© Улья Нова, 2014
Темнота нависает, сгущается. Бродит по комнате, выплясывает, кружит. Темнота рисует что-то пальцем над Витиной макушкой, отбивает чечетку каплями на комоде, мечется из конца в конец комнаты, скрестив руки на груди. Темнота прыгает и летает под потолком, зацепившись за лампу, висит, вглядываясь в лица фотографий над письменным столом, сворачивается клубочком вокруг карандашницы, прижимается к батарее, сидит на широком подоконнике, обхватив коленки, всхлипывает и барабанит маленькими кулачками в пол.
Однажды соседка снизу, трясущаяся старушенция в синей войлочной шляпке со свалявшейся войлочной розой и мятой вуалькой, неожиданно подошла к Вите во дворе и прошептала: «Чего сильно задумаешь, то и будет. Чего пожелаешь всем сердцем, то и случится». Она держала Витю за запястье, вглядываясь водянистыми серыми глазами в самое его нутро, прожигая что-то внутри. Вспыхнув, смутившись, мальчик сначала хотел заплакать, но нерешительно отдернул руку, вырвался и убежал. А соседка потом жаловалась матери, что ее сын дикий и невоспитанный, за ним надо бы внимательнее приглядывать.
Все началось с того вечера, когда родители заперлись в комнате и долго кричали друг на друга, а Вите ничего не оставалось, как притаиться под столом в детской и тревожно вслушиваться. Сиплый, тихий басок отца. Визгливый, слегка гнусавый голосок матери. Всхлипы. Обрывистые выкрики. Стук мельхиоровой ложки о батарею — разбудили истеричную старушенцию снизу. Вязкая тишина, длившаяся не более пяти секунд, мгновенно проросла недовольным шепотом, вздохами и шипением. Через неделю появился маленький смуглый Илюша, двоюродный племянник матери. По крайней мере, так сказали родители. Его привели в воскресенье после полудня, замотанного в толстый вязаный шарф, укутанного в синюю курточку, которая была велика ему на пару размеров. Два черных цыганских глазка с птичьей проворностью сновали по стенам, скользили по мебели, а ручки с тонкими длинными пальцами схватили плюшевого кота за хвост, прижали к груди. Родители объяснили появление Илюши отъездом его матери, их дальней родственницы, на север. Понимаешь, далеко-далеко, туда, где всегда холодно и темно. Мальчик был тих и молчалив. Потом оказалось, что Илюша немой. Гостя разместили в детской, на купленной по случаю его прибытия кровати.
Теперь Витя должен был спокойно сносить, когда гость по-хозяйски роется в шкафчике с игрушками, с доброжелательной улыбкой наблюдая за бездумными движениями узловатых пальцев, отрывающих колеса от грузовика и наклейку — от гоночной машины. Вечерами Витя теперь бродил вокруг дома, ощущая чужую руку, крепко впившуюся в собственную ладонь, будто кто-то сплавил две руки так, что их никогда уже больше не удастся разъединить. Молча, без дела, они вдвоем маршировали в темноте вокруг зловещей громады здания со множеством светящихся глаз. Он тащил Илюшу за собой, спеша скорее совершить положенные десять обходов и вернуться домой, старался не замечать смешки играющих во дворе детей, которые быстро во всем разобрались и начали дразнить его нянькой. Совсем скоро у него не осталось друзей, никого, кроме этого вечно молчащего задумчивого галчонка, который любит сидеть у окна, никогда не говорит спасибо и, забившись в уголок детской, пугливо проглатывает пирожное, боясь, что его отнимут. Витя почти ежедневно получал оплеухи от отца за нежелание учить язык рук, за очередное непонимание знаков, которые делал ему Илюша, внушавший все большее отвращение своей зловещей немотой, за которой пряталась пугающая неизвестность и, возможно, какая-то страшная и печальная история. По утрам немой подолгу замирал в ванной перед зеркалом, шмыгал носом, кашлял от зубной пасты. По вечерам, затаив дыхание, этот невыносимо скучный Илюша без движения сидел у окна, потом неожиданно прыгал на постель и лежал, уткнувшись лицом в подушку, мыча что-то неразборчивое, тревожное и назойливое.
Витя все чаще испытывал разрастающееся в груди, сводящее руки и ноги желание, чтобы незваный гость сгинул, исчез, растворился. Однажды он все же не сдержался и отвесил несколько подзатыльников перед телевизором, чтобы немой подвинулся, а не сидел, с громким хрустом уплетая печенье, перегородив экран, словно находится в детской один. Возможно, в тот раз он был слишком жесток и поколотил гостя сильнее, чем надо бы. Тот тихо всхлипнул, направился в комнату родителей, но не нажаловался, может быть, не смог подобрать нужные слова жестами своих бледных ладоней и плетением кружев длинными костлявыми пальцами.
Ночью можно было ненадолго забыть о существовании немого, не обращать внимания на тихое сопение и редкие слабые стоны. Иногда под утро, пошатываясь, призраком передвигаясь по комнате, Илюша зачем-то подходил к Витиной кровати, касался холодной ладошкой плеча. Тряс. Белесое пятно лица, вздыхающее в бледном фиалковом свете, одними губами беззвучно пыталось что-то сказать. Витю потом долго трясло от ярости, он лежал, поджав ледяные ноги, изо всех сил сдерживая выкрик: «Отстань, ненавижу тебя!»
Болезнь дала о себе знать неожиданно: немой начал худеть. Проступили синие узоры сосудов на висках, настороженные черные глазенки проваливались, вокруг них возникли серо-синие круги. Пухлые детские щечки утратили румянец, вскоре кожа уже обтягивала худенькое утомленное личико. Нос, напротив, стал длинным и заострился, придавая мальчику еще большее сходство с галчонком. Воспаленные обкусанные губы стали тоньше и бледнее, как будто кто-то каждое утро капал на них растворителем, вскоре лишь узенькая белесая полоска обозначала рот. Хрупкие прозрачные ладошки с узловатыми суставами пальцев теперь всегда были ледяными. Прозрачный и тусклый, Илюша подолгу неподвижно сидел в углу, с широко распахнутыми глазами, словно пытаясь расслышать какую-то неуловимую мелодию, упрятанную в шум, помехи радио, гудки улицы, скрипы паркетин, голоса. Немой пытался объяснить жестами, что чувствует. Он жаловался на ощущение присоски, как будто кто-то выпивает его через трубочку, оставляя во всем теле нарастающую слабость и головокружение.
Вскоре его худоба стала бросаться в глаза посторонним. Люди на улице удивленно указывали пальцами:
— Смотри, какой слабенький мальчик, похожий на птичку, как он, наверное, мало ест.
Соседка, та самая истеричная старушенция снизу, при каждой встрече рассказывала матери про малокровие у детей, в ее глазах читался упрек: «Своего кормишь, а чужого вон совсем заморила». Мать оправдывалась, что аппетиту племянника можно позавидовать. Что гемоглобин у него в норме.
Однажды отец, желая как-то отвлечь немого от тоски, от упрямого вслушивания в тишину, подвел его к дверному проему, на котором обычно отмечал рост своего сына и недавно стал отмечать рост племянника. Илюша, полюбивший этот ритуал заботы, с готовностью прижался спиной и затылком к дверному косяку. Почему-то отметка роста оказалась на три сантиметра ниже той, что сделана месяц назад. Так выяснилось, что мальчик не только худеет, но и медленно уменьшается, словно с каждым днем чуть-чуть растворяется и тает. После этого родители стали наблюдать и вскоре убедились: ребенок теряет не только в весе, но и в росте. От утра к утру это становится все более заметным. Казалось, немой таял по ночам, в темноте, не в силах никому поведать об ужасе и боли, обволакивающей его мокрым мышиным нейлоном. По ночам Илюша приглушенно стонал, до тех пор, пока в комнату не врывался кто-нибудь из взрослых. Включали свет, садились на краешек постели, гладили страдальца по голове, читая слабость и страх в воспаленных детских глазах. Яркая вспышка света врывалась, убивая сон. Удар света парализовал, вызывал шок, заставлял Витю сжаться в позу эмбриона, натянуть одеяло на голову, слушать голоса родителей, шелест, шаги у кровати. Всхлипывать и шептать на все лады: «Я тут ни при чем. Эта старушенция снизу все выдумала. Он заболел сам».
Днем Илюшу пичкали витаминами, шалфеем, порошком кальция, размятым в чайной ложечке, лимонами, творожной массой с кусочками фруктов, шоколадками в красочных фантиках, запеканками, булочками и куриным бульоном. Днем немого кутали, покупали ему игрушки, водили в цирк, в сосновый лес подышать смолистым воздухом. Потом повели по докторам, которые советовали каждый свое — один — заниматься физкультурой, другой — съездить в Коктебель, третий — пройти курс физиотерапии. Четвертый, именитый профессор детской больницы, рекомендовал полугодичное лечение новым японским препаратом «Най-ши», одна упаковка которого стоит целую зарплату отца. Доктор из Филатовской больницы советовал удалить гланды и аденоиды. Частный врач настаивал на удалении только гланд, закаливании и контрастном душе. И, наконец, врач-ирландец с международным дипломом направлял на обследование в клинику английского центра здоровья семьи. Никто не мог объяснить, что стряслось с ребенком. Тем временем мальчик таял. Родители пришли к выводу, что странное, необъяснимое истощение происходит в основном по ночам. Они стали поить немого перед сном медом, отваром валерианы, липовым цветом, смазывали ему пятки прополисом, прикладывали листки подорожника к вискам. Читали на ночь веселые, нестрашные сказки, по очереди сидели у кровати, держа Илюшу за руку, которая тем временем, не переставая, продолжала таять. Однажды, когда болезнь перешла уже в тяжелую стадию, вся семья проснулась ночью от тягостного стона и приглушенных всхлипов, мечущихся по квартире. Вытащив немого из постели, родители повели его, укутанного в плед, на кухню. Прислонившись к косяку кухонной двери, наблюдая родителей, суетящихся вокруг Илюши, босой, в длинной майке и спортивных штанишках по колено, заменявших пижаму, Витя затих, прислушивался и наблюдал. Отец взял мать за руку и, указывая глазами на сонного, закутанного в серый шерстяной плед Илюшу, прошептал:
— Смотри, это происходит не просто ночью, это происходит в темноте.
Так догадались, что Илюша истощается и тает, когда комнатка погружена во мрак или слабо освещена. На следующий же день родного сына перевели спать в гостиную, на диван с большими мягкими валиками. А в детской два электрика прикрепили к потолку галогеновые лампы. С тех пор всю ночь там горел свет, и поначалу истощение мальчика немного замедлилось. Теперь часто по ночам, в сгустившейся темноте, в коридоре скрипели паркетины, за дверью комнаты раздавались еле слышные голоса. Стоны, снова хождение, голос, спокойно и бодро читающий: «Ехали медведи на велосипеде, а за ними кот, задом наперед». Однажды, прислушавшись, Витя уловил сквозь плеск льющейся на кухне воды приглушенный шепот: «Это твои родственники, я не виноват, что мальчик потерял родителей. Еще немного — и он заразит всех. Я не хочу умереть… Ты всегда думаешь о ком угодно, кроме меня». Упавшая на пол железная крышечка или миска. Хлопнувшая входная дверь.
Утром Витя не спросил, почему отца нет дома. Не спросил и потом. Они боролись с болезнью немого вдвоем с матерью. Обнаружилось, что еще одним врагом была тень: прохладные тени деревьев, тени домов, даже тени людей вызывали обострение. Илюша бледнел, словно тени высасывали его внутренности и силы, делая все тоньше, все тише. Вскоре Илюша вынужден был круглые сутки сидеть в детской при включенной лампе дневного света, прижимая худенькими ручками к груди плюшевого кота. Состояние мальчика стало критическим, мать за чаем все чаще говорила сама с собой о том, что больного может погубить одна темная ночь. Одна ночь — и все будет кончено, причитала мать, всхлипывая, ломая руки, наливая себе коньяк в маленькую граненую рюмку. От этого страх и тревога начинали метаться по телу Вити стаей осенних галок. Его внутренности чернели. Он начал сожалеть о том времени, когда Илюша только появился, тихий, испуганный, в синей клетчатой рубашке, часто сидевший у окна. Как можно было злиться на него? Как бы они весело играли сейчас в железную дорогу или строили крепость во дворе. Теперь Витя отдал бы все игрушки и даже пуховую зимнюю куртку, лишь бы Илюша поправился и больше не стонал по ночам.
Прошел год. Немого, собственно, уже практически не было, остался небольшой обмылок, неподвижно лежащий на кровати без покрывал, без одежды, разглядывающий пространство перед собой неподвижным взором цвета утреннего тумана. Отец так и не вернулся, о нем стали забывать за бесконечными хлопотами вокруг больного. Болезнь не отступала, а лишь затаила дыхание, замедлила шаги, чтобы набрать силу при любой едва уловимой тени.
В ту ночь ранней весны квартира неожиданно погрузилась во мрак, словно лопнул шар, наполненный черной ваксой, и она растеклась повсюду. В первый момент Витя и мать, сидевшие у кровати Илюши, даже не поняли, что произошло. Опомнившись, мать подбежала к окну, раздвинула шторы и увидела, что окна окружающих домов тоже темны. Дрожащими руками она чиркала спичкой, пытаясь зажечь свечки в тяжелом чугунном канделябре. Пламя плясало от сквозняка, от трясущихся рук. Крепко сжимая канделябр, мать подошла к кроватке Илюши, который за это время уменьшился почти вдвое и, тяжело дыша, исчезал на глазах. Мать металась по комнате, распахнула окно, кричала темным ослепшим домам: «Помогите хоть кто-нибудь». Она рвала черные волосы, утирала рукавом слезы, а Витя судорожно искал закатившийся куда-то фонарик, чтобы осветить комнату хоть немного. Крохотный, бессловесный, едва различимый контур ребенка с большими испуганными глазами тихо стонал, пожираемый темнотой. Фонарика нигде не оказалось. К утру Илюши не стало. Он растаял.
С тех пор темнота изменилась. Илюша незримо присутствовал в ней, вызывая страх и тревогу с приближением вечера, будто совсем скоро предстоит окончательный разговор. Расплывчатые контуры предметов таили в себе молчаливый укор, смутное присутствие, неотделимое от мрака. В одну из ночей сытая темнота загустела и окутала комнату, прислушиваясь к приглушенным рыданьям Вити. К утру он выткал пальцами, зовущими: «Илюша, Илюша!» — черный платок невесомого кружева. И положил его на подушку пустой кровати.
Утром темнота растворялась, поспешно подбирая серые лохмотья, оброненные пропавшими без вести, растворившимися во мраке хозяевами, которым близкие не желали добра: тонкую вуаль с пола, чулок, поникший на дверце комода, шаль, скомканную в углу, черное манто из-за двери, плащ, расхристанный по потолку. Темнота уходила, воровато оглядываясь, вжимая голову в воротник. Она становилась все тоньше до тех пор, пока не начинала казаться смешной, пока не смешивалась с забытыми обрывками снов, ускользающими внутрь ночи. И однажды, через тысячи часов бессонниц, спустя сотни чашек крепкого ночного чая, после вороха газет, пробегаемых наискось, чтобы отвлечься, ускользающая от первых предрассветных лучей темнота все же по ошибке захватила и унесла черный платок Витиной бездонной печали с собой.
Зима прошла в ожидании. Нельзя сказать, чтобы оно было безнадежным. Иногда, неожиданно и молниеносно, Благодать нисходила. Вдруг в толпе людей, нервно движущихся туда-сюда по платформе метро, я ощущала сладостное присутствие Благодати, ничем не оправданный свет, тепло и наркотический бриз надежды. Благодать всегда и всюду отрывала меня от земли, делала легкой, превращала в пушинку. Я прямо-таки летала по туннелям метро, по городу, задрапированному белым.
Благодать в эту зиму всегда нисходила неожиданно. Я пыталась хитрить, хищно выведывала, откуда она объявляется. Осторожно и плавно оглянуться — увидеть ее приближение за спиной. С дотошностью старого профессора я старалась изучить приметы скорого нисхождения Благодати, причины ее ухода. Я охотилась за ней, шла по следу, экипированная множеством уловок. А еще подмечала в толпе, в вагонах метро, в аквариуме телевизора людей, которых Благодать иногда балует своими визитами.
Все мои хитрости и уловки были обречены — она никогда не приходит, когда ее зовут, и не остается, когда ее просят. Иногда неожиданно, на ночной улице, неустанно осыпаемой кокосовой стружкой снега, в опустошенную душу, в бездумную голову без предупреждения берет и нисходит.
Потом был тот вечер. Ленты теней двигались по стенам. Шпилька — слепой фонарь, который прямо напротив моего окна, тенью темнел у изголовья. Ветви слагали своей сетью химер и птиц с человечьими головами. Во сне я, кажется, проглотила черное перышко из подушки. Долго надрывно кашляла, шлепала босыми ногами по паркету — смочила горло ледяной водой с металлическим вкусом, что шипела из-под крана и осыпала руки бисером колючих морозных капель.
Утром в груди теснилось, жалось что-то удушливое, я двигалась по кухне неказисто, с одышкой, мельком заметив в зеркале косматого серого человека с сутулой спиной. Изогнувшись ломаной линией, переплетя ноги в косицу, я косо сидела на стуле, изо всех сил стараясь не упасть. Рука была бессильна поднести чашку к губам, чай казался пресным, приходилось глотать через силу. Кислый, саднящий комок рос и отекал в груди, перетягивал ремнями боли, мучительно скручивал руки. Я не допила. Пальцы все еще спали, нехотя двигались, словно лунатики, отяжелевшие и неповоротливые. Блокнот породил лишь дрожь. 6 марта, мелкой щетиной букв обросший, расписанный по минутам день.
При внимательном изучении блокнота все, что ширилось и тянуло в груди, приостановило неумолимый рост, безжалостно кольнуло внутри горла, эхом отдалось там, где сердце. И тупым колом уперлось в грудь снова, заставив меня осесть на диван и застыть.
Пульс выстукивал со странным вывертом и остановками. Мелкие булавки-прищепки пробовали на зуб изнутри, словно во мне океан, наполненный пираньями. Темное и весомое вновь принялось расти, крепнуть, наливаться свинцом, застывать. И под конец укуталось в шубу из гранита в самом центре груди. Стало невыносимо тяжело. Я узнала, что чувствуют былинки альпийских лугов при обвале, когда на их хрупкие жилки ложатся камни. Листик 6 марта прошелестел, отделился от блокнота. Рука сама собой превратила его в комок, который метко угодил в форточку. Даже свежий сковывающий холод ментолового неба оказался плохой анестезией, не унимал беспокойства.
У врачихи сползали на кончик носа антикварные очки. Она хмурилась, вглядываясь в мой рентгеновский снимок. Кардиограмма продемонстрировала пляску шпилей, нестройный частокол пульса. Пришел ее лысоватый коллега, принимающий в соседнем кабинете. Диагноз не огласили. Прописали покой и прогулки в сосновом лесу. Разобрав размашистую клинопись в карте, я узнала, что во мне обнаружили готический собор редкой архитектуры, это он разрастается, колет и царапает меня изнутри.
Крупный профессор, по крайней мере в нашем городе лучшего нет, сказал, что извлечь достопримечательность будет весьма проблематично, к тому же под угрозой целостность единственного в своем роде здания. Как-никак, памятник архитектуры, охраняемый государством. Профессор ласково заглянул мне в глаза, легонько похлопал по плечу. И предложил мне бодриться. И посоветовал мне не сетовать, уповать и ждать Благодати.
Гомеопат Серегин умер странным образом. Поначалу происходило у него приблизительно как у всех. Больше не осилил боли, не вытерпел жара больничной простыни, поленился звать медсестру, устал дышать через силу. Сник, сломался, выпал из белого света по собственной воле, вырвался из своего исхудавшего, исколотого капельницей и уколами тела, так и не поняв до конца, что было причиной: гепатит, птичий грипп или все-таки обычное воспаление легких. Выключился от всего напрочь. Оборвал все нити. Рванулся ввысь. Легко так, хорошо ему сделалось в первый момент. Но насовсем отовсюду не сгинул. Вдруг, чуток осмелев, очухавшись, огляделся по сторонам и обнаружил себя в многолюдной, плотно роящейся толпе среди великого множества незнакомых, суровых людей с неулыбчивыми и озадаченными ликами. Кто такие и что они все тут суетятся, выгадывают, с лету не уяснил Серегин. На всякий случай никого расспрашивать не стал, прикинулся, будто знает, что к чему. И тоже отправился толкаться, слоняться в толпе.
Так и бродил, прислушиваясь к разговорам, к перебранкам лоточников на бескрайнем этом рынке не то рыболовного снаряжения, не то охотничьего инвентаря. Чтобы не показаться со стороны чужаком, милиционером или подозрительным наблюдателем, изредка подходил Серегин к лоткам, слюнявил палец, вертел перед глазами здоровенный крючок, пробовал на зуб промасленные крученые поводки, деловито взвешивал на ладони грузила. Интересовался насчет цены, выспрашивал про наживку, про катушки, а дослушать до конца забывал, тускнел и отходил в сторону. День линял, разменивался на глазах, над рынком растекались прохладные сумерки, вызывая к жизни из темноты тусклые, мигающие фонари. Посетителей и продавцов не убавилось. Где-то неподалеку будто бы жарили шашлыки — растекался повсюду жирный сытный дым, пропитанный перцем и кинзой. Денег ни у кого в руках не мелькало — ни бумажки, ни копеечки, ни иностранной какой-нибудь знакомой монеты. Зато иным сумрачным мужикам все заворачивали и передавали за так: и мотки лески, и наборы крючков, и блесны. За какие такие заслуги, за какие, может быть, огрехи, не имел Серегин понятий. А расспрашивать постеснялся. А гадать да прицеливаться в уме — не спешил. Тоскливо ему сделалось: и здесь вроде как царит неравенство, подозрительные какие-то обычаи, туман и муть. Потом вспомнил, что через пять дней у него в клинике намечена презентация нового, очень дорогого и эффективного средства на растительной основе для исцеления от гастрита. Уже и доклад с картинками и всякими схемами в компьютере готов, старший сын Олежка помогал делать. Вспомнилась Серегину и заповедь, зазубренная со студенческих времен: «Врач, вылечи себя сам», — которая всегда нагоняла на него умиление, глубоко трогала почти до слез. Переделал Серегин поскорее эту самую заповедь в «воскреси себя сам». Да и воскресил себя при помощи имевшихся в наличии подручных средств: осиротевшего перышка из крыла голубя, оброненного неизвестным на тротуар поплавка, вышедшего из срока годности крема для закрепления загара, ломтя бородинского хлеба, катышка слизи из глаза кота и открытки с рекламой молодежной одежды «Clo». Пересилил разлад окружающего, поднатужился, сгустился, налег еще сильнее, приложился поосновательней. И все-таки сдюжил.
И ты тоже обязательно сможешь…