Глава одиннадцатая Март

Лаборатория Михалевича в последнее время занималась гипертермией. Суть гипертермии — нагрев человеческого тела с лечебной целью: при высокой температуре раковые клетки менее устойчивы, чем здоровые, и могут если не погибнуть, то хотя бы ослабеть.

В экспериментальной операционной поставили ванну. Из-за множества приборов и приспособлений сооружение получилось довольно сложное и выглядело внушительно. Помещенного в ванну человека нужно было нагревать в горячей воде до сорока — сорока одного градуса и выдерживать при этой температуре несколько часов. Лаборатория Михалевича отрабатывала этот процесс. Исследования проводили на себе по очереди. Каждый день кто-нибудь залезал в ванну, облепленный различными датчиками и оплетенный проводами от них, на голову его надевали охлаждающий шлем и постепенно нагревали воду. Температура тела начинала повышаться. Определяли наилучшие режимы, искали средства для борьбы с ожогами, исследовали влияние нагрева на организм. Ощущения испытуемого при этом были, конечно, неприятными, но работали с энтузиазмом. В лаборатории эти опыты называли варкой: «Сегодня варим Кошелева, завтра — Малышеву или Брагина». Каждого уже «варили» по нескольку раз.

Работа Аркадия неожиданно столкнулась с идеей гипертермии. Началась эта работа давно, когда он исследовал кровь барсуков, просыпающихся после зимней спячки, искал «внутренний будильник», оповещающий их о весне. Последние полгода он работал с биохимиками и фармакологами, и вот теперь у них был препарат — пирогенное вещество, желтоватый порошок, который повышал температуру тела, обеспечивая удовлетворительную точность. Опыты на собаках показали, что в зависимости от принятой дозы температуру тела можно регулировать с точностью до трех десятых градуса. Нужно было проводить опыт на человеке. Все разрешения были получены, и на 20 марта назначили первый эксперимент.

20 марта после обеденного перерыва в кабинете Михалевича собрались несколько человек. Операции закончились, операционную, отделенную от кабинета внутренним окном, готовили к эксперименту, а пока ожидали Аркадия и Михалевича. Собравшиеся вспомнили, что одна из подопытных собак сдохла, и обсуждали, отменят или нет эксперимент.

— Я читал отчет, — сказал кто-то. — Шарик тут ни при чем.

Ему возразили:

— Отчеты пишут умные люди.

Нашелся и скептик:

— Всякое бывает. У меня был такой случай в четвертой клинике. Вводил я одной женщине инсулин. И вот ночью, когда все спали…

Анестезиолог беспокоился, сколько продлится опыт. По каким-то причинам в этот день ему нельзя было задерживаться.

— Повышать температуру три часа, не меньше, выдерживать… Сколько они собираются выдерживать?

— Кроме Брагина, тебе никто не объяснит.

— Он мне два часа объяснял. Думаешь, я что-нибудь понял?

— Не волнуйся, он просто плохо объясняет.

— А я не волнуюсь. Почему я должен волноваться?

— Ты совершенно не должен волноваться. Я тебе два часа это объясняю. Но ты не волнуйся, я тоже плохо объясняю.

— Ну, знаете… Чего вы ржете?

Вошли Михалевич и Аркадий. Анестезиолог, который сидел за столом Михалевича, поднялся, освобождая место, но Михалевич к столу не пошел, спросил:

— Где сестры?

— Моя готова, — сказал анестезиолог.

— Люду я видел в буфете, — сказал Кошелев.

— Поищи их, Дима. Двух на анализы, одну на физиологию, и Люда пусть будет на подхвате.

Михалевич, Кошелев и Аркадий отправились в умывальную. Аркадий был недоволен собой и не мог понять причину этого. Ему казалось, он что-то упустил.

В операционной анестезиолог готовил наркозный аппарат. Аркадий разделся и лег в трусах на кровать-весы. Михалевич и Кошелев укрепляли датчики.

— Будем до сорока? — полуутвердительно сказал Кошелев.

— Посмотрим, — буркнул Михалевич, а Аркадий увидел, как он кивнул Кошелеву, соглашаясь с ним.

— Игорь, мы же договорились. Сколько выдержу.

— Посмотрим, я же сказал.

Кошелев взял микродозатор.

— Ну что, начали, что ли?

— Пусть лучше сестра, — сказал Аркадий. — Ты мне всю шкуру испортишь.

Сестра, не зная, принять ли это за шутку, вопросительно посмотрела на Кошелева.

— Давай, — сказал ей Кошелев сердито.

Она ввела иглу в вену. Аркадий не видел мерной колбы, но знал, что уровень раствора в ней начал уменьшаться. В операционной стало тихо. Михалевич и Кошелев следили за приборами. Анестезиолог скучал у окна. Он был здесь на всякий случай. По опытам гипертермии Аркадий знал наперед те ощущения, которые ему предстояло испытать. Знал, что до тридцати восьми градусов он будет лишь слабо чувствовать неудобство, а около тридцати девяти будет кризис, когда все начнет раздражать и появятся самые мрачные мысли. После тридцати девяти начнется эйфория, он станет болтливым и чрезмерно оптимистичным. Он думал о том, как часто, наверно, его мысли зависят от состояния его тела. Можно ли в таком случае придавать им слишком большое значение? И все-таки он Аркадий Брагин — это именно его мысли, а уж потом — тело в горячей воде. Хоть сейчас для науки его тело важнее, чем его мысли.

Прошло больше часа.

— Сколько? — спросил Аркадий.

— Тридцать восемь и одна, — сказал Кошелев.

— Сколько уже ввели?

— Пять кубиков.

Аркадий пробовал подсчитать, но считать было лень. Кажется, все шло как надо. Михалевич и Кошелев изредка переговаривались. Иногда, поднимая глаза от приборов, поглядывали на него.

Захотелось пить, губы пересохли. Теперь Аркадий молчал, все его раздражало. Дыхание участилось. Он разозлился на Кошелева: «Сидит, молчит значительно. Пока не спрошу, сам никогда не скажет».

— Сколько?

— Тридцать восемь и девять, — не взглянув на него, ответил Кошелев.

— Я спрашиваю, времени сколько? — почему-то сказал Аркадий, хоть спрашивал он про температуру.

Кошелев заметил его злость, не удивился, бесцветно сообщил:

— Три десять.

— Сколько кубиков?

— Восемь.

— Добавь еще два, — сказал Аркадий.

— Добавим, — сказал Михалевич. — Через полчаса.

— Добавляйте сейчас.

Михалевич покачал головой.

«Лысый педант», — подумал про него Аркадий, и хоть он заранее знал, что в это время у него появится раздражение, все же ничего не мог с собой сделать.

В коридоре, когда они шли сюда, им встретилась Янечка. «Как жизнь, самоед? — спросила ласково. — Разрешение на эксперимент получил?»

Самоед. Он не способен на лучшую жизнь, — мучить животных и мучить самого себя. Степан в тысячу раз мудрее его. Степан мудр по-настоящему, он умеет быть счастливым, и людей тянет к нему. Ни Степан, ни Тоня не подумали о девчонке, которая отдала Степану все и осталась ни с чем. Почему же он, Аркадий, мучился из-за этой девчонки и, когда она разыскала его, умоляла вернуть ей Степана, чувствовал себя виноватым? Почему всю жизнь совесть его больна? Глупо и никому не нужно, бесплодно. Совесть — маленький аппаратик, зашитый обществом ему под кожу наподобие электростимулятора сердца. Носит аппаратик он, но не он его хозяин. Не нужно его переоценивать. Отвращение к гнусностям внушает человеку общество и потребность их совершать — то же самое общество. Как он ни поступит, он будет орудием общества, одного и того же. Глупо лежать здесь, на кровати-весах, как Шарик. У него всегда болит сердце после выпивки и парной бани. Зря он это скрыл. Говорят, в минуту опасности обостряется инстинкт. Мечников был подвержен депрессиям, пока не привил себе тиф и едва не умер от него. Выздоровел он оптимистом… Но Аркадий и сейчас не чувствует страха смерти. Безразличие…

— Как чувствуешь? — склонился над ним Кошелев.

— Сейчас будет легче, — сказал откуда-то издалека Михалевич. — Критическая точка прошла.

«Мы с Лерой плохо воспитаны. Мы слишком воспитаны. Мы слишком переоцениваем абстракции. Категории нравственности — это идеальные модели поведения, то есть не то, что достижимо, а то, к чему надо стремиться. Мы же с ней принимаем идеал за норму, за точку отсчета. Арифметическая ошибка, из-за которой человечество может стать для тебя отрицательной величиной…»

Аркадий взглянул на Михалевича и впервые заметил, что тот волнуется. И впервые он понял, как оберегал его всегда Михалевич, как много сделал для него. Свою доброту и заботу Михалевич умел оставлять незаметной. «Мне здорово везет на людей», — подумал Аркадий.

— Добавьте еще три кубика, — сказал он.

— Хватит, — сказал Михалевич.

Теперь у Аркадия появился излишний оптимизм и ответственность перешла к окружающим. Аркадий горячился, спорил с ними: температура повысилась только до сорока, хоть бы еще на один градус… Михалевич не слушал его, кивнул сестре:

— Убирайте иглу.

Аркадий услышал, как Кошелев тихо, явно не для него сказал Михалевичу «сорок один и две», и успокоился. Все-таки это уже температура для первого раза.

«Мне везет, — думал Аркадий. — Всю жизнь мне везет. Все-таки кое-что я сделал. Пусть не универсальное средство, но будут и излеченные. А возможно, и… чем черт не шутит… А ведь могло и не получиться. Случайность. Для настоящего исследователя у меня кишка тонка. Надо быть молчаливым, сосредоточенным, целеустремленным, как Флеминг. А я болтун, несобранный, надоедливый, не очень умный. Мне просто повезло в жизни, идиотски повезло…»

Он начал обильно потеть. Температура падала.

— Сколько времени?

— Пять.

— Нужно было выдержать при сорока одном хотя бы до семи.

— Хватит с тебя.

Аркадий всей кожей ощутил томительную, болезненную слабость. Замерзали ноги и руки, заломило зубы. Дышать стало трудно. «Нервная разрядка», — подумал он и ошибся. Это поднималась температура. Голоса Михалевича и Кошелева доносились издалека. Михалевич протянул руку, и она полетела к Аркадию, огромная, больше человека.

— Братцы, у Тони день рождения, а я еще подарка не купил. Магазины закроются…

Сбоку выплыло лицо анестезиолога.

Михалевич оказался прав. Температура плясала. Неожиданно поднялась до сорока одного и восьми. Быстро падало давление…

Только в девять Михалевич разрешил Аркадию сесть. Люда — кроме них, она одна осталась в операционной — помогала одеться. Аркадий встал. Он еще не мог понять, что у него болит и что не болит.

— Люда, с меня бутылка, — сказал он. — Ты из-за нас свидание не пропустила?

— Подождет, Аркадий Алексеевич.

— Медицина требует жертв, — заметил Михалевич, и Аркадий добавил:

— …сказал врач больному.

Они стали смеяться.

Люда, одна из самых смешливых сестер отделения, смотрела на них с неловкостью трезвого человека в компании пьяных и натянуто улыбалась. Отсмеявшись, они сконфузились и перешли в кабинет Михалевича. Аркадий сразу сел на ближайший стул — устал. Им теперь было неловко.

— Людочка, ты бы нам спирта грамм пятьдесят достала, — сказал Михалевич.

— Да не нужно, — сказал Аркадий. — Передохнем и пойдем.

Михалевич оставался, чтобы отвезти его на своей машине. Так он опекал Аркадия полгода. В институте ходили разговоры о «пробивной силе» Брагина: просунуть свою тему сверх плана, заставить работать на себя всех фармакологов, доставать бог знает какой дефицит — так, мол, можно и рак вылечить. И всю эту огромную и неблагодарную работу, как и многое другое, сделал Михалевич. И ответственность за сегодняшний риск лежала на нем. Аркадию хотелось сказать, что он понимает и ценит все это, что он в долгу, но вместо этого они говорили об опыте. Радоваться как будто рано. Михалевич уже подсчитал: сегодня они управляли температурой с точностью плюс-минус четыре десятых градуса, если не считать непонятного скачка в конце. Они наметили план завтрашней работы, набросали несколько вариантов, которые нужно будет проверить. Заглянула в дверь Люда, простилась.

— Погоди, я тебя подброшу, — сказал Михалевич.

— Спасибо, меня подвезут.

Пора было и им подниматься.

— Поедем ко мне, — предложил Михалевич. — Все же есть что отметить.

Аркадий только сейчас вспомнил:

— Мне же на день рождения надо. К невестке. Может быть, ты со мной поедешь?

Им обоим не хотелось расставаться.

«Москвич» стоял за воротами. На ветру Аркадия охватил озноб. Ноги дрожали. У сторожки лежали штабелем сосновые доски. Михалевич, проходя, отодрал щепку, сказал не совсем вразумительно:

— Люблю запах. Самое милое дело.

Он залез в машину, изнутри открыл дверцу для Аркадия.

— Сейчас будет тепло.

Фары осветили обледеневшие сосны. «Москвич» развернулся и покатил по выпуклой автобусной колее, лимонно-желтой в свете фар.

— Нахал ты, — вяло сказал Михалевич. — У меня тоже появилась как-то эта мыслишка… лет пять назад. Но подумал: если бы был смысл, так кто-нибудь и без меня давно догадался бы…

— И никому не сказал?

— Не помню. Заяц! Видишь?

Перед радиатором в световой полосе мчался заяц. Михалевич все увеличивал скорость, захваченный азартом погони. Дорога петляла среди леса, сосны, казалось, летели прямо на машину.

— Игорь, ты с ума сошел!

Михалевич опомнился. Застывшая жесткая улыбка обнажала зубы, но он уже не смотрел на зайца и сбросил газ. А потом и улыбка сошла, и лицо снова стало мягким и интеллигентным.

— А хорошие дощечки привезли, — сказал Михалевич. — Интересно, куда. Ты знаешь, я всю мебель в доме сам сделал. Не могу без какой-нибудь работы. Неспокойно.

— Привычка, что ли?

Аркадий расслабился в тепле на мягком сиденье, в его спокойствие не могли проникнуть неуютные мысли. Пропустив междугородный автобус, «Москвич» выкатил на магистраль Москва — Брест.

— У профессора Певзнера сын попал под машину, — сказал Михалевич. — Раньше бы сказали: бог взял. И это бы помогло. А теперь? Случайность. И старость и одиночество — тоже случайность.

— Не трусь, Игорь, — ответил Аркадий. — Главное — не трусить. Это знаешь кто сказал? Помнишь Демину из восьмой палаты? Трусость — мать всех пороков.

Михалевич усмехнулся:

— Все мы умные и храбрые, когда нам хорошо.

«Он прав», — подумал Аркадий, а вслух сказал:

— Однако согласись, что возможна обратная связь.

Впереди над горбом магистрали светлело небо. Там лежал город.

— Тебе куда? — спросил Михалевич.

— В заводской район.

«Москвич» вылетел на вершину горба. Начинался спуск, по обе стороны дорожной полосы белело снежное поле, вдалеке его отделяла от неба огненная полоса города. Справа, черная на снегу, тянулась через поле тропинка, по ней шел человек. И сейчас эта картина казалась Аркадию полной смысла. От разреженного воздуха абстракций до густого аромата сосновых стружек лежит широкое поле, в котором мы, как гончие, прослеживаем счастье по однажды узнанному следу. Следов много, но каждый из нас может выбрать лишь некоторые из них. И каждому для своего счастья нужно много мужества. И эти истины, всегда ему известные, сейчас представлялись новыми и важными, они помогали утвердиться в себе и позволяли любить людей среди которых он жил и которые жили иначе, чем он.

— Через пару дней войдешь в норму… Пожалуй, поздно уже тебе сегодня в гости?

— А сколько теперь?

— Одиннадцатый.

— Пожалуй, — согласился Аркадий. — Поедем к тебе? Я по телефону поздравлю.


Господи, скоро начнут собираться, а у нее ничего не готово. Оленька, скажи папе, гости сейчас будут! Мне нужна ванная! Корочка пирога отливает бронзой, золотом. Проще купить торт, но что за праздник без запаха пирога? С детских лет он празднично волнует ее, этот запах. Пусть еще чуть-чуть… Горит картошка! В форточку с размаху врывается мокрый мартовский ветер. Оля, иди, не стой под форточкой, а где же папа? Не слушается? Возьми молоток и барабань ему в дверь, да, да, я серьезно. Скажи, маме срочно нужна ванная. Ох, что делается на улице, хорошо смотреть туда из теплой кухни. Ветер заиграл газетами на полу. Она разложила газеты — на столе места уже нет, — стоит на коленях, раскладывает по блюдам закуски. Нет, лучше на минуту раскрыть окно, выгнать запах гари и тут же все плотно закрыть, чтобы не ушел из квартиры запах пирога. Когда времени мало, появляется вдохновение — движения становятся стремительны и безошибочны, даже если выскользнет из рук стакан, его подхватишь на лету. Оля, только дверь не разломай! Когда Степан в ванной занят фотографией, хоть свет перевернись. Он вообще становится упрямым. Мужчинам нужна отдушина. Некоторые напиваются и дерутся, на него же вдруг находит упрямство. Как сейчас: гости должны прийти, а он устроился… В такие минуты его лучше не трогать, но что ж делать? Оля, хватит барабанить. Оля, я кому сказала, прекрати сейчас же! Степан, считаю до пяти и зажигаю в ванной свет, прячь бумагу! Сейчас все соберутся! Раз, два, три, четыре, четыре с половиной, четыре с тремя четвертями… Он вылетел из ванной разъяренный, она, к восторгу дочери, чмокнула его в щеку. У кого сегодня день рождения, у тебя или у меня? Раз у меня, так помогай. Ну я же всегда знала, что ты умница, стол мне поставь. Ничего я у тебя здесь не трону, понимаю же. Оленька, принеси мне мой костюм, белый, он в спальне на кровати лежит! Ручки у тебя чистые? Ну скорей, мне холодно тут стоять… Мимоходом протереть зеркало… А что? Привлекательная молодая блондинка, больше тридцати не дашь. Пирог! Оленька, помогай папе накрывать на стол. На, неси, не разбей… Степа-а-ан… Степан, ты обворожительный мужчина, пиджак можешь не надевать. Оля, я что тебе сказала? Что значит не хочешь? Никаких хочешь — не хочешь, ну-ка быстро! Оля молодец. И почти не кашляет, напрасный был страх. Свекор и свекровь людоедом ее считали, а она забрала дочь, отвела в сад — и все. И вот нет же обострения. Не могла она смотреть, как делают из девочки изломанную куколку. Оле, конечно, трудно перестроиться после дедушки и бабушки. В саду там у них есть Ирка-заводила, командует девочками и чуть что — исключает Олю из игры. И родятся же такие командиры! Степан, дай ей работу! Ему идут залысины, с годами он становится все благообразнее. Нужно довольно долго пожить на свете, чтобы узнать, что такое любовь. Ему ведь тоже нелегко, Степану. Все кругом спешат, торопятся, к чему-то стремятся, и он иногда готов потянуться за другими, а он не такой. Ему покой нужен, ему любовь нужна. Ему начинает казаться, что он хуже других, а он лучше, в тысячу раз лучше! Оля, положи сию же минуту нож! Из-за тебя чуть не посадила пятно. Белый передник с желто-зеленым узором, новый, надетый в первый раз. Удивительна власть вещей над нашим настроением, бывает одежда, в которой невозможно быть унылой. Если бы прийти в белом костюме в цех? Сорвется оперативка у Важника, все вдруг станут галантными, руготня застрянет в глотке… Сегодня она схватилась с Корзуном, но куда ему с ней тягаться! Фонд зарплаты увеличили на десять процентов. Аля, когда узнала, ахнула: «Антонина, ты великий человек! Почти как мой начальник». А вы как хотели? Автоматизировать бегуны — совсем не значит уменьшить зарплату земледелам. Корзун сегодня спорил с Алей: «Ну зачем тебе два выходных? Дрыхнуть?» Он немного гордится, что не умеет отдыхать: «Тут не знаешь, что с одним выходным делать». Аля научилась у Кости: «Как это будет сказайт по-русски…» — и загибает уморительное, но совершенно неприличное. Степан, включи магнитофон, пожалуйста. Там, где это, как его… Алло, алло, мама? Мама, мы вас тут ждем, ждем, спасайте же, я ничего не успеваю! Мама, я только спросить: а морковку вы крошите или натираете?. Ага… Так мы ждем вас, папе привет! Нет, это не гости, это магнитофон у нас кричит! Что еще? Да, губы. Она двумя взмахами помадной палочки подводит перед зеркалом губы, пуховкой касается раскрасневшихся щек, пригляделась к себе в зеркале и карандашом подправляет глаза, поворачивается к мужу и дочке: дети, принимайте работу! Как ваша мама, годится? Она недавно начала подрисовывать глаза, в цехе ее поддразнивают за это, и никто не знает, что так она скрывает мешки под глазами. Никто не знает, что у нее с почками стало неладно и начало побаливать сердце, оттого и отечные мешки. А вчера еще под горячую руку таскала на конвейер стержни. Этого делать не следовало. Ну, пожалуй, все. Листиками петрушки, дольками моркови и свеклы украсить закуски… «Зачем вы, девушки, красивых любите, одни страдания от той любви». Степан, сделай чуть погромче… Ну вот, уже звонят.


Заводской поселок — десяток кирпичных кварталов против центральной проходной — прежде отделялся от города пустырем. Пустырь давно застроили, улицы поселка слились с городскими, а понятия «город» и «поселок» существуют до сих пор. Старые двухэтажные домики теряются теперь среди современных высоких коробок в пять и девять этажей, поставленных то плашмя, то на торец, серых и белых, с красными лоджиями. В середине весны на просторных новых улицах принимаются тоненькие молоденькие деревца, а на старых густые липы и клены закрывают небо. Поэтому, несмотря на близость крупного завода, в старых кварталах выживают запахи весны и осени, если северо-восточный ветер не несет гари литейных цехов.

Сейчас март, оттепель, но не пахнет весной. Дождь не дождь — оседающая с низкого неба вода не в силах пробить пленку луж, только пристает мокрой пылью к лицу и одежде.

Несколько дней он еще будет чувствовать слабость и головную боль, а потом все пройдет. Не уйдет ли вместе с этим спокойствие? Аркадий шел и думал о Тоне. О том, что любовь рождается вместе с надеждой и вместе с надеждой что-то в ней отмирает. И это хорошо. «Также и юношеская любовь к славе, — думал он, — проходит, когда появляется зрелость».

Хорошо это или плохо, много он потерял или мало, но он городской человек и между ним и землей добрых пять сантиметров асфальта на гравийной постели. И деревья каждую весну здесь стригут по самые стволы, так что их уродливые рогатки торчат из асфальта в бетонных коридорах улиц. И здесь, как во всяком другом месте и во всякое время, как бы удобно люди ни устраивались на земле, как бы успешно ни изгоняли они из своей жизни боль, и голод, и случайность, и неуверенность в завтрашнем дне, — все равно даже для самого простого счастья им всегда будет нужно очень много мужества.


Гости ушли поздно, и Оля долго не засыпала. Расшалилась, просто беда. Тоня рассердилась:

— Ты будешь наконец спать?

— Не буду! — Оля отбросила одеяло.

Пришлось на нее прикрикнуть. Степан уже лежал в спальне, в ожидании жены развернул газету. Тоня убрала квартиру, перемыла посуду, пошла в ванную. Чтобы умыться, пришлось выловить из воды фотокарточки, выложить их в кухне на газете. После душа она надела японский халатик, расставила вещи на полочке перед зеркалом: белую с красным электробритву Степана, ярко-алый тюбик зубной пасты. У Степана всегда красивые вещи. Тоня любит вещи мужа.

Оля заснула. Тоня поправила на ней одеяло. Единственный ребенок. Трудно ей будет. Нужен Илюша.

Степан читал газету, сказал из спальни:

— Слышишь, электронный библиограф скоро будет…

Степану часто бывает скучно. У него слишком мало забот. Тоня поцеловала дочь. Нужен Илюша.


Он появится на свет и тем самым отделится от нее. Первой победой его сознания будет умение отличить себя от окружающего мира. Повинуясь вложенному в него природой любопытству, он потянется к вещам. Он будет изучать вещи — их звуки, форму и цвет, их движения, отделять уже знакомое от незнакомого. Перед незнакомым у него будет страх. Жизнь для него станет овладеванием вещами. С природной способностью получать удовольствие от своего развития он будет радоваться ярким, доступным узнаванию цветам вещей, отчетливо различимым звукам вещей. Коварные вначале вещи подчинятся ему одна за другой. Увидев незнакомое, он сначала будет его опасаться, убедившись же в безопасности, постарается им овладеть. Количество подчинившихся вещей станет мерой его возмужания.

Интерес к людям появится позднее. Обнаружится, что их полезность зависит и от его поведения. Выработаются правила поведения, приводящие к желаемому результату, так возникнут этические ценности. Высшими из них станут любовь людей и средства для ее достижения. Все прочее придет потом.

Загрузка...