Ветеринар и его жена шли по дороге, ведущей к вокзалу, а между ними — их дочь Люсьена, в белом платье, которое она сама вышила зимой, вдохновляясь советами барышень Эрмлин. Мальчики, весьма довольные своей школьной формой, вышагивали впереди родителей, неся в руках пакеты. Перспектива провести день в Клакбю, а значит, в какой-то мере вырваться из-под гнета отцовской дисциплины, настраивала их на доверительный лад.
— Тебе-то наплевать, получишь в школе похвальную грамоту, и тебя оставят на все каникулы в покое. А вот я…
— Кто знает, может быть, и ты получишь приз за успеваемость или даже два.
— Нет, классный надзиратель видел мои оценки. Он сказал, что «отлично» у меня будет только за одну гимнастику. Представляешь, как разворчится ветеринар; прямо уже слышу его голос: «я иду на такие жертвы, чтобы обеспечить тебе будущее, за которое семье не было бы стыдно». Старый хрыч.
Фредерику уже ничто не могло помешать получить похвальную грамоту, о чем ему случалось даже сожалеть, так как сравнение результатов их учебы свидетельствовало явно не в пользу брата. В то утро сожаление его почти переросло в угрызения совести, но непочтительность Антуана по отношению к отцу оскорбила Фредерика настолько глубоко, что он проглотил уже готовые было сорваться с его уст слова сочувствия. Антуан не настаивал на продолжении разговора об учебе и перевел его на другую тему:
— Ты видел сейчас малышку Жасмен? Мы пересеклись с ней на углу улицы Людоеда. Красивая, правда?
Фредерик все еще сердился на него. Он покачал головой. Нет, он не находил малышку Жасмен такой уж красивой.
— У нее большой и слишком острый нос, как пакли, плохо причесанные волосы… Да и к тому же, что ты хочешь, она еще слишком маленькая.
— Вовсе нет, — запальчиво сказал Антуан.
— А вот и да, слишком маленькая. У нее же совсем нет сисек, у твоей Жасмен. То-то же. А без сисек ну что за женщина, мой дорогой.
Они шли метрах в пятидесяти впереди родителей. Ветеринар не мог слышать их разговор, но все равно он беспокойно вытянул шею, а нос его зашевелился и как-то странно поднялся кверху. Фредерик был очень доволен тем, что высказал о женщине замысловатое мнение, причем с той долей непринужденности, в которой намек на хорошие манеры имел привкус студенческо-богемный. Антуан сморщил лоб, честно пытаясь осмыслить сказанное. Он заявил:
— Разумеется, я нисколько не против сисек, но когда с девчонками ничего не делаешь, то какой в них прок? В первую очередь обращаешь внимание на лицо, и особенно на глаза. О! Понимаешь, именно на глаза. Жасмен — это глаза.
— Тебе ведь всего тринадцать лет, — тихо ответил Фредерик.
— То есть раз тебе пятнадцать, ты хочешь заставить меня поверить… Что ты хочешь сказать? Ну, давай говори.
— Нет, ничего, — с рассеянной небрежностью сказал Фредерик. — Давай больше не будем об этом.
Чувствуя, что Антуан начинает злиться, он остановился и подождал родителей.
Тем временем ветеринар не без задней мысли интересовался успехами Люсьены в игре на фортепьяно.
— А вот если бы ты в каникулы пожила в Клакбю, сумела бы ты играть на фисгармонии в церкви?
Люсьена, которую, с одной стороны, ужасала перспектива провести целых два месяца на фермера с другой — прельщала возможность исполнить столь важную роль, не решалась сказать ни «да», ни «нет». С тех пор как племянница священника вышла замуж, прихожане слышали голос фисгармонии лишь каждое пятое воскресенье, когда на мессу в Клакбю. приезжала графиня де Бомбрьон, и Люсьена подумала, сколь это было бы для нее почетно: замещать графиню. Ветеринар объяснял жене:
— Это был бы жест, который никого бы не скомпрометировал: в общем-то пустяк, но вместе с тем и некий шаг навстречу клерикалам; а для не слишком пылких республиканцев — знак того, что ветер поворачивается в другую сторону. Больше, может быть, ничего и не нужно, если Оноре проявит добрую волю или даже просто будет держаться в стороне. А Малоре сумел бы воспользоваться этим случаем: атмосфера выборов часто образуется из сочетания подобных пустяков, которые успокаивают одних и подают сигнал другим. Во всяком случае, я повторяю, ничего компрометирующего в этом для меня не будет. Девчонка приехала на каникулы. А поскольку пианино там нет, то она, чтобы не утратить навыков, ходит играть на церковной фисгармонии. Нет ничего более естественного.
Элен уныло слушала его; несмотря на свое огромное желание, чтобы Вальтье устроил карьеру ее сыну Фредерику, ей не удавалось заставить себя интересоваться всеми этими мелкими политическими комбинациями. Тем не менее она согласилась играть ту роль, которую ветеринар отвел ей в тщательно подготовленном им заговоре. Поскольку Оноре по-прежнему относился к ней с симпатией, она должна была воспользоваться его дружеским расположением и помочь сделать его более покладистым. Там, где были бессильны логические доводы Фердинана, она должна была попытаться воздействовать на чувства.
Ветеринар попросил в кассе пять билетов второго класса. Социальное положение не позволяло ему ездить в третьем классе, а его политическая религия — в первом, так что ему приходилось довольствоваться вторым классом, сожалея при этом, что не существует еще одного класса, в котором принимались бы во внимание одновременно и преимущества сколоченного им состояния, и его личные достоинства: например, какой-нибудь специальный вагон для зажиточной элиты: второй класс (элита).
— Получается, что день нам обходится в двенадцать или тринадцать франков, — заметил Фердинан своей жене. — Если посчитать стоимость билетов да еще вещей, которые ты купила для Аделаиды, то экономией это не назовешь.
— Но ведь нельзя же являться с пустыми руками, когда идешь впятером на обед, — сказала Элен.
— Конечно. Я говорю об этом не для того, чтобы пожалеть о паштете и колбасе. Так, простая арифметика.
В купе второго класса, где расположилась семья Одуэна, больше никого не было. На этой линии местного или депутатского значения (не утратившее своей остроты мучительное воспоминание ветеринара — ему не удалось провести ветку через Клакбю из-за племянника министра, одного из крупнейших в крае фермеров, который, сделав пятнадцатикилометровый крюк, увел ее в сторону) пассажиров было мало. Компания продолжала донашивать на ней технику, серьезно пострадавшую в 70-м году, катившуюся, переваливаясь с боку на бок, корчась, как хромое животное. Даже во втором классе пассажиров трясло, подкидывало вверх, ежесекундно бросало друг на друга, а чтобы хоть что-то расслышать сквозь грохот железяк и стоны изнуренных вагонов, нужно было буквально кричать соседу в ухо.
Супруги и мальчики рассредоточились по четырем углам купе. Люсьена сидела посередине на самом краешке скамьи, стараясь не касаться спиной перегородки, чтобы не помять свое белое платье. Она смотрела на свои белые парусиновые ботиночки и с легким беспокойством спрашивала себя, что бы подумали барышни. Эрмлин, если бы она вдруг пришла в пансион в таких вот ажурных чулках, которые она надела сегодня впервые, а ведь фантазия эта была не так уж далека от воплощения, поскольку воскресные чулки в конце концов становятся повседневными. В том, что она надела ажурные чулки, было некое несоблюдение смиренности, в чем ей следовало бы покаяться в ближайшем письменном разборе своего поведения. А с другой стороны, можно считать, что, надевая чулки, она лишь выполняла волю купившей их матери. Следовало ли избегать греха кокетства ценой греха неповиновения? Ведь мать могла бы и не согласиться с ее доводами. В конце концов дилемма предстала перед Люсьеной в своем практическом виде: она вдруг вспомнила, что последние дни не делала никаких записей в своей тетради по нравственному самонаблюдению. А это означало, что до вечера следующего дня ей предстояло обнаружить у себя четыре-пять грехов, чтобы написать о них в тетради; причем это был минимум, потому что кто же может, не впадая в гордыню, утверждать, что грешит меньше четырех раз в неделю? Младшая из барышень Эрмлин, мадемуазель Бертранда, преподавательница по нравственному самонаблюдению в старшем классе, терпеть не могла, когда кто-нибудь пытался выдать за настоящий грех не заслуживающий внимания вздор. Ученицам приходилось делать так, чтобы, не выходя за рамки простительных грехов, представить их в своих тетрадях достаточно тяжкими, такими, чтобы за них можно было пристыдить и таким образом извлечь из них назидание для всего класса. Подстегиваемая необходимостью, Люсьена рассудила, что благодаря чулкам ей удастся убить сразу двух зайцев. Первый грех: она обвинит себя в том, что надевала ажурные чулки; второй грех: покаяться в том, что у нее было поползновение ослушаться мать, которая навязала ей чулки. Бесценная находка: тут уж можно было не сомневаться, что, поразмыслив над этим благонравным конфликтом, мадемуазель Бертранда поставит ей за «действенную христианскую добродетель» столь редко получаемые 9 из 10 баллов. Теперь оставалось найти еще три греха, которые нужно было совершать на протяжении двух дней, и Люсьена, не осмеливалась, разумеется, учинять что-либо преднамеренное, все-таки задумалась: какие же еще искушения способен подбросить случай в течение дня, чтобы она могла наконец привести в порядок свои записи в тетради? Внезапно сквозь лязг железяк до нее донесся пронзительный голос ветеринара:
— Люсьена, ты мне так и не ответила, сумела бы ты играть на фисгармонии или нет?
Шум поезда и наполнявшая взгляд мягкая зыбь полей погрузила Фердинана в мечтательность, от которой в нем стали проклевываться прямо-таки поэтические образы. Прежде всего он представил себе, как Люсьена играет на фисгармонии в церкви, где когда-то состоялось его первое причастие, и эта параллель его умилила. Прихожане Клакбю, под негромкий говор заполняя церковь, узнавали дочь Фердинана Одуэна, одного из них, но преуспевшего и жизни; при этом хорошего республиканца, но умеющего быть справедливым; настоящего республиканца, настоящего патриота, всегда готового дать отпор, когда речь идет о чести страны. Он слышал, как, перекрывая говор прихожан, нарастает, звучит нее более и более горделиво дыхание литургической музыки. Он слышал его, хотя и не был на мессе, так как это не его дело ходить на мессу; для этого он был слишком хорошим ветеринаром, слишком хорошим республиканцем и слишком хорошим патриотом, но том не менее он посылал свою дочь на мессу, посылал ее играть на фисгармонии, потому что наступило ответственное время. Фисгармония выводила протяжную мелодию: кюре пел мессу Родины. Ветеринар чувствовал, как сердце его наполняется. В дверях вагона скапливались войска, облаченные в великолепные мундиры: с их стороны ему нечего было опасаться. Ветер знамен ласкал его алое лицо. Вскочив на зеленую кобылу, которая покусывала черного коня генерала, он проскакал галопом перед войсками. А в церкви верующие встали со скамей и под руководством Люсьены возносили к сводам протяжный крик любви к генералу Буланже и к Родине; Малоре в непередаваемом порыве овладел мэрией, а Фредерик, знаменитый, увешанный наградами, с тройной золотой цепью на груди, ездил в первом классе с бесплатным государственным билетом по всей железнодорожной сети Франции.
От голоса отца дети вздрогнули. Антуан с переполненным нежностью сердцем созерцал ласковые глаза Жасмен, такие ласковые, что на клеенчатых сиденьях от них расцвел чудесный сад, такие ласковые, что жизнь вокруг стала простой и шелковистой, насколько хватало глаз. Он уходил с Жасмен из вагона, уходил с глазами Жасмен, прижав их к своей душе. Чтобы вернуть ей ее улыбку, он выпрыгивал из вагона и парил над лугами. Услышав, как уксусный голос отца входит в его Жасмен, Антуан бросил на ветеринара негодующий взгляд и в который уж раз отметил, насколько же у него гнусное, лошадиное, прагматическое, упрямое, неискреннее, злое, порочное жестокое, глупое, самодовольное, желчное лицо. «К счастью, я не похож на него; я, конечно, не красавец, но на него я не похож; Жасмен мне улыбнулась». Фредерик, грезивший об университетских дипломах и шляпах-котелках, повернул голову в сторону отца, который повторил еще раз:
— Так да или нет: сумела бы ты играть на фисгармонии?
— Не знаю, я ведь никогда не пробовала, — ответила Люсьена тоненьким голоском, который потерялся в шуме поезда.
Госпожа Одуэн пришла дочери на помощь:
— Не может же она так сразу взять и сесть за фисгармонию, нужно сначала попривыкнуть.
Фердинан сделал нетерпеливый жест. Он не хотел расставаться с идеей фисгармонии.
— Возьмет несколько уроков. А даже если где и сфальшивит, то все равно никто ничего не заметит.
Элен возразила, что девочке в Клакбю будет скучно. Фердинан ответил, что разумный ребенок не может скучать там, где погребены его предки.
— Правильно, Люсьена?
— Да, папа… Я буду носить цветы на могилу наших дорогих усопших.
У ветеринара в глазах появились слезы. Элен стала возражать против мужнина проекта лишь из сочувствия к дочери, чье отвращение к жизни в Клакбю было ей хорошо известно. Рассердившись, что та оказалась столь благоразумной, она чуть было не оставила ее в обществе дорогих ей усопших. Однако умиленное довольство ветеринара заставило ее продолжить спор.
— А ты не думаешь о том, что в те несколько недель, которые Люсьена проведет в деревне, она будет предоставлена самой себе? За ней не будет никакого надзора, а перед глазами — одни дурные примеры. Ты же сам говоришь, что от компании ее двоюродных братьев и сестер ничего хорошего ждать не приходится.
— И то верно, я даже не подумал об этом. Надо бы… Боже мой, ну и головоломка… Только бы Оноре поддержал нас, только бы он не был против нас. Эх! Если бы Меслон протянул еще годочек или хотя бы шесть месяцев! Глядишь, за это время Вальтье забыл бы свою потаскуху и все бы устроилось.
Фердинан вдруг сразу как-то потускнел, и жена его испытала от этого удовольствие. Она без особого энтузиазма участвовала в маневрах, которые должны были помочь одному из протеже Вальтье заполучить место мэра. Она не питала к депутату никаких симпатий и с трудом привыкала к мысли, что когда-нибудь ее сыну придется работать при нем, чтобы сделать блестящую карьеру юрисконсульта либо какую-нибудь еще. Этот остроумный, циничный и склонный к обжорству человек казался ей далеко не лучшим наставником для мальчика, который был уже и так слишком расположен к усвоению его уроков. А кроме того, сама она питала тайную надежду, что Фредерик станет кавалерийским офицером. Элен всегда ощущала в себе некоторую слабость к военным. В те времена, когда она еще посещала пансион барышень Эрмлин, ей постоянно, по крайней мере раз в неделю, грезилось во сне, как ее похищает какой-нибудь младший лейтенант. А выйдя замуж, она обычно разочаровывалась в приятелях ветеринара, выбираемых, как правило, среди небогатой буржуазии Сен-Маржлона. В мечтах ей виделись салоны офицерских ясен, где вместо пианино стоят рояли и где кресла не прячут под чехлами.
В Сен-Маржлоне располагались один гусарский и один пехотный полк, которые с превеликим удовольствием уничтожили бы друг друга посредством холодного оружия. Гусары презирали пехотинцев за то, что те ходят пешком, а пехотинцы утверждали, что гусары, как солдаты, годятся только для парадов. Так что разделявшая их ненависть была чувством вполне объяснимым. Дом под номером 17 по Птичьей улице то и дело закрывал свои двери перед военными из-за потасовок между солдатами двух полков. Гусар, например, говорил: «Гля, почтальоны совершают свой обход». А пехотинец: «Эти олухи даже унтера называют лейтенантом». Не лучше складывались отношения и между офицерским составом гарнизона: кавалерийские офицеры носили фамилию де Бюргар де Монтесон, играли на рояле, а то и на арфе, влезали в долги, спали с дочками буржуа, устраивали трапезы верхом на лошадях, ходили на мессу на ходулях, были роялистами и игнорировали своих коллег пехотинцев. А пехотные офицеры играли тем временем в пикет или устраивали состязание — кто больше назовет имен генералов Революции, чьи отцы были мясниками, булочниками, красильщиками или конюхами. Они слегка страдали оттого, что кавалеристы постоянно отодвигали их в сторону, и сожалели о том, что в городе нет полка обозников, которых можно было бы презирать точно таким же образом, потому что офицеры транспортных подразделений считались существами почти столь же комичными, как и офицеры-администраторы. Добропорядочные жители Сен-Маржлона на протяжении всего года осуждали шепотом высокомерие кавалерийских офицеров, но утром 14 июля все свои восторги отдавали гусарам, которые замыкали парад и в апофеозе лихой атаки заставляли замирать сердца. Ветеринар втайне отдавал предпочтение гусарам. Однажды при раздаче наград в коллеже он, присутствуя там в качестве генерального советника, оказался на эстраде рядом с полковником де Пребором де Шастленом, и гусар, протирая свой монокль, сказал ему: «Жарковато, как мне кажется». Эта простота взволновала Фердинана, и именно в тот день зародилась в нем приязнь к гусарам. В отсутствие военного ветеринара его несколько раз приглашали для консультаций на сторожевой участок гусар. Так он познакомился с лейтенантом Гале, и между ними возник ученый спор о кастрации жеребят, в результате которого они прониклись взаимным уважением. Лейтенант был суровым молодым человеком, кавалеристом по призванию, который использовал свое свободное время для написания труда про то, какая конская сбруя была в употреблении у секванов в момент завоевания Галлии. Фердинана такое изобилие науки и серьезности очаровало, и, вернувшись домой, он стал с восторгом рассказывать про гусара:
— Лучший кавалерист полка… Я слышал, что у него нет абсолютно никакого состояния и что посреди всех этих «де» он живет несколько изолированно.
Слова «абсолютно никакого состояния» тронули сердце госпожи Одуэн. Она вновь вернулась к роману, стократно сотворенному ею в пансионе барышень Эрмлин: обожаемая юным и восхитительно нищим офицером, она отправляла на тот свет своих недостаточно представительных родителей и клала полученное наследство в корзинку для свадебных подарков. Ветеринару представлялись потом и другие случаи обменяться с лейтенантом суждениями о лошадях, и вот в один прекрасный день он затащил его к себе, предложив посмотреть кое-какие анатомические рисунки. Элен сквозь жалюзи наблюдала за улицей. Увидев приближающихся мужчин, она села за пианино и при появлении лейтенанта издала крик удивления. Польщенный тем, что лицо ее залилось румянцем, он нашел Элен прекрасной и попросил продолжать играть прерванную сонату. В тот же вечер он принялся изучать сольфеджио, чтобы иметь возможность переворачивать страницы нотной тетради госпожи Одуэн. Через какое-то время его визиты стали регулярными. Ветеринар сетовал на то, что Элен недостаточно внимательна к гостю; она и в самом деле разговаривала с ним мало, да и у лейтенанта тоже не было склонности к мадригалам. Они понимающе поглядывали друг на друга, нисколько не сомневаясь во взаимной любви, и даже присутствие ветеринара не мешало им быть счастливыми. Как-то раз, зайдя к Одуэнам днем, лейтенант Гале застал Элен одну. Она играла на пианино, он переворачивал страницы, но их признания, хотя и более нежные в этот раз, чем обычно, так и остались безмолвными. Однако когда гусар прощался, он почувствовал, как рука Элен дрожит в его руке, и прошептал ее имя, прошептал и тут же убежал, чуть не споткнувшись о спою саблю. Впоследствии эта целомудренная любовь так и осталась тайной их взглядов.
Поезд, сопровождаемый гусаром и глазами Жасмен, приближался к Вальбюисону. Менеаль, человек, который должен был Фердинану деньги, с запряженной коляской поджидал пассажиров во дворе маленького вокзала. Это был вежливый толстый человек, твердо решивший никогда не возвращать долг.
— Похоже, в этом году урожай будет хороший, — начал Фердинан.
— Вроде бы, но только у меня все заросло чертополохом.
— Ну что вы, не говорите так…
— Это истина, господин Одуэн.
— Вы преувеличиваете, Менеаль, вы преувеличиваете.
— Нет, господин Одуэн, не преувеличиваю. Какая мне нужда преувеличивать? В любом случае я не собирался расплачиваться с вами в этом году. Даже если бы урожай оказался хорошим, я все равно бы не смог.
Ветеринара обескуражила эта спокойная дерзость. Он залез в коляску, кипя от негодования и думая о возможных средствах принуждения. Антуан передвигался с места на место, не желая оказаться ни рядом с отцом, ни напротив него. Он дождался, пока все распределятся по двум скамейкам, чтобы, сославшись на тесноту двуколки, вскарабкаться на сиденье рядом с кучером, но отец вдруг вытащил откуда-то из-под ног нечто вроде откидного стульчика и заставил сына сесть на него. Коляска тронулась, покатила по Вальбюисону, и все опять погрузились в дорожные грезы: Жасмен, гусар, шляпа-котелок, простительные грехи.
Голова Антуана находилась почти в самом жилете отца, и ему приходилось выворачивать шею, чтобы следить за сопровождавшими коляску глазами Жасмен.
— О чем ты думаешь? — спросил ветеринар, не любивший, чтобы разумные дети предавались мечтаниям.
— Ни о чем, — сухо ответил Антуан, не поворачивая головы.
— Поскольку ты ни о чем не думаешь, ты мне сейчас скажешь, в каком году были подписаны Вестфальские договоры.
Антуан не отвечал, и на его лице застыло упрямое выражение. Отец возмутился и пронзительным голосом, от которого у лошади встали торчком уши, воскликнул:
— Вы свидетели того, что он не знает даты заключения Вестфальских договоров? Бездельник! Он всегда будет нас всех позорить, он будет таким же, как его дядя Альфонс! Но сегодня вместо того чтобы идти гулять со своими кузенами, он останется со своим отцом. Со мной.
В коляске воцарилось тягостное молчание. Люсьена, желая помочь брату, мысленно прочитала молитву, которую барышни Эрмлин рекомендовали для тех случаев, когда нужно вспомнить важные исторические даты. Фредерик рисовал пальцем в воздухе какие-то цифры, а госпожа Одуэн пыталась поймать взгляд своего младшего сына, чтобы утешить его неясной улыбкой. Однако Антуан, уткнувшись взглядом в свои воскресные ботинки, ничего не хотел видеть. Ветеринар повторил:
— Со мной. Весь день.
Тут Антуан почувствовал, как грудь его набухает Жасменовым рыданием. Он проглотил слюну и сдавленным голосом прошептал:
— В тысяча шестьсот сорок восьмом.