VI

Ну что ж, вперед! Мы попытаемся стать тем, что подходит случаю: скромными, дружественными, ненавязчивыми, щедрыми дарителями, не одаривающими своим присутствием. Единственно, кто ведет себя как нужно, это Лансело: в течение десяти дней он приходит в больницу и каждый раз заглядывает в хирургию.

— Меня об этом специально просили, — признался он Клер во время последнего телефонного разговора. — Тридцатый меня переносит хорошо, а меня считают способным выуживать у него что-то. Но он переносит меня только потому, что я не задаю вопросов.

Вперед! Мы не первые: нас опередили. И кто же? Да Ратель! Хоть мы и лесные жители, но мы любим и равнину, осень украсила ее алым клевером, кукурузой, ее спелыми початками, толстыми тыквами, на которых я, мальчишка, вырезал ножом имена девочек. В сиреневой люцерне, полегшей из-за дождя, я встретил Рателя, у его ноги бежала легавая: он охотился в одиночестве, не обескураженный приключением, случившимся с ним. Я издалека еще услышал, как он стрелял: в уток, конечно, ибо они со всех сторон призывно посвистывали: «Фюить! Фюить!» Но должен заметить, что зайцу он дал убежать; мне он пожал руку и прошептал:

— Зайчиха пузатая.

Мы сделали вместе несколько шагов, Ратель шел с ружьем наперевес; в сущности, добрый малый, очень смущенный, очень удрученный случившимся, он в — конце концов рассказал мне, что не удержался и зашел в больницу, — корпус Д, палата Э 2, — захватив с собой букетик цветов и корзину разных разностей; и вернулся он оттуда вне себя: его благодарили и в течение пяти минут ему говорили о повадках кабана. Рателя особенно поразило, как его собеседник умел прервать молчание.

— Словно в телевизоре! У вас и изображение и звук; можно подумать, что все происходит прямо перед вами, но это только в воздухе, вы не властны влиять на ход передачи.

Рателю, виновному в непреднамеренных выстрелах и ранах, достанется, конечно, от его адвоката за то, что он нанес визит тому, кого следовало бы называть «жалующаяся сторона», если бы при наличии гражданского состояния, скрепленного подписью, он имел права вчинить иск. В общем, никто не помешал ему навестить его жертву, никем не охраняемую и не подверженную домашнему аресту.

Итак, мы отправились в этот четверг (в будни меньше визитов) в нашем стареньком «ситроене», коему уже десять лет и пользуемся мы им редко. Я в основном пешеход (на шестьдесят процентов летом; я несколько раз проверял себя педометром), и я охотно, чтобы стать ходоком на сто процентов, прошел бы пешком пятнадцать километров от Лагрэри до супрефектуры. Но мелкий пронизывающий дождь бьет по черепице, мы с дочерью идем под большим черным зонтом, у нее в руках легкий пакет, мы входим во двор больницы, — это ряд производящих унылое впечатление зданий, построенных на месте старого приюта Святой Урсулы, который содержался монахинями. Вычищенные лужайки. Среди кустов кровоточат культи герани. Скамейки пустынны: завсегдатаи — старики в дрогете, покинули их. Минуем главный корпус — А; родильный — Б; предназначенный для детей — В; все они похожи друг на друга своими крышами, окнами с двадцатью стеклышками и внутри одинаковы: те же коридоры, те же залы, болезни. Корпус Д — хирургический — не последний, но он отделен от Е, приюта, рядом подстриженных каштанов, образующих параллелепипед, с массивным фундаментом, точь-в-точь как в моей школе. Вот, наконец, и дверь; в коридоре, устланном плитками, покрытом грубым холстом, налево — палата Э 2.

— Иди сначала ты, — говорит оробевшая Клер.

В основном сценарий предполагает мое исчезновение: у девушки больше козырей, чем у пожилого мужчины. Но белизна покрывал, тишина, запах эфира, нависший потолок — известковое небо для тех, кто вынужден все время смотреть вверх, — медлительность, спертый воздух делают свое дело, особенно когда к этому примешивается вдруг охватившая вас паника, паника от добрых намерений… Ведь правда? Это именно так? А почему мы, в сущности, здесь? Кто поймет меня, ведь я никому ничего не объяснял. Три кровати окружены посетителями, они — единственные, кто в состоянии оживить колорит. У кровати номер шесть медсестра бдит возле больного, попавшего в крупную аварию, с жизнью его связывает какая-то сложная подрагивающая система трубок. У номера девять над больным, распластанным на кровати, стоит капельница. В транзисторе слышится имя Маргрет, королевы Дании, которая прибыла с визитом в Париж, прихватив своего Монпеза. В нас впились глазами, а мы подходим к тридцатому, помещенному в глубине залы. Две-три головы пытаются подняться, когда мы, схватив пару стульев, устанавливаем их там, где надо.

— Мы пришли узнать, как вы поживаете, — говорит дочь.

— Наша первая встреча, о которой вы не догадываетесь, относится к тому дню, когда вы, стоя на пне, играли на флейте на берегу Болотища, — говорит отец.

Вблизи, из-за голубизны глаз, из-за рыжины, вкравшейся в светлые волосы на голове и подбородке, уже не думаешь больше об Иисусе, изображенном на божественных картинках, а скорее о галле на картинке из детской сказки; теперь понятно, почему медсестры прозвали его Мютикс. Однако на меня большее впечатление произвело не то, что он молчит, а то, что он как бы застыл. Совершенная неподвижность, у меня есть такой опыт, дается упражнением: никаких жестов, что труднее всего добиться, ибо именно жестикулировать и хочется; впрочем, это не задерживает ни дыхания, ни хлопанья ресницами.

— Простите меня, мадемуазель, я был без костюма.

Под вытянутыми в ниточку, сросшимися бровями — бегающие глаза; усы приподнялись над губами, раздвинувшимися в легкой улыбке. Впечатление, что больному все известно и что он слегка волнуется. Дадим отступного:

— Мы скорее хотели бы, чтобы вы нас извинили. Мы просто гуляли, и мы сожалеем, что случайно стали причастны к тому, что произошло.

Дальше говорить о себе бесполезно: он скрывает свое имя, значит, нет нужды и нам свое открывать. Он не доверяет такому проворству? Сердится на меня за то, что я первый его увидел? Взгляд, бегающий между Клер и мной, так же бесстрастен, как камера. Пришелец извне, нежданный-негаданный, ни на кого не похожий. Вот какое чувство меня охватило. Невозможность общаться с быком не проистекает из его отказа, она следствие того, что быка ничто, кроме травы, не интересует: она результат отсутствия. Этот человек, напротив, своим присутствием протестует против общения, он словно бы запрещает себе принять его. Мне пришел на ум отрывок из «Персефорес»: «Moult nice celuy qui ne scet son nom nommer».[3] Здесь особый случай, он требует необычного внимания и необычной воли.

— Вы из него ничего не вытянете, — скрипит номер одиннадцатый, маленький худой старик, притаившийся за подушкой.

Ему-то что, этому гному? Для некоторых всякая тайна — оскорбление. Но визитершу это возмутило: ее гримаса не ускользнула от больного, а сам он не смог подавить раздраженного вздоха. Так как он пошевелился, чтобы сменить позу в постели и не потревожить раненую ногу, то Клер передала мне пакет, живо поднялась, склонилась к нему:

— Не могу ли я вам помочь?

Великолепный ход! Ногу приподняли, больной переместился в кровати, его одеяло и простыню поправили.

Нет ничего более досадного, чем не найти слов для того, кто ищет сближения; простое внимание стоит не меньше слов, и они не замедлили явиться:

— За вами, по крайней мере, ухаживают? Меня удручает, что никто не подумал о вашей собаке.

— Не беспокойтесь: она ничего не боится.

Больной перестал стонать: женщина, которая что-то развертывала, перестала шуршать бумагой. Все слушают. Даже медсестра обернулась, а потом снова отвернулась, чтобы мы не подумали, что она вслушивается в наш разговор.

— Собака не моя. Мы повстречались. Помогали друг другу. Но перед тем, как узнать меня, она прекрасно выкарабкивалась из всего сама.

Пауза. За сим следует двусмысленное заключение:

— У собаки нет стольких проблем.

Сказать про этот голос, что он медлительный, мало. Он… Ищу нужное слово… Он пытается быть учтивым, но в то же время он… отстраненный. Клер не настаивает, бросив на меня быстрый взгляд, она возвращается к своему стулу; взгляд у нее повелительный, приказывающий замереть, так бывает, когда она раньше меня замечает, как зашевелится какое-нибудь животное. Она снова берет пакет, развязывает его, узелок за узелком, извлекает оттуда флейту, состоящую из двух частей, соединяет их простым движением, кладет инструмент на столик у изголовья возле стеклянной утки для лежачих больных. Ее голос слегка дрожит:

— Она, боюсь, не стоит вашей, но я подумала, что ее будет недоставать вам.

Русая борода вздрагивает, слышится тихое «спасибо». Он не доверяет, он смущен, что не доверяет, он пытается скрыть свое удовольствие взглядом, в котором сквозит смущение, — ведь он нашел больше того, что ожидал. Сколько лет может быть этому молодому человеку? Что-то между двадцатью пятью и тридцатью пятью. Нас сбивает с толку неухоженная борода, любопытный атрибут мужественности в наши «женственные» времена; возрождение варварства, отвергающего бритость латинянина. Но, как и положено, не будем долго задерживаться. Остановимся на этом полууспехе. Не надо, чтобы он думал, будто мы его вынуждаем.

— А теперь мы вас покидаем, — говорит Клер. — Доброго здоровья!

Немыслимо произнести «до свидания» и тем более «до скорого», которое могло бы сойти за навязчивость. Поднимаются три руки: сильная квадратная рука, пухлая ручка и рука, вся изборожденная венами, — так обычно во время отплытия теплохода от причала поднимаются сотни рук. Я не стану оборачиваться. Сосчитаю двадцать два шага до двери. Потом столько же в коридоре, и не буду думать о той, что следует за мной, постукивая каблучками, благоразумная, как и я. Но вот меня останавливают: дорогу мне преграждает врач-стажер в белом халате.

— Можно узнать ваше имя и ваш адрес?

Этот безволосый студент-медик, кажется, путает клинику с мышеловкой. Конечно, в Святой Урсуле меня не, знают. Я мог бы быть отцом, дядей, старым кузеном, а Клер — что-то вроде сестры, или жены, или подружки. Мы смотрели друг на друга, едва сдерживая смех, и это обескуражило ученика. Он был полон усердия и допустил промах. Мы, как он полагал, наверное, друзья полиции, ловкачи, пытающиеся привлечь клиента. Не исключено, конечно, что сам больной подумал так же. Но в данном случае — увы! Ничего похожего.

Он колеблется, он мягко настаивает:

— Если вы его знаете, вы оказали бы услугу самому больному, скажи вы только…

Чтобы покончить дело миром, лучше удовлетворить глупого малого. Я отвечаю:

— Жан-Люк Годьон, директор школы на пенсии, житель Лагрэри. И его дочь. Нас интересует ваш больной.

Клер поставила точку:

— К счастью, мы его не знаем.

Загрузка...