© Вячеслав Харченко, 2014
Все приколы нарастают в течение года. То жену заподозришь в работе в спецслужбах, то работодателей в зомбировании подчиненных, то повстречаешься с масонами. Иногда даже разговариваешь с дальними мирами и громко кричишь в толпе.
Если у тебя сердобольные близкие, то они начинают лечить без врачей. Дают капсулы с порошками, куда подбрасывают таблетки. Я обычно по следам ногтей на капсуле догадывался о вложенных кружочках, доставал их и скармливал во дворе собакам.
Так происходит весной и осенью, а летом и зимой успокаивается, словно ничего и не было. Ходишь с нимбом, так как лицо приобретает вид херувимский. А как приходит весна, все начинается заново. Прослушка, заговоры и враги повсюду.
Обострение, из-за которого забирают в психушку, наступает неожиданно. Я проснулся, а у меня отказали мышцы век. Ресницы не смыкаются, все движения как у робота. Сослуживцы говорят: «Что, Слава, заново ходить учишься».
Тут можно подумать все, что угодно: про шпионов, про внеземные цивилизации, про сатрапов-работодателей и про агента-жену. Бежишь без спросу домой.
Лежишь на постели и не берешь телефонную трубку, чтобы на расстоянии не зомбировали. Идешь в магазин и покупаешь ноль-пять, чтобы залить святую воду в организм. Еще ходишь по церквям и ищешь, где есть хор. Когда находишь, то тоже бежишь, потому что треск свечей в церкви зомбирует. Рыщешь по улице, и тебе кажется, что люди повторяют твои движения и тобой манипулируют, а ты убираешь манипуляции командой «Снять».
А потом приехали жена, брат, теща, отец и наряд милиции. Когда появилась бригада психиатрической помощи, все стали говорить, что я убиваю молотком жену, потому что если этого не делать, то положить меня очень сложно. Я честный гражданин великой страны, и нарушать мои гражданские права никто в первый раз не может. Поэтому все врут, даже наряд милиции врет, так как получил денюжку от жены и очень этому рад.
Когда меня засовывают в машину, то везут самыми запутанными дворами, чтобы я не мог в одиночестве вернуться. Мне кажется, что санитар закрывает мои глаза рукой, а водитель усмехается. Санитар и водитель от отца получают денюжку.
Когда меня брали и вязали, я помню главного врача отделения. С седой шевелюрой, он склонился надо мной и сказал: «Смирись, ибо в смирении есть покой».
Я подергался и порыпался, но в целом особо не побунтуешь. Тогда подошла старшая сестра и погладила меня по голове: «Вот на этом подоконнике знаменитый поэт С. написал свое послание к дворнику Степанычу, а в этом карцере пел с гитарой бард Н. Он утром встал во время обхода профессоров и запел, а те ему — браво, браво. Рядом с твоей постелью лежал знаменитый футболист Ж. Он, когда из Бразилии летел, то бегал по самолету и называл себя белым Пеле. Смирись». И я смирился, потому что вспомнил, что про тринадцатую психиатрическую больницу есть стих у Ц., а сам Ц. и его стихи мне нравились.
Когда с тебя снимают одежду и уносят в хранилище, то это не обидно. Но когда у тебя, как в тюрьме, забирают ремень, то понимаешь, что можно было и в петлю слазить, а не дают. Нарушение прав личности во имя сил справедливости и порядка. Еще забирают все острое, а ты кричишь: «Как я бриться буду?»
Самое жестокое — это не отбор ремня, а выдача белых кальсон с не застегивающейся дыркой на месте мужского достоинства. Я часто спрашивал у нянечек и врачей, зачем так сделано, но мне стеснялись ответить. Это, наверное, чтобы наблюдателю было видно, что я творю со своим отростком. Мой отросток ценность не только индивидуальная, но и общественная.
Потом на тебя смотрят и выбирают: вести в палату с наблюдателем или в обычную. Если ты кричишь и дрыгаешься, то ведут к наблюдателю, а если сильно кричишь, то могут отвести в отдельный звуконепроницаемый кабинет, но я там не был.
В наблюдательной палате, в первую очередь, положат на вязки и прибинтуют брезентовыми ремнями к кровати веной вверх, чтобы было удобно колоть, а если ты сопротивляешься, то позовут здоровенных санитаров.
Когда тебя привяжут веной вверх, то сестра засадит в нее десять кубиков галоперидола, и ты уснешь без сна и последствий, словно невинный младенец.
В больнице лежат всякие. Шизофреники с голосами и галлюцинациями, как у меня. Алкоголики с белочкой, которые ходят гордые и довольные, потому что болеют благородной для России болезнью. Наркоманы с чудовищными ломками. Они, когда плохо, то заваливаются в туалете по углам и дрожат, как провалившиеся под лед собаки. Депрессантники и суицидники, которых выловили из окон. А у баб еще лежат дистрофики на голодных диетах, которых санитары кормят силой через трубочку.
Бывают еще косящие от армии и от убийств, попавшие по блату или за деньги, чтобы уберечь свою шкуру. Таких никто не любит, потому что им носят дополнительную дорогую еду, а они на глазах у всех ее жрут и не делятся ни с кем.
Вот такой вот контингент.
Я всегда думал, что болезни душевные — это прерогатива людей умственного труда. Профессоров, врачей, ученых и прочее, а оказалось, что каждой твари по паре. Тут были сантехники, шоферы, слесари, продавцы алкогольных напитков, управдом-шахматист, у которого росли водоросли с потолка, и даже подводный спасатель дайверов. Моя профессия писателя здесь никого не удивила, хотя и вызвала первоначальный интерес скорее из-за безделья, чем от любопытства. Себе интересного я нашел лишь философа из института философии, пославшего статью Бодрийару, но так и не дождавшегося ответа.
Когда просыпаешься после галоперидола, то весь свет приходит с трудом, потому что каждое твое движение происходит через силу. Ты еле добредаешь до туалета и в очереди до свободного очка не просто ни о чем не думаешь, а даже само желание подумать вызывает отвращение, так как мысли разбегаются. Не можешь ни на чем сосредоточиться.
После галоперидола начинаешь курить, даже если бросил год назад. Заняться ведь нечем. Или спи, или ешь, или кури, бросая сухие корки хлеба, оставшегося с обеда, голубям сквозь железные решетки, в которые забраны все окна.
«Обед, обед, обед!!!» — орут во все стороны санитарки, чтобы слышно было и обычным палатам, где присматривать не за кем, и палате с наблюдателем, где валяются под одеялами обдолбанные после шумных вязок тяжелыми дозами галоперидола.
Мы медленно тянемся на обед мимо одиночки с привезенным ночью бомжом и все по очереди делаем ему козу в стекло. Бомж что-то кричит, но ничего не слышно. Он находится на карантине по вошкам, и его не выпускают даже курить. Говорят, бомж когда-то колол себе настоящий героин, а теперь на вокзалах мыкается, облизывая пивные бутылки после восьмиклассниц.
Когда бомжа выпустили, то он затрахал всех просьбой дать ему сигарет. Причем, делал он это не униженно (как полагается), а агрессивно, в духе индийских попрошаек. Некоторые из нас, вместо того чтобы дать несчастному человеку закурить, стали выписывать ему тумаков.
На обед щи, макароны с котлетой и компот.
Заведующий отделением Алексей Ароньевич — семидесятилетний седой курчавый грек в очках. У него еле заметный врожденный тремор. Я стою и долго думаю, управляет он мною или нет, на всякий случай громко и ясно говорю «Снять» и сажусь на стул напротив. Это смелый поступок — что-то сказать врачу вслух. В моей палате лежит Прокатчик с внешностью монаха и именем, которое никто не знает, потому что Прокатчик всегда молчит. Однажды я сел на постель Прокатчика, и он мозолистым кулаком попросил меня слезть с белья, а все потом меня трясли за плечи и спрашивали, как тебе это удалось, и что сказал Прокатчик.
Ароньевич долго смотрит на меня и просит рассказать, что случилось, и я подробно описываю ситуацию и кричу, что это белая горячка. Ароньевич мотает головой, вызывает санитаров для новой дозы и тихо шепчет, что это не белая горячка, нет, это не белая горячка.
Я научился своим поведением не вызывать вязки, и мне ставят уколы как всем в кабинете. Одна медсестра, широкая и улыбчивая Маша, колет больно и неточно, прокалывая вены, а гестаповка Ирина Викторовна никогда не промахивается, делая одно точное движение.
Ирина Викторовна говорит на повышенных тонах, всегда заставит любого прийти на укол. Она не сообщает об инцидентах докторам, а все решает сама методом железной воли, а Маша вечно бегает в докторскую по каждому поводу и без повода.
Перед уколом долго накачиваешь вену, сестра смотрит, сколько в меня вливать галоперидола, а после укола держишь ватку со спиртом на месте ранки.
Когда уколы делаются только в одну руку, то образуются гематомы. Чтобы они рассосались, на время колют в другую.
У нас был однорукий. Он говорил сестрам, чтобы они были поаккуратнее, иначе ему придется ампутировать вторую руку, и он не сможет ни жить, ни есть.
Так случилось, что я, работая писателем инструкций в банке, еще перебиваюсь литературным трудом, но не высокими поэтическими формами или прозой для толстых журналов, а короткими анекдотическими историями, которые так любит простой народ.
В день я пишу три рассказа по две страницы каждый, так что получается пятьдесят долларов в сутки или штука в месяц. Вычитая отсюда задержки журналов по оплате и прибавляя оклад на постоянной работе, получается две штуки, что позволяет жить вдвоем с женой если не шикарно, то и не впроголодь и иметь простенький автомобиль.
В последнее время друзья и журналы носили меня на руках. Они кричали: «Второй Аверченко, Хармс», — и требовали новых историй, а я, нащупав свой стиль, радостно лабал килотонны печатной продукции и верил в светлое завтра.
Все умываются утром и вечером холодной водой, потому что горячей воды нету. Я тру лицо, чищу зубы, намыливаю ноги и смываю в одной и той же раковине. Бриться мне пока не дают, потому что я буйный.
Теплая ванна бывает один раз в неделю. Тогда все занимают очередь и выстраиваются хвостом. К ванне полагается одно тупое лезвие на всех, которое используется под присмотром санитарки, и одни ножницы для стрижки ногтей, как на руках, так и на ногах. Если кто-то не может самостоятельно состричь ногти на ногах, а такое из-за особенностей течения душевных болезней бывает, то ему помогают товарищи.
В банный день приезжает парикмахерша и стрижет, кого успеет. Так как денег она не берет, то стрижет того, кого захочет: болезных, юродивых, малоходячих, находящихся на длинном сроке. Они все любят парикмахершу. Носят ей конфеты и бананы. Она красивая, пахнет духами и настоящей женщиной, а не медициной, как санитарки. К тому же санитарки старые, а парикмахерша — молодая. Мне иногда кажется, что ей, красивой, нравится находиться среди большого количества мужчин, пускай и сумасшедших.
После официального отбоя в десять часов, когда больных загоняют по постелям, начинается ночная жизнь.
Все, кто днем носил санитаркам баки, убирал мусор во дворе, ездил на тележках к кастелянше, выползают в столовую и получают за сделанное остатки обеда-ужина. Сумасшедшие стоят по мере участия в работах. Существует негласный ранжир по их ценности. Первыми идут тяжелые и грязные работы: носка белья, уборка территории вокруг помойки, перетаскивание баков с едой. Подметание парадного подъезда на последней очереди.
После наполнения мисок все садятся по углам и громко чавкают, чтобы быстро съесть и успеть во второй раз. Если успеть во второй раз, то можно обойти тех, у кого более ценные работы и кого любят санитарки.
К работам допускаются те, у кого небольшие дозы и кто не лежит в палате с наблюдателем, хотя этого мало. Если ты ругаешься или срываешься как-нибудь, то тебя тоже не пустят. У нас был один тихий, но он ночью вырвал все цветы в отделении, запихал в пакет и положил под подушку. Его санитарки на работы не пускают, а работы — это возможность выйти на улицу, получить дополнительной еды и дополнительных сигарет «Ява».
После отбоя с постелей поднимаются все шизофреники, которые не могут самостоятельно уснуть, и их мучает бессонница. Если они утром на обходе не сказали докторам, что сон расстроен, то медсестры не получили указания дать им снотворное. Они ходят за санитарками и ноют: «Маша, дай таблетку. Ирина Викторовна, дай таблетку». Старики могут не спать даже после таблеток. Они сидят всю ночь на табуретках напротив выключенного телевизора и ждут завтрака.
Никакой сексуальной жизни в отделении нету. Этому способствует мужской состав, тяжелые препараты и, как говорят, добавляемый в пищу бром. Но все-таки глубокой ночью иногда происходит шебуршение из-под туго натянутых одеял. Больные решают свои проблемы самостоятельно и поодиночке. Сумасшедшие в обостренных стадиях — они активные.
В отделении два врача, а третья, женщина, появилась позже, когда меня уже выписали. Один врач — заведующий отделением — Алексей Ароньевич, ведет мое дело, а второй врач, Николай Викторович, ходит лысый. С Алексеем Ароньевичем любят говорить родственники больных, потому что он красочно и с примерами описывает случаи из практики, а ему семьдесят лет. Он застал смерть вождя, помнит времена оттепели и не боится ругать власть.
Николай Викторович производит впечатление равнодушного человека, но большего о нем я сказать не могу, потому что близко не знаком. Равнодушие же проистекает из манеры держаться, манеры говорить и манеры все делать неспешно.
Врачи приходят на работу к восьми часам, чтобы не пропустить завтрак, но иногда, бывает, и к девяти. Завтракают врачи у себя в кабинетах. Им санитарки носят еду. Еще врачи курят на рабочих местах, а больные — в туалете, где всегда для проветривания открыто окно.
Ровно в десять часов утра после мытья полов в отделении врачи делают обход в сопровождении старшей сестры. От каждого больного выслушиваются жалобы или объяснения, потом делаются выводы и корректируется лечение. Пациенты боятся обходов, а я их любил, потому что хотел бы побыстрее выбраться отсюда, а галлюцинации мне мешают.
Посещение больных производится в выходные дни и по средам, а право на разговор с лечащим врачом родственник имеет в субботу и в среду.
Пришедшие приносят фрукты, конфеты, печенье, минеральную воду и сигареты. Если сигареты дорогие — «Парламент» или «Мальборо», — то они в больнице имеют такую же ценность, как деньги.
Скоропортящиеся продукты санитарки убирают в холодильник, а сигареты изымаются и выдаются дозированно каждый день.
Пришедшие ко мне друзья и я сидим за одним столом в столовой, и я рассказываю, что моя жена агент спецназа, и ей нельзя доверять. Они мне кивают и говорят, что не помогут ей деньгами. Ведь денег у нее нет. Все деньги я унес из дома с собой в больницу, и теперь они хранятся в бумажном пакете в камере хранения. Долларов пятьсот. Я благодарю друзей, а они мне все подливают сок и подкладывают сладких пирожков.
После их отъезда приходит жена и приносит носки, трусы и гамбургеры. Я все беру, но с ней не целуюсь, а жена долго беседует с врачом.
На седьмые сутки нахождения в палате с наблюдателем, когда я только спал, ел и испражнялся, меня подняли после обеда и сказали перебираться в обычную палату. Значило это, что меня больше буйным не считают и даже, может быть, уменьшат дозу галоперидола.
Из лежачей палаты я запомнил двух малолетних наркоманов. Они постоянно рассказывали о герыче и винте, а я делился с ними продуктами и водой, принесенными друзьями и женой. Наркоманы мечтали о том дне, когда их выпустят на волю, чтобы всадить очередную дозу, а не мучиться с препаратами, помогающими пройти ломку. Один рассказывал о том, как он всадил шприц себе в лоб и остался жив, а второй — о точках и покупке товара через Интернет. Сделаешь заказ, придешь на точку в подъезд заброшенного дома, а там на втором этаже с обратной стороны полуразрушенного мусоропровода приклеена скотчем доза.
Новая палата была меньше наблюдательской. В ней находилось одиннадцать человек. Один следователь на белочке, чекист с Байконура, подросток-алкоголик, Прокатчик и еще человек пять.
На четырнадцатые сутки нахождения в больнице пытаюсь читать. Взял у соседа книгу Акунина, но все буквы разбегаются, и ничего не могу поделать. Алексей Ароньевич говорит, что пока болезнь в силе, то читать будет трудно, и начинать лучше с Пушкина. Еще говорит, что через две недели это пройдет.
Жена привезла сказки о Золотом петушке, Золотой рыбке и Балде. По складам и при помощи пальца пытаюсь их понять, но долго не могу сосредоточиться. Одна надежда, что Ароньевич сказал правду.
Если пройти из конца в конец по коридору, упереться носом в окно палаты и опустить голову вниз, то можно увидеть железные двери морга. Иногда по вечерам, ближе к ночи из него выносят завернутые трупы шизиков из острого отделения. Один раз мы стояли с чекистом у окна и наблюдали, как выносят труп. Неожиданно мешок развязался, и оттуда показалась синяя, лысая голова. Чекист вытянул палец руки и заржал, а мне стало так плохо, словно меня зомбируют. Я побежал по коридору и еще на неделю попал в палату с наблюдателем, где мне опять кололи большие дозы, чтобы галлюцинации исчезли.
А покойник мне еще снился несколько раз. Он смотрел в глаза и заискивающе улыбался, словно извинялся передо мной за галлюцинации и галоперидол.
Второй приход к Алексею Ароньевичу был более продолжительным, потому что я решил рассказать ему о природе своих галлюцинаций.
Что вижу, как люди на расстоянии — хоть пятьсот метров, хоть тысячу, — строят мне гримасы, делают жесты и этим управляют мной. Поэтому я собственной волей не обладаю, а являюсь объектом влияния.
Правда, в один из своих приступов мне удалось найти способ, как убрать влияние. Достаточно вслух громко сказать «Снять» — и управление и зомбирование пропадают. Так как нападение на меня может произойти в любую минуту, то я нахожусь в постоянном психологическом напряжении, чтобы отбить незваную атаку.
Алексей Ароньевич внимательно, не перебивая, выслушал меня и сказал, что эти жесты и гримасы — галлюцинации моего пошатнувшегося разума. Ведь мы же не можем в обычном состоянии видеть выражение лица прохожего, находящегося на расстоянии в километр. Значит, и ты ничего не видишь. Твое же спасение тоже выдумано и никакую болезнь не лечит. Лечение болезни — это отсутствие галлюцинаций. Оно длительно и требует медикаментозного вмешательства. А причина твоей болезни — неправильный химический обмен в мозгу.
После обеда следует тихий час, но если вы в палате без наблюдателя и помогали санитаркам по хозяйству, то они втайне от докторов нальют вам кружку кипятка из самовара, стоящего на кухне.
В кипяток нужно засыпать полпачки индийского чая со слониками, принесенного сердобольными родственниками, и дождаться пока он заварится и образуется чифир. Сумасшедшим запрещены наркотики, алкоголь, кофе и чай. Они бодрят, а это может привести к срыву крыши, и тебя не выпишут, а оставят на целый год.
Но из-за уколов все подавлены и хочется веселья. Чифир на десяток минут бьет в голову. Ходишь по коридору, размахивая руками во все стороны, и спать абсолютно не хочется.
Когда идет врачебный обход, то доктора требуют больных показать языки и если языки от чифира темные, то долго еще доктора ругаются с санитарками на кухне.
От чифира среди сумасшедших избавиться невозможно, потому что если ты не пьешь чифир, то все в палате думают, что ты стучишь врачам, а если санитарки перестанут наливать кипяток, то кто тогда будет таскать тяжелые баки с едой и убирать внутреннюю территорию.
Сейчас же только скажи — и все бегут наперегонки, а медсестры выбирают самых высоких и самых сильных.
Вся территория больницы обнесена двухметровым бетонным забором, а на проходной стоит охрана. Она пропускает только по специальным разрешениям, но в день приема родственников и посетителей пропуска не нужны.
Сама палата закрыта на замок, а ключ находится у старшей сестры. Сумасшедшие могут выйти из палаты на улицу только с разрешения главного врача или главной сестры. Обычно это подъем привезенного с кухни обеда, уборка территории, поход в столовую за хлебом и всякими мелочами, вынос мусора, отвоз одежды в прачечную и забор отстиранного постельного белья.
У нас в палате вечно спал толстый Сергей. Его положили, чтобы не посадить за кровавые поступки. Однажды он проснулся и сказал, что давно не видел племянницы из Иркутска, а она как раз прилетает. Выпросил у нас куртку, напросился на отвоз белья в прачечную и беспрепятственно прошел через проходную, потому что был приемный день.
Санитарка Тамара, когда вернулась с постельным бельем, то посчитала всех, не нашла Сергея и устроила крик. Главная сестра дала ей подзатыльник, а врачи пошли звонить по телефону.
Через три часа Сергея привел отец, потому что если его задержать дома дольше, то могла приехать милиция и отправить в тюрьму, а больница лучше тюрьмы.
Сергей был весел и пьян, смачно рассказывал про похождения, несмотря на ругань врачей и сестер, давал в курилке подымить «Парламентом-лайт» и через полчаса уже мирно спал на своем обычном месте.
На тридцатый день нахождения в больничке, после того как получилось читать, я решил попытаться писать. Я взял привезенную женой тетрадь и синюю ручку и записывал сюжеты и штамповал рассказики, но рассказики не штамповались. Они получались какие-то кривенькие и косенькие, как сторожа после попойки. Я никак не мог связать конец и начало, словно болезнь начисто лишила меня логического ядра.
Но ведь болезнь была всегда. Она ниоткуда не возникла, а постоянно присутствовала во мне. Выходит, ей я должен быть благодарен за успех. Получается, что этот трахнутый галоперидол не дает мне писать по-старому.
Или же наоборот. Течение болезни никак не позволяет справиться с противными скачущими буквами. Измученный раздумьями, я побрел курить в туалет.
На следующее утро я на приеме у Алексея Ароньевича поднял эту тему. Врач ответил, что вся проблема в болезни. Только вылечившись, я смогу делать то, что мне удавалось до шизухи.
В больнице ближе к выходным или праздникам несколько счастливчиков отправлялись на побывку домой. Как правило, это были люди уже близкие к выписке, когда острая фаза прошла. С уходящими мы договаривались, что они принесут водки или травы.
Чаще всего они уже через час по выходу бывали сами вдрызг пьяны, но случались и крепкие бойцы с недугом, твердо соблюдающие предписания лечащего врача. Когда ушедшие приносили траву или алкоголь, то больные радостно пили или дымили. А санитары-мужики, предназначенные для вязок, ходили и во все стороны говорили: «Что-то в туалете анашой несет» или «Что-то во второй палате все спят, когда обед скоро».
Больной, найденный пьяным, считался совершившим самый тяжелый проступок. Хуже только побег. Но за пьянство всегда получали санитары или медсестры, так как что с нас взять.
Иногда санитары сами приходили на работу пьяными. Тогда если старшая медсестра не успевала их отправить домой, то они попадались на глаза врачам и получали полный разнос вплоть до увольнения. Но из-за нехватки санитаров их не выгоняли, и они через пару-тройку дней снова появлялись, как ни в чем не бывало, на рабочем месте.
Оставшихся в больнице в праздничные дни Маша выводит гулять на улицу в клетку. Вывести можно десять человек. Именно столько фуфаек и кирзовых сапог.
Клетка — это огороженная железной сеткой территория с березками, столиком и скамейками. Ходишь в ней кругами и смотришь на голубей и ворон. В клетке долго не погуляешь, потому что всем быстро надоедает ничего не делать и непрерывно ходить.
Если ты ведешь себя хорошо и подкидываешь медсестрам конфеты, то в праздники и выходные они могут в тихий час отпустить тебя на улицу одного.
Когда я вышел, то на мне вместо цивильной одежды была больничная пижама, поэтому через проходную идти я не мог. Быстро оббежал территорию больницы в поисках дырки, но везде стояли бетонный забор и столбы с колючей проволокой.
Чтобы не привлекать внимание врачей других корпусов и не подставить своих медсестер, я был вынужден лечь в траву на хозяйственном дворе и пролежать в ней два часа, пока меня не согнали собаки с пищеблока.
А так, когда у тебя есть цивильная одежда, ну там спортивный костюмчик и кеды, то можно в день приема выйти через проходную и очутиться в Люблино. В Люблино много магазинов, есть церковь, а если чуть пройти, то можно попасть в Кузьминский парк и искупаться в прудах. Во время купания хорошо видны рыбаки. Они стоят вдоль берега, ловят карасей и карпов или блеснят в надежде заполучить окуня или щуку.
То ли дозы подействовали, то ли беседы с врачом, но я стал постепенно разговаривать с женой и целовать ее, признав, что она не тайный агент. Вначале это выглядело комично. Растолстевший на перловке и гречке увалень делает резкое движение к молодой красивой женщине и тыкается носом в щеку. Потом движения обрели необходимую плавность, а сам я сбрил усы и бороду, которые отращивал в знак борьбы с агентами.
Жена каждый приемный день носила мне сменное белье и еду. Она устроилась на мою работу, на мою должность и этим зарабатывала на жизнь, хотя до того была домохозяйкой.
Врач просил родственников не говорить мне об этом, чтобы я не подумал, что жена тайный агент, но они мне сообщили.
Чекист Гоша оказался шофером с Байконура, которого, чтобы пропустить керосиновоз в зону старта, оформили в младшее звание КГБ.
Он болел сердцем, и поэтому врачи не ставили ему уколов. Чекист сидел в больнице без лечения и ждал, когда пройдет обострение.
Гоша поссорился с женой и топором открыл ванную, в которой она заперлась. Жена вызвала психиатричку, и так как чекист был в больничке не раз, то его быстро оформили и забрали.
Гоша любил по ночам лазить по тумбочкам и забирать сладкое и чай. Чтобы пациенты не заметили, он перепрятывал найденное в карманы собственного спортивного костюма и в свою тумбочку.
Один раз я поймал Гошу ночью, но ничего не сделал, потому что было ему шестьдесят пять лет и у него болело сердце.
Чекист любил вечером сесть в комнате отдыха на диванчик возле меня и рассказывать про спутники и ракеты, которые он запускал.
Его керосиновоз гордо подъезжал к ракете, вливал в нее керосин, и ракета стремительно летела к звездам сквозь мглу пространства.
Один раз на старте произошел взрыв, и у Гоши заболело сердце.
Вчера мне удалось написать один рассказ, который отдаленно напоминал то, что было до болезни. Я до сих пор не могу понять, случайно ли это или же надо сказать спасибо Алексею Ароньевичу.
Алексей Ароньевич стал со мной добр и подолгу рассказывает различные истории из практики. Недавно поведал случай про пациента, любившего бить морды тайной полиции. Пациент работал в секретном КБ, и его каждый раз отмазывали.
Но один раз он был в Большом театре и побил очень влиятельное лицо тайной полиции, так что пациента упекли в острое отделение на год, где он и умер.
Его же сотрудникам в КБ пришло важное исследование, и никто не мог его осуществить. Тогда сотрудники полезли в бумаги пациента и нашли решение. «Такое вот предвидение будущего», — говорил Ароньевич и, преисполненный любви, разводил руки в разные стороны, как бы обнимая всех своих шизиков.
Через два месяца мне сняли уколы и оставили только таблетки. В час раздачи за таблетками очередь. Все стоят к столу с пластмассовыми стаканами с водой, набранной из-под крана, и кидают в нутро выдаваемые сестрой кружочки. Потом надо раскрыть рот и показать его медсестре, чтобы было видно, не спрятал ли я таблетку под язык или же не выплюнул ее на дно стакана.
Когда сидишь без уколов на таблетках, то обдолбанность мозгов меньше, и поэтому можешь играть в различные игры. В домино, в шашки и в шахматы.
В шахматы я играл с управдомом. Управдом был нормальным мужиком, но когда его снимали с тяжелых доз, то у него начинали расти водоросли с потолка. Он ходил и смотрел наверх, а пациенты ржали и вызывали старшую сестру.
Я не любил, когда смеются над управдомом. Когда у него начался приступ, то санитары надавали ему подзатыльников, а мне стало казаться, что все управляют мной и зомбируют. Я побежал к врачу, и мне вернули уколы.
Подросток-алкоголик жил с бабушкой и был взят за то, что пристрастился к бражке, которую настаивала старушка. У подростка не было родителей, потому что они еще в его детстве исчезли.
Когда он перебирал старухиного зелья, то его направляли на принудительное лечение в 13-ю, где подросток был самым прилежным и самым безотказным работником. Только и слышалось от санитарок изо всех углов: «Алешенька, помой пол в коридоре. Алешенька, принеси баки с едой. Алешенька, присмотри за ванной, я там воду открыла». Иногда казалось, что подросток когда-нибудь вырастет и вломит всем санитаркам по самое не горюй за эксплуатацию детского труда.
Бедой алкоголика было то, что он не любил стирать носки, а бабушка ходила к нему очень редко, принося ошметки и огрызки.
Стоило Алешке где-нибудь сесть, как от него отворачивались друзья и соседи. Мы с чекистом часто боролись с Алешкой, напирая на его патологическую любовь к ближнему. Мы ловили подростка-алкоголика ночью и говорили, что из-за вони не можем спать. После этого еще долго раздавался плеск холодной воды в ванной. Это наш Алешка старался ради друзей.
Большинство медсестер и санитаров работают за еду, потому что зарплата очень маленькая. Пищу они принимают от котла сумасшедших. Те, кто возится с обедами-ужинами-завтраками, еще немного имеют от того, что уменьшают порции и недодают штучный продукт. Ну там, масло, кусочки сахара, джемы, вареные яйца. После смены они берут сумки и везут еду домой детям и мужьям на электричках, потому что в основном сестры и санитары из Подмосковья: Егорьевск, Клин, Пушкино.
Санитары также подрабатывают тем, что говорят родственникам вновь попавших больных, что если им позолотить ручку, то они разместят бедолагу в самой лучшей палате самого лучшего отделения, хотя от них это решение не зависит. Решение принимает комиссия врачей из трех человек, которая разглядывает и расспрашивает шизика на приеме и выносит решение о его размещении.
Еще медсестры забывают при выписке отдавать больным продукты из холодильника и сигареты из шкафа.
Мне всегда было жалко сестер, и я делился с ними пищей, которую приносили жена и родственники, а еще подарил Маше коробку шоколадных конфет с ликером, за что удостоился от чекиста звания «идиот».
Меня почти перестали вызывать к Алексею Ароньевичу. Наверное, я перешел в разряд выздоравливающих. При встрече со мной врач только кивает головой и спешит куда-то к более тяжелым и более сложным пациентам. Один раз Алексей Ароньевич притормозил возле меня и спросил, каковы мои литературные успехи, но мне нечем было похвастаться.
Алексей Ароньевич качал головой и говорил: «Мы прекрасно можем и в обычном состоянии без болезненных подъемов настроения достигать того, что нам необходимо. Для этого нужно усердие и вера в действенность медицины».
На улице май, и меня стали отпускать во время обеденного сна гулять на улицу. Я делаю небольшие подарки сестрам, и они открывают двери. Весной хорошо ходить по территории больницы или сидеть на лавочках, которые не в клетках, а возле асфальтовых дорожек. Я выхожу в спортивном костюме и не имею вид сумасшедшего.
Один раз со мной заговорила молодая красивая девушка, которая до этого долго пыталась обратить на себя внимание. Девушку я потом разочарую. Она придет на прием в наше отделение к своему брату Прокатчику, увидит меня и поймет, что я тоже сумасшедший.
Возле нашего корпуса стоит корпус женский, в который приходят посетители. Они стоят внизу на земле, а больные с ними переговариваются из окон.
Часто появляется полноватый мужчина средних лет и кричит: «Оля», а сверху высовывается красивая дама и отвечает: «Я люблю тебя, Гена». Это все, что она говорит, даже когда Гена задает вопросы: «Что ты ела?» или «Как ты спала?» Через какое-то время мужчина горестно уходит, а вслед ему несется: «Я люблю тебя, Гена!»
Когда тебя хотят выписать, то направляют на токотерапию. Укладывают на кушетку с ногами, подключают электроды и бьют слабым током. Так как нервная система расшатана, то с трудом выдерживаешь время сеанса. Лежишь и считаешь про себя, а потом громко кричишь: «Пора снимать, пора снимать», — хотя это делать не полагается. Врач должен самостоятельно подойти и снять электроды.
Еще в отдельной комнате из специального аппарата делают воздушный коктейль из шиповника. Пьешь его, пьешь — одни мелкие пузырьки. Ничего не чувствуешь, а вкус есть.
После токотерапии можно побродить по территории больницы. Пройти мимо пищеблоков и стаи собак размером с теленка. Дойти до складов и полежать в зеленой траве. Понаблюдать за окнами женских корпусов.
Ко Дню Победы меня решили отправить домой на три дня, потому что я уже давно не бузил. Когда человека отправляют из больницы на длительный срок, то ему ставят долгоиграющий укол — двухнедельный или месячный. Такая штука позволяет шизику справляться с перепадами настроения и гарантирует врачу, что если пациент не пьет таблетки, то ничего страшного в ближайшие дни не произойдет.
На улице я не могу ходить без темных очков, потому что весеннее солнце режет глаза. На работе все были рады меня видеть, так как только руководство знает о больничке. Руководство спрашивает, когда я выйду на работу, но я с трудом пишу и не могу сосредоточиться на одной мысли, хотя о галлюцинациях речи не идет.
По утрам и вечерам пью таблетки, которые дали с собой. В основном смотрю ТВ и веду растительный образ жизни. Даже ремонт доставляет не радость, а мучение.
После пробной выписки меня так и не вернули в больницу. Я сижу дома и пытаюсь чем-то себя занять, потому что работать не могу. Когда я начинаю работать, то все движения мне даются через силу, а таблетки Алексея Ароньевича не помогают.
По вечерам я сажусь за письменный стол и пытаюсь писать рассказы. Иногда мне кажется, что примерно один из пяти рассказов написан в старом стиле, который был у меня до болезни, и я радостно бегу к жене, чтобы показать свой успех. Мы распечатываем удачный рассказ, а жена его редактирует и посылает в «Новый мир».
Жена так и работает на моем месте в банке. Каждое утро она на автомобиле ездит в офис, а вечером возвращается. К этому времени я варю борщ и накрываю на стол. Иногда летом по выходным мы ездим за город на шашлыки, слушаем веселую музыку, а я ловлю рыбу.
Мои родственники — папа, мама, братья — очень любят меня и приходят в гости. Они приносят подарки и устраивают пир. Я только ем, но алкоголь не пью. Алкоголь мне запрещен, потому что я пью таблетки.
Один мой приятель-шизофреник лечит свою болезнь псалмами и молитвами. Встанет утром в шесть и раз пятьдесят прочтет что-нибудь. Ему помогает. Он пишет стихи, рассказы и картины и разносит их по церквям, где прихожане и батюшки его хвалят. Он, в отличие от меня, не пьет таблетки и считает, что его спасает вера.
Когда я совсем отчаялся в том, что смогу снова писать, то позвонил ему и сказал: «Миш, давай я схожу с тобой на литургию», — он согласился и ждал меня утром на Пушкинской в центре зала.
Потом я два часа стоял на службе, принял причастие, а священник говорил проповедь про таблетки, которые не действуют, и про спасение молитвами и постом.
Позже я пару раз брал у Миши молитвенник, но молитвы, записанные на церковно-славянском языке, были трудны для понимания, а самое главное — веры в то, что слова могут помочь мне вернуть манеру письма, не было. Я полагаюсь на маленькие горькие кругляшки и уколы, которые практиковали врачи.
Когда я прихожу в больницу, то больше всего огорчаюсь, что вижу старых знакомых. Толстого Сережу, поклонника Бодрийара, чекиста.
Они подходят ко мне и спрашивают:
— Чего пришел?
— К Ароньевичу.
— На прием или просто так?
— На прием.
— А ты работаешь?
— Работаю.
— Кем?
— Писателем.
«Угу», — говорят они и идут, шатаясь, по коридору дальше, чтобы занять свои кровати или успеть на обед. Они находятся в больнице годами, потому что при уменьшении дозы у них начинаются галлюцинации, страхи или бредовые идеи. Их только иногда направляют в санаторное отделение, а потом опять возвращают.
Я их очень люблю, и мне их так жаль, что слезы наворачиваются.