспомнил воскресный вид континентальных городов: летом там широко открыты двери кафе и фруктовых лавок. Но Солсбери — английский провинциальный город, и в воскресенье он настолько мрачен, что чувство собственной неудовлетворенности воспринимается, как нечто мистическое.

Мы подъехали к «Le Gourmet» — магазину деликатесов на углу Секонд-стрит и Джеймсон-авеню. Это единственное место, где в воскресенье можно что-нибудь купить или посидеть за порцией мороженого. Здесь мы встретили несколько белых семей. Показывая на витрину, ребятишки просили:

— Папа, можно вот это?

Но высокие фигуры родителей над их головами молчат: зачем исполнять детские капризы, ведь себе-то родители отказывают во всем, к тому же дети вырастают из своих желаний так же быстро, как из старых платьев. Когда они вырастут и станут такими же большими, как их папы и мамы, они годами будут ходить в одном платье и у них не будет ни новых желаний, ни ожиданий.

Вот они переходят улицу и останавливаются у витрины отдела пропаганды правительственной партии. На стене предвыборный плакат — держа за руки белых ребятишек, сэр Рой вступает в светлое будущее Африки. Но ребятишки на улице безучастны, у них этот плакат, кажется, не вызывает никаких чувств.

Потом мы поехали по Родс-авеню и остановились у городского парка, недалеко от улицы, на которой жили. Здесь, среди деревьев и цветочных клумб, играют в кегли; здесь царит европейская жизнь. Кегли — самый распространенный вид спорта в колониях. Мужчины одеты в белые костюмы, женщины в грубой обуви и похожи на медсестер. Многих из них я знал по спортивному клубу, клубу Ротари и другим местам, но имен не помнил. В памяти остались названия фирм: «Машоналенд Тобакко», «Лобело бисквит», «Атомик Бэттери», «Родезиа Арт Ферниче», «Фисонс Пост контрол», «Саут Африкэн Тимбер», «Салтрама Пластике», «Замбези Кейн»…

Хотя игра была совсем не напряженной, ей сопутствовала молчаливая серьезность: в зубах игроков, когда они сходили с дорожек и выпускали из рук разрисованный кругами шар, дрожали трубки. Специальные ботинки с шипами на подошвах оставляли следы на зеленом поле. Экономические кризисы и многие годы сидения на стульях неправильной формы сделали животы этих мужчин круглыми, как подушки, а лица словно окаменевшими. У дорожек расположились дамы, они охраняли куртки мужей и обсуждали хлопчатобумажные платья — последние новинки из салона мод Барбур, недавно полученные из Европы.

Некоторые жаловались на то, что жизнь в стране становится все дороже и дороже.

— Скоро уже, наверное, не поживешь, как хотелось бы. Ведь и сейчас трудно: всего 2500 крон в месяц, а нас четверо! Нет, так не пойдет. Мы уедем домой. У нас уже достаточно накоплено.

— Выдали бы дивиденды в компании Карибской плотины! А вы знаете, что делается на медных рудниках! Впервые в жизни я увидела там безработных европейцев.

— Я хотела дать 100 крон театральному клубу Крэнборнгского училища. Они собирались поставить «Святую деву на Горе», и мой мальчик должен был участвовать в пьесе. Но муж сказал, что это нам не по средствам.

Я заметил, как кто-то направился в мою сторону.

— Посмотрите, да ведь это наш ротариец! Ну как, играли сегодня утром в теннис?

— Мы были в Кентакки, — ответил я.

— А, вы провожали знакомых.

Для белых Кентакки — название крупнейшего аэродрома Федерации, для черных — это название тюрьмы. Аэродром и тюрьма находятся всего лишь в нескольких сотнях метров друг от друга, но содержание, вкладываемое в это название белыми и африканцами, измеряет расстояние между ними, между свободой и насилием в Центральной Африке.

* * *

Поздно вечером в то же воскресенье мы проехали еще раз мимо городского парка. К этому времени воздух наполнился ароматом цветов и звуками военного оркестра королевских вооруженных сил, который вернулся из Ньясаленда и расположился на площадке музыкального павильона. У ограды парка стоял старик в лохмотьях и продавал плоды дынного дерева подъезжавшим в машинах посетителям.

Мы ехали в Мабелрейн, в одну из загородных гостиниц, на традиционный вечер солнечного заката, так называемый сандаунер. Сандаунер — обычная форма общения в Родезии: напитки, бутерброды и вошедший в последнее время в моду стол с самообслуживанием. После дневного сна и купания в бассейне люди приезжают сюда отдохнувшими и полными ожиданий. Незнакомые быстро становятся сердечными друзьями — классовые грани, такие резкие в Англии, мало заметны в Федерации.

Какая-то пара, узнав, что мы в стране недавно, пригласила нас к своему столику. Мы не представились друг другу, а если бы даже и представились, то и тогда чувствовали бы себя безымянными, так же как на коктейлях, где никто не знакомит тебя с присутствующими, где люди чаще всего обмениваются лишь беглыми приветствиями.

Мужчина без пиджака, стоящий рядом с женой в темно-красном шелковом платье, объяснил:

— Мы здесь не намного дольше, чем вы. Мы, конечно, могли бы поехать и в Канаду. Но сначала решили изучить, где и сколько может заработать европеец-строитель. Оказалось, что в Южной Родезии больше, чем в Австралии и Канаде.

— Почти в два раза больше, чем в Англии, — добавила супруга.

— Мы слышали, что в Африке жизненный уровень цивилизованных самый высокий в мире, — заметил супруг.

Он налил мне рюмку вина, продолжая рассказывать о том, что они только что вернулись из Мазое Вэлли, где провели утро в пансионате «Ред Робин гест фарм».

— Это было изумительное утро, — восторгалась жена. — Я каталась на лошади и плавала, а Джеймс играл в гольф. Мадам де ля Харп прекрасно готовит.

— Да, действительно чудесно, — согласился муж. — Первое время, пока не привыкнешь к жаре, приходится вставать очень рано, не правда ли?

К нам подсел хозяин дома и рассказал, как за два дня до этого сбежал его поваренок, унеся с собой в чемодане фрак, штопор и ночной фонарь. Хозяин тщетно старался догнать его на машине. А в субботу приходил один из друзей хозяина и сообщил, что на улице он случайно увидел какую-то странную фигуру в огромном костюме и белой жилетке, с орхидеей на груди. Но пока он сообразил, что это разыскиваемый поваренок, тот уже исчез. Больше его никто не видел. Поваренок до сих пор, наверное, блуждает по красным дорогам Родезии в этом наряде.

— На днях мне захотелось выпить чаю, а Джеймсу кофе, — рассказывала женщина, недавно приехавшая в страну на постоянное жительство. — И можете себе представить, наш слуга смешал кофе с чаем в одном чайнике!

Казалось, будто по мановению чьей-то руки все люди, поселявшиеся в Родезии, сразу же по приезде теряли что-то очень важное в своей индивидуальности и становились зеркальным отражением друг друга. Они сами не замечали этих изменений и видели лишь, что их друзья были такими же, как и они. Я думал об этом, глядя на полк оловянных солдатиков в военной форме буров, стоявших на полке у стены; хозяин сам выплавил их. Правда, люди, сидевшие вокруг меня, были по-разному одеты и лица их не были похожи. А может, я ошибался, думая об их единообразии.

— Я доволен своей жизнью здесь, доволен, доволен! — кто-то сказал за моей спиной так громко, что уже в самом тоне чувствовалось сомнение в справедливости этих слов.

— Меня зовут Грейлинг, — представился он, когда я обернулся.

Он допивал большой стакан виски и убеждал какого-то молодого человека в том, что во всем виноваты политики. Сам он жил в Африке, чтобы пить, ездить верхом и наслаждаться жизнью. Его собеседник сказал что-то о том, что уже не то время, чтобы делить мир на различные расы, и это надо понять некоторым государствам. Но мистеру Грейлингу это показалось слишком сложным, он лишь насмешливо улыбнулся и нетерпеливо произнес: «Та-та-та!»

Я наблюдал за всеми так, будто я член тайной организации, подыскивающий кому можно довериться. Горькая усмешка молодого человека, которого покинул мистер Грейлинг, внушала доверие. Его звали Ронни Мур, он вырос в горах Медного пояса, окончил школу-интернат в Солсбери и только что получил в Англии диплом инженера-строителя. Он был первым свободомыслящим белым, с которым я встретился вне университета.

Здесь, на веранде гостиницы Мабелрейн, он грустно заявил, что Родезия оказалась в плену ложных представлений и искусственных построений.

— Будь ты не умнее утки, но если ты сможешь отбить атаки центра нападения на футбольном поле — ничто не помешает твоему блестящему будущему.

Спорт здесь — всеобщая страсть и своего рода религия, точно так же, как в Южной Африке. Посмотрите газеты! Все колонки пестрят отчетами о встречах между безнадежно слабыми местными командами. Футбол, охота, табачные ярмарки, спиртные напитки, невежество — и все это теперь, когда страна готова взорваться от уймы неразрешенных проблем.

— Почему же тогда мы здесь, почему сидим и пьем? — спросил я.

— Чтобы заслужить доверие общества, — продолжал Ронни Мур. — Это необходимо. Вот и я здесь. И больше всего злит меня то, что мы пребываем в состоянии ка кой-то спячки.

Он рассказал об одном случае из своего детства. Когда он и другие школьники ехали к началу занятий в Солсбери (это было в сороковые годы), дети местных жителей собрались у остановившегося поезда. Они подошли к вагонам, из окон которых выглядывали белые мальчишки, и стали просить монету или конфету. Мальчишки высунули руки, будто хотели дать что-то, но когда один из африканских ребятишек был уже близко, они стали плевать, состязаясь, кто попадет ему прямо в глаз.

— Когда я вспоминаю, какими мы были тогда, я начинаю кое-что понимать из происходящего сейчас.

Затем Ронни Мур исчез в толпе, и больше я его не видел. Сандаунер вновь стал для меня безымянным — лица, реплики, все новые и новые тосты. Внимание ослабло, я перестал различать, что говорят и что происходит вокруг.

Свет с веранды освещал траву, во мраке оставались лишь гроты под деревьями, напоминавшими буки; до них не доставал даже свет от фар машин, проходивших по дороге. Хозяин, показывая на клумбы, рассказывал, что саженцы он привез из Англии, луковицы из Хиллегома и т. д.

Уже наступил тот час, когда пары танцуют, не замечая других, под звуки граммофона, доносящиеся из соседней комнаты, и когда жены жалуются на педантизм своих мужей или на их привычку играть в гольф до одиннадцати часов вечера. Уже кончились бутербродики с сардинами, яйцом, немецкой икрой, паштетом и колбасой, остались только миндаль и арахис. Хозяйка еще не успела умчаться на кухню, открыть там холодильник и, поразившись исчезновению припасов, в отчаянии собрать остатки кэрри и поджарить яичницу.

На этой стадии легко заметить, как, скользя с одной темы на другую, голоса становятся все громче и напоминают всплески огромного чудовища, посаженного в мелководный пруд. Две-три дамы храбро улыбаются и изо всех сил стараются удержаться на своей теме, но тщетно. Что же случилось?

Помню голоса, изменившуюся атмосферу, хозяйку, которая начала сомневаться в необходимости кэрри, помню, как я сам и все остальные старались перекричать друг друга, приводя свои факты, подхваченные слухи и доводы.

Но о чем мы говорили? О смешанных браках или об абсолютном отсутствии у африканцев чувства благодарности к белым за то, что те не истребили их ни огнестрельным оружием, ни огненной водой, а, наоборот, бесплатно предоставили им все блага цивилизации?

Нет, это были разговоры о государственном проекте сделать футбольное поле для африканцев: рабочих и слуг, живущих в городе. Разве у черных без этого мало развлечений? Как же будут наши маленькие девочки ходить одни из школы? Ведь страшно будет пройти по улице! Цены на участки, конечно, упадут, и сюда уже не поедут благовоспитанные люди. Кто возглавит депутацию в правительство? Кто напишет письмо в «Таймс» и предостережет эмигрантов от приезда в страну? Кто решится заставить члена парламента из предместья поставить вопрос о перевыборах?

Взволнованный тон многих разговоров в Родезии чаще всего объясняется тем, что люди не замечают, как одинаково они смотрят на большинство проблем. Все любят спорить, но не имеют противников, и поэтому даже самые незначительные различия во взглядах раздуваются и даже отражаются на дружбе.

Конечно, этому способствует также разреженный высокогорный воздух — в стране, где нет освежающего моря.

Люди чувствуют себя здесь слегка опьяненными, и хотя они утверждают, что обеими ногами стоят на земле, на самом же деле они постоянно находятся в каком-то тумане непонятной для них действительности. Они считают, что весь мир должен быть потрясен теми несправедливостями, которые им приходится терпеть. Но мир идет другими путями, удаляясь от них.

Расходясь, мы похлопывали друг друга по спинам, растаптывали окурки на каменных ступеньках лестницы.

Кто-то никак не мог завести машину; кто-то, уговорив сначала одного подвезти себя в город, потом решил поехать с другим. Возбуждение долго не покидало нас, и мы заснули лишь тогда, когда солнце всходило над серовато-синими холмами.

Стенли — политический заключенный

Джошуа Мутсинги знал обо всем, что происходило в африканском мире. Однажды вечером он сказал мне, что правительство выпустило из Кентакки нескольких политических заключенных; их число сообщат позже, но имена так и останутся неизвестны. Среди освобожденных был его друг Стенли Самуриво. Джошуа уже послал ему письмо, в котором рассказал о нас.

— Поезжайте туда как можно раньше, — сказал он, передавая карту. — Сыщики, наверное, сторожат дом, но Стенли их узнает.

На следующее утро в половине шестого, когда весь «белый город» еще спал, мы выехали в Хайфилд. На лестнице дома Стенли сидели маленькие девочки; их курчавые волосы были старательно расчесаны и уложены волнами с помощью папильоток. Мужчины возились у велосипедов. Стенли пригласил нас в свой двухкомнатный домик.

Его жена стояла у печи, подкладывая в огонь ветки дерева мсаса и помешивая кашу из белых бобов. Один из друзей Стенли, в хорошо отутюженном коричневом костюме, в очках, пил чай с поджаренными хлебцами. Недалеко от дома сидели товарищи Стенли, около десяти человек, пришедшие поздравить его с возвращением и послушать о тюрьме, пребывание в которой в Южной Родезии стало неизбежной стадией в воспитании образованного африканца.

Кто-то подарил Стенли коричневого петуха. Африканец из Ньясаленда, обосновавшийся сейчас в Хайфилде, принес ему лекарства из трав.

Стенли — круглолицый тридцатилетний мужчина со щетинистыми усиками. Он совсем не выглядел надломленным, наоборот, казалось, что он возвратился не из тюрьмы, а из успешной экспедиции. Он был рад рассказать о своих переживаниях, ведь он надеялся, что иностранная пресса должна заинтересоваться тем, что происходит в тюрьмах Родезии.

Пресса же проявляла мало интереса. Только один я выразил желание поговорить с бывшим заключенным — и то по чистой случайности, так как все события держались в абсолютной тайне. Газеты Родезии молчали, а заграница была занята событиями в Алжире, Кении и традиционными жестокостями, происходившими в Южной Африке.

Судьба Стенли типична: многие из лучших представителей африканской интеллигенции, ремесленников, рабочих и крестьян провели большую или меньшую часть 1959 года примерно так, как он. Его судьба типична и потому, что он никогда не был выдающейся личностью. Он не выступал на политических собраниях, его имя не упоминалось в газетах. Он был всего лишь членом хайфилдского союза квартиросъемщиков, который пожаловался премьер-министру на бесчисленные предписания, фактически превращавшие африканцев, обитателей локаций, в заключенных. Подобное обжалование оставалось законным и после введения чрезвычайного положения в стране.

После школы Стенли окончил заочно торговые курсы и стал работать бухгалтером на одной из фабрик. Он очень хорошо относился к своему белому начальнику конторы.

Многие сидели или продолжают сидеть в тюрьме за то, что были политическими руководителями и выступали против существующего порядка в стране; они были преданы своему делу, они старались решить судьбу Африки, никогда не рассчитывая на вознаграждение за свой адский труд.

Но сотни мужчин и женщин даже и не думали о подобной борьбе. Стенли просто искал свое счастье, без единой мысли о бескорыстном самопожертвовании. Конечно, как и все образованные африканцы, он симпатизировал стремлению Конгресса добиться большего равенства, но заключить его за это в тюрьму — все равно что посадить не сэра Роя, а одного из его избирателей.

То, что правительство не решается вступить в открытый бой с африканской оппозицией, говорит о его политической слепоте. Но когда множество людей, подобных Стенли, не могут жить своей собственной жизнью, тогда эта политическая слепота еще более серьезна, если даже ее труднее обнаружить. И, конечно, большее сочувствие может вызвать тот, кто страдает за доброе дело, чем тот, кто не хочет страдать ни за что.

Поэтому — как сказал Джон Рид в университете — легче протестовать против действий правительства, которое открыто заявляет о своих дурных намерениях, чем против правительства, которое каждый раз совершенно беспринципно ищет самый простой выход из любого положения, а затем лицемерно оправдывает его, правительства, которое, стремясь бежать от одной неприятности, неизбежно попадает в другую, отказывается от законности во имя так называемого порядка и ценой безопасности личности пытается обеспечить безопасность государства. Ведь «наше беспокойство и возмущение не всегда являются лучшим мерилом опасности, угрожающей нам».

26 февраля в три часа утра кто-то постучал, — рассказывал Стенли Самуриво. Он проснулся от звона разбитого стекла, зажег свет и подошел к двери. Когда он открыл ее, на его руке защелкнулся наручник. Вошел белый полицейский и надел наручник на другую руку. Без единого слова он ринулся к жене Стенли и двухлетнему сыну.

— Итак, здесь только Самуриво, других в доме нет? — заревел полицейский.

Он явился в сопровождении белого сыщика и троих полицейских-африканцев. Все были вооружены. Начался обыск. Жена Стенли торопливо накинула халат, сын заплакал. Стенли стоял в наручниках. Полицейские швыряли в мешок книги, бумаги, карандаши.

— Я вернусь сегодня, — сказал Стенли жене. — Это какое-то недоразумение.

— Может быть, возьмешь зубную щетку? — спросила жена.

— Пожалуй, стоит. Насколько мне известно, он не вернется сегодня, — заметил один из полицейских.

Стенли помогли сменить пижамные штаны на брюки цвета хаки.

— Скажи мне, что ты сделал? — умоляла жена со слезами на глазах.

— Я ничего не понимаю, — отвечал Стенли.

Его повели к грузовику, затем поехали дальше — забирать других. Один из арестованных рассказал, что во время его ареста полицейские выломали окна и двери и толкнули его жену так, что она упала.

Было совсем темно, когда арестованных привезли в полицейский участок в Солсбери. Чиновники в гражданских платьях разбили их на группы. Против каждой фамилии в списке ставились звездочки — от одной до четырех. Стенли получил две звездочки. Им сообщили, что отныне они заключенные и не имеют права задавать вопросы или обращаться с жалобами. Затем наручники сняли. Садиться не разрешалось. Рассвело, арестованные начали различать лица друг друга. Кто-то шепнул, что у него три звездочки, так как он за неделю до этого организовал ячейку Конгресса. Только тут Стенли понял, что он политический заключенный.

В полдень на них снова надели наручники, сковали по твое, посадили в грузовики, а свободные руки приковали к железной балке в кузове. Цепи лежали на коленях. Люди не имели ни малейшего представления, куда их повезут. Один из полицейских сказал Стенли:

— Встретишь своих друзей.

— Где они?

— Погоди, увидишь!

Машина остановилась, они вылезли из кузова и прошли между двумя рядами солдат. Их привезли в тюрьму Кентакки.

Заключенные спрашивали друг друга: что произошло в Южной Родезии? Убийство? Поджог автомашины? Вскоре они узнали, что в стране ровным счетом ничего не случилось — можно сказать даже, не было пролито ни одного стакана воды. Просто правительство решило осуществить профилактическое мероприятие, чтобы, по выражению полицейского, «поставить вас, негодяев, на колени». За Южной Родезией наступила очередь Ньясаленда.

Менее опасные преступники были размещены в просторных открытых помещениях Кентакки; многие опасные для государства «твердые орешки» увезены в Булавайо, в тюрьму Кхани, где все было подготовлено к длительному заключению. Больше уже ничто не угрожало срыву тайных планов белых, и в эти предрассветные часы самолеты Федерации могли в любую минуту подняться в воздух, а армия Южной Родезии спокойно вступить в Ньясаленд.

Сначала в камере было сорок четыре человека, на следующий день стало шестьдесят три. Спали прямо на цементном полу. Вместо матрацев и подушек каждому заключенному полагались одеяла. У Стенли с собой не было ни пижамы, ни смены белья. Первые три дня выходить запрещалось, потом разрешили часовую прогулку, а через месяц позволили быть на воздухе целый день.

Три недели не давали ложек, ели прямо из кружек и Жестяных тарелок. На завтрак — каша и бобы, на обед — чаще всего коровьи потроха и маисовая каша, которую приносили в больших глиняных чанах. Один из заключенных раскладывал холодную кашу прямо руками. Через две недели к каше стали давать снятое молоко, кусочек хлеба и кофе без сахара.

На второй или третий день начались допросы. После допроса переводили в другое помещение, где постепенно все снова собирались. На допросах присутствовали два белых и два черных сыщика, черные больше как переводчики. Каждому задавали двадцать восемь вопросов. Вот некоторые из них:

Кто рассказал вам о Конгрессе? Кто ваши друзья вне Конгресса? Читаете ли вы книги о Гане и Египте? Одобряете ли Федерацию? Ездили ли куда-нибудь и зачем? В Гану или Египет? Слушаете ли радиопередачи из Каира и Москвы? Есть ли у вас белые друзья в Федерации? Что это за дружба, с политической целью? Ходили ли вы к ним в гости, если да, то зачем? Что вы знаете о коммунизме? (Стенли ответил на этот вопрос: это правительственная система в России; тогда последовал новый вопрос: откуда вы это знаете? — узнал в школе.) Есть ли у вас оружие? Собираетесь ли вы применить насилие? (Стенли ответил: самое большое «насилие», которое предусматривается конституцией Конгресса, — это проект общих школ для белых и черных).

Самыми главными вопросами считались:

Сообщали ли вы когда-нибудь полиции о Конгрессе? А если бы Конгресс перешел к насилию, сообщили бы? Ответ «да» означал возможность быть отпущенным.

Допрос проходил пять часов, затем заключенного фотографировали и снимали отпечатки пальцев.

Первые две недели читать было нечего. Потом появились представители «морального перевооружения» и с разрешения правительства завалили заключенных брошюрами, в которых изображались молящиеся о примирении африканцы с воздетыми к небу руками. Политические заключенные презирали это движение. Но иногда ему удавалось сломить даже таких африканцев, которые долгое время не признавали компромиссов в борьбе против предрассудков и несправедливости, и превратить их в безвольные существа, которые молились за «заблуждающихся белых» и видели во всем проявление воли божьей.

Через пять недель стала поступать настоящая литература. Книги, которые собирали и посылали для заключенных их друзья, сначала перечитывались властями — и не без пользы: они пополняли свое образование. Диккенса, Джейна Остена и всякого рода поэзию пропускали, но такие произведения, как, например, роман Достоевского «Преступление и наказание», запрещали.

Заключенные могли помыться в душе, но полотенец при этом не полагалось. У многих, не привыкших к тюремной пище, в первые же дни началась дизентерия. Одного старика, которому было уже за 80, отпустили из тюрьмы только после месяца заключения. Когда бы в четырех бараках Кентакки ни появлялись охранники, там должна была быть абсолютная тишина. За несложенное одеяло или другое нарушение порядка виновника били прикладом. Постепенно узники привыкли к дисциплине, и нарушений не стало.

Собрания проводились тайно; каждый барак выбирал своего уполномоченного, который должен был высказать все жалобы интенданту. Через некоторое время эти уполномоченные, как самые «закоренелые», были отправлены в Кхами. Но начатое дело продолжали другие, они требовали ложек, мыла, фруктов, хлеба, масла, полотенец. Они угрожали голодовкой. Они знали, что имели право требовать, ведь они были арестованы без суда и по политическим мотивам. Наконец в апреле стало немного лучше.

Сильные подбадривали слабых, которые едва ли знали, что такое политика, и хотели лишь вернуться к своему хозяйству. Заключенный священник читал вслух Библию и молитвы, заканчивая их словами: «Господи, зачем нас угнетают в нашей собственной стране? Разве плохо, Отец наш, когда человек просит отдать то, что когда-то дал взаймы?» — Kutadza here, baba, каnа munhu achireva chikwere ti chake?

Первые недели были особенно трудными. Всех мучила неизвестность: что с семьей, не выслали ли ее? Не начался ли в стране неожиданный террор? Не были ли белые хуже, чем можно предполагать? Не заняла ли южноафриканская армия страну и неужели Англия ни чего не могла сделать? Письма писать не разрешалось, получать тоже. С белым так никто не обходился, даже если он убийца.

Стенли познакомился с товарищами по бараку. Среди них священник, водитель автобуса, часовщик, ректор, учитель народной школы, владелец магазина, рабочие и крестьяне из резервации, но здесь не было никого из прислуги в домах белых. Никто из заключенных никогда не думал о политической карьере и о возможности быть посаженным в тюрьму. Они не мечтали стать ни святыми, ни мучениками. И их эта неволя обижала и унижала гораздо сильнее, чем активных политических деятелей.

На свидания начали приходить жены, дети, родственники. Африканцы-стражники тайком приносили газеты. Заключенным стало известно, что правительство не смогло найти обвинений, чтобы отдать их под суд, и поэтому стало срочно готовить новые законы. Они прочитали также заявление сэра Эдгара Уайтхеда, в котором большинство заключенных характеризовались как люди без определенных занятий, как потенциальные преступники. И они поняли, что общественность уже через какую-нибудь неделю после этого события забыла об их существовании, хотя законы, готовившиеся в связи с их арестом, вызвали большой переполох. Печатных списков заключенных не существовало, да пресса и не пыталась их получить. Если же на страницы газет и попало несколько имен, то лишь немногие европейцы обратили на них внимание — такова здесь пропасть между белыми и африканцами.

Чтобы вернуть заключенного на праведный путь, к каждому из них приставили одного африканца и четырех белых. Сменяя друг друга, они увещевали «заблудшего еретика», перечисляя различные благодеяния правительства. Цитируя, например, для Стенли высказывания сэра Роя, они убеждали его согласиться с тем, что для создания в стране благополучия нужно сначала добиться экономических успехов. На это Стенли заявил им: пока степень этих успехов будет определяться только одними белыми, экономические проблемы страны будут оставаться политическими.

Тогда на помощь пришел психолог с вопросником, и в конце концов заключенный вынужден был признать, что был околдован дьяволом. Раскаяние было первым шагом к свободе. Искусно разыграв признание, многие надеялись освободиться и начать все сначала. Но теперь они уже попадут под надзор тайной полиции, у которой длинная память: в феврале она навестила даже белых социалистов периода тридцатых годов и второй мировой войны, людей, которые давно уже отошли от политики и стали богатыми предпринимателями, — она это сделала для того, чтобы те не подумали, что их забыли.

Месяца через два Стенли и некоторые другие были выпущены на свободу. Их сочли безопасными и недостойными внимания закрытого трибунала. Автобус, на котором их увезли, сделал большой круг, прежде чем направиться в Хайфилд, — таким образом, никто не заметил, что они приехали прямо из Кентакки. Ни о причине своего ареста, ни о причине освобождения Стенли так никогда и не узнал. Конгресс был распущен, африканская оппозиция объявлена вне закона. Сэр Рой заявил: «Экстремистам, сторонникам крайних мер, которые несут всю ответственность за чрезвычайное положение в стране, вряд ли удастся прервать нашу работу по созданию настоящего партнерства между расами».

Я спросил жену Стенли, как она провела все это время. Первые пять дней она ничего не знала о муже. Потом в локации появился какой-то вежливый чиновник и сказал, что правительство позаботится о ней. Она стала получать по 30 крон в неделю, за что должна была восхвалять доброту правительства перед мужем, когда тот вернется.

Этих денег не хватало даже на оплату квартиры. Она хотела устроиться на работу, но не на кого было оставить ребенка. В конце концов она заболела. Так никто и не смог сказать ей, вернется ли Стенли раньше чем через пять лет.

Ее соседки находились в таком же положении. Многие из них уже давно не виделись с мужьями, ведь Кентакки находится в пятидесяти километрах от них. Одни не имели денег, чтобы поехать туда, другие не решались отпрашиваться с работы — ведь надо было объяснить причину. (Когда одна женщина из «Христианского движения» ходила по домам, многие боялись говорить о себе— они думали, что она из тайной полиции.)

Теперь Стенли вернулся, и жена весело хлопотала у плиты. Окно, разбитое полицией, так и не вставлено; не вернули ему и документов, конфискованных при обыске, — свидетельство об образовании, шоферские права и другие.

— Давайте лучше поедем куда-нибудь, — неожиданно сказал Стенли. — Могут появиться сыщики.

Он рассказал, что Си-Ай-Ди, уголовная полиция, повсюду имеет сыщиков: белых — на собраниях белых, черных — на сходках черных. Последнее время многих часто арестовывают и держат неделю, подозревая их в принадлежности к Конгрессу, а затем отпускают безо всякого извинения, хотя после этого люди становятся безработными. Причина же очень простая — шпики в надежде на вознаграждение извращают самые невинные высказывания.

Си-Ай-Ди испытывает большие затруднения в вербовке хоть сколько-нибудь образованных африканцев, хотя и предлагает солидное вознаграждение. Завербованные же неграмотные африканцы, не знающие ни английского, ни языка шона, делают ошибки одну за другой, ошибки, над которыми можно было бы посмеяться, если бы цена человеческих страданий не была такой высокой. «Африкэн дейли ньюс» писала как-то о собрании, где стоял вопрос об электростанции: «Самым прилежным на собрании был тайный осведомитель из Си-Ай-Ди; он сидел на четвертой скамье».

— Поедем в город, — предложил Стенли. — Надо же мне попытаться найти работу.

— Надеюсь, тебе повезет, — сказала жена.

Мы поехали в редакцию газеты «Африкэн ньюспейпер», которая располагалась у железной дороги в современном здании. Через черный ход по витой лестнице мы прошли в комнаты, занимаемые сотрудниками редакции. Стенли знал некоторых журналистов африканцев, гак что никто из нас не привлек к себе особого внимания.

— Значит, ты потерял работу? — спросил я.

— Правительство держало наши имена в тайне… Но каждому предпринимателю ясно, где ты был, если исчез 26 февраля. И когда приходишь обратно, твое место уже занято: необходимость перевода кого-нибудь с временной работы на постоянную, вынужденное сокращение персонала или еще что-нибудь.

— Но ведь правительство признало, что ты невиновен, раз тебя отпустили. Перед тобой должны бы извиниться и выдать компенсацию.

— Я сидел в тюрьме. Меня фотографировали со всех сторон. Все знают, что я преступник.

— Ты только представь себе, что было бы, если какой-нибудь европеец был заключен на два месяца, а потом правительство поняло, что допущена ошибка.

— Никаких «ошибок» по отношению к африканцам не допускается, — спокойно заметил Стенли. — Белые думают, что мы можем убегать в степи и питаться там кактусовыми плодами. Для них мы всегда безработные.

— Ты озлоблен?

— Никогда еще я не был так близок к «запрещенным идеям». Именно сейчас меня следовало бы посадить. Но я себя чувствую прекрасно — политический заключенный, борец за свободу! Люди приходят ко мне за советом. И знаешь, мне кажется, что у меня есть что сказать им: я еще никогда не знал так много. А сейчас я знаю: когда белые говорят нам о демократии, это значит, они говорят о диктатуре…

— Но только не собирайтесь сразу больше двенадцати человек, — предостерег я.

— Знаю, все должно быть как у подпольщиков, — говорил Стенли с видом мальчишки, научившегося новой игре. — Больше никаких списков. Слишком уж долго мы спали. Теперь все знают, что Конгресс — хорошая вещь. Все, что произошло, послужило отличной рекламой для всей страны И мы понимаем, что, когда белые начинают сажать народ в тюрьмы, можно надеяться на лучшие времена.

— Не собираетесь ли вы создать новую партию? — поинтересовался я.

— Подпольную, конечно, — отвечал он. — Партию невинных. Тех, кто ничего не понимал, когда их разбудили в тот памятный предрассветный час. Теперь мы уже понимаем. Теперь мы стали именно такими «неблагодарными», какими нас всегда представляли белые.

— Саванху продал свою душу, — продолжал Стенли, заговорив о новом министре. — Во всяком случае, никто из африканцев не станет его обслуживать. Ведь это с его легкой руки образовалась политическая партия, которая заявила, что, если постоять в очереди с африканцами, можно получить сифилис и вшей, и что на их родине стало грязно.

— Ты озлоблен, — прервал я.

— Нет, просто то, что нам дали, дали слишком поздно и этого слишком мало. И благодарить нам не за что. Мы очень долго работали даром. Европейцы должны изменить свое поведение, только это может помочь им.

— А то?

— Приезжай через пять лет! Или все абсолютно изменится, или будет еще хуже, чем сейчас. Но что бы ни было, так, как сейчас, — не будет.

— Нельзя сказать, чтобы тюрьма сломила тебя, — заметил я.

— Нет, — Стенли колебался. — Мое представление о мире зависит от окружения. В миссионерской школе меня учили, что бог и природа — великие силы. Я принадлежу к новому поколению. Мой отец жил еще в джунглях и видел вокруг себя только злых духов. Он не поклонялся им, а пытался задобрить их. На дикой земле больше злых духов, чем добрых. Мой отец не верил в лучшие времена, он хотел только уберечься от самого худшего.

Тюрьма была для меня тем же, чем джунгли для отца, — продолжал Стенли Самуриво. — Теперь я понял отца гораздо лучше. Я никогда не забуду того, что видел.

— Значит, ты озлоблен.

— Да, — засмеялся он. — У меня же нет ни работы, ни денег.

Жизнь в Олд Бринсе

«Людям за границей следовало бы узнать, как хорошо мы обращаемся с африканцами в Южной Родезии.».

Сзр Джилберт Ренни — Верховный комиссар Федерации в Лондоне.

Июнь, 1959 года.

— Когда нищета входит в дверь, любовь бежит в окно, — говорит мой друг Джошуа.

Сам он живет сносно: широкая кровать, стол, три стула. На шкаф денег нет, но он все равно считает себя богатым: у них с женой отдельная комната.

Олд Брикс — старейшая часть Харари, она находится в центре африканского поселения, возле рынка. Здесь мало у кого есть отдельная комната.

На желтом песке рядами выстроились квадратные кирпичные дома. В каждом доме — четыре входа. Дверь ведет в комнату с кухней. Размер комнаты — около двадцати квадратных метров, кухни — едва ли больше двух. В такой комнате живут от десяти до тридцати человек.

Мы входим в дом. Джошуа помогает нам как переводчик: большинство африканцев недавно приехали из деревни и говорят только на языке шона. Пол и стены — из грубого кирпича; единственное украшение — белая плесень. Вдоль стен висят занавески. Посреди комнаты на полу лежит десяток одеял, кровать одна. За занавесками ночью спят четыре супружеские пары, итого — восемь взрослых. Под кроватью спят пятеро детей. Посредине— место еще для восьмерых детей. Поначалу они чертили на полу границы, потом перестали.

Стекла единственного окна закрашены; ни в одном доме я не видел окна, которое бы открывалось. На ночь дверь запирают, чтобы не зашли посторонние люди или бродячие собаки.

Дети — в возрасте от двух до семнадцати лет. В кухню удалось втиснуть кровать, на ней спит женщина, которая недавно родила. Кровать не позволяет как следует открыть дверь. Перед родами, смеется женщина, она еле протискивалась в эту дверь.

Заходим в соседние дома. В одной комнате живут три супружеские пары и один холостяк, холостяк приводит к себе проституток. В другой комнате — две кровати: одну занимает проститутка, другую супружеская пара. Девушка приводит клиентов из соседних бараков для холостяков, где живут тысяч десять мужчин. Так она зарабатывает одну или несколько крон — а вообще-то обычным тарифом считается один шиллинг за десять минут. Сейчас, во второй половине дня, она уже готова к очередному вечеру: ее волосы расчесаны на пробор, лицо напудрено и похоже на шоколад в муке или на яблоко, запеченное в сахаре. Глаза защищены темными очками, хотя уже стемнело. Супружеская пара притворяется спящей за своей занавеской.

Для мебели места нет. Возле дома стоят ящики и кроватные сетки. На деревьях висят автомобильные камеры и белье. Ни одна из женщин не готовит на кухне. Когда подходит время обеда, они выносят керосинку на песок и варят маисовую кашу.

В свободное время женщины в ярких хлопчатобумажных платьях, с детишками на спине и вокруг себя, сидят прямо на земле и играют в разноцветные горошины или стеклянные бусы. Игра заключается в том, что каждая выбирает себе какой-нибудь цвет, затем горошины смешиваются и женщины по очереди высыпают горсть их с определенной высоты на жестянку. Часть горошин при этом, конечно, разлетается. Выигрывает та, у которой на жестянке окажется меньше всего горошин.

В этой части Харари уборные при домах сняты и построены общественные уборные для мужчин и женщин, примерно на десять мест каждая. Но старомодные водоспускатели в них постоянно не в порядке, и пол всегда залит водой. Поэтому жители, почти никогда не носящие ботинок или сапог, не решаются заходить сюда и справляют нужду прямо перед уборной, возле крана коммунального водопровода, единственного источника питьевой воды для населения.

В Харари иностранцам обычно показывают новую больницу. Но очень немногие из них посетили здешние дома или прошлись по улицам, антисанитарным условиям которых не помогут никакие больницы. Можно только удивляться, как жителям Харари удается поддерживать чистоту в страшно перенаселенных комнатах, где живет по двадцать человек и где все пронизано едким запахом земли и гари от костров из маисовой шелухи, горящих по вечерам перед домами.

Если бы кто-нибудь попробовал насадить подобные условия в холодных странах Северной Европы, то их пароды, наверное, подняли бы бунт. Но здесь даже дезинфицирующее солнце словно встало на сторону белых колонизаторов, которые считают, что если ничего не меняется— значит, все в порядке.

Дома в Олд Бриксе не рассчитаны на семейных, они предназначены для холостяков, которые ушли из резерваций в поисках работы в столице. Ради лучшего заработка в Солсбери переезжают и женатые африканцы, попадая при этом в заколдованный круг: законы в Федерации запрещают замужней женщине оставаться в резервации и обрабатывать землю — она обязана жить с мужем в городе. Коммунальные же законы Солсбери запрещают семьям жить в локациях, которые не рассчитаны на семейных. Таким образом, глава семьи, не найдя жилья в домах для семейных, обязан вернуться в резервацию. Но экономическая жизнь столицы замерла бы без рабочей силы. И поэтому, вместо того чтобы строить дома для семей, городские власти закрывают глаза на законы и пускают все на самотек. Семья вселяется в комнату с кухней в Олд Бриксе, к ней присоединяются братья, зятья, двоюродные братья, троюродные братья и тоже с семьями, потому что родственные чувства у африканцев необычайно сильны.

Как-то раз сюда приехали полицейские на грузовике— они решили проверить документы у африканцев в разгар рабочего дня. Те, у кого не было разрешения на работу в Солсбери, были арестованы, оштрафованы, а затем высланы обратно в резервации. Но потом женщин и детей полиция перестала трогать. Теперь ими никто не занимается, ибо власти сами стали жертвой своих противоречивых законов.

Правда, время от времени правительство заявляет, что дома в Олд Бриксе будут снесены; эти дома — как бельмо на глазу у тех, кто разглагольствует о партнерстве и о том, что африканцы, несмотря ни на что, все же люди. Но вместе с тем правительство даже не заикается о том, что здесь нужно построить новые дома. Оно продолжает строить бараки для холостяков. И вдоль дорог к Олд Бриксу и центру Харари вырастают все новые казармы и хижины из гофрированного железа.

Против этого протестуют даже религиозные организации: они заявляют, что перенаселенные дома в Олд Бриксе даже с их безнравственностью все же лучше, чем казармы, где женщинам вообще запрещено бывать.

В Олд Бриксе полно детей. Но никто из них не учится в школе. Служащий министерства информации, показывая экскурсантам новую реальную школу, построенную недалеко от этого района, делает вид, что не имеет об этом ни малейшего представления. Ведь у всех желающих поступить в школу ректор спрашивает адрес. Дети, естественно, называют Олд Брике и номер своего дома Но, по закону, в этой части города живут только холостяки. Таким образом, дети считаются незаконнорожденными, и их не принимают в школу…

Африканцы, с которыми я разговаривал, обычно жалуются, что из-за тесноты и отсутствия помещения они не могут принимать столько гостей, сколько бы им хотелось. Считается, что на попечении солсберских африканцев находится примерно 55 тысяч родственников, живущих вне города, чаще всего в резервациях. Две трети — это дети так называемых «холостяков», которые женаты уже много лет, и дети африканцев, живущих в Солсбери и вынужденных из-за существующих в стране социальных порядков находить себе «городскую» жену.

В Харари, как и в обоих Конго, есть так называемые «свободные женщины» (femmes libres), объединившиеся в своего рода профсоюзные организации. Они устали перебиваться на низкие заработки мужей.

Но это — не обычные проститутки. Они продают свое тело молодым людям, которые могут кормить и одевать их, например, в течение месяца. Так как мужчин в африканских локациях большинство, то незамужние женщины часто могут жить здесь значительно лучше, чем замужние, поэтому брачная жизнь становится презираемой. После первой же ссоры женщина оставляет своего временного содержателя и находит другого.

Сколько таких женщин — никто не знает. Официально считается, что в Леопольдвиле и Браззавиле они составляют четверть всего женского населения. В Родезии сложнее уйти из резервации, и потому здесь их, наверное, меньше. Они протестуют против своего подчиненного положения как в родном племени, так и в городе.

Многие женщины проходят через это, прежде чем выйдут замуж.

Ежедневно все новые потоки мужчин направляются в локации — одни с настоящими паспортами, разрешающими им искать работу в течение тридцати дней, другие с фальшивыми. Они болтаются без дела, живут за счет родственников, а иногда образуют шайки. Урожаи на землях покинутых ими резерваций не спасают от голода. В то же время премьер-министр Южной Родезии как-то заявил, что именно Южная Родезия владеет природными богатствами, которые могли бы обеспечить высокий жизненный уровень 60 миллионам людей.

Возможно это и так. Но и сам сэр Эдгар и в еще большей степени его избиратели далеки от мысли о том, чтобы отдать африканцам, хотя бы в аренду, ту землю, которая была когда-то выделена для белых, но до сих пор еще не нашла своих покупателей. Ведь эта земля хранит в себе не только хромовую руду — она могла бы спасти большую часть населения от голода. Конечно, это было бы возможно только при условии отмены самых дискриминационных законов в мире.

Солсбери не стал бы новым Иоганнесбургом. А десятки тысяч голодающих семей, вынужденные подаваться в город, могли бы обеспечить себя, трудясь на земле, которую ни белый, ни африканец не тронули еще ни плугом, ни киркой.

По официальным данным, не менее 60 процентов африканцев Харари, в том числе почти все жители Олд Брикса, страдают от различных болезней, связанных с недоеданием. Исследования, проведенные в 1955 году, когда стоимость жизни была ниже, чем сейчас, говорят о том, что семья может избежать голода, если будет тратить на питание и на дрова 165 крон в месяц.

Предполагается, что холостой человек, зарабатывающий 120 крон в месяц (этот заработок считается выше среднего), тратит на питание половину зарплаты. Но на самом деле, если он сам готовит себе пищу, ограничиваясь второсортным мясом (так называемым boy’s meat), молоком, небольшим количеством овощей и маисовой мукой, питание ему обходится примерно в 65 крон, кроме того, 15 крон в месяц он тратит на дрова.

Мало кто выдерживает подобную диету. Одни поддаются искушению и пьют чай с хлебом или вареньем, другие иногда обедают в кафе или буфете своего барака; и тогда уж на одежду, транспорт, лекарства, сигареты и т. п. остается совсем мало.

Мы заходим с Джошуа в одно африканское кафе, которое, как и многие другие кафе, называется «Отель Банту». Название довольно неподходящее, так как здесь никто не живет. Каждый из нас берет по чашке чаю и по маленькой булочке за 18 эре. Большинство из стоящих у прилавка или за шаткими столиками едят то же самое, и только один позволил себе купить порцию рыбы с жареным картофелем за 1 крону 10 эре.

— Вас следовало бы, собственно говоря, обслужить с черного хода, — шутливо обращается к нам с женой Джошуа.

За несколько дней до этого я предложил зайти в дешевую чайную «Родс Ти Рум» на Джеймсон-авеню; там можно полакомиться вкусными пончиками. Я подошел прямо к прилавку и купил пару таких пончиков. Но когда я обернулся, Джошуа рядом не оказалось. Вскоре он вынырнул откуда-то с липкой пышкой в руках.

— Где ты был?

— На заднем дворе у мусорных бочек есть специальное окошко для африканцев, — он кивнул головой в сторону стрелки, указывающей направление. А между тем деньги Джошуа имеют такую же ценность, как и мои, и белая женщина, обслуживавшая посетителей, с одинаковым удовольствием опустила бы их в карман передника.

За столиком несколько африканцев играют в карты, которые они взяли у владельца чайной. Брюки на коленях протерты до дыр, рубашки — сплошные лохмотья…

Чай, прохладительные напитки, пшеничный хлеб на столах. Я вспомнил одну из излюбленных тем разговоров среди белых:

— Если бы они покупали себе только питательную и дешевую пишу, все было бы хорошо. Но здесь, как и в Европе, этим бездельникам нужны еще пирожные и бутерброды.

Так говорят многие. Об этом я сказал Джошуа. Он рассердился.

— Сначала нас берут на работу за два фунта в неделю, а потом не разрешают свободно распоряжаться даже этими деньгами.

Белые считают, что африканцы должны довольствоваться маисом, горохом и простой водой. Некоторые африканцы действительно так и делают, их подбадривает надежда на лучшее будущее и интересную работу.

Но для большинства вопрос о здоровой пище, так же как и хорошей работе, — предмет грустных размышлений. Пить содовую воду и есть белый хлеб — это одно из немногих удовольствий, которое они могут себе позволить, ведь в добрых советах и популярных лекциях забывают о том, что вовсе не тело, а душа пытается найти удовлетворение в кока-коле.

На рынке, неподалеку от Олд Брикса, торгуются, покупают, обмениваются мнениями хозяйки. Здесь можно купить самые разнообразные товары: огурцы, покрытые колючками; тапиоку; бобы, напоминающие серебряные монетки; сушеные и толченые овощи для супа, похожие на чай; дыни, нарезанные тоненькими, прозрачными, как лед, кусочками — их продают по полцента; мясо — сплошные кости; жир и внутренности, из которых варят суп.

В стороне на низеньких столиках продаются лекарства. Городская цивилизация зашла не настолько далеко, чтобы люди в тяжелые минуты не вспомнили о том, чему они научились у себя в племени. Даже принявшие христианскую веру на всякий случай хранят кое-что от язычества. За одним столиком старик в меховой шапке и очках, внушающих уважение, демонстрирует разные колдовские штучки. Он говорит, что змеиная чешуя в овощном соусе помогает от изжоги и астмы. Суеверие! — ужасаетесь вы, и это вполне естественно.

Вот что считается лекарством: птичьи головы, молоко годовалой давности, обезьянья шкура, совиные клювы, крокодильи головы, кроличьи лапки, коленные чашечки зебр, скелет щенка, растительные масла и различные смолы. Кусочки слоновой шкуры в вареном виде рекомендуются от коклюша. Детям дают это вместо бульона. Отвар из шкуры питона применяется при желудочных заболеваниях. Здесь вы найдете и очень редкое лекарство— «сушеный ленивец». Мясо ленивца ест обычно предводитель племени, чтобы принести счастье своим соплеменникам. Утверждают, что, если женщина съест кусочек такого мяса после выкидыша, она снова может забеременеть.

— Бог методистов не позволяет мне верить во все это, — говорит Джошуа. — Но пережженная смола по-прежнему остается самым дешевым лекарством от кашля.

Потом мы заходим к местной прорицательнице. Это самая популярная гадалка в Харари — седовласая шестидесятилетняя женщина с лицом, морщинистым, как гофрированный шланг. Только для тех, кто сначала рассказывает ей историю своей жизни, открываются врата будущего. Она очень редко встает со своего плетеного стула, но много знает о людях. Говорит гадалка звучным, меланхолическим голосом.

— С рождением человека начинается его подневольная жизнь. И бедные и богатые — все мы очень плохо обращаемся друг с другом. Мужчины рассказывают мне. что они часто готовы убить своих жен, жены же хотят убить своих мужей. Живите мирно, — говорю я им, — любите бога и друг друга. Но они приходят ко мне не за такими советами.

То, что я говорю, иногда сбывается. Люди ведут себя так, что это непременно должно сбыться; они невольно помогают мне в моей профессии. Мой муж оставил меня, моя дочь работает уборщицей в Голландском банке, но я не верю, что она ведет добропорядочную жизнь. А сын шофер. Он все время находится среди богатых и видит, в какой роскоши живут их любовницы и жены. Богатые — это одно из наших несчастий.

Мы долго беседуем с гадалкой. В комнате без окон полутемно. Днем, возвращаясь с рынка, сюда заходят женщины, чтобы узнать, верны ли им мужья и что ожидает их детей. А вечером к ней приходят мужчины и просят наколдовать им деньги и успех в жизни.

Когда вместе с Джошуа мы уходим из Олд Брикса, нам встречается толпа африканцев из «армии спасения» Они маршируют под духовой оркестр. Это тоже своего рода лекари. Сейчас апрель, на улице приятная прохлада — это месяц грехопадения. Африканцы поют хвалу Иисусу, который очистит их души, и небесам, где нет места грехам.

Сердце империи

Дом, в котором мы живем, принадлежит миссис Литл, маленькой, коренастой женщине с белыми, чуть отливающими синевой волосами и любопытными голубыми глазками. Передник на ней туго затянут. Словно из-под земли возникает она у перил нашей веранды, страстно желая узнать, что у нас на обед. А мы едим авокадо.

— Неужели вам в самом деле достаточно двух уборок в неделю? — спрашивает она.

— До сих пор все было хорошо, — отвечает Анна Лена.

— Следите за Мильтоном во время уборки: он крадет все, что плохо лежит, и если вы обнаружите пропажу, скажите сразу же мне или заявите в полицию. Вы заметили, как изменились туземцы за последнее время?

— Нет, нам не с чем сравнивать.

— Ну как же! А эти общие почтовые отделения? Сегодня я уже брала с собой духи в пульверизаторе. Уж если эти кафры становятся в очередь, то хотя бы принимали с утра душ. Хорошо еще, что многие из них по привычке ходят в свои отделения.

Она и другие женщины с этой улицы — важные фигуры в Родезии, этом эталоне «белой» демократии. В их распоряжении избирательные бюллетени, и поэтому члены парламента, партийные деятели и государственные советники вынуждены уделять им половину своего времени, убеждая их то в одном, то в другом. При самой незначительной реформе они должны прежде всего обращаться к чувству самосохранения женщин: поймите же, если мы будет поступать так же, как в Южной Африке, и не построим им хотя бы какого-либо жилья, они взбунтуются. Все это делается для вас же самих.

А миссис Литл и другие женщины, вспоминая о своих слугах, озлобленно ворчат;

— Избалованные, дерзкие, на них не найдешь управы…

Вскоре она приглашает нас обедать; внешне миссис Литл очень приветливая женщина, когда мы входим, она сама угощает нас коктейлем из вина и крем-соды.

— Университет? — удивляется она, — я знаю агента фирмы «Ремингтон», он поставляет туда пишущие машинки.

Дверь в кухне открыта, ее подпирает черепаха в оправе из черного дерева. В гостиной масса фарфоровых безделушек: миниатюрная посольская карета, голубой рыцарь Стены украшены огромными картинами. Одна из них напоминает работу какого-то фламандского мастера, другая Утрилло, третья Тернера. А все они написаны голландцем, который, живя в Родезии, копил деньги для возвращения домой.

Мистер Джонс, брат миссис Литл, тоже приглашен к обеду. Он живет в соседнем доме. Свою семью он отправил на Райские острова: это два песчаных холма с несколькими отелями, расположенные в проливе, отделяющем Мадагаскар от континента. За день до этого, 28 апреля, начались школьные каникулы, как раз когда парламент Южной Родезии окончательно принял репрессивные законы и, не беспокоясь больше за судьбу государства, одни члены парламента отправились к водопаду Виктория наслаждаться нетронутой Африкой, другие подались к Индийскому океану, чтобы там в масках нырять среди полосатых рыб.

Миссис Литл обладает той откровенностью, которая, кажется, самим богом дана в подарок людям, переселившимся в колониальные страны. Поведение этих людей, даже не пытающихся скрывать свои чувства, ярко выделяется на фоне официального ханжества.

Миссис Литл родом из Корнуэлла, одна из восемнадцати детей своих родителей. До совершеннолетия она жила вместе с восемью сестрами в одной комнате. В двадцатые годы вышла замуж и переехала в Родезию. Сначала жили бедно, но мало-помалу муж собрал деньги и купил этот дом. потом еще один, и они стали жить в достатке. Но потом муж умер, миссис Литл построила сыроварню, чтобы помочь своим сестрам, которым тяжело живется в Англии, но фабрика до сих пор приносит только убытки. Большинство ее братьев погибли во время войны, один из оставшихся в живых, мистер Джонс, живет в ее втором доме, где живут также две вдовы погибших братьев.

Дом миссис Литл носит название Ранула. Меня интересует, откуда такое название?

— Это искаженное Рэнли, — говорит миссис Литл, — виконт Рэнли мой отец. Он был учителем в Корнуэлле. Его не интересовали титулы. Двое из моих братьев — близнецы. Люди спрашивают, почему так важно знать, кто из близнецов родился первым. Но ведь именно тот, кто родился на пять минут раньше другого, получает титул виконта — виконт оф Рэнли.

Я посмотрел на Джонса — она говорила, что он старший брат. Тот улыбнулся мне.

— Он никогда не пользуется титулом, — продолжала миссис Литл, — мой дедушка по матери был француз, великий композитор Блесс, вы знаете его? Он был женат на немке, а мой дедушка по отцу был женат на итальянской графине. На этом кончаются мои познания родословной; в моих жилах течет кровь всей Европы. Я чувствую себя лучше с иностранцами, потому что во мне есть капля их крови.

Миссис Литл взглянула на нас, проверяя, не чувствуем ли мы себя польщенными, и предложила еще по стаканчику крепкого вина.

Некоторые женщины любят вплетать в свой рассказ без всяких пояснений имена знакомых им лиц, будто они известны собеседнику. В рассказе появляются все новые имена, воспоминания все время обрываются и сменяются другими. Вот картина детства: осел, нагруженный рождественскими подарками, шествует со станции; новогодние подарки под елкой, комната девяти сестер, куда не разрешалось входить братьям.

Она достает альбом в бархатном переплете. Мне кажется, будто я уже видел где-то эти посеревшие фотографии давно разлетевшихся из своего гнезда неблагодарных детей. Здесь карточки всех родственников, сама хозяйка с пальцами, исколотыми швейной иглой. Этот спас какого-то утопающего, а вот эта обещала ухаживать за могилой брата, но никогда не приходила на нее, а этот заставлял свою племянницу платить за кофе, когда она приходила к нему в дом, а когда родители умерли, он переплавил их кольца.

В гостиную молча входит мистер Найджел. Мы также молча пожимаем ему руку. Он то садится в кресло, то встает и наливает себе стакан минеральной воды. Затем он снова садится в другом конце комнаты у торшера. На него никто не обращает внимания. Через некоторое время он желает нам доброй ночи и уходит спать.

Этот маленький пятидесятилетний мужчина в пенсне, с розовым, как у младенца, лицом и редкими седыми волосами, получает годовой доход примерно в два миллиона крон. Он владелец одной из самых крупных автомобильных фирм в Солсбери, на Кингсуэй. У него много магазинов готового платья и несколько гостиниц, в общей сложности девятнадцать предприятий. Он оставляет свой светло-голубой кадиллак на заднем дворе дома миссис Литл, у которой снимает комнату, предназначенную для прислуги, за 300 крон в месяц. В стоимость квартплаты входит ужин и право принимать гостей.

Но у него нет друзей, он слишком скуп даже для того, чтобы покупать себе молоко или минеральную воду, костюм на нем поношенный, ботинки он чистит себе сам. Кадиллак, собственность фирмы, является единственным признаком его богатства.

Миссис Литл так отозвалась о Найджеле:

— Для меня он простой квартирант, не подумайте что-либо другое! Он, конечно, хотел бы совсем другого, он ревнует, когда у меня собираются гости, приходит сюда, молча садится, несколько минут пялит на нас глаза, а затем уходит. Я ужасно зла на него! Я хожу в кино не меньше двух раз в неделю, а он за целый год ни разу не пригласил меня.

Мистер Джонс рассказал о себе сам. Он не поехал с семьей на Райские острова, потому что он ими уже сыт. Во время первой мировой войны он единственный из братьев остался в живых. После семилетней службы на рейсовом судне мистер Джонс приобрел пароход, курсировавший по линии Дурбан — Мадагаскар — Сейшельские острова. На этих отдаленных островах он прожил два года и основал там пивоваренный завод.

Когда он переехал в Момбасу, то возглавил экспедицию, которая субсидировалась американским концерном: с кинооператором и журналистом он совершил поездку по континенту на грузовике. Эта поездка по маршруту: Момбаса — Уганда — Северное Конго — озеро Чад — Лагос заняла пятнадцать месяцев. Ехать приходилось по бездорожью. Это было в 1927 году, и фильм, который они засняли, был первым документальным звуковым фильмом, посвященным путешествию.

Затем Джонс поехал в Англию, закончил там курсы по подводному плаванию и вернулся в Мозамбик как охотник за жемчугом. Когда однажды португальцы конфисковали у него улов жемчуга, он решил податься в Танганьику, где, по слухам, можно было ловить жемчуг таких же размеров.

В тридцатые годы он был гидом американской охотничьей экспедиции, направлявшейся из Солсбери через Бечуаналенд в Юго-Западную Африку, потом в Анголу, где диких животных больше всего, и через южное Конго в Северную Родезию. Позднее, когда диких зверей стало мало, он иногда помогал путешественникам-фотографам. А сейчас он больше всего любит сидеть дома и, отправив детей в кинотеатр на открытом воздухе, принимать гостей и угощать их жареными кукурузными зернами.

— Здесь уже стало почти как в Европе, тем не менее я никогда не уеду из Африки, такая уж у меня беспокойная натура.

Вокруг Солсбери вырастают все новые промышленные предприятия. Его дом теперь находится уже почти в центре города. Сейчас мистер Джонс готовит свою машину к поездке на искусственное озеро в Карибе. «Смеющиеся чернокожие джентльмены» с их врожденной честностью его уже не интересуют.

Благодаря Африке он прожил жизнь так, как хотел. Он не желал играть в виконта, культура и традиция для него ничего не значат, а Европа — мертвый континент. Биография мистера Джонса типична для многих белых в Африке.

Судьба миссис Литл еще более типична. В Кению многие европейцы ехали с большими капиталами и покупали там крупные плантации; в Родезию же, где земля менее плодородна, но богата полезными ископаемыми, из Европы приезжали люди победнее, без образования, готовые упорно трудиться. Вскоре они создали там свою Англию, без нужды и классовых различий (для белых!), со своими клубами и женскими институтами, кинотеатрами и праздниками цветов.

Миссис Литл не понимает, как это можно желать первым пересечь Африку от Момбасы до Лагоса. Она была всего один раз у водопада Виктория, один раз в Бейра, да и то только потому, что жителям высокогорья полагается время от времени отдыхать в долине расположенной на уровне моря. В остальном здесь всего достаточно: радио и газеты удовлетворяют духовные потребности, сыроварня не дает бездельничать. А все то, что она относит к «дикой и отвратительной Африке»— природу, змей, африканцев, — по ее мнению, следует уничтожить.

Для миссис Литл, как, пожалуй, для большинства белых, Африка отличается от Европы только тем, что она более спокойная, более богатая и более цивилизованная.

— Мы забрали из Англии все лучшее, — утверждает миссис Литл, — и поэтому нам незачем туда возвращаться.

Да, подумал я, из Англии вы вывезли с собой пунктуальность и определенные часы уборки, бекон и яйца, внешнее приличие и великодушную привычку к известного рода благотворительности. Англия дала вам парики для парламента и суда, жилеты на восьми пуговицах для посещения клубов и таинственные буквы перед фамилиями.

А старая английская идея о свободе и справедливости не была упакована среди того «лучшего», что вы взяли с собой. Но миссис Литл не огорчается: нет и не надо, без этого можно обойтись.

Если прислушаться повнимательней, то среди обманчивой тишины в этой стране слышен какой-то шум, ивам кажется, что это удары сердца империи.

Прислуга

У кухонной двери стоит женщина. В руках у нее корзина с салатом, помидорами и луком-пореем, на спине ребенок. Воспаленными глазками он поглядывает на нас из-за уха матери. Анна-Лена купила пучок лука.

— Дайте что-нибудь для малыша, — неожиданно попросила женщина.

— А где ваш муж?

— В Иоганнесбурге. Он бросил меня.

Мы поверили ей, ведь это судьба очень многих. У нас нечего было дать ребенку, и мы добавили немного денег…

Сын садовника подошел к открытому окну и пристально посмотрел на меня. Я спросил, чего он хочет.

— О чем ты пишешь, баас?

— Об Африке.

— О нас?

— О некоторых из вас.

Молчание и удивление. Он ушел и привел своих друзей. Их было пятеро, они ничего не говорили, ни о чем не спрашивали, а просто смотрели на того, кто пишет — <о нас». Но я ведь знал, что мой труд не может помочь им.

Здесь легко чувствовать свою солидарность с массами, с огромным большинством, и это чувство опьяняет. Но оно и опасно. Я сознавал, что те, кто отождествляют себя с угнетенными, часто обманывают себя и обычно сознают это слишком поздно.

Ты приветствуешь, как говорит Орвел, своих братьев-пролетариев с улыбкой, полной любви, но этим братьям не нужны приветствия, они хотят, чтобы ты отдал за них жизнь.

То, чему я был здесь свидетелем, приводит меня в бешенство; мне, как и очень многим, кажется, что только гром орудий может с достаточной силой выразить это чувство. Сдержаться так же трудно, как пройти с переполненным стаканом, не пролив ни капли.

Пока я смотрел на лица этих пятерых в окне (их взгляды были прикованы к моей пишущей машинке, как к чему-то магическому), мне более чем когда-либо стало ясно, что я и понятия не имею об их будущем. Поэтому я не хочу вместе с африканцами бороться за парламентскую демократию, в действительности которой я сомневаюсь, я хочу бороться против насилия и дискриминации, царящих здесь и с каждым днем увеличивающих вину западных государств перед Африкой.

Я обратился к Мильтону, нашему слуге, — он рассматривал электрическую плитку для поджаривания хлеба (плитка имела форму миниатюрного ружья, мы взяли ее у миссис Литл):

— Когда ты впервые увидел белого человека. Мильтон?

— Дома, в резервации.

— Что ты подумал тогда?

— Он был грязный и очень громко говорил, у него были плохие манеры.

— А сейчас ты думаешь иначе?

— Я привык. Белые очень ругаются между собой, они едят три раза в день, а в промежутках пьют. Так делает скотина. Дома мы ели один раз в день.

Мильтон улыбнулся и тут же исчез, чтобы избежать возможных последствий своей откровенности.

Он ушел к себе, на другую сторону залитого цементом двора, который в Родезии называется «санитарной полосой» (the sanitary lane). Эта «полоса» отделяет белых хозяев от черных слуг.

Домашняя прислуга, наделенная прозвищами Сикспенс, Виски и другими в том же роде (настоящие имена трудно произносить, объясняют хозяева), живет в так называемых киасах; это нечто похожее на комнаты размером два на три метра, с двумя кирпичами, вынутыми у потолка для вентиляции.

От взора посторонних жители киасов защищены каменной стеной, у которой стоят бочки для мусора. Трудно представить себе, как живут в такой комнате: нары из цемента, велосипед, наполовину втащенный через всегда открытую дверь.

Иностранцы, проезжающие по дороге, видят только живую изгородь из красного просвирняка и розового дерева, да виллу, а как живут слуги за каменной стеной — никого не интересует.

«Санитарная полоса» не может полностью защитить господ, поэтому время от времени производится врачебный осмотр всей прислуги. Если кто-либо болен бильгарцией, малярией или страдает глистами, его не трогают— это не опасно, а вот заболевшего туберкулезом или сифилисом немедленно изгоняют.

Когда небо чистое, вечера в Родезии мягкие, а вместе с облаками приходит тяжелый воздух и духота.

Прислуга и няньки соседей сидят прямо на траве по другую сторону дороги и, наверное, обсуждают капризы своих хозяев, передразнивая их жесты и голоса. Беспрерывным потоком льется мягкий говор шона: словно слышишь забавную историю, которой, кажется, не будет конца.

Мимо проходят и проезжают какие-то африканцы; те, у кого есть ботинки, — обычно в белых рубашках и черных брюках, а на босоногих — будничные рваные хаки. Никто не знает, куда они направляются. Джеймсон-авеню не ведет ни к одной из локаций.

Из леса доносятся звуки кларнета и барабана — там расположен европейский клуб «Олд Харарианс», похожий на все кафе, где можно выпить пива, посидеть за маленьким столиком и послушать рассказы. Вдали как вулкан возвышается гора Копьен. Слышен лай сторожевых собак.

С другой стороны доносятся смех, песни и звон гитары. Наш сосед включил на полную громкость радиоприемник, чтобы услышать результаты футбольного матча.

Наконец я не выдержал, отложил газету, вышел и неожиданно встретил своего соседа. Он смотрел в сторону мусорных бочек и киасов для прислуг.

— Готов пойти и перестрелять их всех, — сказал он, — я так взбешен…

— Но ведь всего восемь часов, — заметил я, — пусть и они повеселятся!

— У них там гости! Черт меня возьми, если у всех есть паспорта.

— Я думаю, если вызвать полицию, то она их всех засадит.

Он посмотрел на меня, стараясь разгадать мои мысли. Все еще были слышны звуки гитары, голоса стали более приглушенными. Что-то проговорила девушка.

— Тварь, — возмутился сосед.

— А может, это нянька?

— У них нет паспортов, они живут в локациях.

— До Харари далеко, два часа туда и обратно, и то если идти быстро.

— Послушайте только, как они смеются. Мы не потерпим разврата у себя во дворах; подумать только, они могут заразить наших детей!

— Может быть, они просто решили, что не стоит идти домой; ведь им надо в семь часов утра быть здесь опять, а путь дальний, по дороге на них могут напасть. Да они и проголодаются.

— Я прибью кого-нибудь, если пойду туда; это уже не первый случай. — Он горько усмехнулся и с опаской посмотрел на меня. — Это вам не Англия, — коротко пояснил он и закрыл дверь.

Вновь заговорило радио, репортаж о футбольном матче продолжался.

Сказки для взрослых детей

«Самая черная Африка с самыми светлыми настроениями». «Ньясаленд предлагает вам совершенно необычный отпуск». «Ньясаленд всегда к услугам тех, кто ищет разрядки и нового общества».

Девушка в туристическом бюро Солсбери дает нам брошюрку и застенчиво улыбается, в последнее время не очень многие интересовались этими брошюрами. На снимках — голубые водные просторы и белоснежные яхты; за португальскими горами, там, где стоит памятник первооткрывателю озера Ньяса, вас ожидает попутный ветер.

В клубе работников прессы журналисты, возвратившиеся из путешествия по стране, говорят другое. Корреспондент крупной лондонской газеты рассказывает, как однажды он спросил у какого-то африканца дорогу, а потом этого африканца сильно избили за то, что он якобы снабдил иностранного журналиста пропагандистскими сведениями. Другой английский корреспондент рассказывает:

— После обеда я послал телеграмму в свою газету, а вечером в ресторане услышал, как незнакомые люди обсуждали эту телеграмму. Тут, конечно, не обошлось без тайной полиции.

Все говорили об опасном вакууме в атмосфере полицейского государства, о глухой тревоге, охватившей людей, хоть правительство и утверждает, что в стране все вздохнули с облегчением, когда избавились от неприятных крикунов. Говорили о людях на велосипедах, не поднимающих на вас глаз и дающих уклончивые отпеты, — оно и понятно, ведь всюду есть доносчики. Многие полагают, что за молчанием кроется еле сдерживаемое возмущение, готовое вот-вот прорваться. Но для большинства Ньясаленд — сказочный замок, где по воле злого колдуна все замерло, а люди превратились в камни.

С тех пор как была образована Федерация, численность полиции в Ньясаленде увеличилась на 70 процентов, а население там возросло лишь на семь; то же самое произошло и в Северной Родезии. В Южной Родезии создан даже особый резерв «белой» полиции и в мирное время для европейцев введены военные сборы для так называемой «тренировки на случай мятежей и бунтов». Осенью 1958 года пятьсот таких солдат вылетело на учения в Ньясаленд. Условными наименованиями этих учений были фамилии руководителей Конгресса.

Подобные факты наводят на мысль, а кто же на самом деле размахивает велосипедными цепями и организовывает заговоры?

В течение двадцати лет над африканцами висела угроза образования Федерации. Столько же времени парод Ньясаленда стремился предотвратить вторжение с юга, используя все законные средства: парламент в Зомба, обращения к британскому правительству и генеральному секретарю ООН, делегации в Лондон.

Руководители Африканского национального конгресса совсем не самодержцы. Это люди, которые рискуют потерять средства к существованию, а приобретают лишь право попасть за решетку. Активный член АНК, став известным полиции, лишен возможности поступить на государственную службу или на работу ко многим европейцам. Стать членом Конгресса — это все равно, что добровольно пойти на экономическое банкротство. Вот почему на пятьдесят сочувствующих Конгрессу приходится, наверное, всего один член этой партии.

Важный предмет экспорта Ньясаленда — рабочая сила. Уход на золотые прииски Иоганнесбурга или на фабрики и усадьбы белых в Южную Родезию стал для молодежи своего рода обрядом. Молодежь постоянно сманивают тем, что по-настоящему оплачивают физический труд только на фермах и копях вдали от дома. В стране остаются только женщины и старики, то есть нарушается и личная и общественная жизнь.

Национальный конгресс обвиняет правительство в том, что оно разрешает деятельность южноафриканских агентов по вербовке рабочей силы из Ньясаленда, тем самым лишая страну рабочих рук Соседняя страна — Танганьика пытается приостановить подобную эмиграцию тем, что стала допускать африканцев к видным постам. А в Ньясаленде правительство не решается поддерживать даже кооперативное движение, боясь, что оно может превратиться в политическое.

Только объявив в стране чрезвычайное положение, правительство смогло запретить Национальный конгресс. По крайней мере, лорд Молверн заявил со своей обычной откровенностью, что Ньясаленду необходимо было объявить чрезвычайное положение. Ведь Конгресс был сильным объединением, имевшим 167 отделений, разбросанных по всей стране. Его программа отличалась, вероятно, самой высокой в Африке политической зрелостью. Это был пример того, что неграмотность не означает еще политической незрелости и что для многих даже недолгое пребывание в странах с апартеидом является своего рода политической школой.

Африканцы работают на фабриках и усадьбах белых; в их домах они готовят пищу, стирают постельное белье, ухаживают за детьми. Они знают все, даже самые интимные стороны жизни европейцев. Но не они, а белые кричат: «Мы хорошо знаем наших туземцев! Тем, кто там, в Европе, сидя за письменным столом, пытается дать нам свои советы, следовало бы понять это. Мы-то живем среди них». И это несмотря на то, что почти никто из них не посетил ни одной локации; напротив, многие из них считают, что, если белый проведет хотя бы один вечер в африканском доме, его личность каким-то мистическим образом утратит свои достоинства и цельность. Насколько же хрупка эта личность!

Когда в стране начались беспорядки, в распоряжении африканцев имелось 4665 пистолетов и винтовок, полностью оформленных по лицензиям. В это беспокойное время ими было сделано только два выстрела, никому не нанесших ущерба. Вооруженные же силы службы безопасности, насчитывающие шесть тысяч человек, убили пятьдесят одного и ранили семьдесят девять африканцев, не считая значительно большего числа легко раненных И только один европеец был избит толпой, да и того спас один из лидеров Конгресса, который на велосипеде отвез его в безопасное место.

Правительство утверждало, что Конгресс не думал ограничиваться пассивным сопротивлением. Отчет же комиссии Девлина, опубликованный в августе 1959 года, говорит о другом: возможно, Конгрессу не была чужда идея насилия, но практически он делал все, чтобы избежать его, и являлся, скорее, сдерживающей силой. Какой путь будет избран, очевидно, покажет будущее. Но сейчас, в связи с арестами руководителей Конгресса, народом будет управлять не легче, а наоборот, еще труднее.

Сначала создали концентрационные лагеря, а потом начали восстанавливать «порядок». Правительство разбросало по деревням полмиллиона листовок, пропагандистский радиоцентр Блю Банд надрывался с утра до вечера, в северных провинциях приговоренные к принудительным работам африканцы начали приводить в порядок государственную собственность, каждая семья бунтовщика была обложена налогом в 25 крон, что равняется недельному заработку.

Реформы не привели к желаемым результатам. Школы закрылись, ведь учителей перевели в другие места. Теперь африканские матери уже не пугают своих детей чудовищами или злыми волшебниками, чтобы заставить их вести себя хорошо. Они говорят: «Читаганья» — и дети моментально становятся послушными. «Читаганья» означает — «федерация».

Об этом нам поведала маленькая женщина в очках, с кожей светло-шоколадного цвета и волосами, уложенными пучком на затылке. Рассказывая, она тихо посмеивалась. Ее звали Грейс Кахумбе, она отправилась на машине из Ньясаленда в Солсбери с двумя белыми миссионерами. Они собрали деньги, чтобы поехать в тюрьму и навестить заключенных из Ньясаленда, надеясь, что тюремные власти еще не успели получить о них соответствующую информацию. Таможня у границы Южной Родезии без всякого основания конфисковала всю литературу, которую Грейс взяла с собой на время поездки: роман Вальтера Скотта «Кенильворт», популярно-психологический очерк «У молодежи есть свои тайны» и журнал с рисунками для вязания, принятый таможенниками за тайный код.

Грейс арестовали в марте. Ее заставили признаться в том. чго она является членом незаконной организации Конгресса и потому достойна наказания, хотя эта партия была объявлена вне закона лишь в день ее ареста У нее были друзья в английской палате общин. Через некоторое время ее выпустили и разрешили вернуться в колледж, где она работала учительницей.

Грейс Кахумбе описывала нам жизнь в Каньедже, огромном лагере для заключенных. Раньше там располагалось государственное ремесленное училище — единственное, если не считать миссионерских; об этом училище говорили как о «лучшем, что было сделано правительством». 3 марта сто тридцать учеников были распущены по домам. Их место заняли заключенные… Офицеры, которые до этого никогда не имели дела с образованными африканцами, всеми силами старались сломить их, сделать их более лояльными по отношению к Федерации. Когда комиссия Патрика Девлина прибыла в Ньясаленд, чтобы при закрытых дверях получить показания и сообщить английскому правительству о причинах волнений в стране, в лагерь были посажены полицейские, переодетые узниками. Они первыми заявили о желании дать показания в пользу властей. Но заключенные разоблачили их.

Сначала всех африканцев, которых вызывали в комиссию, арестовывали. Жалобы, поступавшие к Патрику Девлину, приостановили аресты, но сыщики продолжали стоять у ворот и записывать имена приходивших. Один африканец зачитал на комиссии письменное заявление, которое он, конечно, не смог бы составить сам. Он служил в конторе областного комиссара, и какой-то белый написал ему текст этого заявления, где все говорило в пользу властей.

Когда распространился слух о том, что католический епископ, европеец, собирается выступить в качестве свидетеля, представитель тайной полиции навестил его и уговорил послать показания по почте. Письмо было перехвачено и вскрыто. Комиссия Девлина вновь выразила протест.

Все, что рассказала нам Грейс, показывает, как правительство Ньясаленда, находящееся в подчинении у Англии, мешало работе английской правительственной комиссии. Ее рассказ проливает также свет на то, почему, пожалуй, самый уважаемый судья Англии нашел возможным назвать Ньясаленд страной с полицейским режимом.

Когда комиссия перенесла свою работу в Южную Родезию, в качестве свидетеля выступил также Харри Чипембе. Мы узнали об этом от него самого. Узнав, что он вернулся, я купил бутылку даоса, и мы с Джошуа отправились к нему в Харари Харри, маленький живой человек с усиками, заявил нам, что он трезвенник— бережет здоровье, но тут же добавил, что, собственно, беречь-то нечего, одним махом выпил полбутылки и весело рассмеялся. Его тесть сидел в том же углу и, казалось, ел ту же порцию каши, что и много недель назад, когда мы впервые посетили дом Харри. Только один раз он буркнул что-то на языке нианья и Харри перевел:

— Экономика! Книги! Едите вы эти книги, что ли?

Некоторое время назад Харри вернулся из Ньясаленда. Он добирался пешком и на грузовой машине. По его мнению, правительство делает вид, будто беспорядки в стране имеют не большее значение, чем запрещенный для детей фильм в кинотеатре «Лилонгве Кинема» — боевик, который не сходит с экрана две недели, а потом забывается.

Однако ничто не забылось. Народ все хранит в своей памяти. И когда заключенные выходят на свободу, к ним относятся как к мученикам. К национализму, как политическому движению, прибавляется религиозная мистика и культ личности, который приносит только вред. А в горах Мисуку-Хилс, на севере Ньясаленда, добавил Харри, все еще стоят небольшие вооруженные отряды.

— Разговаривая с тобой, я рискую попасть на четырнадцать лет в тюрьму или заплатить 15 тысяч крон штрафу, — заметил он. — Это штраф для африканцев, подрывающих общественное доверие к властям Ньясаленда или правительству Федерации; чрезвычайный указ номер 35.

— Но это, наверное, касается и белых?

— Возможно. Но ты не белый, ты иностранец.

Я спросил его, почему Южная Родезия всегда была самой спокойной частью Федерации.

— Южная Родезия была захвачена силой. Многие думают, что здешние африканцы больше довольны жизнью и более лояльны. На самом же деле они продолжают оплакивать то, что потеряли. Они пострадали больше, чем мы.

Он бросил мне несколько правительственных «Информационных бюллетеней» и так называемых «Токинг Пойнте», выпущенных в последнее время. Это были небольшие рассказы и сказки. В одной из сказок говорилось о «злых людях», которые призывали идти за собой: «Пойдем и убьем добрых людей, а потом разорим их села! И вот они ушли в самую чащу леса и выработали там планы своих действий».

Эта сказка, датированная 11 апреля 1959 года, кончается так: «Злые люди арестованы и находятся под надежной охраной… Так давайте же работать все вместе и превратим нашу страну в цветущий сад, где всем будет приятно жить и куда опять захочет вернуться лорд Перт, чтобы помочь нам всем идти дальше».

Харри догадывался, что в этой сказке под «толпой злых людей» подразумевалось большинство африканцев с высшим образованием. В одном из правительственных бюллетеней давались советы «государственным служащим, землевладельцам и управляющим имениями». В случае, если они сами не знали, как ответить на вопрос — почему государству нужна такая многочисленная полиция, им рекомендовалось говорить:

«Полиция нужна нам для того, чтобы иметь защиту от нарушителей закона. Лозунг: «Ухуру» (свобода), который так громогласно провозглашает Конгресс, лишен смысла — ведь мы имеем свободу вот уже много-много лет».

В бюллетене от 6 мая 1959 года правительство опубликовало обращение, над которым уже не хочется смеяться.

«Будет ли руководителям Конгресса предъявлено обвинение в преступлении или нет, они просидят в тюрьмах еще долгое время…

Не знаешь ли ты какого-нибудь члена Конгресса, который живет по соседству с тобой и еще не арестован? Не знаешь ли ты какой-нибудь группы членов Конгресса, которая замышляет что-нибудь недоброе? Если ты знаешь таких, ты должен заявить об этом в Бома (контору областного комиссара) с тем, чтобы этих людей можно было арестовать и выселить из твоей местности. Назови имена членов Конгресса, которых ты знаешь, твоему областному комиссару или любому правительственному служащему. Ты можешь пойти лично к этому служащему или, если предпочитаешь оставаться неизвестным, послать без подписи письмо либо областному комиссару, либо офицеру полиции и указать в нем имя и адрес члена Конгресса, который еще находится па свободе. Марку на конверт можно не наклеивать».

— Это обращение — признание своего поражения, — не скрывая удовольствия, говорит член Конгресса Харри Чипембе. — Когда официальная мораль и справедливость падают так низко, наступает время «смены караула». Приезжай сюда года через два и посмотришь, как мы справимся с этим делом. Но когда ты будешь писать о своем приезде, не забудь наклеить почтовую марку! Другие письма без марки не доходят.

Аркадия для смешанного населения

Аркадия — это селение, в котором все знают друг друга. Ребята здесь играют в футбол стаканчиками из-под мороженого, девушки носят косички и выглядят очень мило. На холмике стоит мальчик и размахивает колесом от велосипеда. Собаки спят на огородах, и мы спокойно можем рассматривать все, чем богаты здесь люди.

— Преимущество трущоб в том, — говорит Джо, — что в них не бывает заборов, и можно ходить, где хочешь.

Здешняя Аркадия не то, что мы привыкли так называть: в ней нет насаждений розового дерева, нет гладко подстриженных ковров густой травы. Это городской квартал по пути к аэродрому Кентакки, в нем живут «цветные». (Я употребляю слово «цветные» в южноафриканском значении: мулаты, евро-азиаты и афро-азиаты). Закон разрешает цветным жить там, где они хотят. Но почти во всех частных и коммунальных контрактах имеются оговорки, разрешающие продавать наделы только европейцам. Свобода цветных тоже оказалась ограниченной неофициальными локациями.

Джо Калвервелл окончил университет в Кейптауне по факультету психологии. Но сейчас он безработный: для цветного психолога нет работы ни в школах, ни на государственной службе. Лишь иногда ему удается написать что-нибудь для местных газет или для лондонского еженедельника «Обсервер». Глядя на Джо, сразу скажешь, что в нем течет африканская кровь, но его жену и детей можно признать за жителей любой средиземноморской страны.

Когда жена Джо работала в одном из загородных магазинов, ее принимали за белую. Обычно цветному продавцу платят лишь половину зарплаты белого, но все же в два раза больше, чем африканцу. Не многим цветным девушкам, работающим в таких магазинах, как «Вулворт», «Экономи» или «О. К- Базар», удается выдать себя за белую.

— Со временем ко всему привыкаешь, — полагает Джо. — Но когда появляются дети, которых любишь, и понимаешь, какие унижения им приходится терпеть, — становится невыносимо трудно.

В Солсбери цветной редко женится на белой девушке. Но примерно раз в месяц один из 20 тысяч белых в стране женится на цветной девушке. Здесь, в противоположность Южной Африке, это разрешено законом.

До недавнего прошлого Джо был членом Национального конгресса. Он один из той небольшой группы цветной интеллигенции, которая действует заодно с африканцами; большинство же цветных безразличны к политике и стараются походить на белых. Среди цветных есть еще одна группа людей, которые начали задумываться над расовыми проблемами и образовали собственное объединение.

У Запада есть возможность экономического выигрыша — поскольку моральная сторона его не интересует, — следует только вернуть цветным веру в благородство белых. Так неужели Запад обманет надежды тех, кто, несмотря ни на что, верит в него? Стоит ли после этого удивляться, что коммунизм с его идеями братства и равенства оказывается привлекательнее идеалов Запада?

Целый день Джо водил нас по Аркадии. Одна из сестер Джо имеет собственный просторный и хорошо обставленный дом; этот дом построил ее муж. В гостиной есть даже горка с фарфоровой посудой. На стене висит портрет покойного брата: у него тонкий профиль. Он умер от туберкулеза; во время войны вместе с Дорис Лессинг он руководил группой социалистов в Солсбери.

Потом мы посетили миссис Эдвардс, жизнерадостную женщину, одетую по последней моде, жену владельца автобуса. Она пригласила нас на чашку чая с печеньем. Дом построен по стандартному для Аркадии образцу: стены и потолок из цемента, летом в нем жарко, зимой холодно; две спальни, кухня, гостиная — всего примерно сорок квадратных метров. По соседству живет мистер Карр, глубокий старик (ему девяносто один год), мы видели его на веранде в качалке. Он был участником войны с бурами, сражался под Мафекингом и преследовал мятежника Марица до самого Порт-Элизабета.

Потом мы снова пили чай — на этот раз у Джонни Димеда и его супруги. У Джонни несколько автобусов и даже собственная мастерская. Он, хотя работает почти круглые сутки, всегда остается веселым, открытым малым, знающим массу историй и побасенок о Европе, которую никогда не видел, гордым за свою жену, подарившую ему двух голубоглазых малышей. Он рассказал нам о своих британских предках: коммерсантах и колонистах — одиночках, скучавших по белым женщинам. Они не знали, к чему стремились.

Зашли мы в гости и к родителям Джо. Его почти ослепшему отцу уже за восемьдесят, он жил в одном доме с Роем Беленским и выступал вместе с ним на ринге еще в те времена, когда сэр Рой был кочегаром и тренировался в тяжелом весе. Как и многие другие цветные, родители Джо приехали сюда пятьдесят лет назад с острова Святой Елены.

Мать Джо принимает активное участие в благотворительном обществе и по поручению жены генерального губернатора присматривает за нищими и сиротами Аркадии. У нее нет никаких иллюзий в отношении белых мужчин. По словам госпожи Калвервелл, среди тех, кто завел в Аркадии интимные связи, есть премьер-министры, государственные советники и десятки членов парламента. Она знала одного крупного дельца, у которого было здесь два сына. Он заплатил каждому по 500 фунтов только за то, чтобы они сменили свои фамилии. Женщины редко подают жалобы на таких отцов, так как мало кто из них знает, что имеет на это право.

Для детей, не имеющих отцов, специально создан сиротский дом Святого Иоанна.

Во время нашей мирной беседы в комнату вбегает девочка и что-то шепчет на ухо Джо. Он улыбается, внимательно смотрит на дочь с коричневыми, похожими на штопор локончиками и, повернувшись к нам, говорит:

— Я воевал. В Конго и Судане. Но у меня такое чувство, будто война продолжается. Будто она никогда не кончится.

Типография на Марнет-сквер

Аркадии у Калвервеллов мы встретились с Адри Матимба, живой веселой голландкой двадцати девяти лет. Она жила здесь со своей трехлетней дочерью Ханнеке, пока муж ее, Патрик, сидел в тюрьме. Каждую неделю она отправлялась в Булавайо, чтобы навестить его. Она ждала второго ребенка.

— Многие утверждают, что первое время человек живет здесь словно в состоянии шока, — обратился я к Адри Матимба. — Только потом начинаешь привыкать.

— Первый день в Родезии такой же, как и последний, — ответила она. — К ней никогда не привыкнешь. Но здесь живут и прекрасные люди.

Вот кусочек истории Адри и Патрика Матимба, которая является частичкой истории самой Родезии.

В 1951 году Патрик уехал в Англию, работал в кафе, был пацифистом, изучал историю и юриспруденцию в вечерней школе. В Лондоне в Интернациональном клубе он встретил Адри ван Хоорн, дочь коммерсанта из Гуда; они поженились. В Южную Родезию Патрик вернулся в 1956 году. Но для него не нашлось дома на родине. Закон не запрещает африканцу жениться на европейке, но он запрещает представителям разных рас жить вместе, даже если они находятся в законном браке. Исключение делается лишь для миссионеров. Отец Патрика был священником на миссионерской ферме «Святая вера» (St. Faith). Туда и отправилась молодая пара. В городе Рузейп, близ которого расположена ферма «Святая вера», две крупнейшие партии «отметили» приезд Адри Магимба собранием в городском клубе. Участники собрания потребовали издать закон, запрещающий смешанный брак, и заявили, что в противном случае они потребуют новых выборов. Многие из них даже удивлялись тому, что Адри впустили в страну. Объясняя, почему такой закон нежелателен, член парламента заявил: «Действия подобного рода отодвинули бы возможность добиться статуса доминиона и дурно повлияли бы на табачный рынок». Но какая-то женщина не унималась: «Не удивительно, что, когда она идет по улицам Рузейпа, от нее отворачиваются и белые и черные».

В федеральном парламенте был принят закон, запрещающий связи между белыми мужчинами и черными женщинами, связи же между черными мужчинами и белыми женщинами еще раньше считались преступлением. На заседании парламента Южной Родезии один политик говорил о смешении крови, о детях цвета кофе и повторял измышления медицинских квакеров о том, что от смешения рас дети рождаются уродами и слабоумными. Если верить стенографическим отчетам, то его речь прерывалась аплодисментами.

Нисколько не огорчаясь своим происхождением, Хан-неке играла с местными ребятишками. Патрик участвовал в кооперативном движении на ферме «Святая вера». У них было много друзей. Ферма была известна во всем мире как единственный образец подлинного партнерства в колониальной Африке; сюда приезжали люди из многих стран. Когда в 1957 году был создан Африканский национальный конгресс, руководитель фермы Гай Клаттон-Брок и Патрик стали его членами. Интерес Патрика к политике был чисто интеллектуальным и академическим — собраниям с большим количеством народа он предпочитал занятия на различных курсах и участие в дебатах в самой миссии. Но невежды из тайной полиции зорко следили за всеми обитателями фермы.

Не личные качества Патрика и не условия, в которых он был вынужден жить, делают его судьбу такой значи-

[пропуск текста в оригинале]

Так Патрик оказался на свободе, в то время как другие остались в заключении. Но ему было оказано не милосердие, потому что, как сказал один из его друзей, там, где нет справедливости, нет и милосердия.

Когда в ноябре 1959 года я встретил его в Лондоне, Адри была в Голландии и Ханнеке играла с белыми ребятишками на улицах Гуда точно так же, как она играла с черными па ферме «Святая вера». Сам же он очень раскаивался, что уехал из Родезии, ему казалось, что он предал своих друзей. В Африке был его народ, его близкие, и там еще все оставалось по-прежнему.

Каждый раз, когда я слышу хвастливые заявления о новых школах, больницах и хороших жилищах для африканских рабочих, я думаю о том, как была принята в Южной Родезии семья Матимба и в каких трудных условиях она была вынуждена жить там.

Одно имя Матимба заставляет скрежетать типографские машины Федерации, на которых печатают пропагандистские побасенки. Но в Солсбери была еще одна типография, на улице Маркет-сквер, где в основном принимались заказы на именную бумагу для писем. Как и многое другое, она была уничтожена летом 1959 года.

Первый репортаж из Солсбери

Обед в Милтон-парке в низеньком домике с верандой, окруженной желтой мимозой. Раньше хозяева жили в Южной Африке, глава семьи занимал там высокий пост в одном из крупнейших страховых обществ, обосновавшихся южнее экватора. В Иоганнесбурге черные более воспитанны и не так ненадежны, как здесь.

— Ненадежны? В каком смысле?

— Спросите Маргарет, она хорошо это знает.

Четырнадцатилетняя девочка, ученица третьего класса реальной школы, рассказала нам о том, как на днях в ее комнату, не постучавшись, вошел слуга. Она как раз вернулась из школы и переодевалась. Когда вошел слуга с бельем, на ней была лишь блузка и нижняя юбка.

— Я стала кричать, чтобы он убирался, а он начал ругаться.

Ее двенадцатилетний брат заверил нас, что он в это время лежал в комнате напротив и слышал, как сестра кричала, а Чимбо ругался.

— Здесь никогда ни в чем нельзя быть уверенным, — вставила мать, выжимая лимонный сок. — Африканцы — бесстыжая раса. Мы приучаем детей быть осторожными и сразу же кричать, если кто-нибудь из них приближается.

— Чимбо долго пялил на меня глаза, — продолжала девочка. — Я хотела плюнуть в него.

— Он даже уронил белье, — в восторге добавил брат.

— Вы, конечно, его выставили? — спросил я.

— Мы предоставили это дело полиции, его отдали под суд, — вставил отец. — Он получил месяц заключения. Й, конечно, он заявил, что не имеет ни малейшего представления, за что его арестовали.

— Они хитрее, чем мы думаем, — сказала мать.

— Это-то и усложняет дело, — сказал отец. — Нет, мы не имеем права ничего менять. Представьте себе только, что было бы, если бы лифты были общие для нас и для африканцев.

— Таких лифтов уже много, — возразил я.

— Я бы не хотел, чтобы моя жена попала в один лифт с африканцем. Вдруг ему вздумалось бы нажать на все кнопки и держать ее в лифте сколько ему заблагорассудится. Ведь за лифтом нельзя наблюдать снаружи.

— Обычно в каждом лифте есть кнопка для вызова помощи, — сказал я.

— Но ее можно загородить, — заметила жена.

Раньше нам казалось, что такие разговоры можно встретить только в романах. Но «дикий африканец» в лифте вскоре стал для нас настолько реальным, что мы готовы были поверить в возможность такого случая.

Лифты — это идефикс многих. Как-то раз в ходе дискуссии по лондонскому радио выступал один родезиец. Совсем уже прижатый к стене своими оппонентами, он в качестве аргумента привел этот же пример с лифтом.

— Сначала мы были напуганы, так же как и вы, конечно, — рассказывала одна шведка в Солсбери. — Но мы обращаемся с нашими слугами хорошо и не собираемся уезжать отсюда. Климат здесь чудесный, а в отношении остального со временем начинаешь понимать, что расовые границы не праздная выдумка, к этому в конце концов приходишь, когда поживешь здесь подольше.

46 процентов белого населения Федерации прибыло сюда из Англии и других европейских стран после 1953 года. Более половины из них привлечены обещаниями о предоставлении стране независимости. Эти данные были приведены сэром Роем Беленским в марте 1959 года в статье, где он также писал:

— Несколько лет назад мы были всего лишь Джонами и Смитами, бродившими по дорогам Англии. Неужели вы думаете, что, прибыв в Африку, мы сразу же превратились в дьяволов?


На лестнице загородного дома, куда нас пригласили на вечер, стоял американец, ужасно грязный, насквозь промокший, и чистил свою куртку. Вот что он рассказал: какой-то автобус с африканцами, проезжая через мостик, провалился и упал в воду. Наш знакомый помогал перевязывать раненых, выбравшихся через окна. Мимо проходило много машин с белыми, и они видели, что случилось, но не останавливались.

Это произошло всего в десяти километрах от столицы, но скорая помощь, вызванная одним из африканцев, не пришла даже через сорок пять минут. Американец уже вытащил из воды одного мертвого, он израсходовал весь свой запас бинтов на раненых и спирт — на потерявших сознание.

Когда мимо проходила какая-то пустая машина скорой помощи, ее остановили. Американец поддерживал двенадцатилетнего мальчика: рука у мальчика была почти оторвана, обнажилась кость. Водитель скорой помощи покачал головой. Нет, он не может взять его, он не имеет права брать пациентов не по вызову; его машина только для белых.

Американец буквально сунул руку мальчика под нос водителю. Но тот все же уехал. Стоявшие на дороге африканцы только смотрели вслед пустой машине. Наш знакомый сам отвез мальчика в городскую больницу в Харари.

На следующий день «Санди Мейл» давала отчет о несчастье: «На месте происшествия быстро начались спасательные работы, автобус поднят. Из пятидесяти двух человек погибло пять».

Пусть африканцев считают политически незрелыми, по форма партнерства, подобная этой, заставляет сделать соответствующие выводы даже самого глупого из них. Для белых это маленькая неприятность, для черных— незабываемое событие. Когда грянет следующий взрыв возмущения и новые жертвы падут на землю, на лицах белых вновь появится удивление; почему? почему? Ведь все идет как обычно. Что же особенное произошло?


На углу тихо разговаривают африканцы. Белые пожимают плечами: нет смысла учить их язык, они не говорят ничего важного. Но иногда господа, на которых возложена ответственность за страну, смотрят в их сторону с опаской и не без удивления.

У лесов строящегося дома поют африканцы, подавая белым строителям доски. Им милостиво разрешают также таскать кирпичи и месить глину; но одно им запрещено: прикасаться к лопатке белого каменщика, воздвигающего стену.

— Знаешь, что они поют? — спрашивает меня Джошуа. — Популярную песню на языке шона: «Катись ты к черту, белый человек!» Европейцы думают, что это какой-то старинный национальный гимн.


Энох Дамбатчена сидел в библиотеке и просматривал журналы «Харпере» и «Крисчен Сайнес Монитор». Библиотекарем здесь был молодой африканец. Мы были у Эпоха дома в Хайфилде в тот самый день, когда министр иностранных дел отказал в выдаче ему разрешения на выезд в Америку. В свое время Энох был учителем в шведской миссии в Мнене, а сейчас он писал для оппозиционных газет в Южной Африке.

Молодой человек, шофер грузовика одной из фирм, зашел в библиотеку, чтобы почитать в обеденный перерыв. Это был кандидат философских наук, окончивший университет в Южной Африке. Когда он вернулся в Родезию, оказалось, что он «отстал от практической жизни» — ни одна школа не захотела иметь его в качестве преподавателя.


Банк «Стандард Банк оф Саут Африка» с филиалом на Сесил-сквере, где есть счет на мое имя, решил расширить свою деятельность, распространив ее на бережливых африканцев. С этой целью предполагается обучить четырех африканцев и посадить их за окошечки. Это многообещающее намерение заставило отказаться от работы восемь служащих, главным образом дам.


Параграф из действующих поныне муниципальных предписаний:

«Туземец не имеет права пользоваться тротуаром на улицах и площадях Солсбери; каждый туземец, нарушивший это правило, облагается за подобное преступление штрафом, не превышающим двух фунтов».

Жители локаций, появляющиеся в городе в часы пик, демонстрируют свое уважение к закону.

На улицах африканские ребятишки продают еженедельник «Ситизен» — иллюстрированный, падкий на сенсации журнал Родезии, придерживающийся крайне правой ориентации. Они не обращают никакого внимания на сексуальные и расистские заголовки: «Белая женщина в африканском морге», «Черные конторщики с нашими женщинами». А после того как африканским врачам было запрещено вскрывать трупы белых, в правительственной газете появилась заметка читателя:

«Вы оказали бы неоценимую услугу своим читателям, посоветовав им, как избежать контакта между расами после смерти. Невыносимо думать, что неевропейцы роют могилы для наших близких и забивают гвоздями их гробы. В нашем обществе должен быть установлен принцип rigor mortis[18]».


Но даже в этом городе можно иногда избавиться от постоянного напряжения и вкусить минуты безмятежной радости. Щебетание птиц в летний погожий день, яркие витрины, у которых стоишь и наслаждаешься, — сколько еще есть на свете прекрасного, чего раньше не замечал Вратарь на футбольном поле тщетно пытается достать мяч из верхнего угла ворот, точно так же, как и все вратари нашей планеты. Лицо девушки, встретившейся на улице, наполняет каким-то странным томлением: была бы она так же хороша, если бы прошла чуть-чуть медленней?

День продолжается. Для тех, кто не был создан по образу и подобию божьему, деревья шелестят листвой так же, как и для нас. И ты замечаешь: я проснулся еще только наполовину.



Загрузка...