Ирина Горюнова Серафима

© Ирина Горюнова, 2014


В тесной и неуютной сестринской пахло антоновскими яблоками и шоколадом. Освежающий запах дачной антоновки был домашним и знакомым, но в сочетании с шоколадом и примешивающимся к ним запахам йода и хлорки вызывал чувство раздражения. Комната для медсестер была бедной, как и во всех государственных больницах. В одном из углов стоял допотопный, временами порыкивающий холодильник «Саратов», называвшийся холодильником, очевидно, по недоразумению, так как в него почти ничего не помещалось — пара йогуртов и бутербродов да пакет молока. На бутылочно-зеленого цвета стене висел прошлогодний календарь с гордой надписью «Московская Федеральная налоговая служба», подаренный кем-то из пациенток. Письменный стол, стоявший у окна, поблек давно облупившимся лаком, и на его жирной засаленной столешнице были видны разводы от чашек. Рядом с дверью, как часовой, вытянулся шкафчик, в котором висели массивные металлические крючки. На них болтались потасканное серое пальтецо и белый халат, давно превратившийся в замызганную тряпку. С другой стороны громоздилась кушетка, накрытая прорванной и порыжелой целлофановой пленкой.

Фима притулилась на рассохшемся скрипучем стуле, прихлебывая остывший чай из кружки, рисунок которой расползся паутинками трещин. За окном таял душный и сумрачный день, громоздя черные тучи в ожидании ливня. Акушерка злобно смотрела на большой мешок яблок, неряшливо сваленный в углу, рядом с кушеткой. Сегодня ей не повезло: погода была мерзкая, по дороге на работу она промочила ноги, да еще вдобавок какая-то шустрая старушка, залезая в трамвай, сильно двинула ее по ноге своей тяжелогруженой сумкой.

«Тащат чего-то, тащат, — бормотала она вполголоса, — вот все что могли яблоками завалили да шоколадом. Нет бы денег принести, а они вот яблоки! Понятно, что в бесплатном роддоме ничего не заработаешь, надо в коммерцию идти». Она лениво почесала себя по мокрой шее и вздохнула. «Только успела помыться, — подумала она, — опять вся потная! Да, езда в общественном транспорте к чистоте не располагает, результат оставляет желать лучшего».


— Фима-а! — раздался зычный голос из коридора. — Еще одну привезли, принимай!

— Ох ты ж боже ж мой, — запричитала Фима, — и минутки свободной нет, чайку попить. — Да иду я, иду, Борис Филиппыч, бегу уже, бегу, — добавила она уже шепотом. Она пригладила волосы руками, судорожно одернула юбку и встала со стула. — И шо ж то за жизнь-то такая собачья, — охая и кряхтя, пробурчала Фима, шлепая разношенными тапками по холодным плиткам пола.


Серафиме Петровне Мыриной недавно исполнилось сорок четыре года, о чем она старалась не вспоминать. Жизнь так сложилась, что Фима с детства была у матери на побегушках. Отца она не знала, а мать про него ничего не говорила, кроме как «подлец и негодяй». Иногда еще добавляя, что это он виноват во всех их несчастьях и бедности и что из-за него она оказалась парализованной. Анна Анатольевна была, по сути, несчастной женщиной: отец их бросил, не снеся ее жесткого нрава и привычки всеми командовать, а потом по дороге на работу женщина попала в аварию, после которой ноги отказались ей служить. Поскольку Анна Анатольевна всегда была женщиной властной, в прошлом руководителем одного из отделов Министерства финансов, сама мысль о том, что она теперь полностью зависима от дочери, приводила ее в неистовство. Дочь она возненавидела: «впереди у той целая жизнь, муж, дети, а мама потом будет заброшена в дом инвалидов». «Она ходит, бегает, прыгает, может плавать и танцевать. Я ничего не могу. И не хочу ее счастья, а хочу, чтобы она была со мной. Я ее родила, она обязана мне всем».

Потихоньку Анна Анатольевна стала требовать от Фимы, чтобы та приносила ей водку, — только так можно было заглушить свои мучения, свои нескончаемые внутренние монологи, свой страх.

«Подай, принеси, марш в магазин! Ты почему суп не сварила? — недовольно бурчала мать, сидя в инвалидном кресле. — Тебе что, сто раз повторять? Шляешься, стерва, по пацанью, а дома мать беспомощная. Учти, принесешь кого в подоле, выгоню!»

Девочка обычно молчала, забившись в темный и пыльный угол коридора, пригнувшись и закрыв руками уши. Она знала, что если будет спорить, то этот крик будет продолжаться еще вечность. Мать, несмотря на инвалидность, глотку имела луженую и отыгрывалась за свою беспомощность и несложившуюся жизнь на дочери. Фима не могла сказать, что все время пробыла в библиотеке и готовилась к экзаменам в медучилище, — мать бы ей не поверила. Да и какие мальчишки, когда одежонка у нее была сильно поношенная и в заплатках, а на ногах уродливые боты «прощай, молодость»?

Однажды, получая для матери в поликлинике лекарства, Фима просмотрела ее карточку. Там было написано, что «из-за межпозвонковой грыжи, образовавшейся в результате аварии, пациентка утратила произвольные движения иннервационных мышц». Девочка догадалась, что ее отец здесь ни при чем, хотя эти термины ей ни о чем не говорили.

Жили они на мамину пенсию по инвалидности да на те мизерные заработки, которые Фиме удавалось иногда перехватить. Жильцы дома знали их и, чем могли, помогали несчастной девочке. Кто вещички ненужные отдаст, кто угостит бутербродом или яблоком; кто попросит присмотреть за ребенком или сходить в магазин и, отводя глаза, сунет ей десятку в карман. Девочка была рада и этому. Она никогда не отказывалась помочь кому-либо, бросаясь поднести продукты, открыть дверь женщине с коляской, поднять старику упавшую палку. Ее большие глаза казались припорошенными серой дорожной пылью и ничего не выражали. Каштановые волосы Фимы всегда были забраны сзади в хвост — деньги на стрижку — непозволительная роскошь. Девочка почти не знала ласки и удовольствий: учеба и хлопоты по дому — вот все, что у нее было. Иногда соседи угощали ее мороженым или конфетами. Эти удивительные наслаждения она тщательно скрывала от матери, боясь потерять их. С тех пор мороженое стало для нее символом радости и достатка. Единственное, что ей разрешалось, вернее не запрещалось, это читать книги, и Фима обрела в них своих учителей, наставников и друзей.

В школе девочку сторонились, брезгливо смотря на ее поношенные, иногда явно не по размеру вещи и старую мамину сумку, которую к тому же приходилось регулярно замазывать чернилами и латать прорехи большой иглой, исколов себе до крови пальцы. А Фима не стремилась обзаводиться друзьями, стыдясь матери и боясь новой боли, предательств, обид и сплетен. Девочка даже ходила по коридорам школы как-то боком, прижимаясь спиной к стене, будто боялась удара сзади. Когда она поступила в медучилище, мечтая со временем вылечить маму (и тогда она станет нежнее и добрее), ничего не изменилось. Подруг у нее не было, ребята даже не задирали ее, считая это ненужным знаком внимания для такой оборванки и блаженненькой. Только учителя гордились ею, проча девочке большое будущее, так как она выкладывалась полностью, стараясь выучить нужные предметы и поступить потом в институт. Все время опять занимали книги и мама.

Окончив училище с красным дипломом, Фима подала документы в медицинский институт, но тут вмешалась мать.

— Хватит бездельничать, — орала она, брызгая слюной. — Мы живем впроголодь, а ты учиться! Иди работай, умная выискалась.

Так Фима и оказалась в роддоме № 9 акушеркой и прижилась там. Чего только не насмотрелась она за эти годы! Бесплатная медицина порой жестока к своим пациентам. Это за деньги тебе обеспечены льстивые улыбки и облизывание с ног до головы, а здесь ты только в качестве нищего, униженно просящего о помощи, как о милостыне.

Слово «наркоз» звучало в родовой как ругательство — его почти никому не давали, берегли для случайных «платников».

— Рожай сама, авось не помрешь, — говорили врачи, равнодушно проходя мимо роженицы, корчившейся в муках. А некоторые еще добавляли: — Будешь орать, на улицу выбросим, рожай как хочешь или заткнись — не ты первая, не ты последняя.

Дети часто рождались с отклонениями. С черепно-мозговыми травмами от быстрых родов, с гематомами на голове. Тем, кого тащили щипцами, не везло больше — они либо оставались дебилами, либо ходили всю оставшуюся жизнь с чуть покривелой головой.

Одного ребеночка, который при родах захлебнулся неотошедшими водами, откачали, но неопытная акушерка повредила ему при этом легкое.

Слава Богу, ребеночек остался жив, но врачи, скучно покачивая головами, единодушно решили: инвалид с детства и посоветовали мамаше сдать его в детдом, чтобы не мучиться с ним всю жизнь.

Фима, жившая в этих условиях с семнадцати лет, уже ничему не удивлялась, да и чувство сострадания у нее как-то притупилось со временем. Маму вылечить не удалось, и в их отношениях ничего не изменилось. Фима пробовала быть ласковой, но все попытки наладить отношения с единственным близким человеком кончались ссорой. «Неудачница, — орала мать, — дура безмозглая». Фима старалась проводить на работе все больше времени, заменяя кого-то из сестер, работая на полторы ставки. Это было лучше, чем находиться дома.

Анна Анатольевна стала пить еще больше и совсем опустилась и огрузнела. Тело ее расплылось бесформенной склизкой медузой, появилась одышка. Фима уговаривала ее не пить и показаться врачу, сдать анализы. Мать врачей ненавидела за то, что они не поставили ее на ноги, и отказывалась от их наблюдения. В комнате стало пахнуть тяжелобольным, дурно пахнущим телом, мыться мать не желала. Как-то раз у нее случился сильнейший приступ боли и Анну Анатольевну отправили в больницу. Оказалось, что у нее была прободная язва и диабет. Консилиум врачей решил делать ей операцию, но было поздно, язва прорвалась и женщина впала в кому. Через три дня она умерла. Фима равнодушно восприняла эту новость, машинально всплакнула, похоронила ее, и все пошло по-старому.

Теперь никто не кричал на нее, но уходить домой бывало лень, и она иногда ночевала на кушетке в сестринской. Одеяло и подушку ей выдала сестра-хозяйка, а о наволочках и простынях уставшая акушерка и не думала. Дома ее никто не ждал. Ни кошкой, ни собакой Фима не обзавелась из-за матери, а потом оттого, что у нее был ненормированный график работы. В холодильнике сиротливо лежали кусок докторской колбасы, пара луковиц да несколько уже побитых и подпорченных яблок от новоиспеченных бабушек и дедушек, благодарно совавших ей свой нехитрый дачный урожай. На полках в шкафу стыдливо прятались развесные серые макароны, коробка овсянки и всем хорошо знакомый, вожделенный когда-то «чай со слоном». В квартире всегда было чисто, но все так же бедно. Нелепые Фимины потуги благоустройства заключались в отбеливании и кипячении самодельных ажурных салфеток, бог весть как оказавшихся в доме. Накрахмаленные до хруста, они пылились на полках с китчевыми советскими статуэтками и на тумбочке с допотопным, по весу, наверное, чугунным телефоном. За эти годы Фима купила себе только маленький цветной телевизор да периодически приобретала новые книги, которые любила страстно. Читала она все: от прикладной психологии до Донцовой и от Чехова до Улицкой.

Фима механически делала свою работу и ничего в жизни не хотела, кроме своих книг. Это был ее мир, в котором она могла быть кем угодно: красавицей, богатой предпринимательницей, влюбленной и любимой женщиной… В институт поступать было поздно, мужем и ребенком обзаводиться тоже. Да и кто на нее польстится? Это в сорок четыре-то года? Конечно, Фима красавицей не была, но выглядела еще неплохо, если бы не это ее обтерханное облачение. Но женщина этого не замечала, привыкшая к подобным вещам с детства. Она даже нарочно стала неправильно говорить, по-простонародному, по-деревенски, стараясь соответствовать созданному жизнью образу; наверно — так было не очень больно, проще. Всегда можно развести руками и сказать: «что с меня возьмешь, такая вот я простая баба». И действительно, к ней относились снисходительно, слегка презирая, но не втягивая в междусобойные ссоры и дрязги. Фима и здесь оказалась в стороне.

Конечно, она давно могла уйти в коммерческий центр и зарабатывать гораздо больше, ее даже как-то раз пытались переманить, суля большую зарплату, но… в жизни женщины всегда есть какое-то «НО». Начитавшись книжек про любовь, она осознала, что в ее сердце — невероятная потребность любить и быть любимой, ощутить то, чего она на протяжении всей жизни была так несправедливо лишена. И Серафима влюбилась. Скрытой ото всех мечтою стал врач Борис Филиппович.

Это был импозантный мужчина, слегка за сорок. Набрякшие тяжелые мешки под глазами цвета испорченного авокадо удачно сочетались с восковой, бугристой от оспин кожей. Нервные жесты сухопарых рук его были весьма романтичны и вызывали непреодолимое материнское чувство: обогреть и приласкать. Мутно-рыжего оттенка волосы, напоминающие слабый раствор йода, обтекали лицо врача, скрадывая излишнюю худобу и впалость щек. Одевался он так, как обычно одеваются служащие средней руки: недорого, но добротно, как правило, в немарких тонах. Одежду ему, наверное, покупала жена, потому как она сиротливо подвисала на тех местах, которые должна была по идее обтягивать. Судя по всему, дома он был весьма немногословен, и пята дородной его жены основательно припечатывала Бориса Филлиповича к земле. Зато на работе врач становился совершенно иным. Профессионально твердый взгляд из-под кустистых бровей, напоенный профессионализмом тон врача-виртуоза, по-профессорски важная неторопливая раскачивающаяся походка были рассчитаны с точностью и производили уважительное впечатление, как на пациенток, так и на служащих дамского пола в роддоме.

Нет, Фима ничего ему не говорила, никак не намекала на свои чувства. Она любила его издали: не приносила ему румяных домашних пирогов с глянцевитыми боками и аппетитных подсахаренных ватрушек, не кормила его собственного изготовления борщом из стеклянной баночки — она лишь мучительно краснела при его появлении. Да еще ноги сами становились ватными, а Фима начинала блеять и заикаться. Сердце же выделывало разные па и отстукивало мелодии бразильских сериалов, до которых акушерка была большой охотницей. Борис Филиппович ничего не замечал. Дома его ждали опостылевшая жена и сын-оболтус, которому в ближайшее время грозила армия, и жизнь Фиминого кумира влачилась по одному и тому же раз заведенному порядку. Замечать, почему уже немолодая акушерка вдруг начинает краснеть и заикаться, ему не приходило в голову, а даже если бы и пришло, это бы ничего не изменило. Фима, хоть и была всегда опрятной, одежду носила не по фигуре и немодную — все ее деньги уходили на книги. Косметикой она пользоваться не научилась и считала это ненужным. Как-то раз, в начале своей увлеченности врачом, она попробовала накраситься, позаимствовав косметику в столе своей сменщицы Валентины. В тот день Борис Филиппович остановился пред ней, посмотрел и сказал:

— Если вы больны, Фима, надо было позвонить и предупредить. Отлежались бы дома. Вон у вас красные пятна на лице и синяки под глазами. С температурой лучше не ходить, здесь все-таки родовое отделение, новорожденные, еще заболеет кто, а иммунитета у них никакого еще нет. В следующий раз возьмите больничный.

С тех пор Фима не пыталась прихорашиваться и в витрины косметических и парфюмерных магазинов не смотрела, быстро проходя мимо и краснея от того давнего конфуза.


— Фима, Сима, как тебя там! — снова завозмущался знакомый голос. — Я тебя долго буду ждать? Шевелись!

— Иду-иду, — спохватилась Фима, — бегу уже. — От усталости акушерка сама не заметила, как заснула стоя, прислонясь к древнему медицинскому шкафчику с обязательным набором бинтов, ваты, перекиси водорода и зеленки. Еще бы, работать третьи сутки подряд! А сменщица Валентина благополучно выскочила замуж и отпросилась у главврача на три дня. И кому, спрашивается, пахать трое суток без продыху? Конечно, Фиме! Ей все равно делать нечего: ни семьи, ни детей. Нет, Фима ей не завидовала. Горькое отупение ее существования не оставляло чувств для зависти. Сегодня утром она съездила домой: поменять одежду и помыться, но настроение стало еще хуже из-за промоченных ног и боли в ноге после удара сумкой.

Акушерка с трудом отодрала себя от шкафчика и, как ей показалось, бодрым шагом вышла из сестринской, так и не заметив, что за окном уже вовсю бушует гроза.

— Ну не прошло и года, — ворчливо встретил ее врач. — Иди в родовую, присмотри. Там какую-то цыганку с улицы привезли, как бы чего не сперла.

— Да вы что, Борис Филиппыч, — всплеснула руками Фима, — она же рожает?! Да и что там красть?

— Рожает не рожает, от них всего можно ждать, — зевнул врач и сказал: — Я тут вздремну, а ты, если чего, зови, только по пустякам не буди. Роды ты и сама можешь принять, — он отвернулся, махнул рукой и с разбегу нырнул в ординаторскую.

Почти сразу за дверью нервно взвизгнули продавленные пружины и раздался блаженный с богатыми переливами и обертонами храп.

Фима чуть-чуть постояла, устало потерла лицо руками и поплелась в родовую.

На койке лежала молодая миловидная цыганка. Молча, сжав губы в тонкую нить, она комкала простыню так, что пальцы побелели от напряжения. Черные волосы ее влажно разметались вокруг лица, напоминая клубок змей, а бездонные омуты глаз с поволокой затуманились болью.

— Ну что же ты, — привычно посмотрела на нее Фима, — все так рожают, а тебе небось и не впервой? Все обойдется.

Девушка внимательно взглянула на нее и что-то прошептала на своем певучем языке.

— Не понимаю я тебя, — вздохнула акушерка и развела руками.

Тогда цыганка, с трудом оторвав скрюченные пальцы от простыни, жестом показала ей, будто пишет.

— Хорошо, милая, хорошо, — успокаивающе произнесла Фима и добавила: — Сейчас принесу, — для наглядности кивнув головой.

Девушка закрыла глаза и облегченно вздохнула. Через несколько минут акушерка принесла карандаш и клочок бумаги. Цыганка с трудом накарябала цифры и умоляюще посмотрела на Фиму. Та смутилась.

— Ну как я позвоню-то? А кого спросить? Да и тебя-то как зовут, девушка? — почему-то шепотом спрашивала акушерка.

Девушка с трудом ткнула себе пальцем в грудь:

— Зарина, — потом указала на записку: — Николай.

— О, так он русский, твой муж-то, ну счас позвоню, не боись, — затараторила Фима, — счас.

Набрав указанный номер, она долго слушала протяжные гудки, пока, наконец, кто-то не поднял трубку и не сказал громким и уверенным голосом прямо ей в ухо:

— Зарина?!

— Это Фима, — сбиваясь, робко произнесла Фима.

— Фима? — удивился голос. — А что вы хотели, Фима?

— Я акушерка, Зарина у нас, в девятом роддоме, я вам дам адрес и список вещей, которые нужно будет привезти. Только вас не пустят. И к тому же ночь уже. Отдадите посылку через специальное окно завтра, и наклейте сверху на пакет ее имя и фамилию, — проговорила Фима.

— Хорошо, Фима, диктуйте, — согласился голос, — только учтите, меня пустят, я соберу вещи и приеду. А скажите… нет, ничего.

Записав адрес, он повесил трубку. Фима поспешила в родовую. Войдя, она увидела неподвижное посиневшее лицо цыганки и ее вытянувшееся в последней судороге тело. Ахнув, акушерка бросилась бежать обратно по коридору, истошно взывая:

— Борис Филиппыч, миленький, скорее реанимацию, врачей, она умерла! — Уткнувшись в запертую дверь ординаторской, она начала колотить в нее руками. — Скорее, ну скорее же, скорее, что же вы!

Открыв дверь, врач, в помятом халате и в носках, бросился бежать, кинув ей на ходу: «Ботинки возьми!» Акушерка подхватила обувь и стремглав помчалась следом. Когда они вбежали к цыганке, помогать было некому. Девушка не шевелилась, ее тонкие изящные пальцы застыли в судорожной попытке дотянуться куда-то вниз, к животу, или еще ниже, к промежности.

Фима ахнула. Между ног у девушки шевелился какой-то иссиня-красный комок, весь покрытый первородной смазкой.

— Надо перерезать пуповину, — сдавленным голосом произнес врач. — Займись, Фима.

Та машинально взяла скальпель и зажим и занялась ребенком. Перерезав пуповину, она привычно обмыла, взвесила и измерила ребенка. Он закричал.

— Борис Филиппыч, что же теперь? — обернулась она к доктору.

— Что же, что же, что же? — протяжно и растерянно продекламировал врач и посмотрел на акушерку. — Итак, милейшая Фима, — сказал он ей. — Ты понимаешь, что мы с тобой влипли? Я не заметил, что что-то не так, у нее наверняка была какая-то патология, и она умерла. Теперь у нас будут неприятности. Впрочем, скорее всего она была бродячей цыганкой и ее никто не хватится, а к нам и не особо придираться будут. Клади ребенка и помоги мне. Сейчас мы перенесем ее в родовое кресло. Скажем, что ее только что доставили, и мы просто не успели ничего сделать, а с регистратурой я договорюсь, они время переправят. Там сегодня Любаша дежурит… Вот так, — сказал он, водрузив покойницу на кресло. — Вызывай реаниматоров и запиши рождение ребенка на это время. Я в регистратуру. Все образуется. — Борис Филиппович ободряюще хлопнул Фиму по плечу и вышел.

Та очумело глядела ему вслед. Она даже не успела сказать врачу про мужа или покровителя цыганки. Кстати, надо ему позвонить — толкнуло ее что-то. Фима медленным шагом подошла к телефону.

— Реанимация? Скорее, у нас летальный исход, — проговорила она ошеломленно и повесила трубку.

Дотронувшись пальцем до телефонного диска, она отдернула руку и воровато посмотрела назад. Никого не было. Тогда Фима быстрым движением опять схватила трубку и набрала уже другой номер. Заунывные длинные гудки были ответом.


Осунувшийся Николай переминался у черного входа в роддом, не осознавая, что и ноги его, и брюки совсем промокли, и что сам он стоит в луже. Это был высокий и обычно уверенный в себе человек, что легко читалось по его резко выпяченному вперед подбородку и светлым, каким-то морозным колючим глазам. Сразу чувствовалось, что этот человек всегда принимает решения сам и хорошо разбирается в людях, с первого момента просчитывая человека насколько это возможно. Задумчиво сдувая с сигареты пепел, Николай внимательно смотрел на Фиму. Что-то знакомое виделось ему в ее лице. Потом он вспомнил.

— Вы не узнаете меня, Серафима? — спросил он. — Ну же?

— Коля? — нерешительно спросила та. — Коля Якушев? Из школы?

— Да, Серафима, это я. Меня еще по телефону ваше имя удивило, таких мало сейчас, — ответил он. — Вот как нас жизнь свела. Недобро.

Фима вспомнила маленького задумчивого мальчика, который всегда ходил с книгой под мышкой. Несмотря на это и на кажущуюся его щуплость, задираться с ним никто не смел. Коля ходил в секцию самбо и мог за себя постоять. Записался он туда после того, как его отлупили мальчишки из старшего класса, просто так, забавы ради. С тех пор, ежедневно упорно тренируясь, Коля мог ответить обидчику, хотя первым никого не бил. Один раз он даже пригласил Фиму в кино, но та отказалась, боясь гнева матери. Дружить они не дружили, но мальчик никогда ее не задирал и не смеялся над ней, над ее внешностью и торопливой семенящей походкой.

А Николай вспомнил маленькую испуганную девочку, которую ему всегда хотелось защищать. Сестренка его умерла маленькой от воспаления легких, а Фима напоминала ему о ней своими большими глазами и трогательной беспомощностью. Маленький Коля стеснялся своих чувств и, получив один раз отказ, больше не решился к ней подойти.

— Вот такие, Серафима, у меня дела, — сказал он. — Я даже не знаю, что мне теперь делать. Девочку я, конечно, заберу, но надо искать няню. Говорят, что в этих фирмах по найму много плохих женщин, по телевизору такие ужасы показывают. У бедной девочки никого не осталось. Зарина была женой моего сводного брата Стефана. Всю его семью и его самого вырезали по кровной мести. Зарине, беременной, удалось сбежать, и я приютил ее. Но судьба настигла ее и здесь. — Он помолчал. — Я предлагаю вам, — вдруг решился он, — стать няней для моей приемной дочери Зарины. Вы медсестра и знаете, как ухаживать за ребенком. Я давно вас знаю. Насколько я понял, вас здесь ничто не держит? Я буду платить вам больше, гораздо больше, чем вам платят. — Он умоляюще посмотрел на нее. — Ваша мама жива? Вы замужем? Дети?

Фима отрицательно покачала головой.

— Вот и ладно, — устало произнес Николай. — Собирайте вещи. Да, и не забудьте мне список того, что нужно для ребенка. Мне все привезут. Я вас подожду в машине. Здесь я девочку не оставлю. Отвезем ее в нормальную клинику. Я договорюсь прямо сейчас.


А в это время дежурный врач лихорадочно строчил объяснительную на имя главного врача роддома. Временами он истово крестился и бормотал вполголоса:

— Господи, помилуй, Господи Иисусе! Помилуй мя, как там дальше, а — грешного!

Вообще-то врач он был неплохой, только затурканный жизнью и нервной, вечно орущей женой, уставшей от нищеты, тяжелой работы и лентяя сына на шее.

— Ну что? — обернулся он к вошедшей Фиме. — Как там ее муж, будет подавать на нас в суд?

— Вроде нет, — сказала Фима.

Ей вдруг стало неприятно суетливое и нервное подергивание врача, его бегающие глаза и даже капелька пота, катящаяся по виску. Неумение достойно принять трагическую ситуацию смерти Зарины делало его жалким. Почему-то именно сейчас ей шибануло в нос неприятно затхлым запахом пережаренного в автоклаве белья и пеленок.

— Он берет меня на работу, няней. Я ухожу, — все еще вбирая в себя эту новость, смакуя ее и пробуя на вкус, сказала она.

События последней ночи казались нереальными. Фима не могла еще осмыслить их до конца. Она быстро прошла в сестринскую, сняла с себя халат, надела мышино-серое, еще мамино пальто, подхватила свою сумку и, не оглядываясь, ушла.


Ровно через два года Борис Филиппович шел после работы по аллее парка. Бабье лето было в полном разгаре. Золотисто-багряные листья лениво покачивались на деревьях. Легкий, почти незаметный ветерок сдувал их под ноги прохожих, устилая перед ними шуршащий, по-восточному яркий ковер. В парке раздавались веселые голоса малышни, окончившей свои занятия в школе и ловящей последние чудные деньки, зарываясь с головой в медвяные пирамиды опавшей листвы. Шедшая впереди него женщина с ребенком показалась врачу странно знакомой. Стройная фигурка, рассыпавшиеся по спине каштановые волосы, ладно сидевший на ее теле белый джинсовый костюм, непринужденность в жестах и походке… «Может, бывшая платная пациентка?» — подумал он. Борису Филипповичу стало любопытно, и он решил обогнать их, чтобы увидеть лицо женщины. Ему захотелось вспомнить — кто это. Он, торопясь, обогнал их и незаметно обернулся. И узнал ее сразу, несмотря на то, что она сильно изменилась. Колоссально изменилась!

— Серафима! — позвал он нерешительно.

Она подняла глаза и увидела его. Ни в лице, ни в душе ее ничто не дрогнуло. Прошлое давно было прочитано, и эта книга уже закрыта навсегда. Открыта теперь другая, которая только пишется.

— Да, Борис Филиппович, это я, — спокойно сказала она.

— А вы изменились, — задумчиво протянул он. — Похорошели. Вас не узнать. Это она? — кивнул он на девочку.

— Да, это Зарина.

— А я, знаете ли, после той истории от рожениц ни на шаг, как бы чего ни случилось. Даже сна по ночам ни в одном глазу. Поверите ли, теперь все ко мне попасть стараются, хвалят, да-с. А спасти цыганку все равно бы не удалось тогда, это уже после вскрытия выяснили. Да вы же знаете — патология крови. Но у меня до сих пор что-то давит внутри, вот здесь, — показал он на грудь.

— Не корите себя, может, зато другим женщинам повезло больше, и их дети будут расти с матерью. Ведь спасти ее было нельзя. — Она внимательно посмотрела в его глаза.

— Нельзя, — сокрушенно подтвердил он, поглядел на Фиму и добавил: — Хоть кому-то эта история помогла в жизни, вы теперь совсем другая. Такая красивая. — Впервые он посмотрел на нее глазами мужчины.

Симпатичная маленькая Зарина нетерпеливо приплясывала возле Серафимы. Она была одета в красивое синее пальтишко и такой же беретик. Смоляные ее кудряшки непослушными волнами падали на плечи. Озорные глаза, так похожие на глаза ее матери, блестели проказливой хитринкой.

Вдруг недалеко, через несколько метров от того места, где стояли Серафима, Зарина и Борис Филиппович, засигналила машина. Зарина радостно крикнула:

— Мама, папа приехал, побежали! — и потащила Серафиму прочь.

Та оглянулась на врача, и улыбка озарила ее лицо. Борис Филиппович, подавшись в их сторону, смотрел, как Зарина и Серафима бегут навстречу Николаю, вышедшему из машины: заливисто смеясь и бросая друг в друга охапки пушистой желто-красной осени, пахнущей горьковатыми палыми листьями и почему-то одуряюще свежим запахом антоновских яблок.

И Борису Филипповичу взгрустнулось. Он подумал, что что-то важное, обязательно надо понять что, что-то очень важное упустил он в своей жизни.

Загрузка...