© Ирина Котова, 2014
Настя подошла к старенькой «Волге», открыла заднюю дверь, забралась в салон.
— Где же мигалка? — обреченно поинтересовалась она. — Обещали с мигалкой!
— С мигалкой в восемь часов уехали, — хмуро ответил водитель. — А вы все рядились.
Вот она — катастрофа. До Нового года всего три дня. Сегодня у Артема утренник в детском саду. Она обещала прийти пораньше, принести костюм Арлекино, помочь сыну одеться. Даже если она попытается ему объяснить, почему не пришла, — он не захочет слушать. Потому что он — ребенок. Нет, потому что люди вообще редко слушают и редко слышат. И еще потому, что это повторяется постоянно.
Когда она носила его в животе, ей мерещился совсем иной материнский образ. А теперь… Во всяком случае, через несколько лет совсем не хочется идти вместе с ним к психологу, а на психолога, кстати, тоже нужно будет найти время.
Ей вспомнилось, на каком подъеме утром был Артем. Никто не будил — а он встал даже не в семь часов, как обычно, а в шесть. Несколько раз вслух по пути из спальни в ванную и обратно повторял четверостишие, которое должен сегодня читать…
Пришел нефролог. Тяжело плюхнулся на переднее сиденье. Настя мучительно попыталась вспомнить, как его зовут. Говорили же ей о нем утром, называли как-то. Стоп. Он звонит кому-то. Сейчас скажет имя. Рядом прогремел грузовик. Невнятное имя проскочило и исчезло. Спинка кресла, покатые плечи в драповом пальто, затылок — сливались воедино, и нефролог казался большим, флегматичным и добрым. Молчать было хорошо, но неловко. Да, пробки. Да, лучше ехать по этому шоссе — оно шире. После нескольких реплик Настя пришла к заключению, что он тоже не знает ее имени. Казалось бы, что проще: она могла бы сказать — Анастасия Марковна, а он, например, ответить — Игорь Петрович. Но Настя не спрашивала.
Утром на планерке ей дали распоряжение ехать — и все тут. Зачем, для чего — на месте разберешься. В предпраздничные дни загородные больницы стремятся скинуть тяжелых больных в областной центр. Кому охота в праздники мотаться на работу, дергаться от вибрирующего подзуживания мобильного или, избавь Боже, оформлять посмертную писанину. Вот уже четвертый день бомбили Москву из одной такой больницы — звонки, заявки, даже жена больного приезжала. Правда, Настя узнала об этом только сегодня утром. Люди, которые все дни вели переговоры и могли что-то прояснить о больном, отсутствовали. Один уехал на научную конференцию, другой — в отпуск, в теплые края. Известно было только, что требуются хирург и нефролог.
— Вы на Новый год дома? — обратился к ней нефролог.
— Хочу надеяться, — ответила Настя.
— Я тоже дома. Только две недели назад из путешествия вернулся. В Израиль с женой ездили. Очень-очень рекомендую. Такая поездка интересная. По святым местам.
— Я была в Израиле лет десять назад. И тоже по святым местам.
— Это давно было. Я советую вам сейчас поехать. Уверен, за это время там все изменилось.
— Думаете, изменилось? — рассматривая торчащие из пакетов, как стволы орудий, палки колбасы в соседнем автомобиле, машинально ответила Настя.
Палки колбасы навели ее на мысль о собственном холодильнике. Муж соглашается ходить по магазинам или на рынок только вместе с ней. Самостоятельно — в крайнем случае и по мелочи. Завтра у нее дежурство. Холодильник пуст. Неделю назад она наобещала и мужу, и сыну особенный, неповторимый праздник. Артем рвался помочь ей зашить утку, набитую яблоками… Муж, кажется, уже кого-то пригласил — из своих, институтских. А она, по-тихому, маму позвала. Валера ворчать будет — сборная солянка. Ужас. Ну не сидеть же маме одной перед телевизором? А теперь этот больной на голову навязался. Вдруг оперировать, не дай бог? Да еще и на осложнение нарвешься…
Нефролог продолжал свой рассказ, обращаясь уже не к Насте, а к водителю:
— Признаться, христианскими легендами особо никогда не увлекался, даже Библию не читал. Поднялся на Голгофу, а что и как положено там сделать — не знаю…
Настя смотрела на его говорящий затылок, кресло-торс, загорелую руку, вцепившуюся в поручень над дверью, крепкие пальцы, ухоженные ногти. Да, простой, хороший, не испорченный и не отягощенный ничем лишним, кроме самой жизни и ее течения, человек. Устает на работе, приходит домой, плотно ужинает и смотрит телик. Как же его зовут? Водитель вырвался из пробки, набрал скорость — машину мотало на скользкой дороге.
Вскоре они уже въезжали в ворота районной больнички. Машина остановилась у приемного отделения.
— У вас какая установка? — спросил нефролог, остановившись перед входом.
— Установка? — передернула Настя. — У нас всегда одна установка — в интересах больного.
— Это хорошо. А мне вот дали установку — не брать. У нас вообще-то ремонт намечается. Да и мест нет. Очередь большая… Ну ничего, поговорим с ними, выясним что к чему. У меня опыт большой — каждую неделю два-три выезда, — монотонно бубнил он, как будто заранее оправдывался или уговаривал на что-то себя, ее и тех врачей, которые их ждали.
Их встретила пожилая медсестра, внешность которой вызвала в Насте чувство смещения во времени. Халат с завязками сзади, белая косынка с мелким рисунком, подвязанная назад, спокойное морщинистое лицо без косметики — от всего этого веяло ароматом начала, или, по крайней мере, середины прошлого века. Узнав, что приехали врачи из Москвы, она заволновалась, засуетилась, как будто к ней, как минимум, нагрянули с проверкой из областной санэпидемстанции, и повела их по обшарпанному коридору. Облупившиеся крашеные стены (кое-где и штукатурка обвалилась), разъехавшиеся битые плинтусы с плотными ватными комками пыли в щелях, трещины на потолке… Должно быть, во все это вжились и не замечали — как люди, живущие в старинных замках, не замечают окружающей их древности.
Настя ждала, что, когда они войдут в ординаторскую, нефролог представится, и она узнает, наконец, его имя. Вошли. Не представился. Сказал — здравствуйте, врачи из Москвы. К экстренному больному. Настю немного укачало, познабливало. Хорошо бы чаю. Может, предложат? Обычно всегда предлагают. Два врача невнятно поздоровались и тут же начали молча шарить по столам в поисках истории болезни. Один — высушенный, с испитым сероватым лицом, другой — молодой, рослый, рыхловатый блондин. Складывалось впечатление, что оба в замешательстве, не знают, как начать разговор и вообще готовятся к обороне. В эту секунду решительной походкой вошел маленький человек с большими, торчащими в разные стороны усами и такими же бровями, в белом халате и, не поздоровавшись, выпалил:
— Я вопрос ставлю так — забирайте или сегодня же перевожу в терапию! Пусть там! Доживает, умирает — что угодно! У меня койко-день пятнадцать дней. А он уже четырнадцать. Что мне — из-за него по шапке получать?
Настя почувствовала, что закипает. Силясь быть сдержанной, она ответила:
— Позвольте, мы еще ни историю, ни больного не видели, а вы нам уже условия ставите. Может, мы решим его оперировать у вас? Или его вообще не нужно оперировать?
— Лучше не связывайтесь, молчите, — шепнул ей на ухо нефролог.
— Это вы мне не ставьте условия! — заорал маленький человек. — У меня койко-день! Завтра он будет в терапии! — и вышел.
— Заведующий? — спросил нефролог.
— Он самый, — ответил сушеный.
Нашлась история болезни. По анализам выходило, что оперировать нужно, но делать это можно только там, где есть гемодиализ. Замкнутый круг: с одной стороны, он ничей, с другой — всех. Если Настя от него откажется — ее никто не осудит. Во всяком случае, все будет объяснимо.
— Я, конечно, пойду, посмотрю для проформы, раз приехали, — едва слышно сказал нефролог. Они сидели бок о бок на драном, засаленном диване, то и дело передавая друг другу историю болезни. — Но сразу предупреждаю: забирать не буду. А вы думайте, советов давать не хочу. Больной тяжелый.
В душной и вместе с тем холодной палате стоял смешанный запах сыра, колбасы, мочи, пота, курева.
Молодой врач подвел их к небритому, полулежащему в подушках человеку с бельмом на глазу.
— Вот, к вам врачи из Москвы приехали, — доброжелательно сказал молодой врач.
Больной заволновался, сел в постели, единственный глаз наполнился напряженным вниманием. Настя осмотрела его, еще раз взглянула на титульный лист истории — да, действительно, пятьдесят лет. Выглядит лет на пятнадцать — двадцать старше. Да, ему пятьдесят, и он очень хочет жить. С бельмом на глазу, с почти не работающими ногами и почками, в рваной майке — он хочет жить. Насте вспомнилось, как утром в метро две женщины обсуждали, когда будет конец света. Да, вот он — конец света. Его, собственный, личный конец света. И если она оставит его здесь, если не даст шанс… Завтра Мишка скажет: «Опять кадавра привезла. Ну тебя хоть не отпускай никуда». Женька добавит: «Конечно, все правильно. Я бы тоже так поступил. Но ты-то после Нового года — в отпуск, на лыжах кататься, а расхлебывать мне оставишь». И в воздухе повиснет болезненная ирония…
Брать — не брать? Надо брать, конечно. Кому он нужен? Не факт, конечно, что выживет. Но шанс есть.
И Насте вдруг стало страшно, страшно быть этим человеком, который не понимает, что с ним происходит, и за него должен кто-то принять решение — решение о его собственной, единственной и неповторимой жизни. А этому кому-то, в свою очередь, может, по большому счету, совсем и наплевать — откроет этот несчастный завтра утром глаза или нет. И вообще, кому интересна чья-то чужая жизнь? Ее всегда волновал и мучил вопрос ценности абстрактной жизни, никак не связанной с тобой лично, с твоим субъективным восприятием действительности, на фоне конечности всего в мире. Настя посмотрела на нефролога. Ей хотелось сказать: «Вы не знали, что делать на Голгофе? Вот же она — Голгофа. Решайте».
Вместо этого она спросила у него упавшим голосом:
— Если после операции понадобится гемодиализ — поддержите?
— А вы что, хотите взять его? Ну поддержим… — неуверенно пожал плечами.
Может, поддержат, а может, и нет. Впрочем, куда они денутся — там, на месте?
— Я так и запишу, — холодно сказала она.
Они молча зашли в ординаторскую и начали писать. Сначала — нефролог, потом — Настя. Настя прочитала запись нефролога, подпись — абракадабра. Как же его зовут? Теперь уже совсем неудобно спрашивать. Усатый заведующий тоже все это время молчал и напряженно на них посматривал, опершись обоими локтями на стол и непроизвольно монотонно постукивая по нему ручкой. Так продолжалось минут двадцать. Настя в конце записи нарочито аккуратно вывела фамилию, инициалы, подпись. Поставила точку. Закрыла историю болезни.
— Готовьте выписку и привозите, как только будет реанимационная машина.
— Так вы что, берете его? — удивился заведующий.
Настя молча подошла к вешалке. Чаю никто так и не предложил.
— Где туалет? — спросила она.
Молодой врач ответил, что сейчас проводит. В коридоре он, пунцовый, торопливо, как будто за что-то извиняясь, бубнил:
— Спасибо вам. Мужика жалко. У него ребенок с детским церебральным параличом. Жена одна вкалывает. Мы тут даже обследовать-то его как надо не можем. Ничего нет. УЗИ-аппарат один на всю больницу, старенький, еле видно на нем, да и то в другом корпусе. И не повезешь его никуда. Везде — платно, а у него денег совсем нет.
Насте стало жаль этого располневшего раньше времени врача, жаль всего и всех, и не хотелось ни говорить, ни думать — только бежать отсюда, вдохнуть воздуха и забыть все.
На улице, возле приемного, та же пожилая медсестра из прошлого века, завернувшись в драную ватную душегрейку, крошила батон в серой плесени, скармливая голубям. Голуби в довольстве ворковали: «Ур-ур, ур-мер, у-мер, у-мер…»
Настя посмотрела на часы. Достала мобильник, набрала номер: «Мама, поезжай к нам, отнеси костюм Артема в детский сад. Я задерживаюсь… Когда? Часа через три-четыре».
Ехали молча. Настя вбирала в себя, в свою разбушевавшуюся головную боль дорожную гарь, сигарету водителя, сизо-сиреневый пейзаж вдоль дороги, и ее неотвязно преследовало слово «установка». Ну какие могут быть еще установки или рамки, когда медицина имеет смысл и так только в рамках человеческой жизни… А вечность?.. сама вечность имеет смысл лишь увиденной через стеклышко человеческого сознания, наполненного койко-днями и палками колбасы.
Казалось, густое гуашевое небо, закрывшее солнце, вот-вот обрушится на землю и сомнет все, оставив только пустынную вечность без людей.
Может, такое небо было над Голгофой… Или там его вообще не было?
Автомобильный рык раздирал молчание, мысли, чувства, напоминая, что жизнь продолжается.