ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

I

Вечером прошли последние красногвардейские отряды. В деревнях воцарилась тишина. На дорогах никто не показывался и не слышно было голоса человеческого. Все забились по своим углам. В избушках красных затаился тихий, леденящий страх. Господа и богатые крестьяне тоже прятались или сидели, запершись по своим домам.

В эту ночь в деревнях тишину нарушал лишь собачий лай.

Анттоо Лаурила спрятался на чердаке бани. Канкаанпээ отнес запас провизии на сеновал. Эмма Халме уговаривала мужа тоже спрятаться: залезть под крышу картофельной ямы и зарыться в соломе. Но Халме был упрям, и Эмме нелегко было его уговорить. Наконец и он забрался в укрытие, сделав себе в соломе нору. Эмма дала ему туда одеяло, которое Халме подстелил под себя.

Но вскоре он все же выкарабкался оттуда, отряхиваясь от соломы и мусора. Ему было мучительно неловко за эту попытку скрыться. Вообще прятаться под крышей картофельной ямы казалось настолько постыдным, что он согласился на это, лишь уступая Эмме. Они долго не ложились спать. Халме сидел в задумчивости, занятый своими мыслями. Когда Эмма высказывала худшие опасения, он старался утешить ее, уверяя, что ему ничто не грозит. Он не стал ужинать, сказав, что не голоден. Но на самом деле у него была другая причина: «Если случится худшее, то так легче... Чем слабее тело... тем больше готовность духа...».

Эмме он говорил то же, но лишь приблизительно, не раскрывая основной мысли:

— Существует изречение: в здоровом теле — здоровый дух. Некогда и я в это верил. Но мне кажется, что в здоровом теле вовсе нет никакого духа... Такое изречение могло родиться лишь оттого, что духом, душой называют все, что относится к душевной, то есть к психической деятельности человека. Но ведь дух — это нечто совсем иное... Я бы сказал, дух в человеке лишь то, что готово в любой момент отделиться от материи...

Он был рад тому, что после болезни чувствовал себя все еще слабым.

— Ведь душа существует для бессмертия.

Он повторял свои излюбленные мысли, которые к старости совсем завладели его сознанием.

— Страх. Да, страх — это чувство, показывающее меру вашей плотскости. Лишь материальное наше существо испытывает страх. Для чистого духа этого понятия просто не существует, поскольку дух не может ничего потерять.

Эмма не прерывала его монологов. Халме время от времени выходил из дому и вслушивался в тишину ночи. Беспокойно ходил он по двору, вздыхая тревожно и тяжко.

Спать они легли поздно. Давным-давно уже они разделили двойное супружеское ложе и поставили кровати-половинки к разным стенам. Когда-то давно, еще молодым, портной приобрел эти кровати с высокими спинками, с точеными столбиками и шишечками. Это было, когда он создавал свое «семейное гнездышко», стремясь занять прочное положение.

Под утро Халме спустил ноги с кровати.

— Эмма.

— Что?

— Тебе не помешает, если я попою немного?

Эмма испуганно вскочила.

— Зачем тебе вдруг нужно петь?

— Не знаю... Тревожно как-то. Сон не идет. Это всегда успокаивает...

Халме затянул псалом. Эмма снова улеглась, повернувшись лицом к стене, чтобы скрыть слезы. Тоненький дрожащий голос постепенно усиливался.

Червь, ползущий в пыли, я лишь гость на земле,

труден путь мой средь горя и терний.

Путь в отчизну ищу я, гонимый во мгле,

скоро час мой настанет вечерний.

Беспечального, ах, здесь приюта мне нет,

Поспешаю туда, где надежд моих свет,

где покой бесконечный, безмерный.

Халме перенес стул в угол комнаты и сел там лицом в угол. Он продолжал петь, то нагибая, то поднимая голову, пока не нашел наилучшее положение. Голос, отражаясь от стен, становился мощнее, как бы удваивался, приобретая характер, отдаленно напоминающий звучание органа.

...жизнь земная — как тень, как видения сна;

как кипящий поток, беспокойна она;

как вода, что в песке исчезает...

Пение и в самом деле успокоило его. От звуков гудела голова. Это подняло настроение, и он испытал чувство грустной и приятной усталости.

Он снова лег. Но покоя не было. Опять он ворочался в постели, вставал и ходил от окна к окну, снова ложился и снова вставал. Ночь постепенно светлела, близилось утро. Но оно казалось совершенно безликим. Не было слышно ни звука.

Отто Кививуори стоял у себя во дворе и смотрел на двух всадников, которые осторожно приближались по дороге. Отто подошел к воротам, и всадники подъехали к нему. Они держали ружья наперевес, целясь в Отто. Всадники были молоды, лет по двадцати, не больше. Один из них окликнул Отто, стараясь говорить густым мужским басом, чтобы скрыть щекочущий душу страх.

— Эй, старик, ты кто такой?

— Я так себе, просто Кививуори,

— Есть в деревне красные?

— Ушли еще вчера.

— Если врешь — расстреляем.

— Поди сам посмотри, если мне не веришь.

Всадники все держали Отто на мушке. Очевидно, им доставляло удовольствие пользоваться оружием. Из-за поворота показался верховой офицер в белой шапке, а за ним солдаты, марширующие в колонне по четыре. И всадники, махнув им руками, поскакали дальше. Отто все стоял и смотрел, и офицер, проезжая мимо него, задал тот же вопрос о красных. Маршировавшие за ним солдаты были большей частью молодые парни. Их лица от усталости и напряжения казались злыми.

Некоторые солдаты, проходя мимо, поглядывали на Отто, но большинство не обращало на него никакого внимания. Почти на всех были серые военные куртки. Но там-сям меж ними мелькала и штатская одежда и даже несколько простых картузов. У большинства на головах были меховые шапки, и пот из-под них тек ручьями, размазывая грязь по лицам.

— Эй, Юлилуома. Дай глоток воды.

— Черта ли... Я тут ни к кому в водовозы не нанимался.

— Н-ну и понюхай...

На горке, против имения барона, они остановились привалом. Собрались любопытные поглядеть на них. А когда весть о приходе белых разнеслась по деревне, пришли и пастор с пасторшей. Офицер заметил, что они из господского сословия, и подъехал к ним, вежливо отдавая честь. Приветствуя офицера, пасторша заплакала и несколько раз повторила:

— Как мы вас ждали... Как мы вас ждали...

Потом она спросила, не знает ли офицер молодого егеря по фамилии Салпакари. В ее воображении все белые должны были знать Илмари. Но офицер повторил фамилию и покачал головой:

— Возможно, я и слышал, но не припоминаю. Может быть, он не на этом фронте, а на другом. Их распределили по всей армии.

И пастор прослезился. Он только этой ночью пришел домой. Заключение оставило заметный след. Лицо у него было серое, щеки ввалились. Волнение и бессонница последних ночей еще более усиливали усталость. Сначала он заговорил, обращаясь к ближним солдатам, но постепенно повысил голос, обращая речь ко всей роте:

— Дорогие воины и господин офицер! Я являюсь пастором здешнего прихода, и в этом качестве я рад приветствовать ваше прибытие. Добро пожаловать, доблестные воины, сыны Севера, потомки свободных людей, доказавшие, что в вас еще живет дух отцов! Финский свободный крестьянин, чью шею никогда не угнетало ярмо крепостного рабства, поднялся на защиту справедливости. Богобоязненность, любовь к отчизне и уважение к закону живы еще в сердце финского крестьянина.

Солдаты во время речи пастора молча смотрели в землю. Лица их были усталые и злые. Пасторша пошла в имение к баронессе. После смерти мужа баронессу охватила апатия. Она лежала в постели не вставая и сохла прямо на глазах. Когда пасторша сообщила ей о приходе белых, баронесса отнеслась к этому совершенно безучастно. Пасторша спросила, нельзя ли напоить солдат молоком, и баронесса с тем же безразличием кивнула головой. Похоже, что она толком даже не поняла, что от нее хотят. Пасторша разыскала управляющего, и тот распорядился, чтобы выдали молоко. Появление полных бидонов вывело солдат из оцепенения. Пасторша, увлеченная и деятельная, сама принялась разливать молоко. Пастор немного поодаль беседовал с офицером.

Пасторша наливала молоко солдатам, которые хмуро и смущенно выслушивали ее тирады и быстро отходили, стесняясь этой барыни, говорящей восторженные любезности:

— Вот, пожалуйста. Для воина Финляндии! Ах, вы ранены?

Солдат с перевязанной рукой смущенно пробормотал:

— Да так, царапнуло...

Он быстро отошел и спрятался за спинами других. Выпив по кружке молока, солдаты стали помышлять о добавке.

— Пойдем, станем в очередь снова. Эта баба не запомнила наши рожи.

— Небось она видит, как черт. Ишь, каково зенки-то у ней вылуплены.

Молока принесли еще — весь утренний надой имения,— так что солдаты напились и даже наполнили свои фляжки. Затем офицер дал команду строиться. Солдаты быстро собрали свое снаряжение, и колонна построилась.

— Вперед, шаго-ом марш!

Офицер взял под козырек и, пришпорив коня, поскакал вперед, в голову колонны. Пастор и пасторша долго махали ему на прощанье руками.

Под вечер в деревню прибыли братья Теурю. Притаившиеся в лесах шюцкоровцы, как только фронт подвинулся, вышли навстречу белым и вместе с ними вступили в родной приход. Aapo приехал в село на лошади и привез оружие. В тот же вечер начались аресты. И хозяин Кюля-Пентти тоже появился с винтовкой за плечами и с белой повязкой на рукаве. Он не принимал участия в арестах, но караулил арестованных в доме пожарной команды, куда их приводили. Аресты производили братья Теурю и лавочник. Управляющий барона также взял винтовку, хотя и был шведским подданным. И староста, который имел дело с красными при реквизициях и выслушивал от них много обидного, тоже горячо встал на сторону белых.

Первым привели Анттоо Лаурила. Его сразу же нашли на чердаке бани. Арво приказал ему слезть оттуда, затем, приставив ему к виску маузер, спросил:

— Где Ууно?

— Ты же знаешь, он ушел.

— Все равно найдется, как бы далеко ни ушел. А ты, Анттоо, пройдешь через узкую дверь, это уж я тебе обещаю.

Арво был спокоен и сдержан. Слова произносил тихо, но в них звучала такая безмерная ненависть, которая пока не могла выплеснуться наружу никаким другим проявлением.

Анттоо уставился в землю.

— Тогда кончай тут. Зачем зря водить?

— Придется немного подождать. Ну, ступай вперед, бык.

Канкаанпээ тоже нашли. Из своих окон Халме видел, как его повели. Эмма умоляла мужа спрятаться. Халме в волнении расхаживал по комнате, не зная, на что решиться. Наконец он все же согласился спрятаться под крышей картофельной ямы. Он забрался туда ползком и зарылся в прелую солому. Лежать было страшно неудобно и невозможно повернуться. Да ко всему он еще наткнулся головой на гвоздь, торчавший в стропиле. Эмма закрыла снаружи соломой вход в его нору.

— Я скажу, что ты ушел ночью. Вдруг им известно, что ты днем еще был дома.

Халме лежал лицом вниз. В ноздри бил затхлый дух прелой соломы. Не прошло и минуты, как все это ему стало невыносимо. Он выполз наружу и сказал перепуганной Эмме:

— Во-первых, это вряд ли что-нибудь даст. Они найдут меня, конечно. И потом я не сделал ничего такого, чтобы мне надо было прятаться.

Он вошел в избу и снял пальто. Эмма уговаривала его поесть чего-нибудь, но он отказался. Только выпил воды с медом, видимо, твердо решив поститься. Когда во дворе послышались мужские голоса, он заставил себя взять в руки, и лицо его приняло выражение спокойного достоинства.

Арво выпустил вперед своего дядю. Сам он стеснялся говорить с Халме, чувствуя себя мальчишкой перед ним. Для дяди лавочника таких препятствий не существовало.

— Так-так. Ну что ж, Халме. Давай-ка одевайся, что ли, да пойдем.

Халме встал, окинул взглядом вошедших и спросил:

— Это вы за мной пришли?

— Кажется, ясно сказано. Собирайся.

— Но зачем же так много людей и ружей? Вы ведь знаете, что мои принципы запрещают мне драться.

— Вот как! Хе-хе. Ну пойдем все ж таки.

Эмма была внешне спокойна, она знала, что Халме не одобрил бы ее слез, считая всякие сцены неприличными и недостойными. Она собрала ему с собой еды, но он ничего не взял — только немножко меду. Они пошли к дому пожарной команды, и Халме шагал впереди с тростью под мышкой; он и тут не расстался со своей тростью.

И наконец пришли в Коскела. Сначала они зашли в старый дом, и Арво спросил у Элины:

— Аксели уехал?

— Да.

Увидев их во дворе, Элина, повинуясь инстинктивному побуждению, взяла на руки младенца. С ним ей было не так страшно. Она старалась спокойно вынести колючие взгляды мужчин.

— А ребята дома?

— Наверно, дома.

По лицу лавочника проползла злая усмешка:

— Ну, значит, как, Элина? Где мои товары? Те, стало быть, которые Аксели реквизировал.

Элина сперва даже не поняла, о чем он говорит.

— По-моему, Аксели ничего не реквизировал.

— Так-так. А у меня собралось-таки немало этих грабительских бумажек, на которых стоит подпись Аксели. Придется сделать тут обыск, и если что найдется, то и тебе, Элина, будет мало приятного.

Теперь Элина поняла. Нервно поправив на малыше пеленку, она сказала со слезами обиды в голосе:

— Нас можно обыскивать... Мы никогда чужого не брали и краденым не жили...

— Но, но. Ты, знаешь, потише... Три месяца только и знали, что грабили да крали, больше ничего и не делали... А нынче, видишь ли, власть переменилась. Учти это. Ваше командование кончилось, так что теперь вы иначе запоете.

В Элине не было ничего геройского. Робкая и застенчивая, она легко терялась и никогда не рвалась в бой. Но тут она вспыхнула от обиды:

— Осматривайте. У нас нигде нет замков. Все открыто... И если хотите... так вот я, здесь... с детьми.

Едва сказав последние слова, она вдруг почувствовала страх. Крепко прижав к груди маленького Войтто, она оглянулась на старших мальчиков, которые, забившись в угол, пристально разглядывали людей с винтовками.

Затем они пошли в новый дом.

— Так-так. Вы здесь, парнишки. Пошли, пройдемся в село.

Ребята стали одеваться. Юсси сидел на скамье, мрачно насупясь, и долго не мог начать говорить — это всегда давалось ему с большим трудом.

— Эти-то ребята, по-моему, не сделали ничего дурного... так что напрасно их водить...

Здесь никто не позволял себе грубостей, испытывая невольное уважение к Юсси. Арво, чуть запинаясь, сказал уклончиво:

— Если ничего... Там разберутся... Тогда, значит, ничего и...

Алма завернула им с собой еды. Она указала на больную ногу Акусти, но лавочник сказал, что, если парень не может идти, придется раздобыть повозку и отвезти его. Потом он еще добавил:

— Насчет этих парней, я, конечно, не знаю... Но насчет Аксели я вам скажу,— хотя вы-то тут, конечно, ни при чем,— пусть он лучше не показывается.

На это Юсси и Алма ничего не ответили. Ребята попрощались, и Алма сунула Алекси пятьдесят марок.

— Может, понадобится. Мы, конечно, придем проведать...

Аку взял палку и, ковыляя, пошел вперед. Алекси двинулся за ним со свертком под мышкой. На крыльце старого дома стояли Вилхо и Ээро, глядя во все глаза.

—Привет, ребятишки,— окликнул их Аку, но мальчики при чужих не смели рта раскрыть. Аку прошел несколько шагов и снова остановился.

— Вилхо, ну-ка поди сюда.

Мальчик подошел, с опаской поглядывая на чужих мужчин с ружьями.

— Вот тебе.

Это был складной нож с костяной ручкой — с двумя лезвиями, большим и маленьким, со штопором и с малюсенькой лапкой для вытаскивания гвоздей. Аку давно приметил, что мальчику нравился нож, хотя он не показывал виду и вообще никогда ничего не просил.

Вилхо сжал его в кулаке и побежал обратно к Ээро на крыльцо. Оттуда мальчики смотрели вслед уходящим, пока группа мужчин не скрылась за ригой. На всю жизнь осталось в их памяти: дядя Акусти с негнущейся ногой и с палочкой, а дядя Алекси — со свертком под мышкой!

Мальчики вбежали в избу. Мать плакала, не замечая их. Тогда Вилхо тронул ее колени:

— Мама, дяди ушли с ружейниками...

Мать заплакала еще громче, мальчики хотели было шмыгнуть за дверь, но она не пустила их, поймав за рубашонки:

— Дяди вернутся...

Боясь напугать детей своими слезами, она прижала их к груди и смотрела поверх головок, сдерживая рыдания; но как ни старалась Элина сдержаться, она все плакала и плакала, вздрагивая всем телом.

II

Илмари вернулся домой. Он прискакал верхом, ловко спрыгнул с коня на крыльцо и прямо с ходу вбежал в дом. И пошли тут слезы и объятия. Он успевал только спрашивать:

— Все ли в порядке?.. Где Ани? Не случилось ли с вами чего?

А мать, не отвечая на его вопросы, все плакала и бормотала что-то невнятное, так что Илмари начал уже опасаться, не случилось ли чего с Ани, раз она не показывалась. В конце концов, отец объяснил ему, что сестра в Хельсинки и что все члены семьи, стало быть, целы и невредимы. Когда и мать наконец обрела дар речи, она прежде всего спросила, надолго ли сын приехал:

— Ты ведь поживешь хоть неделю... или две?

— Я могу пробыть только до вечера. Меня просто командир отпустил.

— Как же ты оказался именно здесь?.. Само провидение...

— Я не оказался. Я попросил, чтобы меня назначили в эту часть.

Некоторое время родители были в растерянности. Не знали, о чем раньше спросить:

— В каком ты чине?.. Это знаки майора или капитана?

— Это знаки отличия лейтенанта... Финская фамилия и финский язык отнюдь не способствуют скорейшему повышению.

Илмари поморщился от какого-то неприятного, мучительного воспоминания. Однако родителей устраивало и звание лейтенанта. Майор и капитан — как-то даже будничнее, пожалуй. Они уже не годятся в герои. Герой непременно должен быть лейтенантом.

Оба они не имели никакого понятия о войне. Сын представлялся им как некий лейтенант Зиден, скачущий впереди своих солдат со сверкающей шашкой. Эта картина была навеяна иллюстрациями Эдельфельдта к «Сказаниям прапорщика Стооля».

Беседа распылялась, так как слишком многое надо было сказать. Илмари снисходительно отвечал на наивные вопросы родителей. Они же не могли на него наглядеться. Даже в голосе отца появилась смиренная почтительность. Все, что бы сын ни сказал, он принимал безоговорочно.

Пасторша позаботилась, чтобы для сына были приготовлены самые любимые его кушанья. Все же она не задержалась долго на кухне, а поспешила вернуться в залу. Она вглядывалась в лицо сына, замечала его жесты, и все ей в нем нравилось. Как будто разом исполнились все ее надежды. На Илмари был зеленый мундир егеря, кожаные краги и ботинки со шпорами.

Каким мужественным стало выражение его рта. И как ему шла стрижка бобриком.

Илмари интересовался, что пережили родители при бунтовщиках, и пасторша с гордостью рассказала о проповеди пастора на похоронах барона. Отец был скромен и тихо сказал, давая понять, что здесь было нечто большее, чем простая речь.

— Говорить не трудно. Трудно было обрести состояние духа, необходимое для того, чтобы говорить.

— А я отказалась брать у них пропуск. И не брала до тех пор, пока это не стало необходимым для того, чтобы навещать отца в заключении. А они грозились заставить меня мыть уборные, но я сказала, что скорее соглашусь делать это, чем возьму их пропуск.

— А кто же так грозил?

— Аксели Коскела. Ведь он был здесь все и вся. Все грабежи творились по его приказам. И он же послал двух юношей в село, чтоб их там убили. И хозяйка Теурю рассказывала, что сын Лаурила, когда пришел за хозяином, тоже ссылался на приказ штаба. И я нисколько в этом не сомневаюсь. Я всегда чувствовала в Аксели что-то опасное... Что-то жестокое... Видали ли вы, чтобы он когда-нибудь улыбался? Помните ли вы такой случай?

Никто такого случая не помнил.

Затем разговор перешел на другие совершенные красными убийства, о которых уже успели распространиться сведения. Первые же газеты белых описывали их со всеми подробностями, и на пастора особенно сильное впечатление произвели убийства многих священников. Его сдерживало сознание, что он по своему положению и взглядам не должен быть мстительным; но, вспоминая приведенные в газетах подробности убийств, он не мог побороть свой гнев:

— Меня не беспокоит моя собственная участь. Я не имею права чувствовать личную враждебность. Но когда старых почтенных пастырей... которые всю свою жизнь радели о благе общины... и часто именно о благе тех, кто стал их убийцами... Нет, нет... Я не ради себя. Но с какой стороны ни подойти... Даже невозможно представить себе такую дикость... Но ведь уже свыше десяти лет здесь только и делали, что сеяли ненависть. Ненависть, ненависть — изо дня в день! Я не за себя, но в конце концов надо спросить: вправе ли общество быть теперь мягким?

Илмари смотрел на все спокойнее, потому что его подход был прямее. Никаких бурных эмоций, а лишь сухая, холодная объективность. В этом чувствовалось его превосходство. Плотно сжимая губы, он резал мясо и говорил, делая ударение на словах с такой же силой, какая требовалась для разрезания мяса:

— Таких бесполезно расспрашивать. От них разит русским духом, и этим все сказано. И у нас для таких есть лишь один закон: к стенке! Я не для того бегал по лесам Локстедта и ползал на брюхе по болотам Курляндии, чтобы, вернувшись сюда, раздумывать и щадить предателей родины.

Отец заметил в сыне эту спокойную жестокость и почувствовал себя рядом с ним маленьким и ничтожным, оттого что сам он никогда не умел относиться к жизни так прямолинейно. Он видел, что сын его совсем вырос. Прежде мальчик, беседуя с ним, держался как-то уклончиво и неуверенно, а теперь роли переменились. И все же для отца это не было мучительно неприятно, напротив, он восхищался сыном и гордился им. Прежде, когда Илмари был моложе, отца часто не на шутку беспокоил его характер. Теперь его отцовское самолюбие ликовало. Слушая сына и любуясь его властной самоуверенностью, пастор мысленно представлял себе, как его принимают вместе с сыном в каком-то высоком обществе. Всякое слово сына он воспринимал как откровение.

— Наше мнение, что нам отступать не придется. Мы пришли и застали здесь настоящее анархистское гнездо. Тут нужны шпоры и стальные удила. Мы установим военный порядок, и вот увидите, у нас еще будет государство. Даже среди буржуазии, видимо, есть много таких, которым надо сказать: в четыре шеренги стройся! — и затем: раз-два, левой, левой! Тогда кончится расхлябанность и демократия. Все это происходит оттого, что у нас не было армии. Народ не имеет понятия о дисциплине. И прежде всего сами руководители не понимают положения руководителя. Хотят, чтобы люди подчинялись, а командовать не умеют. Всех политиков надо на время летних каникул призывать в армию. Мы, егери, безусловно, сумеем научить их, как надо управлять страной.

Отцу становилось как-то не по себе, но он не обижался: ведь это говорил его сын.

— Да. Часто к молодости относятся с пренебрежением, но редкие молодые люди проходили такую школу, как вы. Несомненно, управление страной ляжет на ваши плечи. Конечно, конечно, мы, старики, жестоко ошибались. Мы ведь чуть ли не силой навязывали им право голоса и заискивали... Да, кто без розги растет, тот без чести умрет... Как это верно! Это как будто про наших и сказано.

— Во всяком случае, теперь они умрут без чести.

Отец вздохнул печально, по обязанности, накладываемой на него саном:

— Да... какое несчастье они на себя навлекли.

Мать не принимала участия в их разговоре. Она сама подавала на стол, так как не желала, чтобы прислуга мешала им своим присутствием. Она все смотрела на сына. Как мужествен он, когда хмурит брови, задумавшись над каким-то вопросом отца. Обычно пасторша никогда не молчала, но теперь словно душа ее вывернулась наизнанку. Она лишь слушала и кивала головой, когда отец говорил:

— Конечно, ты поступишь так, как сочтешь нужным. Конечно, о продолжении учебы после такого долгого перерыва не стоит и говорить... И нам сейчас гораздо нужнее военные, чем юристы.

С будущим сына теперь связывалось будущее всей страны, и отец сказал:

— Молодое государство сейчас остро нуждается в работниках всех специальностей.

На этом и закончился государственный разговор, и они вернулись к более будничным предметам. Илмари встал из-за стола, и родители как завороженные слушали звон его шпор. Все полученное ими воспитание было так или иначе насыщено преклонением перед воинственностью и воинскими доблестями. Теперь шпоры звенели в их столовой. Разве он в самом деле не командовал сынами Ваасы, как лейтенант Зиден?

Илмари оправил свой зеленый мундир: одернул его полы, и, выкатив грудь колесом, повертел немного шеей внутри воротника:

— Мама, нет ли у меня тут белья или все осталось в Хельсинки? На мне такое грязное и, кроме того, знаешь — альте камераден.

— Господи помилуй. Надеюсь, ты не набрался насекомых?

— Какой же солдат, если нет вшей? Но я все-таки не хотел бы посеять их здесь.

Отец отдал Илмари пару своего белья. Родители с восхищением смотрели на грязное белье сына. Их сын-солдат нажил на войне насекомых! Грязное белье отнесли в сад и сожгли.

— Смотрите: вот этот настоящий старик-ветеран. И железный крест на спине.

— Фуй! Как ты мог носить такое белье... А у тебя нет железного креста?

— Нет. Не было даже случая заработать. Шведские молодчики уж позаботились об этом. А горячо приходится братишкам. Жаль старых товарищей... Вы плоть от плоти и кровь от крови моей...

Отец и мать восхищенно рассмеялись.

Перед самым отъездом сына зазвонил телефон; пастор подошел к аппарату.

— Да, я. Большое спасибо... Да, мы так рады. Среди всех печальных событий... О, конечно, это было бы нам исключительно приятно... Я должен спросить.

— Это хозяин Юллё. Он просил прежде всего поздравить тебя. И сказал, что приход при первой возможности устроит официальное чествование... Но он предлагает тебе стать каким-то комендантом или как это...

— Я же нахожусь на службе в армии, и какой-то хозяин Юллё не может назначать меня... Да я ни в коем случае и не желаю быть комендантом.

Однако мысль эта пришлась родителям настолько по душе, что они стали уговаривать сына согласиться. Штаб шюцкора, разумеется, сможет уладить формальную сторону дела. Сын решительно отказывался. Остаться дома ему, конечно, было бы приятно, но такой оборот никак не совпадает с его большими честолюбивыми замыслами.

— Комендант! Я упущу мой случай.

— Но ведь война кончается. Ведь там ты уж едва ли чего-нибудь еще добьешься... Останься... Три года мы тебя ждали, и ты уедешь...

Хозяин Юллё все устроил... Илмари получил предписание остаться, чтобы организовать в приходе охранный отряд и провести сбор новобранцев, учитывая его знание местных условий. Илмари не стал очень сильно возражать, поскольку это назначение было временным, лишь до тех пор, пока шюцкор не будет организован; а так как война действительно подходила к концу, то она уже не могла представить много шансов. Сегодня ему еще надо было явиться в часть, но уже к вечеру следующего дня он был в селе комендантом.

III

Свободные камеры инвалидного дома заполнились до отказа. Даже руководители не все поместились в них. Арестованных начали собирать на огороженном дворе. Одного за другим их привозили и вталкивали во двор. Молчаливые, продрогшие и через день уже голодные пленники коченели под открытым небом. По ночам старались заснуть, прижавшись тесно друг к другу, но студеной весенней ночью трудно было таким образом согреться. Заключенные во дворе шепотом передавали друг другу всякие слухи:

— Штаб шюцкора все расследует. Тех, кто принадлежал к руководству, оставляют в заключении, а остальных посылают на работы.

— Меллола сказал, что всех, кто был в штабе, расстреляют.

— Не расстреляют. Немцы запретили расстреливать. Говорят, если только хоть одного расстреляют, так они собираются и уходят, и тогда лахтарям туго придется.

Преети Леппэнена тоже было арестовали, но на другой же день его перевели на принудительные работы. Оттуда его и домой отпускали, и вообще шюцкоровцы потешались над ним как над шутом. Дали ему армейскую фуражку, и Преети рассказывал, что он призван в армию.

Забирали и женщин. Прошел слух, что Алину Лаурила привезли в «женское отделение». На третий день за ограду втолкнули Кустаа Волка. Знавшие его бросились расспрашивать, за что его взяли. Кустаа ничего не рассказывал. Он забился в самый дальний угол да так и сидел там, обхватив руками колени и уткнувшись в них носом. И не шевелился, точно волк, попавший в волчью яму. Когда пентинкулмовцы стали приставать к нему с вопросами, Кустаа разогнал их, выпалив несколько крепких ругательств.

Кустаа попал за загородку из-за своего ружья, и жизнь его висела на волоске. С первого же дня прихода белых на видных местах были прибиты объявления, в которых приказывалось под страхом смертной казни сдать все оружие шюцкору. Поскольку Кустаа не приносил свой дробовик, о котором знала вся округа, лавочник отправился за ним. Дверь была заперта изнутри на крючок, и когда лавочник постучал, Кустаа сердито крикнул:

— Какого дьявола ты по чужим углам тычешься?

— Ружье-то надо бы сдать шюцкору.

— Проваливай к черту в пекло со своим шюцкором. Моего ружья никто не отнимет. Оно мое и со мной останется.

Когда лавочник начал горячиться, дуло дробовика показалось в окне.

— Ружья я не отдам, а дроби получишь, если не уберешься поживее.

Лавочник удрал со всех ног, не сомневаясь, что Кустаа сдержит слово. А вечером пришли к нему целой группой. Подходили цепью, прячась за камнями.

— Эй, слушай, Кустаа, если не откроешь дверь, то мы будем стрелять!.. Нынче законы опять в силе...

Кустаа успел выстрелить из своей шомполки один раз не целясь, а затем Арво Теурю проник в избушку через окно и накинулся на своего дядю. Другие бросились на помощь Арво. Но лишь после того, как подоспел баронов староста Марттила, им удалось скрутить бешено сопротивлявшегося Кустаа.

Его повели через всю деревню. Двое мужиков держали его за руки. Заплатанные-перезаплатанные штаны Кустаа были так коротки, что между штаниной и растрепанной грязно-черной портянкой, торчащей из ботинка, сверкала посиневшая, обветренная голень. Время от времени он пробовал брыкаться своими большими, подбитыми множеством железных гвоздей ботинками, но староста рывком заставлял его идти вперед. За ними шел лавочник. Он нес ружье Кустаа на плече и всю дорогу приговаривал:

— Это теперь, знаешь... Больше против общества не пойдешь... Теперь налаживается порядок... Так что ты это, Кустаа, неладно... Мог бы кто-нибудь умереть от твоего выстрела... не знаю... и так уж это, может быть, преступление, караемое... смертью... Теперь общество стоит у власти...

Люди боязливо глядели из окон на это шествие, испытывая все большую тревогу. Кто же уцелеет, если даже Кустаа повели? А Кустаа, видя людей, орал:

— Смотрите все, как этот чертов спекулянт тащит мое ружье... Прежде он, сатана, спекулировал, а теперь занялся воровством!

— Я, я... Еще раз тебе говорю, общество этаких речей не будет слушать.

Жизнь Кустаа спас Илмари. В штабе шюцкора большинство решительно стояло на том, что Кустаа надо расстрелять — для острастки и прежде всего за неподчинение и вооруженное сопротивление представителям власти.

Илмари видел комическую сторону этого дела — то, что не вмещалось в головы заседающих в штабе хозяев. От расстрела, конечно, отказались, но и на свободу Кустаа не отпустили, а втолкнули его за загородку, в общую компанию. И он сидел там, точно идол какой-то, не чувствуя пи холода, ни голода, молчаливый и одинокий.

На третий день арестованные получили по маленькому куску хлеба. Родственники заключенных ходили вокруг забора с едой, принесенной в узлах, но стража отгоняла их. Раз один маленький мальчик сумел подойти к самому забору.

Арестованные зашептали:

— Лехтонен... Лехтонен, иди сюда...

Ребенок просунул отцу сквозь щель в заборе пакет и прошептал, испуганно глядя в сторону часового:

— Мама велела передать, что хозяин приказал нам убираться с его земли.

И маленькие ноги прыснули прочь, так что ребенок уже не слышал отцовского громкого шепота:

— Подите к Кантола... попроситесь хоть в баню к нему... у него ведь участок-то свой...

— Полевой суд заседает в доме общины.

При этом известии лица арестованных стали еще серьезнее. Скоро голодных, измученных бессонными ночами людей начали водить под конвоем в дом общины и обратно.

В состав полевого суда входили какой-то судья, назначенный председателем, хозяева Юллё, Меллола и Паюнен, а также военный член суда — брат аптекарши, лейтенант Гранлунд, дезертировавший из русской армии.

В роли прокуратуры выступал штаб шюцкора, который собственно и вершил суд. Ведь в штабе находились те же самые хозяева. На самом-то деле смертные приговоры были предрешены даже не на заседании штаба, а хозяевами. Они посоветовались между собой и выработали мнение, а затем изложили это общее мнение в штабе и на суде. Первым обсуждали Силандера и потребовали для него смертного приговора. Хозяева чувствовали себя несколько неловко. Ведь прошло совсем немного времени с тех пор, как они благодарили Силандера, который обеспечил им безопасность и спас жизнь. Однако председатель и военный член суда легко устранили сомнения хозяев. Лейтенант Гранлунд был особенно горячим сторонником смертных приговоров. Когда хозяева скромно упомянули об умеренности Силандера и о том, что он сделал хорошего для белых пленников, лейтенант сказал на своем дурном финском языке:

— Или он красный, или нет? Или он бунтовщик, или нет?

— Конечно, красный дух в нем был, пока тут вообще был этот дух.

Лейтенанту вспомнился дождливый осенний день на станции в Киеве. Группа подгулявших солдат заставила его отбивать земные поклоны и трижды повторить «Я свинья!» Долго после этого он думал о самоубийстве. Не мог ни есть, ни спать. В ушах так и стоял смех и издевки солдат. Ведь они заставили его проделать это при народе.

— Он есть руководиль и агитироваль. Кто должен умирать, если не он?

— Да, конечно. Ведь он со страха начал белых защищать. Случись их победа, еще не известно, что бы с нами было.

Итак, Силандер должен был умереть. Он вышел из зала суда бледный как смерть. На вопросительные взгляды товарищей, которые дожидались в передней своей очереди, он ничего не смог ответить, а только показал пальцем на свой лоб. После этого они уже не надеялись напрасно.

Когда прошел слух о приговоре Силандеру, родственники арестованных стали добиваться встречи с судьей, который квартировал в доме Юллё. В конце концов у ворот Юллё поставили часовых. А в штаб один за другим приходили хозяева и наговаривали:

— Он сказал так и так. Три воза сена забрали. Вот они, его квитанции. По ним видно, как нас грабили. Нечего ему больше членом обчества быть. Конечно же, пора ему дать последнее лекарство. Пришел к нам в избу да еще ругался непотребно.

Хозяйка Теурю побывала и в штабе, и в доме Юллё. Сам судья принял хозяйку — из уважения к ее горю. Хозяйка, то и дело смахивая слезу, говорила:

— Среди людей не найти добрее его... Не бывало воскресенья, чтобы он не послушал божьего слова, что я читала... Если в церковь не ездили... И ни один нищий от нас без куска хлеба не уходил...

— А вы не знаете, обсуждалось ли у них в штабе это дело? Не было ли каких угроз оттуда?

— Конечно, это все от штаба шло. Там же был их главный подстрекатель, он их и доводил до бешенства. Сам больной, при смерти лежит, а убийства замышляет... Но и семья эта парня своего тоже настрополила... Что бы он мог иметь против нашего хозяина?.. В тюрьме он сидел, так наш ведь ни при чем... Это мать уж такая... От злости всякий стыд потеряла...

Хозяйка проговорила сквозь слезы:

— И пять голов за его голову мало...

Хозяин Юллё тоже говорил с ней, и даже на его каменном лице выразилось сочувствие и печаль:

— Калле был мне хорошим другом. Они, конечно, поплатятся. Мы были с ним как брат с братом. И я не припомню, чтоб у нас когда случалось разногласие в делах общины. Так же и в церковных делах. Да, но как там этот Коскела? Семью его сына мы уже думали согнать. А у старого Коскела там, кажется, свое жилье на участке?

— Да, есть. Конечно, их семью надо прогнать подальше, чтоб и духу ихнего здесь не было. Это он у нас в первый же день ружья требовал и за сыновей грозился.

— Говорят, он публично заявил, что больше не будет исполнять отработки. Это означает разрыв договора, так что закон уже к нему не относится. Отец, конечно, может остаться. Он ведь, насколько мне известно, честный человек, и сыновья шли против его воли.

— Тоже порядочный кровопивец. Потянул с общины. Он же заграбастал себе пасторатские леса и выгоны...

Вечером пришел Янне Кививуори и попросил, чтобы суд выслушал его. Правда, не сразу, но его впустили к Юллё. Хозяин предложил Янне сесть, но сухо-официальный тон его заранее обещал отказ:

— Что вы имеете сказать, Кививуори?

— Я хотел бы поговорить насчет приговора моему тестю и насчет всего суда.

— О чем же тут говорить?

— Говорить есть о чем. Прежде всего, довольно сомнительна законность и суда и приговора, а потому интересно было бы знать, например, какие были основания, чтобы осудить моего тестя?

Хозяин Юллё быстро объяснил председателю суда характер юридической деятельности Янне, и судья спросил:

— А какие основания имеете вы для того, чтобы делать подобные заявления?

—Во-первых, состав суда. Ведь судят-то непосредственно заинтересованные лица. Или, может быть, вы, хозяин, назовете себя беспристрастным судьей в этом деле?

— Хе, хе. Найдется ли во всей стране хоть один законопослушный гражданин, который бы не был так или иначе заинтересованным лицом? Кого не задели их разбойничьи грабежи?

— В таком случае, следовало бы суд отложить на некоторое время, пока страсти не остынут немного. И, кроме того, ведь если речь идет о государственных преступлениях, то их должен рассматривать верховный суд, а не такие военно-полевые суды. Что же касается моего тестя, то, как бы там ни было с правами вашего суда, все же для приговора трудно найти основания в законе. К нему не подходит ни одна из статей, предусматривающих смертную казнь. Он не убивал и не участвовал в убийствах, он не присваивал себе судебной власти. Он не захватывал и муниципальной власти, а принял ее отчасти под нажимом гвардии, а отчасти потому, что исполнять ее было некому.

— Хе, хе. Трудно было осуществлять власть, когда пришли с винтовками и вывели из дома общины.

— Да, конечно. Но мой тесть не был при этом. Правда, он принял власть от тех, кто захватил ее; но были смягчающие вину обстоятельства.

— Однако теперь обстоятельства изменились таким образом, что вам, Кививуори, придется оставить свое крючкотворство. Помните, Кививуори, как вы тут командовали снять шапки перед осужденными судом преступниками? Это прославление преступлений, а вам, законнику, должно быть известно, что говорит насчет этого уголовный закон.

— К данному случаю это не относится. То была спасительная мера, с помощью которой удалось предотвратить опасное столкновение. Но вернемся к делу моего тестя. Если приговор приведут в исполнение, это будет судебным убийством.

Ему приказали выйти вон. Но он еще успел сказать:

— Говорят, вы, хозяин Юллё, грозились расправиться с социализмом, чтобы он сто лет не мог подняться. Но судейские правила не предусматривают расправы над социализмом, так что вы, хозяин, не совсем верно поняли свое положение. В этом-то и есть самое большое беззаконие. Действуйте вовсю. Трупов будет много, и могилы будут. Но социализм вы не убьете. Зато душу себе вы отведете...— В дверях он повернулся и с хитрой улыбкой сказал: — Кстати, я ведь не имел ничего общего с восстанием. И даже выступал против него открыто, гораздо решительнее, чем хозяева осмеливались протестовать. Таким образом, я законопослушный гражданин с незапятнанной репутацией и к тому же имею некоторый опыт юриста-практика. Собственно, мне гораздо больше пристало быть членом суда, чем, например, хозяину Меллола, чей юридический опыт основан лишь на том, что почтенный хозяин прошлой осенью был судим и осужден за нарушение закона. Так что, не пересмотреть ли вам состав суда? Как вы полагаете?

— Я, кажется, просил вас, Кививуори, выйти вон!

Домой Янне пришел мрачный и молчаливый. Санни, истерично рыдавшая, постепенно притихла. Он ее не успокаивал, а только сказал:

— Ну чего ты ревом добьешься?

Испуганного сына он постарался успокоить ласковой шуткой. Когда пришли за ним шюцкоровцы, он сказал со злой усмешкой:

— Долго же вы мешкали, хотя идти-то было недалеко.

Один шюцкоровец задел штыком за дверной косяк. Янне сказал:

— Смотри, не наткнись сам на свою колючку.

— А ну-ка, закрой рот.

— Ты мне не приказывай.

В полутьме щелкнул затвор винтовки.

— Замолчишь или нет?

Конечно, на этот раз он замолчал. Сердитые конвоиры втолкнули Янне за загородку с такой яростью, что он пробежал несколько шагов, чтоб не упасть.

Халме привели в дом общины под руки, так как от голода и усталости он едва держался на ногах. Собственно, его еще как-то поддерживала лихорадка, которая разыгралась после зябкой ночи, проведенной во дворе, и теперь подогревала последние мгновения догорающей жизни. Стоять он не мог и попросил стул. Его усадили.

В лихорадочном жару его сознание уносилось в сферы зыбкой нереальности, где все уже казалось, в общем-то, безразличным. Когда он услышал о смертном приговоре Силандеру, то вначале испугался, но вскоре вновь обрел равновесие. Он понимал, что ему не стоит защищаться ради того, чтобы повлиять на характер приговора. Поэтому он сосредоточил все силы на том, чтобы сохранить выдержку.

— Признаете ли вы, что четвертого марта сего года в три или четыре часа пополудни приходили в имение барона?

— Примерно в такое время я там был. Не помню точно число.

— О чем вы говорили с бароном?

— Об организации работ в имении... О весеннем севе и о распределении рабочей силы.

— А еще?

— Помню, я просил его подписать обязательство, которое от него требовалось.

— Вы с ним спорили?

— Я — нет. Господин барон, конечно, погорячился, но ведь он был очень вспыльчив. Я помню, его даже оскорбило мое предложение. Но оно было изложено, безусловно, корректно.

— Вы обращались к барону с угрозами?

— Это никогда не было моим обычаем.

— Слуги слышали, как вы сказали барону что-то в таком роде: «Я вам не советую раздражать людей. Может случиться все, что угодно».

— Я, конечно, не могу сейчас точно вспомнить слова, но что-нибудь в этом роде я ему говорил. До меня доходили слухи об убийствах, которые случались в последнее время в разных местах. Я считал своим долгом предупредить его...

— Точно так же вы считали своим долгом позвонить в сельский штаб? Член штаба Альгрен рассказывает: «В штаб позвонил из штаба Пентинкулмы портной Халме. К телефону подошел бывший депутат парламента Хеллберг, из слов которого я понял, что речь шла о посылке к барону сотрудников разведотдела, которые должны были искать оружие и потребовать у барона вышеназванное обязательство?» Отрицаете ли вы это показание вашего товарища?

— Не отрицаю. Поскольку оно касается слов депутата Хеллберга. Но это не было моим предложением. Я звонил вторично, часа через два, и спрашивал, сумеют ли эти люди хорошо выполнить свою задачу... я имел в виду их поведение.

Судья улыбнулся с понимающим видом:

— Отчего же вы засомневались? Как будто вы не знали, что эти разведотделы как раз и специализировались на терроре.

— Не знал. Я и сейчас этого не знаю. Я понял так, что и депутат Хеллберг вовсе не предполагал убийства барона. Посланные имели приказ арестовать барона в том случае, если он откажется подписать обязательство.

— Обязательство. Неужели из-за какой-то пустой бумажки его должны были арестовать?

— Господин судья, такое обязательство барона не было бы пустой бумажкой. Как бы к нему ни относились, но все знали, что слово свое он держал всегда. Мы верили слову честного человека.

Хозяева усмехнулись, а лейтенант Гранлунд пробормотал что-то по-шведски.

Судья говорил громко и ясно, как бы подчеркивая тем самым серьезность каждого слова:

— На следующий вечер в имение приехали трое с возницей, направленным из сельского штаба. Искать оружие даже не пытались, а, пошумев немного, увезли барона и зверски убили его на ближайшем мосту. Что вы скажете на это?

— Господа знают, что я сказал... Принципы мои настолько хорошо известны, по крайней мере, некоторым членам суда, что я нахожу подобные вопросы излишними.

— Да, мы уж тут изумились, когда Халме предстал вдруг в новом свете.

Сказав это сухо, враждебно, хозяин Юллё отвернулся.

— Итак, вы признаете, что звонили в сельский штаб и просили прислать упомянутых людей, чтоб они вымогали у барона обязательство?

— Я признаю, что звонил. О вымогательстве я не говорил ни слова, так что и признать этого я не могу.

— Дело не в тоне слов, а в их фактическом значении. Вы признаете свое участие в этом убийстве?

— Вы сами сознаете, господа, нелепость подобного обвинения.

— Стража! Уведите обвиняемого.

Через пять минут Халме снова вызвали в зал. На этот раз ему не дали сесть.

Издалека доносились до его лихорадочного сознания слова судьи:

— ...бунт против законного правительства и общественного порядка, за соучастие в убийстве и грабежах, за участие в незаконном лишении свободы... решением военно-полевого суда приговаривается к расстрелу.

Дыхание Халме стало прерывистым. Но он старался держаться ровно. Вся сила воли сосредоточилась на одном: «Надо стоять прямо. Надо сохранить спокойствие. Больше терять нечего, кроме достоинства и чести». Это напряжение воли подтачивала неуверенность, которая затаилась в глубине его души и для прикрытия которой в течение долгой жизни была выработана излюбленная роль Аадольфа Халме. Какое-то мгновение, казалось, отчаяние готово было вырваться наружу. Он обдумывал, что сказать, но не решался просить слова, боясь, что силы изменят ему. И все же так много надо было сказать, что он не мог упустить последнюю возможность.

— Уважаемые господа. Ваше решение, вероятно, обжалованию не подлежит. Но разрешите мне все же сказать несколько слов.

— Не довольно ли уже агитаторских речей?

Поскольку, однако, определенного запрета не было, Халме начал:

— Уважаемые господа. Меня побуждает говорить лишь долг перед истиной и справедливостью. Это единственные авторитеты, которые я признаю высшими судьями над собою. Моя скромная жизнь была, по-видимому, очень далека от совершенства.

В конце пути я оглядываюсь назад и вижу много неверных шагов, ошибочности которых я прежде не понимал. Но господа! Почему вы не даете мне умереть за мою идею? Зачем вам нужно опозорить меня именем убийцы, хотя нелепость такого обвинения вы сами отлично понимаете? Может быть, перед высшим судией я должен ответить и за свою долю общечеловеческого зла и за те деяния моих собратьев, которые вы сегодня ставите мне в вину. Но перед вами я не виноват. По земным законам я не виновен и суду не подлежу. Я виноват лишь тем, что я грешный человек, как и вы. Но ваш приговор ко мне не относится. Я умру, потому что вы этого хотите. Моя задача постараться вынести это... и... и я... признаю, что это нелегко... Но если вы обвиняете меня в подстрекательстве и натравливании, так пощадите же тех, кого я подстрекал и натравливал, ибо, чем больше моя вина, тем меньше, стало быть, виноваты они. Подумайте о детях и о женщинах. Умерьте ваш гнев, ибо через три недели вы сами пожалеете о нем. Уважаемые господа, ведь подлинные виновники восстания — вы сами. Так помилуйте же себя, вынося мягкие приговоры. Ведь вы себя наказываете. Вы расстреливаете тени своей тупой жадности и тщеславия. Но, помнится, я вам уже говорил однажды, что они от пули не гибнут. Вы мне не верили. Я понимаю. Но за моей ничтожной персоной стоит великий свидетель. Это сама жизнь со своим неумолимым ходом развития. И последующие десятилетия заставят вас поверить моим словам. Господа, вы усмехаетесь. Да простится вам это. Я кончаю, потому что устал и больше говорить не в силах. Но я хотел бы напоследок напомнить вам, что величайший учитель человечества, первый социалист, сын плотника из Назарета, осужденный по статьям закона, умер за правду и справедливость. Уважаемые господа, ныне от каждого ребенка перед конфирмацией требуют, чтобы он знал наизусть: «...Сядет по правую руку отца своего и будет судить живых и мертвых».

Халме кончил, чувствуя, что силы его покидают, хотя у него было еще много невысказанных мыслей, рожденных в те долгие ночные часы, когда он, продрогший, не мог уснуть в огороженном дворе инвалидного дома. Да и во рту у него уже так пересохло, что язык не мог выговаривать слова как следует. Напряжение воли настолько изнурило его, что он, не дожидаясь приказа, вышел из зала, не у силах больше стоять на месте. В передней он сказал дожидавшимся своей очереди:

— Пер аспера ад астра [9].

Губы его задрожали, собираясь не то улыбаться, не то заплакать. Но при виде шюцкоровцев, стоявших в сенях, он снова подобрался.

— Вот один из главных подстрекателей… Наверняка шлепнут.

Халме никак не реагировал на их слова и осторожно сошел с крыльца. Так он дошел, не останавливаясь, до аптеки, и тут у него подкосились ноги. И воля и тело его обмякли. Он повалился на забрызганную дорожной грязью ограду аптеки и повис на ней. Конвоир, которому было жаль Халме, стал уговаривать его подняться, и Халме, стыдясь своей слабости, пробормотал:

— Прошу прощения... Нездоровится... Обождите немного... Я приму капельку меда...

Он достал из кармана фарфоровую баночку, в которой первоначально содержалась какая-то аптечная мазь, и чайную ложечку, завернутую в промасленную бумагу. Во рту было так сухо, что мед не растворялся. Халме долго-долго сосал его. Время от времени он обращался к конвойному, как бы извиняясь:

— Это быстро восстанавливает силы... содержит таинственные питательные вещества... еще античные философы знали... сама природа... величайший химик...

С виноватой улыбкой он еще с минуту отдыхал, опершись на ограду. Наконец встал и пошел.

— Зачем они отобрали у меня трость?

Немного погодя он пробормотал:

— Теперь она мне в самом деле была бы нужна...

После ухода Халме в зале суда воцарилось молчание. Речь портного задела их. Хоть они не прислушивались, но все же голос человека, уходящего на смерть, видимо, подействовал на них. Молчание нарушил Паюнен:

— Вот уж и о боге заговорил, социалист.

— Надо было ему стать учителем народной школы, Как я в свое время прочил... аэ-эх... хда-а... У него всегда в голове были всякие изречения, выражения, стихи наизусть... ну, аккурат учитель народной школы.

Хозяину Меллола было немного жаль Халме, но судья наконец облегчил их души:

— Видно, хитрая лиса. Он вовсе не с бухты-барахты тут разглагольствовал. У него был расчет... Ишь ты, по его выходит, хоть и делали преступления, а все равно не виновны, как и честные люди.

Покончив с Халме, они решили сделать перерыв. Суд в полном составе отправился обедать к Юллё, хотя все жили поблизости и каждый мог бы сходить домой. Но за обедом удобно было обсудить предварительно многие вопросы.

Последним плелся Меллола. Когда они шли мимо сада Юллё, огороженного забором, Меллола негромко окликнул:

— Послушай, Арттур...

Юллё немного отстал от других, и Меллола, кивнув в их сторону головой, свернул с дорожки:

— Сделаем вид, будто мы отошли отлить... у меня к тебе маленький разговор... конечно, ничего такого... но лучше не привлекать внимания... поговорим шепотом. Я по делу Йокинена... Кажется, Гранлунд очень хочет и его шлепнуть... Я бы, конечно, ничего не имел против... но другие у меня с машиной не сладят.

— Нешто этот парень Леписто не работал на ней?

— Пробовал немного под присмотром Йокинена раза два... но я ему одному не могу доверить. А у меня, понимаешь, с зимы еще бревна лежат не распиленные... Раз уж все теперь так... То лучше сделать, чтоб работы не страдали... Жить-то ведь и дальше надо.

— Да. Но, конечно, он тоже бессовестный... И когда убили тех двух неизвестных, он, говорят, сказал, что «иначе с ними и нельзя».

— H-да... с одной стороны, это конечно... Он и у меня зерно мешками вывозил. Один красный командует, другой — держит мешок, а я им сам же еще должен насыпать... И тогда, во время забастовки, он мне тут ехидничал... Но у меня много заказов на доски от местных же хозяев. Ждут, просят поскорее. Даже если лес на продажу мог бы подождать...

Юллё сказал после некоторого раздумья:

— Что ж, пусть остается, раз так. Назначим ему принудительные работы. Под твое поручительство.

Меллола облегченно вздохнул и, пыхтя, пошел к дому следом за Юллё.

— Нет, я ему и жалованье буду платить... А расстрелять его можно, конечно, но где я возьму другого... Пожалуй, они будут дефицитны после всей этой заварухи... Постой-ка, неужели это трясогузка?.. Погляди-ка, ты лучше их различаешь.

— Нет, не трясогузка. Не та повадка.

— Да-а... Мне показалась похожей на трясогузку... А зря ты не дал расстрелять этого Кививуори... Уж он-то заслужил скорее, нежели многие другие.

— Так-то так... Но он слишком явно и очевидно выступал против них... Волей-неволей приходится считаться...

— А мало ли было у него совсем других выступлений?

Меллола был зол за осенний судебный приговор. Но хозяин Юллё не согласился на расстрел Янне.

IV

Канкаанпээ избежал смертного приговора, хотя был членом штаба. Его спас Паюнен, который доводился ему дальней родней:

— Он такой бесхарактерный человек, что его не стоит расстреливать. Социализм у него пройдет, когда других не будет... Он за другими потянулся: куда другие — туда и он.

Анттоо Лаурила даже не стали допрашивать. Ему объявили готовый приговор, вынесенный решением штаба. Анттоо угрюмо глядел на членов суда из-под насупленных бровей. Выслушав приговор, он сказал:

— Валяйте. Сцедите всю мою кровь на месиво, все равно еще наступит день — вы на коленях будете ползать и просить пощады. Клянусь сатаной, что это так и будет.

Больше он ничего не успел сказать, стражники вывели его.

Об участи братьев Коскела долго совещались. Хозяин Юллё хотел пощадить ребят:

— И ради их отца тоже... Он очень честный человек.

Судья думал иначе:

— Мы ведь не судим отца за дела сыновей. Точно так же и порядочность отца не должна оправдывать их. И ведь не кто иной, как старший из братьев, был инициатором бунта в деревне, не так ли?

Звонили в пасторат, спрашивали о ребятах. Пастор дал хороший отзыв.

— Конечно, они пошли на поводу у старшего брата и просто подчинялись ему. Вряд ли они сами связались бы с мятежниками.

Отзыв пастора чуть-чуть не перетянул чашу весов, но Гранлунд сказал:

— Они нет вожаки. Но они с оружием рука. Хороше характер. Может быть, хороше характер в мир. Но на войне настоящи сатан. Они гвардейцы мятежники.

Неблагоприятно сказывалось также участие в забастовочных беспорядках, за которые братья не понесли положенного наказания.

Приговоры ставились на голосование, и судьбу братьев решили три голоса против двух. За расстрел голосовали председатель, Гранлунд и Меллола. Они почувствовали некоторое раскаяние, когда увидели Алекси на суде. Парень стоял, переминаясь и поминутно одергивая полы пиджака, и, выслушав приговор, спросил:

— Так. Можно идти?

Братьев вызывали одного за другим, и когда Аку в передней встретил выходившего Алекси, он все понял с одного взгляда:

— Что?

— Не надо... поговорим потом...

И Алекси быстро вышел, потому что боялся разговора с близким человеком. Акусти стиснул зубы, но все равно на глаза навернулись слезы. От гнева за то, что осудили брата, он держался на суде вызывающе, и это освободило голосовавших от угрызений совести.

— Я не раскаиваюсь... Я лишь жалею, что не делал того, в чем меня обвиняют.

Тут послышался скрипучий голос Меллола:

— Аи-яи-яи-яи-яи!..

Во дворе общинного дома собралось много людей, хотя их оттуда время от времени прогоняли. Проходя через двор, Аку заметил в толпе Отто.

— Пуля в лоб... Расстрел обоим... Скажите дома... Но только пусть не приходят смотреть...

— Я поговорю... Пойду в штаб.

Толпа в основном состояла из родственников осужденных, все они испуганно молчали. Но там же были и шюцкоровцы и еще несколько белых, которые не скрывали своей радости. Слова Отто услыхал расхаживающий тут хозяйчик с белой повязкой на руке.

Он раньше состоял в рабочем товариществе, но потом женился на хромой хозяйской дочке и, выбившись таким путем в хозяева, порвал с товариществом. Теперь он стал шюцкоровцем не столько по убеждению, сколько побаиваясь за свое прошлое. По этой же причине он сказал Отто:

— Я полагаю, теперь твои слова ни к чему, так что напрасно тебе ходить и говорить. Теперь уж винтовки скажут свое крепкое слово.

Отто уже было прошел, но вернулся и воскликнул, как будто приятно удивленный:

— Ба, да это же Вальпри. И ты тоже здесь? Я и не заметил. Как сильно выцвела твоя повязка.

Лицо Отто расплылось в улыбке, но в глазах сверкала колючая ненависть.

Вальпри отступил назад, пытаясь сделать вид, что его это не трогает. Но это было не так легко, потому что люди уже посмеивались вслух. Даже шюцкоровцы, которые знали Вальпри Раутала.

В штаб Отто не пустили, а когда он пошел обратно к дому общины, его нагнал Уолеви Юллё:

— Эй, Кививуори, пойдемте туда, где вас ждут.

— Не пойду.

Два шюцкоровца схватили Отто за руки и повели.

Вальпри успел забежать в штаб и сказать:

— Он публично оскорбляет шюцкор.

— Неужели старый черт еще на свободе? Как же его не арестовали? Ведь он был членом правления и в забастовочном комитете заседал.

Так и Отто попал за загородку инвалидного дома.

Все же Отто удалось передать весть в Коскела. Когда во дворе торппы показался незнакомый гость из села, Элина тотчас поняла, что случилось какое-то несчастье. Пришелец, видимо, не знал, в который из двух домов направиться, и Элина вышла на крыльцо.

— Вы хозяйка Коскела?

— Да, я.

Незнакомец с трудом начал говорить:

— У меня плохие вести. Вашего отца арестовали.

— За что же?.. Бога ради... Он же ни в чем не участвовал.

— Да уж посадили. Но, я думаю, особой беды ему не будет. Другая весть у меня похуже... Дело такое, что эти ваши парни получили оба смертный приговор... Надо бы немедля что-то делать, если хотите их спасти... Я не знаю, когда их будут расстреливать, но это может случиться и скоро.

Заплакав от испуга и растерянности, Элина смотрела на окно нового дома:

— Как я это скажу... маме... Что я ей скажу... О господи, боже мой...

Чужой человек отвернулся и поспешил уйти, избегая тяжелых объяснений.

Он ушел, а Элина побежала к новому дому. Посреди двора она остановилась. Ей захотелось, чтобы незнакомец остался. От страха и беспомощности она искала в нем опоры. Она уже собиралась крикнуть ему и попросить его зайти вместе в дом, чтобы рассказать все, но поняла, что и он дела не изменит. Она постаралась взять себя в руки, входя в избу, но не в силах говорить, только твердила заикаясь:

— Ребята... ребята...

И, опустившись на скамью, громко разрыдалась. Алма вдруг совсем побелела, но ничего не сказала. Из глаз у нее потекли слезы, и она, глядя прямо перед собой, начала беззвучно одними губами читать первую вспомнившуюся молитву — благословение господне.

У Юсси вырвался хриплый стон. Он сел на край кровати, и плечи его опускались все ниже и ниже. Наконец Элина объяснила, в чем дело, и старик словно очнулся:

— Я пойду в пасторат... и в село, если понадобится...

Алма достала с чердака праздничный костюм Юсси. Это был все тот же сборный костюм, полученный Юсси в подарок от сыновей старого пробста в день его похорон. Юсси умылся, оделся и пошел. Женщины остались вдвоем. Хотя ребята были не особенно близки Элине, она очень убивалась. Смертный приговор сам по себе был ужасен. Но Элина невольно думала о судьбе Аксели. Раз даже ребятам уготована смерть, то для Аксели нет спасения, если он не успеет убежать.

Несмотря на собственное горе, Алма старалась утешить ее:

— Не надо, детка, так убиваться... Право же, в этой жизни надо научиться терпеть. Человек не должен падать духом...

Элина позвала ее в старый дом, чтобы вместе ждать. Кончился день, и вечер подошел, а Юсси не возвращался. Детей уложили спать, а две женщины все сидели, коротая бесконечно долгие часы жуткой апрельской ночи.

Тяжело дыша, Юсси шел в село. Он то пускался бегом, то ковылял. Каждый вдох он делал с трудом, каждый выдох— с мукой, приговаривая про себя:

— Хоть бы взял лошадь... а то так впопыхах...

На горе Таммикаллио пришлось сесть у дороги, чтобы отдышаться. В пасторате ему сказали, что пастор и пасторша уехали в село на какой-то праздник свободы. И Юсси, ни о чем больше не думая, пошел в село. Только устав от ходьбы, он вспомнил про лошадь, но было поздно возвращаться за ней домой. Отдышавшись немного, он пошел дальше.

В селе царила небывалая сутолока, и Юсси совсем сбился с ног: «Как же его найти... и что такое здесь творится?»

Шюцкор устроил на церковной горе торжественное принятие присяги. Вокруг площади толкался народ. Юсси полез в толпу — с отчаяния набрался нахальства — и, расталкивая людей, протискался поближе к группе господ, стоявших перед штабом шюцкора. Но пастор стоял возле самого штаба и Юсси не мог подойти к нему. Почти все начальство присутствовало здесь. Даже полевой суд прервал свое заседание, потому что судья должен был принимать присягу шюцкоровцев.

Юсси наблюдал церемонию и после каждой речи надеялся, что она будет последней. Но речей было еще много. Начальником шюцкора назначили аптекаря, но торжественной присягой командовал Илмари. По поводу командных должностей велись тайные интриги, господа уже готовили себе форму и нашили на петлицы самодельные знаки различия. Аптекарь сумел где-то достать шведскую военную фуражку с твердым козырьком. Общинный доктор сшил себе форму тайком, еще при мятежниках. У него были краги и коричневые ботинки со шпорами. Многие спрашивали, нельзя ли заставить Халме до казни сшить им военную форму, но, как им сказали, он был настолько слаб, что не смог бы работать.

Председатель военного суда читал слова присяги, а шюцкоровцы повторяли за ним, держа поднятыми два пальца правой руки. Для Юсси все это было удивительно. Несмотря на свою беду, он сердито недоумевал: «Конечно... конечно... Неужто людям больше делать нечего? Пальцы кверху... и бормочут этакое...».

После присяги выступил пастор. Под влиянием общей воинственности даже он во время своей проповеди вытянулся по стойке смирно:

— ...вы дали священную клятву родине и законному общественному порядку. Вы просили благословения у господа нашего. Мы видели, что господь не пренебрег молитвой тех, кто, уходя на бой, давал присягу и просил помощи у него. Правое оружие он благословил победой. Сегодня мы можем чувствовать себя свободными гражданами, свободными также от страха и тревоги, тяжкий гнет которых довлел над нами в эти мрачные месяцы. После жестоких испытаний вновь для народа Финляндии сияет ясное солнце. Власть анархии сокрушена силой наших доблестных сыновей, но мы не должны забывать, что они всего лишь орудие в руке всемогущего. Это он своею силой укрепил слабых. И в этот прекрасный день, который можно сравнить лишь с благословенным днем Лапуа, который воспел поэт, мы вознесем хвалу богу военных полчищ, на которого всегда уповал финский народ. Воспоем же ему благодарственный гимн, который предки наши пели столько раз на рассвете перед боем и на закате, завершив бой победой. Вон там, за каменной оградой, покоятся отцы наши. Пусть они услышат эту благодарственную песнь и спят спокойно, зная, что их дух жив еще в сыновьях. И они скажут друг другу, как говорил старый ветеран, приветствуя молодых победителей: «Да, жив еще дух предков, герои есть у нас!»

Го-сподь на-ша кре-е-пость...

— Ой, люди добрые... еще и молитвы, конечно же...

Юсси все порывался выйти вперед, но каждый раз, когда он делал попытку подойти к господам, смелость покидала его.

— Нет, туда... не годится...

Юсси ошибся, после гимна не последовало молитв. Зато были оказаны почести Илмари. Аптекарь принял команду и попросил Илмари стать перед строем. Илмари вышел и стал, сохраняя свободную осанку. Со спокойным достоинством оглядывал он публику. Руки его в кожаных перчатках были свободно опущены по швам. Аптекарь четким шагом подошел к нему:

— Господин егерский лейтенант! Я имею честь приветствовать вас от имени нашего прихода. В вашем лице мы видим воплощенную идею егерского движения. Уже сейчас можно сказать, что никогда в истории ни один народ не имел в своих традициях ничего подобного. Вы навсегда останетесь высоким идеалом для будущих поколений финской молодежи. О вас матери будут рассказывать своим детям, с вас будут брать пример юноши и молодые мужчины. В тяжелое для отчизны время вы не пали духом. Рискуя всем своим будущим, вы поехали в чужие края, чтобы получить военные знания и, вернувшись, освободить свою родину. Навеки запечатлены на страницах истории славные три года, что вы провели в германской армии. Но благороднейшей страницей ваших деяний будут все же сражения, которые вы вели, чтобы освободить нашу любимую землю от красной чумы. Молодые полководцы, вы воспитали в армии ее непоколебимую волю, ведущую от победы к победе. Я спрашиваю: что рядом с этим Леонид со своими спартанцами? Господин егерский лейтенант, от лица родного прихода я приветствую ваше возвращение домой.

Аптекарь отдал честь, Илмари ответил ему тем же. Из публики кто-то крикнул «ура», но эти отдельные нерешительные возгласы потонули в общем молчании толпы. Илмари стоял спокойно, стараясь не подавать виду, что чествование доставляет ему удовольствие.

После чествования Юсси думал, что все кончилось, и двинулся к пастору, но не тут-то было — начался следующий номер программы. Две девушки, одетые в белое, преподнесли Илмари большой букет цветов.

— Финскому егерю. От благодарного народа.

Девушки сияли и краснели, и в глазах Илмари промелькнуло неофициальное выражение. Казалось, он по-свойски подмигнул знакомым девушкам. Затем он взял букет, пожал девушкам руки и, козырнув, произнес громко, по-военному:

— Благодарю.

Жена доктора стояла рядом с пасторшей. От зависти лицо ее исказилось безобразной гримасой, но, боясь, чтобы пасторша не заметила ее чувств, она обняла ее и прошептала:

— Может ли... скажите... может ли мать мечтать о большем...

Пасторша молча глотала слезы. Юсси хотел было подойти к пастору, но эта сцена его испугала. Тут аптекарь закричал:

— Прошу посторониться! Сейчас будет марш.

Шюцкор промаршировал к дому пожарной команды, где в ознаменование присяги был подан торжественный кофе. Кофе ради такого случая собрали из потайных запасов господских семей, и многие отдавали последний пакетик, охваченные общим порывом жертвенности. Юсси думал, что сможет поговорить с пастором на ходу, и поспешил за ним вдогонку. Господа шли толпой, возбужденно разговаривая:

— Неужели правда, что немцы в Лахти?.. Но они заняли Хельсинки точно в назначенный срок... Вот немецкая методичность и пунктуальность...

Пастор увидел Юсси, но успел ускользнуть от него, прежде чем они встретились глазами. Он сделал вид, будто вовсе не заметил старика, и, чувствуя неловкость, прошмыгнул в дом пожарной команды раньше, чем решившийся идти напролом Юсси окликнул его.

Юсси стоял в передней. Шюцкоровцы, расхаживавшие взад и вперед, бросали на него недоуменные взгляды, но не трогали. Из зала доносился общий говор да позвякивание кофейных чашек:

— Мой брат при взятии Тампере... он крикнул: «Марш Ваасы, ребята!..» Красные страшно перепугались...

— А мой кузен писал, что они находились на самой передовой линии, и это было очень опасно. Тогда они с несколькими товарищами решили пожертвовать собой. Они стали стрелять очень быстро, и красные русские обратились и бегство...

— Жалость теперь — самая большая слабость... Разве хирург смог бы оперировать, жалея больного? Да, да. Это ужасно... Но прежде всего надо спросить: да полно, люди ли они вообще? Ты читал в газетах описания... выступающие части тела отрезаны тупым ножом...

— Я читал одну статью... там говорится, что наш народ не переживал такой чистки, как война Алой и Белой розы в Англии, Тридцатилетняя война в Германии или Жакерия во Франции. В статье говорится, что буйный, антисоциальный элемент у этих цивилизованных наций исчез в процессе таких гражданских войн... Но у нас происходит столько насильственных актов...

— Да... я не читал этих статей. Но, конечно, прополка необходима. Я подумал еще тогда, когда они показывали штык и говорили: даешь телку или жизнь...

— Господин лейтенант, наверно, привык жить шире там, в Германии.

— Мы простые деревенские жители...

— Совсем как Свен Туува... Вы догадываетесь, конечно, что я говорил с ним не слишком любезно.

Арво Теурю вышел в переднюю, и Юсси попросил его вызвать пастора. Арво сначала бросил на Юсси враждебный взгляд и ничего не сказал, но все же вернулся в зал. Пастор вышел, и Юсси снял шапку.

— Не будет ли... сколько-нибудь... несколько слов...

— Выйдем отсюда.

Они отошли немножко от дома, и Юсси начал:

— Я ради этих ребят... как вы, господин пастор, знаете, они же никакие не злодеи...

— Дорогой Коскела, я уже пытался сделать все, что было в моих силах, но приговоры не отменяются... Я дал о ребятах хороший отзыв... Но, говорят, участие в беспорядках во время весенней забастовки явилось настолько отягчающим... Я понимаю, как тяжело вам... и уверяю, что я сделал все, что мог... Но говорят, что, если отменить хоть один приговор без новых доказательств, это обесценит и другие приговоры... А гнев так суров... эти убийства...

— Но ведь не наши ребята... что они на войне-то, говорят, стреляли...

— Я попытаюсь еще поговорить. Но предупреждаю, что надеяться напрасно.

Пастор пошел в зал и скоро вышел снова:

— Я не могу помочь.

Видя отчаяние Юсси, он торопливо заговорил:

— Но вы можете еще сами объяснить судьям... Сейчас нельзя, но скоро они пойдут к Юллё, так вы попытайтесь тогда.— Пастор пожал руку Юсси.— Я желаю вам успеха, отца они скорее послушают...

Юсси хотел было еще сказать что-то, но пастор быстро ушел.

После торжеств Юсси пытался попасть к Юллё, но его не пустили. Настал вечер, и старик в отчаянии бросался от двери к двери, но все они были закрыты для него. Угроза смерти заставила этого робкого лесовика толкаться в такие двери, в которые раньше ему и в голову не пришло бы постучаться. Но ему даже не открывали. А если открывали, то ответ был короток:

— Это не мое дело. Говорите с судьей.

Стемнело, когда старик поплелся домой. Прежде размеренный, твердый шаг его теперь был усталым и ленивым. Пройдя километра два, он стал останавливаться:

— А что дома-то делать... когда не знаешь...

Юсси вернулся назад. Идти больше было некуда, и он стал, прислонившись к церковной коновязи. Село затихло в ночном полумраке. Лишь изредка кое-где слышались шаги да тихий говор. Искорка курева тлела в темноте. Из тьмы подымалась немая башня церковной колокольни.

V

В четыре часа утра в сумасшедшем отделении инвалидного дома поднялся какой-то шум. Приговоренные к смерти, которых содержали в двух камерах-карцерах, сразу угадали его значение. Слышен был топот, невнятная речь и стук ружейных прикладов. Потом открыли двери, и осужденным велели выйти в коридор. Здесь стояли Илмари, Уолеви Юллё, Арво Теурю и еще несколько мужчин. Осужденные щурились, выйдя из темных камер на свет. Они были бледны и дрожали от холода, хотя в камерах было тепло. Озябли они оттого, что сидели неподвижно, и это затрудняло кровообращение. Мало-помалу страх смерти и навеянные им тоскливые мысли притупились, потеряли остроту, и осужденные погрузились в спасительное оцепенение, с помощью которого легче было вынести все. Это оцепенение постепенно охватило весь организм, и вся жизнь как бы затихла. Илмари достал из кармана список. Он подошел к осужденным, глядя поверх их голов. Очевидно, он решил быть нарочито бесчувственным. Тихим, монотонным голосом он произнес:

— Приговоры будут приведены в исполнение. Мне поручено проследить за этим, и я хочу заранее предупредить, что всякие демонстрации напрасны. Будет лучше, если вы покоритесь неизбежности.

Затем он стал читать по списку!:

— Силандер, Калле Аугуст.

— Я.

— Каждый должен отвечать: здесь. Халме, Аадольф Александер.

— Здесь.

— Лейвонахо, Армас.

— Здесь.

— Лаурила, Антон Кустаа,

— Ммм... хммм...

— Коскела, Алексис Йоханнес.

— Здесь.

— Коскела, Аугуст Йоханнес.

— Здесь.

— Юлёстало, Калле Армас.

— Здесь.

— Альгрен Эдвард.

— Здесь.

Илмари сложил бумагу и спрятал ее в карман. Наступила тишина, прерываемая лишь сдавленным кашлем. Вдруг в ближней камере залязгали цепи. Из-за решетчатого окошечка послышался стук, а затем косноязычные выкрики Антти Лаурила:

— Аааа... антти... кашка... кашка...

— По двое становись. Шагом марш!

Вышли во двор. Колонну сопровождали конвойные с винтовками. Ночь была светла и холодна. Морозный воздух захватывал дух, и люди глухо кашляли. Процессия двинулась по тропинке, вышла на шоссе и оттуда свернула в узенький проселок. В утренней дымке уже ясно проступали очертания местности. Слева мерцал одинокий огонек в окошке общинной больницы.

Впереди шли Халме и Силандер. Местами, где дорога была неровной, Халме пошатывался и спотыкался, но Силандер поддерживал его, не давая упасть. Братья Коскела шли в паре. Они сидели в разных камерах и после суда так и не могли поговорить друг с другом. И теперь они остерегались разговаривать. Оба чувствовали, что слова могут только разбередить душу, и потому предпочитали молчать. Акусти трудно было идти, оттого что бедро разболелось и распухло, но он энергично опирался на палку, которую после многих боев со стражниками все-таки сумел оставить у себя. Раз он споткнулся, и Алекси протянул ему руку:

— Я... помогу...

— Нет... я сам...

Оба говорили вполголоса, стараясь не глядеть друг на друга. Когда подошли к опушке леса, Халме запел слабым, срывающимся голосом:

Червь, ползущий в пыли, я лишь гость на земле…

Илмари сердито окрикнул:

— Молчать! Нельзя петь.

— Теперь мы уже не в вашей власти...

Халме продолжал псалом, и Силандер присоединился к нему. Голоса звучали нестройно, прерываясь. Остальные не пели. Алекси, правда, шептал губами слова, повторяя вслед за поющими:

….нет ни дома, ни города, чтоб устоял,

чтобы в прах не рассыпало время...

— Уже и социалисты псалмы затянули?

Это сказал один из конвойных, но Илмари приказал отставить разговоры. Пришли в лес, к старому, брошенному карьеру, откуда брали гравий в голодные годы, когда строили шоссе. У карьера этого была недобрая слава: говорили, будто бы там погребены трупы дорожных рабочих, умерших от голода. Неслучайно в штабе решили казнить осужденных именно здесь, в этом карьере.

...когда бренное тело остынет мое,

когда смерть эти очи закроет,

ты возьмешь меня, господи, в царство твое…

— Сто-ой!

Колонна остановилась. Последние сделали еще шаг после того, как первые приставили ногу.

— Силандер и Халме. Становитесь вон там. Можно повернуться спиной, если хотите.

Халме с трудом сделал несколько шагов и стал лицом к палачам, выстроившимся в ряд. Уолеви был одним из стрелков. Поденщик Паюнена, которого вообще считали немного придурковатым, тоже с лихим видом стал в ряд. Очевидно, распорядок был установлен заранее.

— Силандер, станьте на ваше место.

Силандер не пошел, но один из солдат схватил его за локоть и поставил рядом с Халме. Силандер не сопротивлялся. Он только не мог сам сделать эти последние несколько шагов. Он повернулся спиной к палачам. Вскинулись винтовки, защелкали затворы, и прозвучал голос Халме:

— До свиданья, товарищи... Я умираю, уповая на милосердие божие, но невиновен перед людь...

— Огонь!

Прогремел залп, и сквозь него прорвался душераздирающий крик Силандера. Халме упал как громом сраженный, не издав ни звука. Среди ожидавших своей очереди кто-то слабо вскрикнул, кто-то закрыл лицо рукавом.

— Лейвонахо и Лаурила.

Эти подошли и встали возле убитых. Анттоо все бормотал и мычал что-то невнятное и смотрел прямо на стрелков. Арво Теурю, до тех пор карауливший осужденных, теперь тоже стал в ряд палачей:

— К этой паре и у меня дело есть.

Когда Арво вскинул винтовку, Анттоо раскрыл на груди ватную куртку и крикнул:

— Стреляй в сердце, дьявол, и похорони стоймя, чтоб земли меньше ушло.

— Огонь!

— Следующие.

Следующей была очередь братьев. Алекси спросил задыхающимся, осипшим голосом:

— Куда лицом станем?

Младший брат ответил неожиданно резко:

— Вперед!..

Когда они стали на место и палачи приготовились стрелять, Аку вдруг изо всех сил швырнул в них свою палку. Это вызвало замешательство среди палачей, и посыпались глухие ругательства.

Затем винтовки поднялись снова, и Аку шепнул:

— Прощай. Не бойся.

— Огонь!

Алекси упал не сразу, а стоял несколько секунд, шатаясь, протягивая руки вперед. Рухнув наконец на груду трупов, он еще шевелился. Аку быстро схватился руками за грудь, когда ударили пули, и упал на колени, а потом свалился ничком.

— Следующие.

Юлёстало встал на смертный рубеж, но Альгрена пришлось тащить за ним. Когда его поставили на место, он упал, не дожидаясь выстрелов, и закрыл лицо руками. В него так и стреляли, в лежачего, а потом работник Паюнена прикончил его штыком.

Илмари вынул пистолет из кобуры. Он подошел к груде трупов, в которых еще что-то шевелилось. Снизу из-под груды слышалось сдавленное хрипение. Илмари выстрелил в голову каждого. Так как они лежали навалом друг на друге, он подвинул кого-то ногой, чтобы добраться до головы нижележащего.

— Правильно ли я сосчитал? Я восемь раз выстрелил?

— Конечно же, их было восемь. А чего на них еще пули тратить?

— Так делается по правилам. Пули, попавшие в туловище, не всегда сразу причиняют смерть, и кто-то может еще мучиться.

— Не беда, если немного и помучаются... Но здорово же там в Германии всему обучают. Здесь этого никто бы и не знал.

— Наверно, и Гранлунд знает, он в царской армии был.

— Два человека остаются здесь на карауле. Никого близко не подпускать. Как только рассветет, я пришлю могильщиков. И не забывайте приказа: о подробностях казней рассказывать нельзя.

Багряное весеннее утро уже вставало на горизонте, когда шюцкоровцы вернулись в деревню.

Так как Юсси думал только о сыновьях, он представил себе, что первые залпы убили их. Бросившись домой чуть ли не бегом, задыхаясь, он слышал и следующие залпы, но уже не обращал на них внимания. Звук собственных торопливых шагов и собственное тяжелое, с хрипом и свистом, дыхание заглушало для него все.

Отто, Преети и Кустаа Волк попали вместе с другими в команду могильщиков. В нее отобрали тех, кто, по мнению хозяев, не стоил большего наказания.

— Надо их лишь малость постращать.

Отто, правда, считался одним из руководителей, но, поскольку в восстании он не участвовал, его тоже перевели в группу для «острастки». Захоронение казненных считали подходящим средством устрашения.

Они рыли могилу в плотном галечнике, а стражники с винтовками стояли вокруг. Над трупами уже кружились разбуженные утренним солнцем мухи; они еще не разогрелись как следует, жужжали как-то сонно и летали, казалось, с трудом. Искаженные лица и голые руки убитых ярко желтели на солнце. Отто заметил, что хорошие сапоги Алекси Коскела кем-то сняты, но решил лучше не говорить ничего. Сапоги унес поденщик Паюнена, который оставался стеречь тела.

Ослабевшие арестанты работали плохо, и стражники сердито покрикивали на них. Отто сказал, что нет силы работать, когда несколько дней почти ничего не ел.

— Давай нажимай. Могильщикам, сказано, дадут по лишнему куску хлеба.

Кустаа ничего не делал. Он еле-еле ковырял лопатой, для виду, а на приказания стражников отвечал тем, что поднимал на лоб свои косматые, похожие на два крыла брови и вытягивал губы трубочкой. Могилу надо было сделать глубокую. Предполагалось, что покойников придется укладывать в несколько слоев, так как, по расчетам штаба, общее число казненных должно было составить что-то около сотни.

Когда могила получилась достаточно глубокой, мертвецов перенесли в нее. Преети покорно брался за самых окровавленных, которых остальные избегали трогать.

— Я, пожалуй, сложу мастеру руки накрест.

— Черт, он их никогда в молитве не складывал.

— Я просто подумал. Раз мертвым обычно так руки складывают.

И несмотря на запрет, он скрестил руки мастера на груди и прикрыл шляпой его лицо, которое крупнокалиберная пуля Илмари страшно обезобразила. Он пощупал хороший пиджак Алекси:

— Нельзя ли это, как бы, того — отнести его родным?.. Небось это разрешат отнести?

Отто видел, что Преети самому понравился пиджак, и он сказал:

— Наверно, это родным передать можно.

Часовые разрешили, и Преети снял пиджак.

— Я, может, у них куплю... если согласятся продать. Если они с ним ничего...

И как бы в благодарность он осторожно распрямил Алекси и сложил ему руки на груди так же, как и мастеру.

Покойников засыпали слоем щебня сантиметров в десять толщиной. Часовой приказал также засыпать кровь, что натекла на месте казни. На могиле поставили часового, и все отправились назад в инвалидный дом.

Преети разрешили сходить на побывку домой, и арестанты надавали ему поручений. Он все соглашался исполнить:

— Только напиши записку. А то у меня память к старости что-то худая стала.

Отто отвел Преети в сторонку и так его напутствовал:

— Ты им этот пиджак на глаза не показывай. И если хочешь попросить, то лучше потом, погодя. Пусть пройдет некоторое время, прежде чем ты его наденешь. И как увидишь их, ты о трупах парней им ничего не рассказывай. Скажи только, что вид у них был успокоенный, что они как будто уснули. Ну да ты ведь сам понимаешь, тебя учить нечего. И зайди также к нам, попроси еды для меня, если только сумеешь пронести тут через ворота.

Дома Преети спрятал пиджак в чулан, но они с Хенной поминутно ходили смотреть его.

— Наверно, они его продадут... Можно за него отработать на посадке картошки... Ведь у них теперь работать-то некому... А твой старый можно переделать на Валтту.

Ауне, уехав, оставила Валтту на попечение стариков, а как Преети взяли «в армию», Хенна осталась с ребенком одна.

Попозже к вечеру Преети стал раздумывать:

— А может быть... Ведь Кививуори уже разрешил... Хотя, конечно, он тут распоряжаться не имеет права. Но, правда, он же им родня, да и вообще...

Преети не мог не пойти в Коскела. Там уже немного успокоились. Когда утром Юсси пришел со страшной вестью, Алма ушла в комнату ребят и заперлась там. Через час она вышла, спокойная, и больше не говорила о случившемся. Днем она пошла к Элине, и они там вместе пели псалмы. Юсси в амбаре готовил к севу семена. Дети зашли посмотреть, что там дедушка делает, но недолго пробыли.

Дедушка отвечал на вопросы неохотно или вовсе не замечал их.

Приход Преети разрушил с трудом налаженный покой. Алма тихо плакала, слушая рассказ Преети:

— Они, ну, точно, как будто уснули. И на них ни следа пули, ничего. Мастер, ну, совсем такой же, как прежде... А ребята, вроде даже как бы с улыбкой... Я подумал... Да и взял этот хороший пиджак Алекси... Может, как хотите... Я бы, конечно, купил его... Могла бы Хенна прийти сажать картошку... Если вам он не нужен...

— Я дам тебе другой пиджак Алекси... А то как... увидеть на другом... Но оставь пока, пусть у тебя побудет...

Алма дала ему один из пиджаков Алекси, и Преети много раз благодарил прощаясь. На лесной дороге он развернул сверток с пиджаком и стал разглядывать:

— Конечно, на том материя вроде бы получше... Но, с другой стороны, там эти следы пуль...

VI

На следующий день в Коскела пришел лавочник с ружьем за плечами. Вся семья находилась в старом доме. Юсси и Алма перебрались туда, так как в беде и горе хотелось быть поближе друг к другу. Юсси взглянул на лавочника и усмехнулся нервно и зло:

— Уж не за мной ли пришел? У нас, по-моему, больше уж расстреливать некого. Не считая вон малолетних...

— У меня к Элине дело.

— Значит, меня на расстрел?

— За свою жизнь можешь не опасаться. Но возьми-ка тряпку с ведром да пойдем — приберешь маленько в рабочем доме. Оставили в этаком состоянии...

Элина оделась и пошла за лавочником. По дороге лавочник лез с разговорами, но Элина не отвечала ему.

В рабочий дом собрали жен, дочерей и сестер красных, чтоб вымыли и выскоблили все после Красной гвардии, так как дом забирал теперь в свое распоряжение шюцкор. Уборка была в то же время и наказанием. Только Анну Кививуори оставили в покое. А Эмму Халме пригнали на уборку, несмотря на преклонный возраст. Элина увидела заплаканные глаза Эммы и сама не смогла удержать слез. Они не осмеливались говорить ни о чем, но Элина тихонько пожала Эмме руку и сделала книксен. Это вышло у нее невольно, по-детски, в знак искреннего уважения. Они мыли пол, а шюцкоровцы стояли в дверях и наблюдали. Благовоспитанные братья Теурю смущались, когда их дядюшка слишком распускал язык:

— Подоткни, подоткни юбку-то, чтобы не намокла... Мы, значит, голых коленок не боимся... У нас оружие имеется...

— Может, еще, значит, споете, что, мол, добьемся мы освобожденья своею собственной рукой?

— Так-так... Для Элины Коскела тут будет особое дело. Как жена начальника, значит, получай специальное задание. Сам комендант лично распорядился.

Элину повели мыть уборную. Все мужики пошли за ней — отчасти потому, что ее выделили таким особым заданием, а главное — из-за ее красоты, и вся их резвость и гогочущее остроумие носили характер своеобразного ухаживания. Элина не поднимала глаз от тряпки, которой мыла стульчак. Услышав взрыв смеха, она проговорила:

— Дома мы делаем это каждую субботу... и... никто еще... не смеялся.

Голос Элины дрогнул, и смех несколько затих. Тут в рабочий дом зашел хозяин Кюля-Пентти. Увидев эту сцену, он начал кашлять, будто поперхнулся:

— Ну, знаете... стыдно. Поди-ка ты, значит, домой.

— Это приказ коменданта.

— Пусть хоть Маннергейма... Эко, значит, того... срамота, значит.

Краска бросилась ему в лицо, и он сердито откашлялся. Другие смущенно усмехались. Наконец Элине велели уходить домой. Хозяин Кюля-Пентти при красных жил спокойно, его никто не трогал, так как никто не имел на него зла. Теперь он, как добрый вообще человек, пытался выступать против репрессивных мер. В своей деревне его еще слушали, но в селе его слова не имели никакого веса, потому, несмотря на все попытки, ему никого из своих деревенских спасти не удалось.

Однако здесь его гнев подействовал, и когда шюцкоровцы велели Элине отправляться домой, их приказ прозвучал почти доброжелательно. Хозяин также освободил от работы Эмму Халме и еще одну старуху.

С ведром и тряпкой Элина вернулась домой. Всю дорогу она старалась побороть в себе отчаяние, но у Маттиной ели силы покинули ее. Упав к подножию старой ели, она рыдала как ребенок, захлебываясь плачем. Она плакала не от обиды, не от того, что ее хотели унизить. В страхе думала она о муже, ушедшем куда-то далеко: «Боже... Господи, боже… только бы он пробрался в Россию... помоги, господи...»

Эллен организовала при шюцкоре женскую ячейку и заказала себе серую полувоенную форму — «полевой костюм». Такую форму должны были иметь по возможности все члены женской организации. Спорили о цвете формы, но Эллен настояла на своем:

— Серый — цвет финской армии. Конечно, он не наряден. Но ведь мы надеваем этот костюм не как особы прекрасного пола.

«Особы прекрасного пола» она произнесла с презрением, совсем в духе старых деятельниц женской эмансипации. Однако, получив костюм, она осталась очень недовольна, найдя его слишком безобразным.

— Эта портниха становится старой. Она уже ничего не шьет так хорошо, как прежде.

— Хе, хе. Ведь и твоя фигура изменилась за эти годы...

Пастор с улыбкой похлопал жену по плечу:

— Начинаем стареть. Да, да, мамочка.

У Эллен опустились уголки рта.

— Хорошая портниха должна уметь шить и на пожилую фигуру. И не называй меня, пожалуйста, мамочкой. Слово «мама» вошло в наш язык из шведского, и мне оно всегда противно было.

— Ну, ну. Не надо так принимать... Я же в шутку... В тебе нет и признаков старости. Да это вообще не имеет значения. Тебе не помешало бы округлиться. Тем более если слухи о том, что я должен стать пробстом, не лишены основания. Руустина должна быть немного пухленькой. Это просто по штату положено. Правда, я еще не очень-то верю этим слухам.

— Если ты вечно будешь таким скромным, то так и не получишь повышения. Другие выпячивают и расписывают всякий шаг, что они сделали во время мятежа, ты же говоришь о своих проповедях и о своем заточении так, словно ты в чем-то извиняешься.

— Но, право же, было бы неприлично, если бы я ставил это себе в заслугу. И так уж создается впечатление, что всюду так много заслуженных... Для многих этот мятеж оказался весьма полезным... Даже в несчастье есть свои положительные стороны, которыми расторопные люди умеют воспользоваться. Теперь уже, оказывается, егерей поддерживали, снаряжали и вербовали многие, кто еще год тому назад именовал их изменниками родины. Как послушаешь, начинает казаться, что все эти господа перенесли, по крайней мере, сибирскую ссылку...

Пастор сел, о чем-то задумавшись. Немного погодя он сказал тихим, неуверенным голосом, словно сам пугаясь своих слов:

— Я подумал... Не надо было нам уговаривать Илмари остаться здесь... Хотя, собственно, этого Юллё добился.

— Чем же плохо, что он остался?

— Да так... Его положение... Ты ведь понимаешь.

— Если ты имеешь в виду, что он командует расстрелами, так я тебя не понимаю. Он сам мне говорил, что запретил одному из стрелков оскорблять расстреливаемого. Он придерживается установленных норм.

Пастор сказал как бы про себя:

— И все-таки я бы предпочел, чтобы не он это делал.

— А кто-то другой, менее усердный? Да? Если бы, например, судья так рассуждал, то во что бы превратился суд!

— Конечно, все это правда... И я не то, чтобы... Но я никак не могу понять приговора братьям Коскела. Возможно, приговор и законный, но ведь существует и право помилования.

— А Аксели помиловал тех двух неизвестных? Он даже сам не посмел расправиться с ними здесь, а послал их на расстрел в село.

— Ведь братья не отвечают за поступки Аксели. Но я чувствую, что им пришлось отвечать не за себя, а за него. И надо сказать также насчет сгона. Я понимаю, конечно, но ради старика Коскела...

— Сгон! Аксели же сам разорвал договор. Ты странный человек. Всю жизнь ты был ужасно неуравновешен. У тебя удивительная манера мучить себя мнительностью. Ты же не старого Коскела сгоняешь, а Аксели. Я боюсь, ты скоро начнешь спрашивать, не виноват ли ты в этом мятеже! Да ведь Элина и не справится с торппой одна, а, как тебе известно, Аксели живым домой не вернется...

Но ты посмотри, что за мешок!.. Я и сама сумела бы сшить лучше. Я просила сделать просто, но все-таки я ведь не мешок заказывала.

Пастор скользнул по костюму взглядом и сказал что-то утешительное. С минуту он еще был в том же тягостном состоянии, но как только уныние успело захватить его целиком, так начался обратный процесс, и вскоре он сказал:

— В какой-то церкви было, что они привели в алтарь быка и стали давать ему святое причастие... Нет, конечно же… видимо, справедливо сказано, что предпосылкой жалости должно быть все же раскаяние. Но ведь трудно даже поверить, что люди могут быть такими зверями...

Эллен вертелась перед зеркалом — нельзя ли ушить немного в талии — но, потом разозлившись, совсем сняла костюм. Тут пришла горничная и сообщила, что старая хозяйка Коскела спрашивает пастора.

— Ох, не хотелось бы сегодня...

— Скажи, что мы уезжаем для участия в торжественном подъеме флага.

— Лучше уж поговорить сразу. Зачем откладывать?

Он принял ее в канцелярии. Алма была в черном праздничном платье.

— Я пришла поговорить о сыновьях.

— Да. Я очень вам сочувствую... Я хлопотал о них... но что произошло, то произошло...

— Я только думала, чтобы... в освященную землю... И благословить все-таки.

Пастор занервничал:

— Послушайте... я не смогу этого устроить, по крайней мере пока еще... Были возражения против того, чтобы хоронить их на церковном кладбище.

— Но у нас с отцом есть свои купленные могилы... Так можно бы туда.

— Ну да, конечно. Ведь у вас есть собственная могила... Но, видите ли, весь вопрос в том, разрешит ли штаб забрать их из нынешней могилы. И я думаю, что сейчас это невозможно. Надо подождать немного... когда это возмущение немного уляжется...

— Да... но раз уж могила заранее... И ребята ведь никому ничего не сделали... Ничего такого...

Пасторша тоже пришла в канцелярию.

— Их и не обвиняли, по-моему, ни в чем таком, кроме вооруженного мятежа. Это ужасно для всех нас. Право же, их судьи вовсе не стремились к тому, чтобы выносить такие приговоры... Очень жаль, что все это причиняет страдания ни в чем неповинным людям, таким, как вы. Именно ради вас мой муж и старался сделать все возможное.

Вопреки уверениям пасторши Алма почувствовала в ее голосе холодок. И умолкла. Не подобало вступать в пререкания с госпожой, и Алма собралась уходить.

— Послушайте, хозяйка... У меня имеется еще одно весьма неприятное дело. Поскольку Аксели перестал платить аренду за торппу и публично заявил, что больше он не будет исполнять отработку, церковный совет считает, что Аксели разорвал договор.

— Так.

— Это не относится к вам. Это касается только Аксели. Я еще добился, что вы будете получать от пастората то содержание, какое вам давал Аксели.

— Так.

— Передайте, пожалуйста, Элине это... И, надеюсь, вы понимаете, что мы тут совершенно ни при чем... Но я бессилен против возмущения, которое Аксели вызвал у всех.

— Да.

Алма ушла. Пасторша тоже покинула канцелярию, и пастор остался на некоторое время один. К жене он пришел мрачный и молчаливый. Эллен сокрушенно разглядывала свой военный костюм.

— Нам пора одеваться. Скажи, могу я надеть эту гадость?

— Тебе больше ничего не остается. Ты сама это выдумала.

— Да, но я должна буду передавать флаг и речь держать. Я не рвусь покрасоваться, но все же на таком торжестве мне нельзя выглядеть комично.

— Почему вы решили поместить на своем знамени изображение рыси?

— Это герб Хэме. К тому же рысь символизирует настороженность и быстроту.

Работник подал экипаж к крыльцу, и они поехали. Почти нею дорогу пастор говорил мало и неохотно. Эллен догадывалась, что мужа расстроил разговор с Алмой, но она больше не хотела вмешиваться в это дело. Чем ближе к селу, тем оживленнее становилась дорога. Шюцкоровцы ехали на торжество кто на лошади, кто на велосипеде, а кто шел и пешком. Пастор и пасторша многих обгоняли и с каждым здоровались. От встреч с людьми пастор приободрился, и, подъезжая к селу, он уже приветствовал знакомых весело и бодро.

У дома общины толпилось много народу. Пастор и пасторша оказались в центре общего внимания. И не только в силу своего положения. Как родители егерского лейтенанта, они теперь купались в лучах его славы. Какие-то не очень близко знакомые люди обращались к ним, называя Илмари «господин егерский лейтенант».

— Поедет ли господин егерский лейтенант на парад в Хельсинки?

— Да, конечно. Он будет на параде со своей частью. Но затем он еще вернется сюда на некоторое время. Правда, он очень хочет поскорее освободиться от должности коменданта. Слишком много молодой энергии, для которой здесь нет применения.

— Мы как раз говорили: сколько в нем ума и энергии! Мой муж уверен, что через десять лет его будут величать генералом Салпакари.

Пастор улыбнулся, но затем сказал с искренней серьезностью:

— Да. Молодому государству сейчас нужны работники всех специальностей.

Алма пришла домой с новостью, но после всего пережитого это известие не произвело впечатления. Юсси сказал Элине:

— Меня они не сгонят, а я имею право пустить к себе в дом кого захочу. Переходи жить к нам. Насчет доходов у меня теперь ничего неизвестно... И деньги все ушли... Кроме тех, что у Алекси остались в банке. Но есть по крайности хоть крыша над головой... И что-нибудь придумаем.

— Но они говорят, красные должны вернуть все, что реквизировали. Мол, и Аксели обязан расплатиться по своим квитанциям.

— Если они заберут скотину и все движимое... Но все равно, мы еще мальчиков вырастим...

— Может, я домой пойду? Баронесса, говорят, не велела сгонять семьи мятежников. Конечно же, меня, наверно, пустят домой.

Однако Алма отвергла эту мысль.

— Как-нибудь уж мы здесь перебьемся. Хоть рукоделием. У родителей тебе тоже будет плохо. Еще ведь не известно, сможет ли твой отец остаться на прежнем месте... А нам ты своя. Будем жить уж как придется...

— Не могу я остаться. Не могу жить на их земле...

Элина стояла на своем, и они сразу же стали готовиться к ее переезду. Хотя по обычным правилам о предупреждении за полгода можно было бы еще посеять и собрать урожай, но все равно для этого не было рабочих рук. И Элина решила, что лучше сразу освободить торппу.

Каждую ночь раздавались залпы на старом карьере. А кроме того, то об одном, то о другом говорили: «убит при попытке к бегству».

И к смерти привыкают. Привыкли к ней даже осужденные. Редко случались какие-нибудь сцены. Молча, без жестов, выходили они из инвалидного дома в сопровождении конвойных — «на горку». В иных, более населенных странах люди ставили друг друга «к стенке», а в малонаселенной Финляндии расстреливать отводили «на горку». Говорят, что некоторые перед казнью кричали: «Да здравствует революция!», но чаще всего по ночам в камерах смертников звучало пение псалмов. А в карьере на палачей смотрели глаза, полные мрачной ненависти, смотрели, не дрогнув до конца. И такими же ненавидящими глазами смотрели стрелки, плохо различая прицел в предрассветном сумраке.

Без криков и без сцен. Только сверлили взглядом друг друга. Потому что это была настоящая финская ненависть. Как пропасть болотного озера: черная, глубокая, холодная и непроглядная.

О казни Алины Лаурила рассказывали в деревне с шуткой. Она ночью попросила молитвенник, и одна смотрительница инвалидного дома дала ей свой. Однако Алина не пела молитв и даже не читала, а только держала книгу и ладонях, прижатых к груди. Когда ее вывели расстреливать, она так и встала, с молитвенником на груди. Ей велели повернуться спиной, но она не подчинилась. Ее повернули насильно, но она сейчас же повернулась обратно. Все время она не говорила ни слова. С плотно сжатыми губами, с застывшими широко раскрытыми глазами, она прижимала к груди книгу.

— Воспиталась все-таки... Прежде она не стеснялась повернуться задом даже к ленсману.

Арестованных, которые не были приговорены к смерти, отправили в тюремный лагерь в Тампере. Некоторых освободили для работ на поруки хозяев. Преети Леппэнена и Кустаа Волка освободили, но Отто и Янне Кививуори пришлось отправляться. Их вели на станцию связанных длинными веревками: каждый арестант был привязан к веревке за руку. Отец и сын Кививуори шли друг за другом, и стоило конвойному отойти немного подальше, как другие заключенные зло шипели на них:

— Что, видите теперь, чего вы добились, хоть и держали сторону лахтарей!

Янне сначала не хотел отвечать, но потом лениво бросил:

— У меня, видишь ты, эта привязь гораздо свободнее. Учти.

Но конвойные старались не спускать глаз с отца и сына, опасаясь их острых языков. Однако отец теперь все больше молчал. Он постарел и был уже не так вынослив, а потому не хотел наживать лишние неприятности. Но Янне конвойный нет-нет да одергивал:

— Ты что, Кививуори, неужели не научился держать рот на замке? Смотри, мы тебе его так закроем, что больше не разинешь!

Янне замолчал. Но когда конвойный отошел, он процедил сквозь зубы:

— Игра эта не кончена... Жив еще дух отцов.

Загрузка...