Село Малые Хлебцы. Бывшее Полеское воеводство. Дом старосты.
Седой как лунь мужик молча сидел за столом и смотрел прямо перед собой. Возле него стоял невысокий глиняный кувшин и надкусанный кусок хлеба.
— Прокляты мы все…, — шептали искусанный в кровь губы. — Не хотели жить по правде, значит-ца будем жить по волчьим законам.
Вдруг что-то влажное коснулось его ладони, через секунду это случилось вновь. К его удивлению это были слезы — крупные капли падали на кожу, неприятно холодя ее.
Степан, бывший сельский староста, больше не мог сдерживать слез. Его голова словно ватная упала на руки и он зарыдал.
— За что же ты так нас наказываешь? — сквозь рыдания с трудом вырывались слова. — Чем мы провинились перед тобой? … Чем? Ну ладно, мы, мужики да бабы прогневили тебя! Пусть, и поделом нам! Но детки малые-то в чем виноваты? Их вина в чем? Что хлеба кусок со стола лишний взяли? Или подрались вечор? — Последние слова он бросал в красный угол избы, где располагалось несколько икон, в умело украшенных окладах. — Или вот они, детки, и есть самые главные грешники?! Да?!
Вместо ответа его плечи кто-то обнял и прислонившись зашептал:
— Степанушка, родненький, не надо… Не говори так! Это наше испытание и не нам, грешным, познать божий промысел… Молчи, Степанушка, молчи лучше!
— Что? — женские слова жалили его прямо в душу. — Ты что такое говоришь! — разжав обнявшие его руки, он повернул лицо; мокрые дорожки слез, красные от бессонницы глаза да перекошенный рот превратили его лицо в настоящий оскал. — Какой к лешему промысел божий?! Это в вот в этом промысел божий? Или может мы сами должны были им наших деток отдать? Ты, что капустная головенка, такое говоришь? … Танька наша, она може грешник несусветный…
Женщина оторопела хлопала ресницами, видя надвигавшуюся на мужа грозу.
— Степанушка, не надо. Не надо! — мелкими шажками она отходила к печке, словно именно она сможет защитить ее от разгневанного мужа. — Ты что Степанушка? — вдруг, вставший мужик с хрустом разорвал ворот рубахи. — Что… что делаешь?
Смотря мимо нее, куда-то прямо в угол, он стянул с шеи толстый замасленный шнурок и бросил его прямо на пол. В полной тишине, почти не прерываемой с шумно вздыхавшей женщиной, небольшой кусок потемневшего от долгого соприкосновения с кожей металла с глухим стуком ударился о пол.
— Вот, что я решил! — вновь заговорил он и в этом глухом голосе не было больше жуткого отчаяния и растерянности; звучала лишь страшная тоска и решимость. — Нет больше моих сил…, — почерневшие, покрытые заусенцами, пальцы с силой раздирали грудь. — Горит у меня все вот здесь, в самой серёдке! Не верю я больше… Нет никакого божьего промысла! — с каждым чеканным словом лицо плечи его жены все больше опускались вниз, словно на них давил неимоверный груз. — Нет в этом ни чего божественного! Есть лишь грязь и злоба людская, матка курва! Нет… это не бог! Вот они, родимые, …, — он вытянул куда-то в сторону здоровые словно лопаты ладони и яростно затряс ими. — Вот кто, ими, все зло то и творим! Бог?! Ха-ха-ха! — горький смех добавил еще малую толику в это безумие. — Бог?! Сами творим, а потом … ха-ха-ха … поклоны в церкву творить…
— Степан, — в спину ему, словно выстрел раздался чей-то хриплый голос. — Слышали мы тут, что ты гутарил…
У входной двери, занавешенной пестрой тканью, стояло несколько мужчин, комкавших в руках картузы.
— Гости дорогие явились, — повернулся хозяин к выходу, даже не пытаясь стереть слезу с лица. — Что надо? — заданный вопрос сразу же объяснил его позицию. — Чего явились?
Вошедшие молча смотрели на него, продолжая сминать шапки словно именно они были источником всего мирового зла. В тот момент, когда пауза начала затягиваться случилось странное… Один из гостей, щуплый с проседью в бороде дядька, расстегнул ворот домотканой рубахи и, под пристальным взглядом второго, вытащил золотой крестик. В свете керосиновой лампы тот тускло блеснул, показывая результат удивительного искусства ювелира.
— Значит-ца, знавал я тебе Степка еще мальцом и уже тогда ты больно рассудительным был не по годам, — хмуро заговорил тот держа крестик в руке. — Правильно ты готаришь. Все верно! Нет никакой вины на малых робятах! Все творится от злобы нашей… С тобой я Степан, — он с вызовом посмотрел на пришедшего вместе с ним и бросил крестик в «красный угол» избы.
Лоб первого прорезали глубокие морщины, придававшие ему вид библейского старца.
— Что буркала на меня выкатили?
— А ты с кем? — выдавил из себя Степан, буравя того тяжелым взглядом.
— Креста на мне уж, почитай, годов с десяток как нет, — усмехнулся тот. — Что панове делать-то будем?
Все трое уже давно знали друг друга. Родственные связи настолько густо переплелись между ними, что не всегда можно было определить, кто и кому приходится шурином, дядькой или еще кем. В таком кругу были не принято скрывать что-либо друг от друга.
— Стёпка, — начал самый старый, поглаживая густую бороду. — Кажись, германец надолго пришел. Вона с такой силищей прет, что аж жуть берет… Козьма рассказывал, на станции кажный день горынычи дымят. Вагоны полны… Чего только там нет — и людишки, и танки, и пушки.
Остальные угрюмо слушали, но в их глазах читалось полное согласие с говорившим.
— Чую, москали не осилят. Раздавят их германец, а заодно и нас, — продолжил он неторопливо рассуждать. — Думать что-то надо.
— Можа пронесет? — подняв голову, с надеждой спросил тот что помоложе. — Сколько таких было? И эти пройдут! Ну пограбят, девок потискают и уйдут к себе…
Старик, недовольный тем, что его прервали, зло рассмеялся.
— Смотрю Гриня, волос то седой, а ума тебе это не прибавило. Посмотри-ка, что кругом твориться. Глазенки, разуй! Москали, вон, за цельный год столько не сделали, сколько германец начудил!
— Как же уйдут… — прохрипел Степан, до боли сжимая ладони в огромные как колотушки кулаки. — Сначала тех, кто поздоровей забирали… Теперича вон до робятишек добрались. Говорят, школу с усиленным питанием хотят открыть… Нет! Эти не уйдут! Вот куда они метят, — разжавшись, его ладонь с силой ударила по шее. — Вот куда яро повесить метят, курвы! Дядько Апанас верно сказал, думать крепко надо иначе все…
Хозяйка, уже отошедшая от того зрелища, свидетелем которого недавно была, неслышной тенью скользнула за их спинам. На столе появились небольшая бутыль с мутным содержимым и несколько мисок с закуской.
— Я вот что панове сказать хочу, — вновь заговорил старик, как-то странно глядя на хозяина. — Разговоры тут Степка разные ходют про деревеньку вашу, да про Таньку…, — едва слова были произнесены, как рука Степана, державшая граненный стакан, дрогнула и его содержимое чуть не пролилось на стол. — Ты бы нам все рассказал, а то непонятно мне это.
Второй тоже не выдержал:
— Брешут люди?
Тяжелый табурет, сколоченный из крупных брусков, неприятно скрипнул под заерзавшей тушей.
— Расскажу я вам, панове, все как было, — стакан самогонки, наконец-то, был употреблен по назначению. — А уж вам потом решать, как и да что… Случилось это в аккурат на начало июля. Германец как раз пер тут, — он шумно вздохнул; видно было как рассказ тяжело дается ему. — Сельцо наше близ тракта лежало. Там постоянно шумно было — то везут что-то, то солдаты пылят…
Танька, внучка моя, кажное воскресенье бабку свою проведать ходит… Знаете чай ее — Мидениха это, — услышав имя старухи, известной всей округе своей непростой репутацией, гости переглянулись. — Бабкой она ее кличет, хотя на самом деле прабабка это ее… Прибежала он в тот день в синяках вся, а сама ни слова единого сказать не может. Икает только, как оглашенная! Когда отпоили мы ее, то начала говорить, — Степан сделал паузу и кивнул на пустые стаканы, про которые общество совсем забыло, с головой окунувшись в таинственный рассказ. — Ну, панове, чтобы семьи наши по человечески жили, — когда посуда опустела, он продолжил. — Сказало она, что германцы ссильничать ее хотели, да лес оборонил ее. Думали мы, девка умом тронулась, раз всякий бред несет, — гости его слушали завороженно. — Панове, не все здесь знают… Село ведь наше пожег германец, людей вон осталось по пальцам пересчитать можно… Ходили мы ведь тогда в лес, дубу поклониться, за внучка единственную спасибо сказать.
Старик что-то знал про это, и это ясно читалось на его лице. А вот его сосед был просто ошарашен…
— Люди бают, лес сам девку обнял ветками, — не выдержал он, выдавая свою частичную осведомленность. — Верно ли?
— Обнял нашу кровиночку, — первый раз за весь вечер улыбка тронула губы Степана. — Ветки откуда-то снизу вытянул махонькие-махонькие, словно тростинки и обнял ее. Она рада была. Прижалась… Он по волосам ее гладит, дитю радуется, — его голос немного оттаял, когда он стал рассказывать про внучку. — Танька сказала, что говорил он с ней. Сам не слышал, врать не буду! Вот такие дела, панове.
— Вот, сродственнички, и ответ на наши мольбы, — с кряхтением пробормотал Апанас. — Мыслю я так, одним нам меж двух силищ не жить. Время сейчас такое, или германец нас задавит или москаль учить жить начнет… Нам, конечно, все едино помирать скоро, но о семьях подумать треба… Надо на поклон идти. Вот.
Второй мужик, судя по глазам еще не отошедший от рассказа, недоуменно спросил:
— На поклон? К кому, к немцу или к москалям, дядька Апанас?
Тот отмахнулся от него, как навязчивого насекомого, и посмотрел на Степана.
— За кровинушек своих, я хоть с жидом или самим чертом поручкаюсь, — негромко проговорил тот, выдерживая взгляд старика.
— Тогда, Степка, решено. Только треба Милениху позвать… Разное про нее говорят. Пусть лучше с нами будет, рядом. Глядишь и сподобиться, что помочь или подсказать. Это Степан, больше твоя родня, значит тебе и гутарить с ней… Вечор идти надо, если хотим в лесу прятаться.