— СЭР, — сказал Милтон, когда мы вышли из автомобиля у дверей нашей кухни, — ваши ботинки хуже моих. Дай бог, чтобы они не развалились через неделю.
Я посмотрел на свои ноги: ботинки не почищены, подошва сносилась.
— А разве что-нибудь не в порядке?
Тут я взглянул на его ноги и все понял. Оказывается, таким способом он хотел обратить мое внимание на свои новые ботинки.
Они были замшевые, их украшали блестящие колечки из латуни.
— Поздравляю, — сказал я, — они стоят, наверное, фунта три.
— И два шиллинга, — добавил он с гордостью.
Это было чуть поменьше его месячного жалованья.
— О, их надо носить только по воскресеньям, — сказала Анна-Лена.
— Мадам, с этой минуты я не сниму их целую не делю — ни днем, ни ночью.
Домик на склоне Копьена, где живет индийская семья, пропитан сладковатым запахом кэрри и манговым чатни — острыми индийскими пряностями. Эта местность теперь не пользуется популярностью у европейцев: участок земли, купленный индийцем, тотчас же падает в цене.
Мы встречаемся с индийским промышленником, женатом на девушке из Лондона. Они ждут ребенка, и после его рождения собираются вернуться в Англию. Их не особенно волнует расовый барьер, так как они в основном общаются с людьми либеральными, но не хотят, чтобы их ребенок рос в Родезии. Жить в Родезии — значит, называться «неевропейцем», ходить в кино «Нэшнл», куда пускают только выходцев из Азии и не пускают африканцев, отдавать детей в плохие школы, испытывать трудности при устройстве на работу, постоянно терпеть неудачи, повсюду наталкиваться на презрение.
Больше всего нам нравится старая часть Солсбери: Моника-роуд и улицы, ведущие в промышленный район. Низкие дома затенены колоннами с натянутыми на них маркизами. Здесь разместились индийские лавки: велосипедный магазин, химическая чистка. Перед магазином мужского готового платья стоят африканцы, разглядывая элегантные жилеты и пятнистые, как шкура леопарда, рубашки за 20 крон. Новый Солсбери пустеет в десять часов вечера, когда закрываются кинотеатры. Но здесь всегда можно зайти в кафе, где подают рыбу с жареным картофелем, в бильярдный зал Шалета, где к услугам игроков восемь столов, в любое время там можно встретить людей, которые спорят, расхваливают старый автомобиль и играют в шахматы.
Трубы электростанции проступают на сером небе, как кляксы на промокашке. Где-то здесь, где кончается Резенде-стрит и начинается степь, прячутся могилы, забытые дорожные знаки, закрытые фабрики. Чудесно бродить здесь без всяких дум, ощущая полную безмятежность, как бывает обычно в безветренный пасмурный день.
В часы, когда уже запрещено ходить по улице, кое-кто из африканцев остается у железной дороги, в тени товарных вагонов, возле грязных луж между колесами. В небе висит ржавый месяц, иногда вспыхивает неоновая лампа. Африканцы сидят между буферами, тихо переговариваясь. Голоса их звучат тише, чем жужжание москитов.
В кафе на улице Моника-роуд мы разговорились с пятидесятилетним европейцем. Он был десятником в бригаде каменщиков. О своей жизни он говорил так же откровенно, как и большинство тех, с кем мы встречались. Он зашел сюда в обеденный перерыв. Англию он покинул в тридцатые годы из-за безработицы и депрессии. Был социалистом. Сначала он поселился в Северной Родезии, помог создать на одном руднике профсоюз и затем вступил в Рабочую партию, где познакомился с Роем Беленским.
Это был профсоюз белых, и наш знакомый разделял взгляды товарищей: своим врагом он считал не капиталистов работодателей, а африканцев, которые своей многочисленностью и низкими требованиями угрожают сделать белых безработными. Рабочая партия была самой реакционной и расистской партией в стране. Но вскоре она прекратила свое существование — белые рабочие стали причислять себя к господствующему классу. Человек, встретившийся мне в кафе, был несчастлив. То, за что он боролся в Англии, приобрело здесь другой смысл. Чтобы не обмануть своих белых товарищей, ему пришлось отречься от идей братства, провозглашаемых социализмом. В качестве вознаграждения он получил дом и машину, но денег было недостаточно для того, чтобы бросить все и вернуться домой.
По воскресеньям он писал воззвания, призывающие вносить деньги в фонд благотворительности для больных и бедных белых рабочих. Он жаждал вернуться в Англию. Но в стране свободного предпринимательства некапиталисту приходится туго. Здесь налоги невысокие; сам он совсем не платит их. Но если он потеряет работу, то не получит почти никакого пособия. Надо крепко стоять на ногах, а к своим ногам он не питает особого доверия: — ощущение такое, будто в них поселилась его совесть, лишавшая его уверенности и покоя.
В старом уединенном домике, принадлежавшем одному полковнику, жили три девушки. Две приехали из Канады, одна из Англии. Они проработали здесь год и собирались скоро уезжать. Девушки, как мы поняли, так же безразлично относились к цвету кожи, как другие к свободе.
В их дом, где любили повеселиться, часто приходили люди, чтобы поговорить друг с другом, не боясь, что скрытое недовольство властями может прорваться в каком-нибудь агрессивном акте, не боясь ни доноса, ни анонимок. Гай Клаттон-Брок, жилистый и загорелый, как человек, часто бывающий на открытом воздухе, с проницательным взглядом серых глаз, заговорил однажды вечером, стоя под апельсиновым деревом и перебивая стрекот цикад:
— Не является ли принуждение, в той же мере как и бедность, причиной неразвитости страны? Не кажется ли вам, что нам следует заботиться о свободе людей больше, чем об их благосостоянии, хотя их свободолюбивые устремления проявляются порой, на наш взгляд, очень неразумно.
Однажды на улице меня остановила одна дама.
— Я слышала, вы плохо пишете о нас. У меня есть подруга шведка, и она рассказала, о чем говорится в ваших статьях. Как вы можете? Что мы сделали вам плохого?
— Вы заставили меня пересмотреть свои взгляды. Выбили у меня почву из-под ног. Вынудили начать все сначала.
— Сколько времени вы пробыли здесь?
— Скоро три месяца.
— Разве вам здесь плохо? У вас есть стипендия, есть все.
— Плохо? Наоборот! Однажды мне сказали: «Остерегайтесь оставаться здесь слишком долго. В один прекрасный момент вы вдруг обнаружите, что не можете жить без этой страны». Я уезжаю, но я не смогу без нее жить.
— Вот как. Пробыли здесь несколько месяцев и уже пишете книгу.
— Кто-нибудь должен же это сделать. Вы ведь сами ничего не пишете.
— В Европе не понимают наших проблем. Мы приглашаем их сюда, но они думают, что это ни к чему.
— Просто они не хотят слушать того, что услышал я, приехав сюда.
— Чем дольше вы здесь пробудете, тем меньше вы будете понимать.
— Но ведь это же прямая противоположность тому, что вы только что сказали! Значит, лучше пробыть здесь всего неделю-другую?
— Я хочу сказать, что нет готовых решений. Очень скоро начинаешь понимать, что еще ничего не знаешь. И тогда уже не будешь говорить о расовых проблемах с такой самоуверенностью, как вы. Вам следовало быть чуточку поснисходительнее и поговорить с простыми людьми, а не только с экстремистами.
— Я пытался…
— Люди не любят иностранцев, шныряющих по локациям. Вам не следовало бы этого делать! Интересно, многие ли знают, что у вас на уме?
Наш разговор происходил в Солсбери на улице Гордон-авеню. Там я встретился с такими закоснелыми взглядами на жизнь, которые противоречат самой жизни.
Мы на благотворительном бале Ротари в Атенеуме. Это громадный зал со стенами шоколадного цвета, розовыми колоннами с коринфскими капителями из гипса. Пока зал не наполнился людьми, в нем стоял запах мастики от натертого до блеска скользкого пола. За отдельными столиками сидели со своими гостями члены клубов Ротари. За один стол с нами сел вместе с семьей оптовый торговец бумагой; оба его сына только что вернулись из похода в Ньясаленд, привезя в своих ранцах дубинки и другие «сувениры». Жена торговца заявила, что у них неспокойно на душе, но Южная Африка, откуда они недавно приехали, еще хуже — настоящая страна кафров.
Девочки школьницы развлекали нас балетом. Девочек обучают в Родезии балету и актерской игре. Они живут в интернате в нескольких милях от города; там они играют в мяч, обучаются домоводству и ходят в церковь. О событиях внешнего мира школьницы ничего не знают. Когда они становятся взрослыми и впервые голосуют, то знают о проблемах Центральной и Южной Африки не больше, чем население самых отдаленных резерваций.
После исполнения балетных номеров девочки подражают певицам из ночных клубов, хотя они могли видеть их только в кино да еще во сне. Раскачивая бедрами, они запели: «Я хочу быть другом учителя…»
Родители хлопали в ладоши:
— Молодец, Эвелин!
— Девочки нашли выход своей энергии, — сказала одна мамаша другой. — В следующий раз они будут выступать на небольшом вечере, после того как лорд Молверн откроет выставку орхидей.
Хотя мое турне с чтением доклада на тему «Страна благоденствия Швеция» было запланировано по маршруту Родезия — Ньясаленд — Южная Африка, оно закончилось в Родезии, и в Африке я больше не присутствовал ни на одном вечере, организованном Ротари.
У въезда в огромный кинотеатр на открытом воздухе швейцар проверяет, не прячутся ли в автомобилях африканцы. Только между машинами нет никаких барьеров: на асфальтовом поле тесно сбились самые разные автомобили — и неряшливые, грязные, и элегантные. В павильоне, где продают сосиски и жженый сахар на палочке, и на туалете для безопасности висят таблички: «Только для европейцев».
Дети забираются на крыши автомобилей или собираются на площадке для игр, откуда с качелей и каруселей могут смотреть фильмы. На многих только пижамы— сразу же после кино им нужно домой, в постель. Тихий вечер, на небе радуга после недавно прошедшего дождя. В воздухе долго держится запах жареных зерен кукурузы, запах Америки и современной цивилизации. Фабрика искусственных удобрений на расстоянии кажется волшебным замком.
С холма на экран смотрят в бинокли африканцы. Слов, конечно, не слышно. Белым не нравится, что на них смотрят, и в парламенте по этому поводу поднимают вопрос. В качестве целебного средства предлагают закрыть кинотеатр или поставить для охраны холма полицейских.
По воскресеньям белые выходят из своих вилл в шортах, пестрых рубашках и в резиновых спортивных туфлях. В руках клюшка для гольфа или теннисная ракетка. Африканцы же выходят из лачуг в своей лучшей одежде; мужчины в темных брюках, белой рубашке, в кашне или при галстуке, женщины в наглаженном платье, с серьгами или с украшением в волосах.
По воскресеньям белые раздеваются, африканцы одеваются. В этом — одно из различий в поведении высшего и низшего классов.
Когда мне было шестнадцать лет, я жил в Лондоне в студенческом общежитии. Мой товарищ по комнате сказал как-то:
— Мои родители умерли. Я всегда мечтал уехать в Родезию.
Он говорил еще о многом, но я плохо знал английский и не все понял. Из-за нашего общего стремления поехать в Родезию мы подружились. Это было в августе. Мы жили на Примроуз Хилл. Когда мы расставались, я уже смог сказать по английски:
— Увидимся когда-нибудь еще!
Он ответил, как всегда, серьезно:
— Не надеюсь. Родезия для меня дело решенное.
Что с ним стало? И сколько людей теперь, десять лет спустя, думают: «В Родезию — вот куда надо поехать».
Однажды вечером, когда около полсотни человек из Скандинавского клуба собрались за обеденным столом в спортивном клубе «Александра», я вдруг услышал его имя. Я вздрогнул — ошибки не могло быть. Имя не совсем обычное, а судя по описанию, это был именно он.
— Да, он агент фабрики медикаментов и живет в Идоле. Говорят, что ему нравится тут. Да ведь от Идолы рукой подать до Элизабетвиля с его ночными клубами.
Я написал ему несколько строк, но ответа не получил.
Солсбери или Родезия, о которых я пишу, может быть, не узнают в моей книге своих жителей. Ио я уверен, что настоящему Солсбери суждено пережить тот город, который создали в своем воображении его белые обитатели. Они знают так мало и так много намеренно скрывают от себя. Грязь из помоев Харари удобряет землю, а не прямые авеню, но многие люди не замечают почвы, на которой прорастают семена будущего.
По вечерам мы вели долгие разговоры у Стэнлейка и Томми Самканге в Беатрис Коттедж, лучшем районе Харари, правда, окруженном высокой решеткой, так как во время войны здесь был лагерь для интернированных итальянцев. В четырехкомнатных домиках живут африканцы, добившиеся положения в обществе: адвокат Херберт Читепо, автор большого цикла стихотворений на языке шона, министр Джеспер Саванху, которому отказались предоставить виллу в пригороде для белых.
Томми — молодая негритянка из Джексона в штате Мисиссипи, получившая диплом доктора философии в университете штата Индиана Когда она встретила Стэнлейка Самканге — африканского журналиста, получившего образование в Южно-Африканском Союзе и приехавшего в Америку для получения степени, она занимала должность профессора психологии. Они поженились, Томми оставила свою профессуру, и в конце 1958 года они переехали в Харари. Она приехала сюда, чтобы увидеть еще не родившуюся Африку, более новую, чем Новый Свет, а нашла там викторианский образ жизни с его жестокостью.
Томми не сумела закалиться за прожитые в Африке месяцы, она готова заплатить втройне, лишь бы не жить за решеткой, ее ничуть не утешает, что она достигла почти вершины африканской иерархии. Она изучает местные диалекты в целях психологических изысканий, чтобы составить новые тесты для оценки умственных способностей.
Она живет какой-то странной жизнью на границе двух миров — африканского, который смотрит на нее как на ученую американку, и европейского, который причисляет ее к сословию слуг.
— Я редко бываю в Солсбери, — говорит Томми. — Выучить, в какие лавки можно заходить, а в какие нельзя, — целая наука, ведь вывесок почти нигде нет.
Она заметила, что белых обслуживают в магазинах быстрее, чем черных, и привыкла, что ее называют «нэн-ни», нянюшка. За покупками она ходит не в те магазины, где товары самые дешевые или самые лучшие, а в те, где ее меньше всего унижают.
Томми приходится здесь хуже, чем борцам за национальное движение, хотя у нее есть друзья среди белых. Она чувствует себя посредственностью в стране, застывшей на одном месте, где жизнь липкая, как клей… да, как клей, иногда покрывающий письма из Ньясаленда, вскрытые цензурой.
В Стэнлейке больше боевого духа — он привык к расовому угнетению. Он работал корреспондентом английских газет и сейчас занимается изучением спроса среди африканцев для различных фирм. Он думал, что в феврале его арестуют — ведь он был видным деятелем партии Африканский национальный конгресс. Вместо него арестовали его брата, а он после разгрома партии примкнул к Гарфилду Тодду.
Самканге (на языке шона это означает «тот, кто хорошо жарит мясо») влюблен в еду, приготовленную женой. Он с удовольствием угощает своих гостей крепкими напитками, а сам, как многие другие интеллигенты из африканцев, предпочитает «мазо», апельсиновый сок. Это полный мужчина с хрипловатым голосом, возмущенный всеми нелепостями, наблюдаемыми в обществе. Академическая степень дает ему право не носить паспорта, но вместо него он должен носить с собой бумагу стоимостью в фунт стерлингов, подтверждающую, что он освобожден от ношения паспорта.
Стэнлейк не питает иллюзий по отношению к настоящему, он делает ставку на будущее и уверен, что выигрыш обеспечен. После жаркого из вырезки он становится задумчив:
— Мы так долго боремся за вещи, которые хотим иметь, что уже не уверены, сумеем ли воспользоваться ими, когда получим их.
В их доме всегда полно людей. У нас было такое чувство, словно сказанное здесь имело такое же значение для будущего страны, как то, что происходило в парламенте в каком-нибудь десятке километров отсюда. Английские журналисты приходили сюда, чтобы прощупать настроение африканцев — так делал, например, Антони Сэмпсон, писатель и корреспондент газеты «Обсервер». Здесь бывали африканские врачи, которым власти постоянно запрещали что-нибудь делать: например, проверять процент содержания алкоголя у пьяных европейцев; националисты из Северной Родезии, учителя, священники…
Был здесь и Блоук Модисейн, известный журналист из газеты «Драм» в Иоганнесбурге, — он бежал оттуда на север. Он говорил о Южной Родезии, как о родной сестре Южно-Африканского Союза, правда, несколько отставшей от него в своем развитии. Люди из Харари налаживали здесь контакты с африканцами и белыми либералами, живущими в Северной Родезии. Однажды ночью друзья перевезли Модисейна по неохранявшейся дороге в Танганьику, где его ждала свобода. В последний раз я встретил его в Лондоне в книжной лавке на Лейчестер-сквер. Как и многие другие, он писал в то время роман.
Собираясь в доме Самканге, мы думали о любимой идее Беленского, Майкла Бландела в Кении, бельгийских и французских колонистов: создать африканскую буржуазию, которая явилась бы буфером, смягчающим столкновение с пролетариатом.
Несмотря ни на что, в локациях все-таки процветает социальная и общественная жизнь. Это говорит об инициативе и предприимчивости африканцев. Согласно одиннадцатому разделу коммунального закона, семьи, проживающие в локациях, могут в любую минуту быть выброшены из своих лачуг, если они занимаются противозаконной деятельностью или если власти решат, что им вообще почему-либо «не подобает проживать там». Африканцы получают низкую зарплату; они не могут скопить деньги, чтобы вложить их в дело, способствующее процветанию страны. Если они хотят открыть какое-нибудь предприятие, им не предоставляют щедрых займов, как белым.
Гай Клаттон-Брок заметил, что если бы экономическая, социальная и политическая жизнь в европейском районе сопровождалась такими же ограничениями, эмиграция и капиталовложения прекратились бы и в Федерации воцарились нищета и застой. Когда-нибудь судьба белых будет определяться тем, насколько представления африканцев об общественной справедливости не похожи на представления белых.
В это время в Родезию прибыли с визитом лорд Хоум, лорд Перт и другие члены английского консервативного правительства. Их лица мелькали на страницах «Родезиа геральд», посвященных светской жизни: коктейли у генерал-губернатора, африканцы-официанты в белом подают сухое мартини и улыбаются. Они осмотрели достопримечательности, что заняло день или два — больше не нашлось ничего достойного внимания высоких гостей, — и никто не догадался сказать им, что следует остаться на несколько лет, чтобы понять эту страну.
Когда официальные гости хотят осмотреть «простой африканский дом», из департамента информации звонят в наиболее респектабельные дома и спрашивают — не примут ли они высоких посетителей. Откуда-то вдруг появляются цветы, начинают суетиться слуги, все прибирают и начищают. Когда генерал-губернатор недавно пожелал посетить дом цветного, позвонили Джо Калвервеллу, но он отказался от этой чести, и предложение досталось его соседу. Тот, в восторге от того, что высокий гость нанесет ему пятиминутный визит, продал всю старую мебель и купил новую.
Перед лордами лебезят, потому что, как весной сообщалось в одной из статей «Родезия геральд», наш главный враг находится в Англии» (читай: не в Претории). Милостиво кивнув головой, они быстро проходят по сцене, как в опере Джильберта — Салливэна, и затем с доброжелательной миной дают отзыв: все хорошо, между расами нет недоразумений, наоборот, здешние отношения между расами могут служить примером всему миру…
Однажды вечером у Самканге кто-то начал танцевать, напевая «Мы партнеры, мы партнеры…» на мелодию псалма. А двое других начали диалог:
— Я согласен с тем, что недавно сказал наш уважаемый Вилден. Я тоже чувствую себя беспомощным. Ведь нашей цивилизации всего семьдесят лет. Я до сих пор верю в средство из земляных червей; я сжигаю их, перетираю в порошок и даю своей жене. Это для того, чтобы она родила дочерей, которых я смогу продать.
— Для африканцев гораздо лучше оставаться на той стадии, на какой они находятся. Мы продолжаем искать в золе знаки предзнаменования и верить в привидения. Или, может быть, вы, господин доктор, можете вспрыснуть в мои вены культурные традиции нескольких веков?
— Я работал на ферме. Однажды ко мне подошел хозяин и сказал: «Джонни, ты получишь в день на пенни больше, здесь Федерация». Рядом с ним стоял, улыбаясь, новый надсмотрщик. Я повернулся к нему и сказал: «Благодарю вас, господин Федерация».
Белые много выгадывают от того, что здесь горькие мысли пытаются отогнать смехом. Подобные вещи мы слышали много раз и от белых и от черных. Их надо бы превращать в песни и шутки — ведь на севере нигде не услышишь таких забавных историй.
Смех — тоже форма сопротивления. В нем заключена своего рода перестраховка; этого не стоило бы принимать всерьез, если бы за этим не скрывались столь серьезные вещи. Но наступит время, когда мы всерьез посмеемся, вместо того чтобы смехом скрывать страдания.
Важно не впадать в патетику. В доме Стэнлейка и Томми кто-то сказал:
— Борьба за свободу — нечто более великое и вдохновенное, чем свобода, которую мы, может быть, обретем в результате этой борьбы.
«Мы партнеры». Африканец ритмично танцует, напевая, и его пение напоминает нам о треске пустых, шаблонных фраз, высказанных дельцами и политиками, к которым почтительно прислушивается весь мир.
Шелах Рейнджер опоздал на ленч. Его пальцы были запачканы типографской краской. Студент африканец укрепил на доске несколько объявлений. Одно из них приглашало на дискуссию о свободе печати, другое призывало отправиться на рассвете вместе с женами с визитом к политическим заключенным, взяв еду и книги. «Я был в тюрьме, а вы не навещали меня» — упрекал плакат.
На другой день увидел свет новый номер «Диссента», который занимал двадцать страниц текста, отпечатанного на скверной бумаге. Если бы эта газета попала на глаза родезийцу, он наверняка швырнул бы ее в корзину для бумаги. Но в газетах и парламентах разных стран мира эти страницы вызывали оживленные дискуссии— ведь только они стояли на страже демократических идей, предостерегали о будущем, предлагали правительству конструктивный план. Только «Диссент» давал глубокий политический и психологический анализ событий, происходящих в Федерации.
Когда в 1957 году был создан университет, некоторые (кто знает, может быть, и сама королева) надеялись, что он не будет островком, а представит собой часть «Родезийского материка». Эта надежда оправдалась, но не так, как многие хотели. Здесь, на Маунт-Плезент, воздух был чистым и перспективы будущего ничем не омрачались. Только здесь да еще в локациях для африканцев я чувствовал себя свободным в Родезии.
Пожертвовав на создание университета крупную сумму, Англия потребовала, чтобы в него были допущены африканцы и вступительные экзамены для них не отличались от экзаменов для белых и чтобы в основу были положены требования Лондонского университета. Протестов и письменных заявлений со стороны родителей белых студентов было немного; спокойно и без шумихи здесь соединились расы: все едят в общих столовых и живут в общих домах — правда, в разных коридорах. Предрассудки — если они не переходили в политические разногласия — чаще всего исчезали, как только студенты ближе узнавали друг друга. Юноши и девушки уезжали домой к родителям и рассказывали им о жизни, о какой те не решились бы и подумать.
Так университет стал самой прекрасной картиной партнерства, какую только могла предложить Федерация, единственным местом, где расы встречались на равных условиях. В пропаганде для заграницы без стеснения используется эта картина: смеющиеся черные и белые в университетских столовых и аудиториях.
Однако эта картина полна фальши и лицемерия, так как не отражает положения, в котором находится громадное большинство населения. У Оливера Ндокони дядя сидит в тюрьме; у многих африканцев там родственники и друзья. Одна белая девушка сказала, что после того как сдаст экзамены, она не сможет больше встречаться со своей подругой, африканской студенткой, — этому мешали условности, которым подчиняются и ее родители и все общество.
Поэтому роль преподавателей здесь была особенно ответственна. Их значение в это напряженное время едва ли сводилось только к чтению курсов африканской истории или английской литературы. Гораздо большее значение имело то, что они утверждали нерушимый человеческий идеал. Они не выступали ни за, ни против африканцев, а анализировали идеи тоталитарного господства, возникавшие у белых и в дальнейшем одинаково угрожавшие и белым и черным.
Ежедневное общение с африканскими студентами помогало представить себе проблемы, стоявшие перед коренным населением. Большинство преподавателей приехали из Оксфорда и Кембриджа, из Южной Африки и Австралии, привлеченные лучшим положением и зарплатой, а также перспективой активного участия в культурной жизни страны. Когда они выступали против чрезвычайных законов, их обвиняли в том, что они вмешиваются в дела, в которые иностранцам нечего соваться. Но, несмотря на кратковременное пребывание здесь, некоторые из них изучили условия жизни африканцев, их образ мыслей — то, чего не знали ни премьер-министр, ни его приближенные, и не только не знали, но даже игнорировали в течение долгой жизни в Родезии.
Новости о том, что происходит в Харари или Ньясаленде, часто поспевали к ленчу в университетской столовой еще до того, как они доходили до ведомств и газет. Официальные и общественные круги по-своему реагировали на либерализм университетских преподавателей. В мае 1959 года табачные предприятия Ньясаленда заявили, что они не будут больше предоставлять средства на студенческие стипендии. Муниципалитет Солсбери прекратил выплату ежегодного пособия в 23 тысячи крон. Член магистрата Чарлз Олли высказался по этому поводу так: учителя «не имеют права использовать наши деньги на промывку мозгов».
Один из редакторов «Диссента», пастор Уитфелд Рой, был отстранен от прихода и остался без работы. Причиной его отставки, как сообщала «Санди Мейл», был его «ультралиберализм». Пожалуй, только африканцы обратили внимание на то, что методистская церковь замяла дело Роя, — ведь он отстаивал их интересы.
В Ньясаленде «Диссент» запретили. Газета опубликовала сведения о концентрационном лагере Канеджа и поставила перед английским парламентом ряд щекотливых вопросов. Случилось так, что федеральное правительство в это же самое время издало брошюру, предназначенную для рекламы Федерации за границей. Родезийцы, уезжавшие на лето в Европу, получили по экземпляру брошюры, чтобы быть в состоянии отвечать на вопросы. Брошюра называлась «Факты», однако не стоило бояться, что ее запретят, ибо некоторые из этих «фактов» были, если не употреблять более сильных выражений, недостоверными и только вводили в заблуждение.
«Диссент» призывала правительство либо говорить всю правду о жизни в Родезии, либо молчать. Правительство, заявляла газета, не имело права исходить из того, что «они все равно не поймут», и потому замалчивать некоторые факты, наводящие на размышления, что нередко случалось во всякой полемике с иностранными критиками. Кто же поверит такому правительству? Дело ведь не в том, что люди чего-то не понимают. Они, наоборот, понимают все слишком хорошо, потому-то правительство и умалчивает о многом.
Вечерами собирались за столом, уставленным пятилитровыми бутылками вина, вели те же разговоры, что и повсюду во всем мире: книги, фильмы, мировоззрения.
Здесь встречались за одним столом католический священник из Претории, девушка в коротких узких брюках с острова Маврикий, «цветной» механик, скопивший деньги на годовой курс юридического факультета в Лондоне. Комната имела такой вид, будто здесь разбила лагерь археологическая экспедиция: везде разложены бумаги, карты и пепельницы.
Один англичанин сказал, что им с их преимуществами империалистов труднее, чем другим, разглядеть исторический процесс, происходящий в мире.
— Мы сидим на фруктовом дереве, и кто-то, движимый чувством справедливости, убрал лестницу.
Обычно приходил какой-нибудь лектор, прибывший из Англии, которому удавалось провезти некоторые из запрещенных книг: профсоюзную литературу, «Тропик Козерога» Генри Миллера.
— Ни одна из этих книг не является ни коммунистической, ни порнографической, — говорил он. — Но цензура заставляет людей думать, будто между эротикой и радикализмом существует соблазнительная связь.
Студент африканец горько сетует на свою судьбу.
Даже непринужденное общение с белыми становится ему в тягость, и нам приходится успокаивать его.
— Я был дома на каникулах, мои родители не поняли меня. Я оказался чужим в деревне и не хочу возвращаться туда. А потом, когда закончу курс, какую работу я найду?
Мы пытались утешить его. Время идет, а в крайнем случае есть другие страны на континенте, где любой образованный африканец — желанный гость. Африканский континент надо рассматривать как единое целое, и, пожалуй, нигде на земле человек не сможет внести такого заметного вклада в общее дело, как в Африке.
Но легко понять, как тягостна была для африканского студента жизнь в университете. Здесь он жил словно в роскошном отеле, но как только покидал его пределы, он не мог даже сесть в автобус, чтобы попасть в Солсбери. Зеленый холм Маунт-Плезент казался островком будущего, который окружен настоящим, где нет ничего, кроме унижений и оскорблений. А домашняя среда — резервация и деревня — лежат в прошлом, по другую сторону ущелья, и к ним нет возврата.
— До 1948 года в Кейптауне дышать было легче, чем в Солсбери, — сказал Артур Рэвенскрофт во время диспута в клубе Джозефа Конрада. Он приехал из университета Стелленбоша в Капской провинции. Там, при министерстве, он преподавал английский язык, но однажды, за недостаточную лояльность, был уволен профессор Литлвуд, и с преподавателями английского языка перестали здороваться из страха перед полицией. Рэвенскрофт сжег то, что могло показаться подозрительным, главным образом чешские книги и журналы. Ходили слухи, будто он католик и на стене у него висит якобы портрет Эразма Роттердамского, хотя на самом деле это был портрет герцога кисти Гольбейна. Но в Южной Африке не видят большой разницы между католицизмом и коммунизмом, и Рэвенскрофт пошел по следам других преподавателей — переехал в университет Солсбери.
Вино кончилось, священник из Претории успел перепугать девушку с острова Маврикий своими рассказами с разных кошмарах, а владелец книжной лавки обещал выставить свою кандидатуру на муниципальных выборах, чтобы покончить с дебатами о туалетах для разных рас. И кто-то сказал:
— Если вы представляете будущую Родезию как нынешнюю, но без расовых предрассудков, без несправедливости и с массой хорошо одетых африканцев в ресторанах, то вы обманываете себя. Все, что делает Родезию тем, что она есть, связано с несправедливостью, и без этого ее нельзя представить себе.
Перед тем как разойтись по домам, мы погасили свет, но темно не стало. В окна колледжа на Маунт-Плезент светила луна, на склоне холма квакали лягушки. Мы остались еще на часок. Над головами вились причудливые, как мысли, кольца дыма.
Я получил уведомление с просьбой явиться в федеральное министерство внутренних дел. Моя жена пошла со мной. Мы думали, что нас ждет что-нибудь интересное— в департаменте информации нам как-то обещали поездку в учебных целях на строительство Карибской плотины. В человеке, принявшем нас, я узнал государственного секретаря министерства (он бывал в клубе Ротари), между прочим, одного из авторов конституции Федерации.
— Министр внутренних дел поручил мне сообщить, что он глубоко огорчен вашими статьями в шведской, финской и датской прессе. По достоверным источникам из Стокгольма нам известно, что до сих пор в печать поступали из Родезии только объективные сведения. А эти статьи чересчур уж подкрашены вашими собственными измышлениями.
Он похлопал рукой по внушительной пачке телеграмм. В его комнате кроме нас сидел старый, приятного вида священник. Он был председателем поэтического общества в Солсбери; вероятно, его позвали сюда, чтобы быть моим наставником и духовным отцом во время допроса. Было ясно, что мне хотели предоставить возможность попросить прощения и написать опровержение в газеты — сообщить, что все мною написанное было ложью, или же расплакаться, как мальчишка, и тогда священник стал бы меня утешать — ведь все мы можем сделать неверный шаг.
Государственный секретарь прочел вслух несколько фраз из моих статей и начал расспрашивать:
— Кто это сказал? На кого вы намекаете?
Я отказался дать ему разъяснение и в свою очередь спросил, считает ли он невозможным, что кто-то мог сказать это. Он не ответил, но и не стал возражать. Он, казалось, все время хотел показать, что речь идет о целом ряде недоразумений между мной и Родезией. Больше всего его интересовало, что я пережил, что заставило меня писать так, кто обманул меня?
— Мы знаем его как либерала, много сделавшего для своих африканских рабочих, — сказал он о ком-то, кого, как он думал, узнал в статье. — Может быть, он пошутил?
Его нарочито грустный голос и сознательная или неумышленная фальшь, звучавшая в нем, испортили мне настроение. Как легко было дать запутать себя этими с виду безобидными вопросами!
Государственный секретарь повернулся к Анне-Лене, которую он никогда раньше не видел, и процитировал кусок из моих первых впечатлений о Родезии.
— Здесь сказано: «Моя жена отходит в сторонку — на ее глазах слезы». Это правда?
— Да.
Что за дурацкий вопрос! Анна-Лена могла быть неврастеничной или ее могла охватить тоска по дому. Что доказывали ее слезы? Но когда она ответила, государственный секретарь задумчиво посмотрел на нее.
Из этой первой беседы стало ясно, что я провинился перед государством, перед этикой Федерации. На меня смотрели полные упрека глаза: как вы можете настолько не понимать нас и поступать так? Для чего вы подрываете нашу работу, направленную на установление покоя и гармонии в Центральной Африке? Поступки отдельных людей не могут ставиться на одну доску с политикой правительства. У нас ведь есть в правительстве министр африканец…
Возможно, меня хотели заставить подписать документ— так, как заставляют делать политических заключенных, прежде чем выпустить их на свободу: они должны были признать в таких документах, что правительство действовало правильно, что они сами допустили ошибку и теперь поняли, в чем она состоит. Здесь, в министерстве на Джеймсон-авеню, я думал о мягких уговорах, которые ведутся в тюрьмах с целью, как гласит излюбленный здесь термин, «реабилитировать туземцев и изменить их образ мыслей». Тщетные усилия!
Два дня спустя меня снова пригласили в министерство; прибыли новые статьи, переведенные на английский язык. Теперь я не был больше озорным школьником, я был закоренелым преступником. Государственный секретарь поинтересовался, с какими людьми я поддерживал знакомство. Я отказался ответить. После этой беседы я попросил, чтобы в дальнейшем контакт между нами поддерживался в письменном виде.
Мне хотелось спросить, сколько звездочек поставят перед моей фамилией, расценивая мои политические прегрешения — одну, две или три. Но вместо этого сказал, что не слышал, чтобы других журналистов вызывали на допрос. Нет, в большинстве случаев они уезжали, но сэр Рой собирался привлечь к ответственности одного из них. Какое наказание ждет меня? Об этом еще не было речи. Но так или иначе они дадут знать о себе.
В министерстве внутренних дел сказали, что они сообщили клубу Ротапи в Солсбери о моем поведении. Я, по мнению министерства, предал идею этого общества о международном понимании и доброй воле и слишком вольно истолковывал условия моей стипендии. С этим, очевидно, согласились в клубе, так как с того момента они не подавали никаких признаков жизни.
Международный центр Ротари в США, предоставивший мне стипендию, обошелся со мной более великодушно, но к тому времени я уже покинул страну.
А тогда я шел домой, тротуары были устланы лепестками тюльпанов, которые прилипали к подошвам. Казалось, будто идешь по свинцовому сурику. Когда я подходил к дому, хлынул дождь, он смял кусты гортензии, росшие у балкона. Помойка наполнилась водой. Через косой дождь с трудом пробивались африканцы на велосипедах. Собаки на этот раз не нападали на них — они попрятались в свои конуры.
— Нас выслали или мы можем еще пообедать? — спросила жена.
— Мы успеем поесть, — ответил я. — Пожалуй, им больше всего хочется, чтобы мы уехали отсюда без лишнего шума.
В комнатах стало душно, освещение было скудное — сестра хозяйки дала нам маленькую лампочку, и мы переносили ее от письменного стола к обеденному, потом к кровати. У нас не было телефона, мы вполне удовлетворялись телефоном в моей университетской комнате, но сейчас мы вдруг почувствовали себя одинокими.
У нашего дома остановился мотоцикл. Из него вышел полицейский и направился через сад. Мы переглянулись— он мог идти только к нам. Высылка?! Сердце начало биться от страха и бешенства. Мы слышали долгие звонки к соседу, но никто не открыл. Полицейский пошел обратно к калитке. На конверте в его руках было написано: «Именем ее Величества».
Обед остыл. Дождь лил сплошным потоком, как бы склеивая небо и землю. Из леса, напротив дома, выбежали две африканки. Одна, в красном платье, прилипавшем к телу, побежала вперед, другая, с зонтом, пошла сзади.
Мы вдруг заметили, как равнодушны стали к тому, что происходит в Швеции и в Европе. Сейчас там весна, почти лето, а здесь времен года нельзя различить. И все же нас не тянуло туда. Как там наши друзья? Какие вышли книги? Какие ставились спектакли? Обо всем этом мы редко говорили, хотя за границей часто испытываешь чувство страха, словно что-то теряешь навсегда.
Причина этому — не любовь к Родезии, мы покинули бы ее без сожаления. Здесь мы впервые в жизни столкнулись с работой государственного механизма, с тем, как кучка обычных, часто приятных, а нередко и полных предрассудков людей пользовалась своей властью. Мы встречались с ними, слушали сплетни, видели их за кофе, разглагольствующими о свободе других людей — словно они с удовольствием воздвигали собственные виселицы. Они властвовали над всем, кроме самих себя.
Неизбежность столкновений с событиями делает жизнь в Федерации захватывающей и интересной. В этом ее заманчивость. В молодой стране предприимчивый человек, будь то дурак или идеалист, демагог или реалист, всегда имеет редко встречающуюся возможность оставить после себя какой-то след.
Никогда раньше проблемы другой страны не волновали меня так глубоко, как здесь, в Африке. Я чувствовал себя так, как бывало в детстве, когда, заигравшись, засыпал где-нибудь на заднем дворе, а после не мог понять, что происходит. Вдруг я начал различать те вещи, те цвета, которые раньше не замечал. Теперь я занял определенную позицию, от моих сомнений и колебаний не осталось и следа. За короткое время вы здесь можете приобрести друзей на всю жизнь. Если у вас никогда раньше не было настоящих врагов, то здесь вы поймете, как сильно люди умеют ненавидеть. Раньше вам было легко сохранять хорошие отношения со многими, но вот вы делаете решительный шаг — и мир раскалывается надвое. Люди начинают относиться к вам по-другому, иногда вовсе не замечают вас; во многих домах вы больше не появляетесь. Но вы чувствуете облегчение.
Страх и равнодушие, словно путы, обвивающие вас в вашей собственной стране, здесь исчезают. Поймите разные стороны нашей проблемы! — взывали к нам в министерстве. Но ведь понимание может быть и обманчивым, когда всё понимают и поэтому всё прощают. Дойти до всепрощающего понимания — значит, впасть в детерминизм, слепо распределяющий добро и зло между людьми.
Пребывание в стране расового угнетения — тяжелое бремя для чувств. Невозможно дольше довольствоваться собственным благополучием и событиями личной жизни. Вас охватывает жажда деятельности. Но, вместо того чтобы писать, агитировать, раздавать хлеб, вы вдруг становитесь бездеятельным от охватившего вас бессилия. Вас окружают мелкие узколобые люди, тогда как время и чувство огромны и их не охватить взглядом; терпимость, переходящая в усталость, горечь, изнуряющая и доводящая до изнеможения. Ничего не сделано, все только предстоит. Впереди ждут все нерожденные, позади — все, кому пришлось умереть.
Несправедливость так велика и так осязаема, что мне кажется, будто я мог взять ее, слепить в огромный снежок и запустить в лицо виновным, если бы у них было только одно лицо. И в то же время африканским проблемам трудно придать осязаемый вид. Обычно они принимают форму избитых фраз о том, что африканцам не разрешается делать того-то и того-то. Но само по себе запрещение ходить в кино или ресторан еще не так много значит. Самое страшное — это внутренние раны. Удар хлыстом не столько повреждает кожу, сколько ранит душу.
Существование слепых расовых границ наносит людям неизлечимые раны. Мы не можем требовать, чтобы те, кто живет в таких условиях, выступали и рассуждали бы так, как мы.
«Моих детей заставят ходить в школу вместе с черными?» — когда много раз слышишь этот вопрос (даже от шведов, эмигрировавших сюда), начинаешь думать, что перед большинством стран нашей земли стоит совсем другая проблема. Там ничего не знают о будущем. Но белым в Родезии, определяющим свою жизнь мелкими расовыми вопросами и из ограниченности требующим, чтобы и другие смотрели на это так же, как они, можно спокойно ответить: «Для вас нет будущего».
Дождь прекратился. Далеко отстоящие друг от друга фонари освещали дорогу красным светом. С дерева над нашим окном сползла серебристая кора. На земле валялись ее кусочки. Будто взволнованный чем-то художник разорвал и разбросал свои наброски. Мы знали, что здесь, в Солсбери, нам не придется платить квартплату за следующий месяц, даже если не поступит приказ о высылке.
Мы чувствовали себя так, словно прожили в Африке несколько лет. Мы не могли больше жить в стране, где действительность постоянно заставляет страдать. Теперь, когда нельзя сделать ничего полезного, лучше всего уехать.
В последние дни, когда мы уже знали, что уедем, мы чувствовали себя очень одинокими в «белом» городе. В винной лавке напротив гостиницы Джеймсона я продал пустые бутылки, скопившиеся за последний месяц. Я заметил, что люди, увидев нас, ускоряли шаг. Может быть, они это делали не потому, что не одобряли нас, а потому, что им казалось бессмысленным разговаривать с людьми, собирающимися уезжать. Они не хотели иметь дела с чем-то чуждым, не ставшим для них своим. Они жили по расписанию, у них было время только для тех, кто был лоялен. На нас они попусту растратили свои заботы, напитки и ростбифы.
Однажды, когда Эснет, жена Джошуа Мутсинги, была свободна от дежурства в больнице, мы выехали после обеда на озеро Макилвейн. Мы говорили о том, что африканцам некуда деться во время отпуска. Южная Африка закрыта для небелых, а у Карибского водохранилища и в национальных парках мало гостиниц для африканцев. Недавно одному преподавателю африканцу не разрешили даже записать свои впечатления в книге отзывов у руин Зимбабве, чтобы не нарушить порядка в статистике.
Эснет не была за городом целый год. Мы остановились и вылезли из машины на сжатом поле, напоминавшем небритую щеку великана. Кое-где торчали низкие колючие кусты шиповника. Сухой мерцающий воздух делал расстояние обманчивым: деревья и гранитные глыбы вдвое увеличивались в размерах, горизонт надвинулся, трава переливалась неясными отблесками.
Как всегда, мы ощущали легкое волнение перед природой Африки. Здесь, на берегу озера Макилвейн, мы однажды переехали огромную мамбу. Ядовитая зеленая змея лежала с переломленным хребтом на дороге. Эснет сбросила свою обычную застенчивость и в восторге захлопала в ладоши.
— Вот если бы начался дождь. Сколько красок! Тогда мир будет похож на яркую ткань.
Джошуа срезал несколько веток и развел костер. Клещами, которые мы достали из ящика с запасными частями, мы захватили несколько кусков мяса, поджарили их над огнем, потом с удовольствием съели, накапав на мясо ананасного сока и сильно поперчив его.
Эснет рассказывала о своей работе в больнице в Харари. В то утро одна женщина родила ребенка. Ребенок был некрасив, и говорили, что он никогда не будет видеть. А мать производила впечатление здоровой. Другая родила близнецов и пришла в ужас, не оттого, что одного из них убьют — теперь этого не делают» а оттого, что у нее и без того много детей.
Мы сидели вокруг пылающего костра. На гладкой земле лежал упавший кактус, похожий на сложную монограмму на простыне. Эснет потирала свои озябшие темные руки. Джошуа, как всегда, был задумчив.
— Мы, африканцы, надеемся, что лучше сработаемся друг с другом, чем вы, европейцы. Личность, индивидуальность не так уж много значат для нас. Только колдун бродит в одиночестве. Вам важно сохранить индивидуальность. Мы же ценим то, что делает нас похожими друг на друга, что объединяет наши семьи и не оставляет нас одинокими. Если я буду другим, то я надеюсь, что другие захотят стать похожими на меня, и опять я не буду отличаться от них.
— Джошуа уверен, что есть особая африканская психология, — сказала Эснет и засмеялась.
— Да, — подтвердил Джошуа, — возможно, я ошибаюсь. Но если мне хоть раз удастся побывать в другой стране, лучше всего в Европе, это будет счастливейший день в моей жизни.
Мы вернулись в город. Это была наша последняя поездка на нашем «Моррис Оксфорде» модели 1950 года. Оставаться в стране в качестве «свободного» писателя с моими взглядами не стоило.
В редакции африканских газет нас ждал Хэй Малаба, школьный учитель из местечка Маранделас, лежащего за много миль от Солсбери. Джошуа уговорил его купить наш автомобиль.
— Вы долго ждали? — спросил я.
— Восемь часов, — ответил он с кроткой улыбкой.
Кто-то из нас перепутал время, и его выходной день пропал. Он заверил нас, что это ничего не значит, он с удовольствием посидел в редакции. Нам это было знакомо: для нас скука — это время, которое некуда девать, для африканцев время — союзник, которым нельзя злоупотреблять.
Хэй Малаба только посмотрел на машину, он не заглянул в мотор и не захотел опробовать ее на ходу. Он решил, что ни к чему показывать ее и дорожному инспектору.
— Джошуа мой очень хороший друг, а вы его хорошие друзья, и этого достаточно, — заявил он. — Я знаю, что Джошуа не посоветует мне купить то, что он считает плохим.
Но Джошуа ничего не понимал в машинах, он бросил взгляд на кузов и начал хвалить автомобиль, а может быть нас.
— В машине может быть сколько угодно недостатков, я все равно возьму ее, — объявил Хэй Малаба. — Я сразу же решил это сделать, как только Джошуа позвонил.
Стоимость автомобиля была равна его учительскому жалованью за три месяца.
— Вот наш адрес в Швеции, — сказал я. — Если обнаружится какой-нибудь страшный дефект, который мы не заметили, мы вернем часть денег.
— Я буду писать вам о том, как хорошо быть вашим другом. О недостатках машины я никогда не напишу.
Мы направились в страховое общество. В воротах мистера Малабу задержал грубый сторож. На лифте было написано: «Только для европейцев». Потом мы были в бюро регистрации автомобилей. Пока все эти процедуры не кончились, Хэй Малаба все время будто опасался чего-то. На его месте мы, как все белые, не доверились бы заверениям прежнего владельца машины и прислушивались бы к каждому звуку, проверяли бы все болты и уж обязательно осмотрели бы мотор. Для него же это было делом чести.
Когда в редакции произошел обмен бумагами и деньгами, всем стало весело. Все были довольны. Мы — потому, что получили деньги, Джошуа — потому, что совершил хорошую сделку между друзьями, а Малаба — потому, что Джошуа передал наше предложение именно ему. Вошел редактор газеты «Африкэн дейли ньюс», попытался в шутку стащить пачку денег и сказал Малаба:
— Поздравляю тебя с покупкой автомобиля, который, по мнению Джошуа, так хорош!
Рядом с нашей комнатой сидели журналисты за высокими ремингтонами. Африканцы писали и редактировали газеты на английском языке, на шона, синдебеле и ньяньа, расходившиеся затем по всему континенту. Эта форма партнерства теряет свое значение оттого, что газетами владеют и определяют их политическое лицо европейцы из правительственной партии. Газеты сообщают сведения познавательного характера, они слегка идейно окрашены и допускают немного социальной критики, но политические события, такие, как чрезвычайное положение, не обсуждаются на их страницах так подробно, как в белой прессе. Родезийские газеты, как африканские, так и европейские, подогнаны под одну мерку даже больше, чем в Южно-Африканском Союзе.
Другое дело, что журналисты, работающие в редакции африканских газет, редко думают так, как пишут. Это всем известно, и во время операции «Солнечный восход» шестерых из них забрала полиция. Среди них много наших друзей. Журналисты вышли, чтобы взглянуть на проданный автомобиль. Они пытались внушить бедному учителю, что его здорово надули. Когда мы уезжали, я видел в зеркале их оживленные лица: можно было подумать, что они дерзко смеялись, бросая вызов будущему.
Мы шли по улицам Харари.
По мнению большинства людей, это мрачные трущобы. Но здесь есть и своеобразная, таинственная красота. Может быть, она заключалась в смехе детей, в их веселых играх между лачугами, в свете керосиновых ламп в дверях, а может быть, в чувстве свободы, в полной уверенности, что люди здесь владеют чем-то драгоценным, чего многие никогда не сумели и не смогут обрести. И во многом другом, что следовало бы выразить проще и прямее.
У Вилли есть манго,
А у Джо есть шар,
А у меня нет ничего.
Я никогда не видел игрушек у африканских детей, не замечал, чтобы они вырезали лодки или зверей. Но у них было множество песен, танцев и замысловатых игр с кусочками стекла и камнями.
Вот мальчик собрал горсть опилок у столярной мастерской и натер ими свои курчавые волосы так, что они стали желтыми.
— Ты африканец, — сказал он, показав на мои черные волосы, — а я — швед.
Более сложной игры нельзя было придумать. Никогда раньше я так плохо не знал, как мне вести себя в окружающей меня действительности; но она жила и существовала, правда, не для того, чтобы за ней подсматривали. Вот некоторые картинки этой действительности.
Девушка, настолько плохо одетая, что не знает, прикрыть ли ей своей тряпкой живот или грудь. Шумно разговаривающие старики около дома. Старая женщина молча протягивает руку, шершавую, как высохший табачный лист.
Во всем этом не было ничего экзотического, ничего от красочности и сутолоки городов Нигерии. Часто в этом было что-то трагическое и волнующее; забыть о своей принадлежности к белым здесь было труднее чем в центральной части Западной Африки. Но пребывание здесь наполняло душу покоем и счастьем, как бывает, когда исполняется какое-нибудь заветное желание.
Мы бродили по локации в один из последних дней без — разрешения. Мы не встретили ни одного белого Мы видели человека, красившего стену дома — Конгресс призывал население самим заниматься улучшением своих лачуг. Встретили девушку, мечтавшую о революции, и девушку, читавшую книжку «Как произносить речи». Одна из них каждый вечер была королевой рок-н-ролла в Харари, а каждое утро, одетая в платье служанки, ездила в дома белых и одевала детей; вторая была самым красивым манекеном Родезии, позировала в журналах «Парейд» и «Африкэн Уикли», но никто не узнавал ее в страховом обществе, где она мыла полы.
Трое ребятишек играли в игры, сопровождаемые танцами. Они были одновременно учителями и учениками Один писал на черной доске, другой стучал по кафедре, третий произносил непонятную ученую фразу, а потом все размахивали руками. Они могли ответить на любой вопрос, только бы нашелся охотник спросить.
Мы обратили внимание на то, что люди здесь полны жизненной энергии. Мы, наверное, не заметили бы этого, если бы не ощущали ее недостатка в себе.
Возле одного дома сидел мужчина, полузакрыв глаза.
— Ты не можешь остановить нас, бормотал он, покачиваясь. — Попробуй, если хочешь! Скоро, скоро мы перережем тебе горло. Мы убьем полицейских. Мы вольем в ваши глотки яд.
— Успокойся! — сказал Джошуа, который был с нами, — ведь ты же порядочный человек, не желающий людям зла. Что о тебе подумают?
— Я вовсе не порядочный человек. Я перережу телефонные провода.
Джошуа увел его в дом.
— Вы знаете, что написано на ковре у него в комнате? — спросил он нас, выйдя из дому. — «Иисус — молчаливый свидетель всех разговоров».
— Да, если бы его подслушал кто-нибудь из шпиков уголовной полиции, — сказал я, — завтра утром здесь были бы полицейские машины. А послезавтра мы прочитали бы в газетах, что революцию удалось задушить в зародыше.
— Мне надоело все это. Однажды я уже был свидетелем такой штуки.
Джошуа часто возмущался африканцами, которые вели себя недостойно. Тогда он превращался в моралиста, осуждавшего нерешительных и любителей посетовать на свою судьбу. В локациях, где жизнь была ненадежной и гнетущей, особенно для вновь прибывших, дисциплина необходима. Джошуа часто говорил молодым людям, чтобы они не работали рассыльными в конторах и слугами, а поступали бы на фабрики: там они могли сплотиться и стать организованными рабочими.
Джошуа был закоренелым националистом и в то время добрейшим и миролюбивейшим из людей. Он часто давал в своих статьях полезные советы и, если его советам следовали, то только потому, что он стоял на стороне тех, кого поучал. Он знал, что время «мудрых» советов прошло, хотя белые не уставая твердили африканцам: наберитесь терпения! Сначала воспитайте себя! Не торопитесь!
Белый, уверенный в непогрешимости прописных истин, спокойно спал в своей постели, а Африка не собиралась ждать того дня, когда он проснется, услышит шум на улице и пошлет своих слуг выдать бунтовщикам еще несколько монет свободы.
У старшего поколения разговоры об образовании, может быть, и нашли бы поддержу, но в то время никому не приходило в голову призывать к такому излишеству. У молодых националистов другое Евангелие, другая мечта о наследстве, которое им предстоит получить, мечта, за которую стоит жить и умирать. В мире есть что-то, что принадлежит только им. Мы не можем это понять.
Мечтать об Африке без тихой ночи в Харари — привилегия бессильных.
Вечером накануне отъезда мы в последний раз побывали в Харари. Небо окрасилось в зимний шафрановый цвет, дым очагов казался на этом фоне ярко-синим. Дети плясали вокруг костров, женщины перебирали свои стеклянные бусы, портной склонился над швейной машиной и продолжал работу при свете карбидной лампочки.
В такой вечер Харари кажется родным домом, а не локацией, порожденной бесчеловечными законами. Держась за руки, прошли две девушки-подростка, впервые в своей жизни надевшие туфли на высоких каблуках. На ногах их напрягались жилы. Чтобы не потерять равновесия, они напряженно смотрели перед собой.
Нам показалось, что в доме Джошуа голо и пусто. Уют придавали дому только люди. Казалось, что в их квартиру либо въезжают, либо выезжают из нее. Правда, у них был гобелен, натянутый над кроватью. Он был привезен из Европы и когда-то украшал виллу белого, который приобрел его на распродаже имущества какого-то знатного африканца.
В доме Джошуа мы чувствовали себя так, словно листали огромный том энциклопедии, посвященной Африке, великану с тысячью лиц. Эснет вязала, загадочно улыбаясь, клубок тихо шуршал в пустой тыкве. Мюкайи, крошечный сын Джошуа, только что поел и от удовольствия надувал щеки. Он озабоченно морщил выпуклый лобик. Ребенок напоминал котенка, проглотившего слишком большую для него канарейку. В первый раз мы видели его двух дней от роду. Тогда он был похож на почерневшую мудрую мумию, не был таким нежно-розовым, как другие новорожденные африканские младенцы. Мюкайи — почти ровесник чрезвычайного положения.
Джошуа философствовал:
— Монеты, бренчащие в моем кармане, существуют для того, чтобы ими пользоваться… авторучка, которую я наполняю… Бог, о котором мне рассказывал священник… Буквы, изобретенные по другую сторону моря… Мои глаза могли бы увидеть и многое другое, но я уже никогда не узнаю, как бы они восприняли иную жизнь.
— Дело случая, — сказал я. — Варварство и цивилизация, невинность и утонченность, жестокость и любовь — каждый, кто способен заглянуть в себя самого, может заметить, как расплывчаты границы между ними.
— Но почему именно нам выпала на долю эта проклятая жизнь? — воскликнул Джошуа.
— А почему ты не Оливер Кромвель?
— А ты не Фрэнсис Дрейк?
— Тогда уж мы наверняка не встретились бы с тобой, — сказал я.
Мы могли долго так разговаривать, и никому, кроме нас самих, разговор не был интересен.
— Вы правильно делаете, что уезжаете, — сказал Джошуа Анне-Лене и мне. — Мне стыдно, что вы увидели мою страну такой, какая она сейчас.
— Вы приедете сюда еще раз, как вы думаете? — спросила Эснет.
— У вас за это время, может быть, появятся на свет еще двое детей, но мы приедем. Если, конечно, нам позволят. Почему бы и нет?
— Я чувствую, что мы никогда больше не увидимся, — мрачно заметил Джошуа. — А здесь так многое надо сделать. А у вас, в Швеции, все есть. Там, наверное, и делать нечего?
— Есть, конечно, что делать, но сейчас, когда мы здесь, трудно вспомнить, что именно.
Мюкайи сказал что-то веселое на своем особом языке и лукаво подмигнул, как бы подтверждая свою причастность к прегрешениям этого мира.
— Вы, белые, — шутливо сказал Джошуа, — либо остаетесь и превращаетесь в дьяволов, либо бросаете нас на произвол судьбы. И все же вы для нашей страны, как дрожжи для хлеба, как говорит Даути Ямба в парламенте, когда ему хочется увидеть свое имя в газетах.
— У вас так хорошо дома, что вам вряд ли захочется когда-нибудь вернуться сюда, — сказала Эснет.
— Вы, пожалуй, не поймете нас, — возразил я, — но мы все же вернемся.
Мы получили в подарок несколько салфеток с кружевами, сделанных Эснет, и их свадебное фото — копию только что получили от фотографа, она была еще влажной. Мы отдали им все вещи, которые оставляли в Южной Родезии: несколько стаканов, мешочек луку, бутылку сидра, кофе, соль, щетку и книгу о Ливингстоне.
Стаканы были небьющиеся, и один из них дали Мюкайи поиграть. Он тотчас же водрузил его себе на голову. Мы не хотели, чтобы наши друзья провожали нас на аэродром — мы помнили о табличке с надписью: «Право допуска ограничено». Мы пожали им руки и распрощались.
В тот вечер у соседнего дома, как всегда, кто-то сидел и играл на флейте. «Когда на Занзибаре поет флейта, все к востоку от озер должны танцевать», — говорят на берегах Танганьики. Флейта играла уже долго, и все больше людей начинали прислушиваться к ее мелодии. Смысл этой пословицы таков: то, что происходит где-либо на Земле, касается всех живущих на ней. Звук флейты преследует нас, мы не можем от него отделаться. Африка — весь мир, и в этом мире мы должны попытаться жить, ибо другого не существует.