IV

В тот момент, когда мать наклонилась над плитой, Алексис крадучись проскользнул через кухню у нее за спиной и уселся на свое место за уже накрытым для вечерней трапезы столом. У него были серьезные основания стараться не привлекать к себе взглядов. Клотильда и Гюстав не обратили на появление брата никакого внимания; упершись локтями в подоконник, они были заняты игрой, кто дальше плюнет. Гюстав плевал часто без всякой системы, громко комментируя результаты. Клотильда, напротив, плевала экономно и молча. В результате произошло то, что и должно было произойти: поиграв пять минут, Гюстав истощил запасы слюны, и сестра опережала его на метр, а то и больше.

— Вот видишь: не умеешь ты плеваться, — сухо сказала она. — С тобой совсем неинтересно играть.

Тут в кухню вошел Нуаро и улегся под стол, и дети последовали за ним. Собаку звали Нуаро, потому что она была черная. Двух ее предшественников в память о войне звали Бисмарками. Первый обладатель этого имени страдал из-за него, по крайней мере вначале, так как пса постоянно обвиняли в злейших поступках исключительно ради того, чтобы иметь возможность обругать «эту падаль Бисмарка». С годами имя «Бисмарк» стало ласкательным, и старшие дети, Жюльетта и Эрнест, не задумываясь, продолжали по привычке называть так и Нуаро.

Алексис, закрыв голову руками, притворился будто дремлет, что выглядело совершенно неправдоподобно, так как младшие в это время с шумом и гамом таскали собаку за уши. Из-под стола слышались переливы голосов, потом раздраженный шепот, и Клотильда заявила своим тонким, отчетливым голоском:

— Мама, мне Гюстав хочет собачьим хвостом глаз выколоть.

— Неправда, мама. Это она сама обозвала меня большой коровой.

— Неправда!

— Правда, ты сама так сказала!..

— Это когда ты захотел выколоть мне глаз.

— Как будто я мог выколоть тебе глаз хвостом Нуаро!

— Но ты попытался же.

— Неправда!

Аделаида рассеянно пообещала отвесить им пару подзатыльников и продолжала резать ломтики хлеба к супу. Она с некоторым беспокойством думала о разговоре мужа с ветеринаром, который состоялся дна часа назад.

Еще никогда не видела она Фердинана таким раздраженным. Он поприветствовал ее, не входя в дом, и быстро уехал в своем кабриолете, с яростью настегивая рыжую лошадь.

Оноре вернулся домой, когда уже смеркалось. Он выглядел озабоченным и, садясь в конце стола, сказал:

— Подавай быстрее на стол. Я хочу зайти к Мелонам, узнать, как дела у Филибера.

— Жюльетта уже отправилась к нему после обеда. И она еще не вернулась, твоя Жюльетта, хотя уже полдевятого.

— Почему «моя Жюльетта»?

— Потому что ей известно, что отец все ей спускает, вот она этим и пользуется.

— Я так думаю, что она в церковь зашла, капельку помолиться, — пошутил Одуэн.

— Смейся, я посмотрю, как ты будешь смеяться потом. Сейчас ты пока спокоен, потому что дед оставил ей кое-что, но только вот когда у нее заведется что-нибудь в животе, с этим своим приданым она никакого серьезного мужа уже себе не купит.

Оноре посетовал, что ему прожужжали уши всякой несуразицей. У него не было никаких оснований сомневаться в целомудрии Жюльетты; не то чтобы она не ведала искушений — это с ее-то красотой, — а просто у нее была гордость. И кроме того, он еще заметил, что самцы предприимчивы прежде всего с девушками бедными. Аделаида зажгла лампу и поставила на стол.

Оноре приготовился зачерпнуть себе супу, как вдруг у него под ногами раздался дикий вой. Даже Алексис и тот поднял от стола растерянное лицо; мать закричала, что девочка, наверное, проглотила английскую булавку и та раскрылась у нее в печени. Оноре отодвинул табурет, пытаясь нагнуться и на глянуть под стол. Послышалось новое, еще более душераздирающее завывание, и в свете лампы полнилась Клотильда.

— Мам, — сказала она сдержанным голосом, — Гюстав меня за волоски на ногах дергает.

Теперь и Гюстав тоже покраснел; он был возмущен.

— Это неправда! Волосков у нее не больше, чем у меня.

Мать подняла девочку вверх, чтобы проверить. Клотильда настаивала, что у нее есть волоски, но на самом деле ноги у нее были абсолютно гладкие, в чем смогли убедиться все присутствующие. Однако она отрицала очевидное и заявила, что все вырвал Гюстав. Мать нашлепала ее по щекам, «чтобы отучить врать». Клотильда, получая пощечины, сначала громко смеялась, потом поджала губы, и на ее лице появилось выражение холодного бешенства. Гюстав шумно радовался, чем едва не снискал себе неприятностей; отец, сердитый из-за только что пережитого им испуга, обратился сразу и к нему, и к его сестре:

— Я вам, шпанятам, покажу, будете знать, как горлопанить почем зря. Сейчас же марш за стол, только попробуйте у меня пошевелиться.

Он посмотрел на усаживающихся за стол малышей и проворчал, наливая себе в тарелку супа:

— Ишь, десяти лет нет еще, а гонору — что у вашего дядюшки Фердинана… Волоски у нее на ногах! Ну и ну! Прямо ни дать ни взять ветеринар.

Когда у него было плохое настроение, Оноре постоянно казалось, что он улавливает весьма неприятное сходство между своими детьми и братом, словно хуже, чем иметь детей, похожих на ветеринара, ничего и быть не могло. Впрочем, чтобы успокоить себя, он неизменно добавлял: «Нет, не может быть, этого я никак не заслужил».

В этот вечер, после состоявшегося днем разговора, сравнение так и напрашивалось. Оноре перебирал поочередно всех своих сыновей. У Эрнеста, старшего сына, который служил в Эпинале, был сухой профиль, не совсем такой, как у ветеринара, но похожий. И тоненький голосок кастрата, как у дяди. Боже мой, как у дяди!

Когда очередь дошла до Алексиса, отец решил, что его-то можно рассмотреть с близкого расстояния. И с удивлением увидел понуро опущенные плечи сына, его уткнувшийся в тарелку нос.

— Что это с тобой, а? Обычно ты бываешь пошумнее.

— В самом деле, — сказала Аделаида, — что это с ним сегодня? Не заболел ли ты ненароком… ты весь красный.

Обеспокоенная видом сына она наклонилась, чтобы рассмотреть его получше. Алексис сжался еще больше, но спрятать воротник рубашки от внимательного взгляда матери ему не удалось.

— Ну-ка встань. Выйди на середину кухни и для начала сними жилетку.

Алексис медленно встал, бросил умоляющий взгляд на отца, который не остался равнодушным к его переживаниям. Гюстав и Клотильда следили за каждым движением брата с жестокой надеждой на какую-нибудь катастрофу. Ожидание их не обмануло: рубашка была разорвана от воротника до пояса, а у брюк не хватало почти полштанины. Мать мелкими шажками ходила вокруг провинившегося сына, щурясь как во время примерки. Воцарилось гробовое молчание. Алексис был белее мела.

— Вспомни-ка, что я тебе обещала прошлый раз, — сказала Аделаида. — Завтра на мессу ты так и пойдешь в этих штанах. Это первое.

— Мам, я сейчас вам все объясню…

— Именно в этих штанах и пойдешь на мессу. И пусть мне будет так же стыдно, как тебе, но я вытерплю.

— Послушай, — вмешался Оноре, — нужно же, наверное, дать ему объяснить, что там у него случилось.

Эти сочувственные слова придали Алексису немного уверенности.

— Я не виноват. Мы играли себе спокойно в козу около Трех Ольх, а он пришел и…

— Кто «он»? — спросила мать.

Имя Алексис назвать боялся. Взрослые умудряются так улаживать ссоры, что потом почти всегда возникают какие-то нелепые осложнения. Он подумал, что ему удастся выкрутиться с помощью двух-трех ловких фраз.

— Да есть там один четырнадцатилетний полудурок, который всегда пристает к нам, когда мы пасем коров. Мы ему ничего не делали, мы просто играли…

— Как его зовут?

— Тентен Малоре.

Услышав имя Малоре, Одуэн подпрыгнул на стуле. Он гневно посмотрел на сына: что за олух — допустить, чтобы какой-то там Малоре порвал ему рубаху. И этот тоже весь в ветеринара.

— Ты что же, не мог двинуть ему хорошенько кулаком в зубы, а?

— Я вам сейчас все расскажу: он воспользовался тем, что я наклонился, и налетел на меня, а как только я смог защищаться, он хорошенько получил от меня палкой. Конечно, он порвал мне одежду, но вы бы только посмотрели, как он потом улепетывал, хромая на обе лапы.

Лицо Оноре озарилось полуулыбкой.

— А! Хромал, говоришь… Это хорошо, что ты постоял за себя. Им, этим людям, всегда нужно давать отпор, они все друг друга стоят.

Аделаида же считала, что теми ударами палки, которые достались Тентену Малоре, ни штанов, ни рубашки сына не починишь. Ей хотелось добиться полной ясности, но Алексис, почуяв опасность, постарался еще больше разбередить старые раны отца.

— Всякий раз, когда что-нибудь происходит, это всегда Тентен виноват. Позавчера он взял и затащил Изабель Дюр за изгородь Деклоса, чтобы там задирать ей юбки.

Однако Одуэн снисходительно покачал головой. В таком возрасте это обходится без последствий, а кроме того, надо же ведь детям учиться. Все, что касается происходивших между мальчишками и девчонками тисканий, кувырканий и тайком пробирающихся под юбки рук, он воспринимал как деликатные и грациозные игры. Поскольку Алексис настаивал на похотливости дылды Тентена, отец почуял душок лицемерия и бросил наугад:

— Только ты забыл сказать нам, что ты ему помогал.

— Я!

— Да, ты…

Тут Алексис смутился.

— Это все потому, что Изабель отбивалась, — признался он, — но я ничего не делал, я только держал ей ноги.

— Черт побери, — возмутился Оноре. — Значит, ты держал ей ноги, а Малоре в это время был там, где интересней!

— По правде сказать, мы по очереди…

Развеселившись от этакого признания, Одуэн остыл. Он был весьма доволен тем, что его мальчишки любят лазить девкам под юбки. Хоть тут-то не походили они на этого сухаря Фердинана, который провел свою унылую юность, уткнувшись в пристежные воротнички и молитвенники; этому клерикалу, напорное, вообще всю жизнь если что и нравилось, то только кобыльи вульвы, потому что такая уж у него натура — быть клерикалом; и что бы он там сейчас ни говорил, в глубине души он так и остался клерикалом. (Как считал Оноре, тороватый самец не может быть клерикалом, так же как не может он быть и роялистом или бонапартистом; только люди с очень уж незадачливым темпераментом, полагал он, могут не испытывать симпатии к Республике, такой широкобедрой, такой полнотелой.)

Алексис, сопровождаемый доброжелательным и задумчивым взглядом отца, отправился на свое место, но тем временем Аделаида, чтобы все-таки погубить его, придумала еще одну уловку. Она заметила Одуэну:

— Ты, конечно, можешь сколько угодно оправдывать его, но пока он занимается фокусами с девками, коровы пользуются этим и уходят в люцерну, а потом их раздувает. Вот сдохнет одна, тогда я посмотрю, как ты будешь смеяться.

Одуэн сразу же посуровел.

— Это правда то, что говорит мать?

— Ну еще бы нет, — настаивала мать. — Взять, например, сегодня: Ружетта вернулась с таким животом, что можно подумать вот-вот отелится.

— Черт побери! — возмутился Одуэн. — Довести скотину до такого состояния… Ты мне скажешь наконец, чем ты целый день занимался?

Алексис ловко защищался: Ружетту, по его слонам, вовсе не раздуло, а просто вид у нее такой, потому что она хорошо поела.

— Единственное, что случилось, пока я дрался с Тентеном, так это — что она забрела на луг к Руньону, но ведь от хорошей травы с ней не могло произойти ничего плохого.

— Конечно же нет, — кивнул подобревший Одуэн.

И когда жена стала говорить, что нужно пойти к Анаис Малоре и выяснить у нее, как и почему у сына оказалась разорвана рубашка, он возразил:

— Я больше слышать ничего не хочу про эту рубашку и прошу тебя оставить Анаис в покое. Когда настанет время поговорить с Малоре, я займусь этим сам.

Не успел он закончить свою фразу, как в дверях появилась запыхавшаяся от бега Жюльетта и тут же присела рядом с отцом.

— Хорошо еще, что бегом неслась, — сказала Аделаида, — а то бы вообще вернулась к полуночи.

— И то верно, — добавил Оноре, — можно было бы пораньше возвращаться домой.

Однако в его голосе не было ровным счетом ничего от упрека, содержавшегося в словах. Жюльетта посмотрела на него, и они оба дружно рассмеялись. Держать себя строго с Жюльеттой у него не получалось: он все еще не мог прийти в себя от изумления, смешанного с гордостью, что ему удалось заполучить от тощей и раздражительной супруги эту высокую девушку с кроткими черными глазами, неторопливым смехом и соблазнительными формами.

— Не вижу никакого повода, чтобы делать ей комплименты, — сказала мать язвительно. — Если она вернулась, то можно с уверенностью сказать, что в эту пору на улице не осталось уже ни одного мужика.

— Правильно, мамочка. Только, знаете, это я сама сказала им идти по домам.

— Я тебя за язык не тянула: их, значит, было несколько?

— Трое, мамочка.

— Когда влюбленных трое, — заметил Одуэн, — можно спать спокойно. И кто же эти шалопаи?

Жюльетта назвала всех троих: Леон Дюр, Батист Рюньон и Ноэль Малоре. Услышав имя третьего, отец нахмурил брови и едва не выругался. Так и будет его повсюду преследовать это отродье Малоре. Однако он сдержался и небрежно спросил:

— Может быть, ты уже знаешь, кто из них окажется настоящим?

Жюльетта слегка покраснела и сухо ответила:

— Я не могу вам сказать.

И, потупившись, стала рассматривать свою тарелку. Одуэн посмотрел на нее долгим взглядом, пожал плечами, встал из-за стола и направился к Мелону.

После визита ветеринара Оноре уже успел поразмышлять над проблемами, которые могли возникнуть с выдвижением кандидатуры Малоре. Открытое противостояние, единственное, что казалось ому достойным, влекло за собой цепь опасных последствий. Дом Одуэнов пришлось бы покинуть, даже если бы брат и не стал его к этому принуждать; не имея ни дома, ни денег, почти не имея земли, спять какое-нибудь жилье в Клакбю или в другом месте и пойти в поденщики, чтобы хоть как-то прокормить семью? Самым разумным было бы, очевидно, отправиться работать на завод, так как в городе могли бы подыскать себе работу жена и дети.

«А почему бы не рискнуть? — размышлял Оноре. — Работает же Альфонс на заводе».

Однако от одной только мысли об этом внутри у него что-то сжималось. В сорок пять лет отправляться работать в город, больше не ощущать чувствительным, как палец, носком башмака поддетый им рассыпающийся комок земли, ничего больше не ждать ни от дождя, ни от солнца, не быть больше один на один с горизонтом… а натыкаться взглядом на стены и на железяки, держать в руках инструменты, которые принадлежат не только тебе одному, мочиться в установленные часы на какой-нибудь кусок жести… Если нужно, то что говорить. Оноре не собирался поступаться ни своей обидой, ни своей республиканской совестью. Тем не менее он предпочел бы избежать конфликта, издержки которого пришлось бы платить ему одному, и хотел надеяться, что Меслон, несмотря на болезнь и свои семьдесят два года, еще поживет. Он торопился самолично у ни деть, в каком состоянии находится старик.

Меслоны заканчивали вечернюю трапезу. Их было десять, сидевших вокруг длинного стола, и еще старая хозяйка, по обычаю евшая стоя. Фитиль в лампе был опущен, и разговаривали они тихими голосами, так как дверь в комнату больного оставалась приоткрытой.

— Я пришел поздно, — сказал Одуэн вполголоса. — Вы же сами знаете, днем работа не позволяет.

Хозяйка знаком показала одному из ребят, чтобы он пододвинул стул.

— Ну что ж, это любезно с твоей стороны, Оноре. Старик будет рад, еще сегодня утром он вспоминал о тебе. Неважные у него, у моего Филибера, сейчас дела: конец уже не за горами. И кто бы мог подумать? Такой сноровистый, такой крепкий, а прямой — что твоя жердь.

Она повернула голову, как бы призывая всех Меслонов в свидетели. По сидящему вокруг длинного стола семейству прошло торжественное, медленное движение, и послышался шепот:

— Правда, правда, такой был сильный. И такой сноровистый — нужно было видеть. Работал, как никто.

В улыбке старухи отразились и гордость и отчаяние одновременно.

— А теперь уж целую неделю ничегошеньки не ест, вот до чего дошло. Завтра, мой бедный Оноре, будет уже восемь дней. Такой сильный человек, а?

Одуэн произнес обнадеживающие слова, которые придали ему самому немного бодрости. Тут через приоткрытую дверь донесся сухой, наполнявшийся в конце фраз дрожанием голос:

— Это ты там, Оноре, разговариваешь на кухне? Зайди-ка сюда.

Оноре, ступая вслед за старухой, несущей лампу, вошел в спальню. Филибер Меслон лежал на своей кровати; щеки у него ввалились, глаза потухли. Увидев его, настолько худого и бледного, что без тонюсенькой струйки дыхания, сочившейся с предсмертным шумом меж белых губ, его можно было бы принять за покойника, Оноре почувствовал, как от жалости у него перехватило горло. Он попытался сказать веселым голосом:

— Здоровьичка вам, Филибер. Мне-то говорили, что вы приболели, а я смотрю, вид у вас хоть куда.

Старик обратил на него свои утратившие блеск зрачки и знаком попросил сесть.

— Хорошо, что ты пришел. Самое время.

Он говорил по-прежнему тем же высоким и сухим, привыкшим командовать голосом, так, как говорил в муниципальном совете, но только теперь голос быстро выдыхался, а временами и вовсе пропадал.

— Совсем уж помираю, — сказал он еще.

Оноре и старуха дружно запротестовали. Филибер сделал нетерпеливый жест.

— Выбирать не приходится, — продолжил он, — обидно вот только, что прямо посреди жатвы.

— Ну к отаве вы поправитесь, — сказал Оноре.

— Нет, — улыбнулся Меслон, — отавы мне уже не видать. Я буду помогать ей расти.

Обессилев, он прикрыл веки; рука его прижалась к вздымающейся груди, откуда послышался переливчатый хрип, Одуэн, решив, что надо оставить его и покое, на цыпочках направился к двери, но Филибер, не открывая глаз, произнес:

— Останься, малыш. А ты, жена, — на кухню. И накрой дверь, мне нужно ему кое-что сказать.

Когда старуха вышла из комнаты, Меслон приоткрыл глаза. Оноре сидел возле кровати и с любопытством ждал. Даже вопросительно вскинув подбородок. Старик некоторое время молчал, и могло показаться, что он забыл о присутствии Оноре… Вдруг он приподнялся на подушке, полыхнул огнем взгляд его широко раскрытых глаз, лицо оживилось и руки пришли в движение, усталые губы напряглись гневом и иронией. Он выговорил резким, на грани срыва голосом:

— Ну вот, похоже, клерикалы начинают гоношиться.

Оноре помолчал немного, прикидывая в уме, уж не дошли ли до Меслона какие-нибудь сведения о маневрах Малоре? Он качнул головой и сказал осторожно:

— Знаете, этих людей с их генералом Буланже не поймешь. За него есть и республиканцы и клерикалы. Я не очень-то разбираюсь в политике, но скажу вам, я им не очень-то доверяю…

Нетерпеливым жестом Филибер прервал его. Сам он рассчитывал на генерала Буланже, дабы тот выполнил работу истинного республиканца, то есть вернул бы Эльзас и Лотарингию, подавил реакцию, освободил Польшу и прогнал бы всех тиранов Европы.

— Мне нужен военный, — сказал он, — и такой военный, который не был бы маркизом. Но я хотел поговорить не об этом. Сейчас есть кое-что более срочное. Оноре, вокруг поста мэра Клакбю ведутся интриги.

— Да ну что вы, Филибер, это вам просто так кажется.

— Кое-кто только и ждет когда я умру, чтобы занять мое место. Так-то вот, клерикалы не дремлют.

— Ведь их же в Совете всего четверо, — возразил Оноре.

— Но они упрямые и опасные. К тому же если бы речь шла только о них…

Одуэн почувствовал, что его опасения имеют под собой вполне реальную почву. Он подумал о доме ветеринара, удобном доме, где было достаточно места и для людей и для скотины; о крепко сколоченном доме с исправными дымоходами, с садом впереди, садом позади и полями вокруг. Он решил не выдавать своего беспокойства, да ведь пока и в самом деле ничего не угрожало.

— Послушай, Филибер, я тоже стал республиканцем не вчера. Я встречаюсь с людьми, разговариваю с ними, не далее как в четверг вечером был в совете. Поверьте мне, глаз у меня наметанный; так вот что я могу вам сказать: не грозит нам пока ничего.

— Боже мой, но ведь и я тоже встречаюсь с людьми. Кюре три раза наведался ко мне на неделе…

— О! Кюре… Стоит кому-нибудь прилечь с насморком, как он уже тут как тут.

От приступа ярости Филибер даже весь затрясся.

— Да, но зачем тогда он все толковал мне о политике? Дух согласия, дух согласия, толковал он, призовите-де ваших друзей к умеренности, и уж я не знаю что еще… Если бы он не был мне нужен, чтобы помочь подохнуть, я бы просто попросил своих парней выставить его за дверь. Ишь, дух согласия… Так что, когда я тебе говорю, что эти люди будут всегда стремиться оседлать нас…

От усталости и гнева у него сорвалось дыхание; грудь его мелко задрожала от одышки, глаза, полные страдания и ужаса, ввалились, мышцы шеи напряглись. Он широко раскрыл рот, вытянул вперед руки и громко захрапел. У Оноре мелькнула мысль, что больной вот-вот умрет у него на руках. Он взял его за запястье и тихо позвал:

— Филибер… ну же! Филибер…

— Нас, оседлать нас… — тоненьким голоском выдавил из себя старик.

Оноре, как веером, стал обмахивать его лицо своей шляпой. Дыхание выравнялось, стянутые судорогой мускулы лица постепенно расслабились. Старик не терял ни секунды:

— Если их раз и навсегда не поставить на место, они так и будут висеть постоянной угрозой…

— Это уж точно, — согласился Оноре.

— Точно, как и то, что Зеф Малоре зарится на мэрию, — сказал Меслон, пристально глядя на Оноре.

— Ну что вы такое говорите, Филибер?

— Только не надо со мной разыгрывать комедию, тебе прекрасно все известно о маневрах Зефа, раз вы вдруг стали такими друзьями.

Провожаемый насмешливым взглядом Филибера Оноре задумчиво сделал несколько шагов по комнате и, садясь, сказал:

— Ну раз вы все знаете, то вы должны знать и то, что плевать я на него хотел, на этого Зефа.

Старик рассмеялся тоненьким, полным оскорбительной иронии смехом:

— Хорошо говоришь. И отец у тебя такой же был: тоже любил поорать, когда, бывало, кто-то ему не угодит, но чуть что, стоило Жюлю увидеть какую-нибудь выгоду для себя, как он тут же готов был лизать задницу.

Оноре не страдал от избытка уважения к своему покойному отцу, которого при жизни презирал; однако теперь, вспоминая его, он отзывался о нем не иначе как с похвалой. Делал он это не ради какого-то обязательного пиетета и не из гордости; просто он смотрел на память о родителях как на приличную мебель, за которой следует ухаживать с должным вниманием. Он собрался было придумать какой-нибудь обидный для Меслона ответ, но старик, переведи дух, опередил его:

— Ко мне тут брат твой заходил сегодня под вечер. Пересказал мне все увещевания кюре, правда, еще более нудно, чем это делает он. Суть такова, что на границей вроде бы надвигаются серьезные события. И чтобы быть к ним готовыми, нужно прежде всего добиться единства внутри страны…

При этом Филибер не удержался от усмешки. Он-то сам считал, что, прежде чем предпринимать что-либо в отношении границ, нужно очистить страну от гангрены, реакции, пожирающей здоровые силы нации.

— Примирение, умеренность, дух согласия. Ну, прямо вылитый кюре. В Клакбю у клерикалов четыре советника, и, чтобы засвидетельствовать свою добрую волю, можно было бы отдать им еще и мэрию. Я узнал, что Зеф Малоре вовсе не является ревностным почитателем кропильницы и что он дружески настроен к республиканцам. Твой брат считает, что трудностей с этим никаких не возникнет — коль скоро ты с ним согласен.

Оноре сначала колебался, стоит ли делать такие признания Филиберу, но потом решился:

— Вам я могу рассказать все — вам ведь здесь не так долго оставаться. Хоть это и не бросалось в глаза, но мы с братом всегда не слишком ладили; вот и сегодня днем опять поругались. Я сказал ему, что буду стоять до последнего против него и против Малоре, и что если он будет защищать этого мерзавца, то я уеду из дома, который, как вам известно, принадлежит Фердинану. Я это пообещал, и я это обещание выполню.

Старик скорчился в кровати, смеясь тихим, отрывистым смехом.

— Я так и знал… Черт побери, Одуэн… мне так тяжело смеяться.

Он перевел дух и уже серьезно добавил:

— А о доме не сокрушайся, просто переезжай к нам, и все. Там, где есть место для двенадцати, найдется и для двадцати. Твои парнишки будут спать вместе с нашими мальчишками, а девчонки — с нашими девчонками. Разумеется, работать ты будешь на нас.

— И все-таки, — сказал Оноре, — я предпочел бы, чтобы все уладилось. Когда люди увидят, что я больше не живу в доме, у меня не будет того влияния, которое мне необходимо, чтобы преградить путь Зефу. Вот если бы вам удалось протянуть еще чуток…

— На меня рассчитывать не надо, — как бы извинился Меслон. — Что ты хочешь, мне здесь уже нечего делать…

— Ну хотя бы месяц. За это время я бы управился.

— Нет, Оноре, не дело ты говоришь. Когда остается жить всего три дня, то и это очень тяжело. И к тому же болезнь не дешево обходится.

— Разницу я вам оплачу; ведь то, что вы съедаете, это же не…

— А еще лекарства, а время, которое на меня тратят.

— Я же сказал вам, что заплачу. Что, вам разве хочется, чтобы мэром Клакбю стал Зеф?

— Ладно: три недели. Это все, что я могу тебе дать.

— Хорошо, но начиная с завтрашнего дня, с полудня.

— Идет, но только мы договорились, что ты платишь аптекарю и еще двадцать пять су за каждый истекший день?

Оноре дал ему честное слово. Старик улыбнулся при мысли, что он все еще неплохо зарабатывает себе на жизнь, потом настроился пожить три недели, начиная с воскресенья, то есть с пополудни следующего дня.

Загрузка...