1. Дреговская земля. Где-то не очень далеко от Менска. Зима 1066 года, просинец
Конь пал в сотне вёрст от Менска. Захрапел, раздувая полнящиеся кровью ноздри, начал засекаться на скаку и вдруг с маху грянулся об утоптанную лесную тропу – только копыта взметнулись, да взлетел облаком взвихрённый ими снег.
Горяй едва успел выдернуть из стремян ноги и извернуться, чтоб лицо не утереть браным рушником обледенелой дороги. Перекатился и замер в сугробе, оторопело глядя на то, как бьётся в снегу конь. Тупо утирал с лица тающую снежную пыль, а в голове билось только одно: «Теперь всё, конец. Опоздал».
Сначала дорога была знакома – это ж Горяй в прошлом году отвозил в Полоцк от Колюты весть о пленении волынской княгини Ярославичами. Вот и ныне: что трудного – скачи да скачи вверх по Днепру, благо и сама река уже месяц как подо льдом. Дорога набита. Хоть до самой Орши. А после – на Витебск и вниз по Двине. Самый удобный путь.
Но потом… потом всё пошло наперекосяк.
Началась невнятица в устье Припяти, невдалеке от Чернобыля.
Дым над берегом Горяй заметил издалека и сразу насторожился. Остановил всхрапнувшего коня, спрыгнул с седла (выше щиколотки в снег). Вгляделся.
Дым стоял столбом – и не диво в морозный-то день. Один столб дыма. Но вдалеке… Вдалеке, у самого окоёма, за лесами и косогорами днепровского берега подымались другие дымы – полупрозрачные, лёгкие. Едва заметные. Много.
Горяй сплюнул в снег; слюна мгновенно свернулась в шарик и замёрзла. Выковырял из конских ноздрей намёрзшие ледышки, стряхнул иней с ресниц. Конь только жалобно фыркнул в ответ.
– Знаю, дружище, – вздохнул Горяй. – Я бы сейчас тоже лучше в тепле посидел, с чарой сбитня да пирогом с вязигой. А никуда не денешься.
Он ещё хотел что-то сказать, но понял, что тянет время – не хотелось принимать решение.
Дорога перехвачена – это было ясно как день. Кто там, впереди, чьи там вои, застава там или передовой дозор – было совершенно не важно. Неоткуда здесь было взяться своим, а значит, кем они ни будь, обязательно – враги. Приходилось забрать круто вправо, вдоль Припяти. А потом выбираться к северу, к Менску. Другой дороги у него теперь нет.
Проскочить же мимо дозоров не удалось – то ль заметили его, то ли просто наскочил на чересчур ретивых дозорных.
Заметив невдали, около темнеющего ельника три чёрные точки, Горяй некоторое время вглядывался, потом понял, что это всадники, и что скачут они не куда-нибудь, а к нему.
Не уйти.
Горяев конь слишком устал, а эти наверняка на свежих. Остаётся сделать вид, что ты не боишься, а просто едешь по своим делам, благо никто не может сказать, кто он такой, по его виду. Короткий овчинный кожух, шапка с бобровой опушкой, кистень и нож на поясе, лук за плечами, топорик у седла. То ль вой, то ль огнищанин, то ль вовсе бродяга какой. Однако ж на авось тоже излиха надеяться не стоит – вряд ли в дозорных лопухи ходят.
Перехватили они его через версту – скакали наперехват, спешили. Один, в оснеженной кольчуге поверх такого же, как у Горяя, полушубка, стал на дороге впереди, держа завязанный лук в полуопущенной руке (и стрелу на тетиву наложить, да и выстрелить у него вряд ли задержится!), и весело глядел на Горяя из-под низкого наличья варяжского шелома. Двое других, в набивных доспехах, укреплённых железной чешуёй, грамотно охватили с обеих сторон, поигрывая нагими мечами.
Пришлось остановиться.
Бросилось в глаза черниговское знамено на щитах. Святославичи! Стало быть, пока Изяслав и Всеволод в Киеве собирают полки Русской земли, средний Ярославич со своими людьми перехватил русло Днепра в самом оживлённом месте – чтоб ни одна мышь не проскочила.
Умно.
Всё это мгновенно пронеслось у Горяя в голове, он облизнул пересохшие губы, лихорадочно соображая, что говорить и как не запутаться во вранье. Там, в Киеве, при отъезде, продумать это было некогда, понадеялись они с Колютой на авось по извечному русскому обычаю. Подвёл авось.
– Далеко спешишь? – кольчужнику всё было весело – светлые усы раздвинулись улыбкой. Ни дать, ни взять, близкого друга встретил, сейчас остальных двоих за пивом и пирогами пошлёт. – Кто таков?
– Гонец, – ровно, недрогнувшим голосом ответил Горяй. – От тысяцкого Коснячка в Туров послан. За тамошним городовым полком, князю великому в помощь.
Он бил наверняка. Даже если кто из них и видал его раньше (чего только не бывает на свете), то должен помнить, что он, Горяй – из киевской городовой рати. А кого Коснячок пошлёт гонцом? Не княжьего ж воя. Да и снаряжен он и впрямь так, как гонцы снаряжаются.
– Знамено есть?
Ну какое у них могло быть знамено? Никакого, вестимо! Горяй только молча мотнул головой.
– Грамота?
– Без грамоты послан. Со словом неким.
– А почему не о-дву-конь, раз гонец? Где твой конь второй?
– Захромал, – Горяй махнул рукой в сторону оставшегося далеко позади Вышгорода. – Оставил там, на погосте. Выходят, после войны ворочусь, заберу.
– А задержим тебя? – возразил кольчужный, глядя на Горяя с любопытством. – До прихода рати великокняжьей?
– А держи, – повёл плечом Горяй. – Тебе ж после от князя и нагорит, коль туровский полк в дело опоздает. Всеслав-то, небось, ждать не станет, пока дрягва на помощь к нам подтянется.
Видно, что-то в словах Горяя кольчужника убедило. Он ослабил тетиву, бросил лук в налучье и толчком ноги вынудил коня посторониться.
– Ладно, пустите его, други. Пусть проезжает.
И до самой опушки ельника Горяй ехал под их взглядами, как под прицелом, пересиливая нестерпимое желание оборотиться. Стерпел, не выдал себя. И только скрывшись за низким, заснеженным ельником, понял, что рубаха на спине мокрая насквозь.
Горяй, наконец, встал на ноги, чуть хромая (правая нога болела в колене), подошёл к коню. Тот дико глядел выкаченным глазом в багровых прожилках, из ноздрей сочилась на снег кровь, в горле хрипло свистело частое дыхание. В очередной раз попытался подняться, но крупно дрожащие ноги подламывались и копыта только бесполезно взбивали снег.
Горяй только закусил губу и, стараясь не глядеть в умоляюще-понимающие фиолетовые глаза коня, быстро ударил ножом. Хрип в горле окончательно превратился в свист, плеснула кровь, конь издал пронзительно-горловой звук и забился, теперь уже отходя совсем. Горяй, сумев увернуться от бьющихся копыт, сел в снег, глядя в сторону. По щекам катились крупные слёзы, замерзали. Никогда бы не подумал, что вот так станет плакать по коню, а надо ж… Чать, не мальчишка уже, на третий десяток поворотило давно.
Скажи там Старому Коню, – мысленно просил он конскую душу, что сейчас вставала над остывающим телом на вечно молодые, не отягощённые подковами копыта. – Скажи, что я не виноват… мне спешить надо было… так боги судили, видно.
Боги посудили Горяю встретиться в позапрошлом году с Колютой. Тогда он, вой городовой рати, ещё и представить не мог, что это приведёт его на сторону Всеслава и на ратном поле тоже. И теперь только осталось богов молить, чтобы не пришлось оружие скрестить с теми, с кем из одного котла кашу метал да за одним щитом от стрел укрывался.
Заслышав, что конь перестал-таки биться, Горяй встал, утёр щёки от намёрзшей влаги, стряхнул густой иней с усов, несколько мгновений подумал, не снять ли седло, но потом покинул – далеко не унесёшь, да и спешить надо, а спрятать – кто его знает, когда вновь в эти места попадёшь? Дорога в Киев теперь, пожалуй, заказана напрочь. И решительно зашагал на полночь, к Менску.
Потеплело на третий день.
Горяй шёл на лыжах – их он попросту стащил в придорожной дреговской вёске, когда понял, что коня ему ни продавать, ни тем паче просто так давать не собираются. Оглядев хмурые взгляды мужиков, неспешно выбирающих кто вилы, кто топор поухватистей, он понял, что с ними не справится. Конечно, будь он опоясанным, посвящённым воем – может и одолел бы их в одиночку. Но он не из дружины, он – из городовой стражи. Его вороги доселе были не витязи, а тати. И уже уходя из вёски, он заметил в одном из дворов, огороженных не частоколом, а редким тыном, воткнутые в сугроб лыжи. Во дворе было пусто, и Горяй, воровато оглянувшись по сторонам, нырнул во двор, выдернул лыжи из снега и был таков.
Две ночи он ночевал в лесу, у могучего костра, сложенного из коротких брёвен, ежась от подступающего со спины мороза. И на третье утро, уже вдевая носки меховых сапог в ременные петли лыж, понял, что уже не так холодно, как было до того.
Держаться Горяй старался у самой дороги, чтобы не заблудиться – всё ж таки не родные киевские места. Но и на большак старался не выходить – мало ли. Ещё настигнут его, пешего, конные вои Ярославичей.
К полудню в верхушках деревьев зашелестел ветер, сбрасывая снег с еловых и сосновых лап, начало порошить, и Горяй понял, что пора устраиваться на днёвку. Поворотил ещё чуть в сторону от дороги, отыскал огромную, широко разлапистую ель, раздвинул ветки и нырнул внутрь, обрубая топором то, что особо мешало. И оказался в природном шалаше, укрытом со всех сторон широкими еловыми лапами, укрытыми снегом. Повозился, утаптывая снег – теперь в шалаше его можно было даже выпрямиться во весь рост, не задевая веток головой. Жалко костра тут не разведёшь – дрова искать идти уже опасно (ветер гудел в верхушках всё сильнее), да и жечь огнём приютившее его дерево совесть не дозволяла. Ладно, надо надеяться, что непогода ненадолго.
Буря пала на лес стремительно. Рванув, загудел ветер в вершинах, густая пелена снега застелила всё опричь, качнулась ель над головой Горяя, осыпались снеговые шапки. Вой съёжился, кутаясь в свиту и полушубок – впрочем, под широкими еловыми лапами было не холодно, хоть спать ложись – ни тебе ветра, ни почти что метели. Спать, однако, не стоило – можно и не проснуться.
Горяй сидел, обхватив колени руками, сберегая тепло, то щипал себя за нос, чтобы не заснуть, то шептал молитвы богам, то принимался вполголоса напевать – а спроси его потом кто-нибудь – что пел? – не вспомнить.
Стихло к вечеру.
Горяй выбрался из-под ёлки и поразился тому, как враз, за несколько часов, изменился лес: кругом тяжёлые снеговые шапки, дорога исчезла напрочь, кусты прибило снегом – теперь до весны им не распрямиться, там и сям сугробы гребнем высятся на сажень, перегораживая проходы меж деревьями. И непутём порадовался тому, что с ним нет коня – и от бури было бы не спрятать его, и по такому бездорожью потом с конём куда? Только ноги животине ломать.
Горяй коротким пинком выбил из-под сугроба лыжи, протёр их и воткнул в снег торчком. Выходить сейчас в путь было неразумно, надо было поспать хотя бы несколько часов. Зимовье поблизости искать на ночь глядя – смысла нет, да и поди найди его.
Несколькими ударами топора Горяй снёс ближнюю сосенку, отряхнулся от свалившегося на него сугроба, точными ударами очистил ствол сосны от веток, разрубил пополам. Вынул кресало и кремень, высек огонь. Рыжие языки жадно лизнули враз скорчившуюся берёсту, перекинулись на весело затрещавший лапник; зашипел тающий снег.
В котелке кипела каша с куском вяленого мяса, ещё несколько кусков, насаженных на ветку, подрумянивались над огнём, распространяя вокруг соблазнительный запах. Горяй резал хлеб, прижимая половинку коровая к груди – хлеба оставалось мало, но до Менска тоже осталось всего ничего, ему хватит. А там тысяцкий поможет до Всеслава-князя добраться побыстрее.
Эх, пса бы с собой взять какого-никакого, хоть сторож был бы ночью, – в который раз за свои вынужденные лесные ночёвки вздохнул Горяй, хлебая кашу. А то вот так спи у огня, да то и дело просыпайся – не затлела ль одежда, не прогорели ль дрова, не подкралось ли зверьё или нечисть какая.
То, что он сбился с пути, Горяй понял к вечеру следующего дня. Но не особенно обеспокоился. За день он отмахал не меньше тридцати вёрст, и держал уверенно к северу. Дорога осталась где-то далеко на восходе, но мимо Менска пройти он был не должен.
Начинало смеркаться, когда он вышел, раздвинув кусты на большую, густо поросшую березняком с краёв, поляну. А может, лесное озерко – зимой не разберёшь. Впрочем, нет – то там, то сям поднимались небольшие берёзки и сосенки. Стало быть, поляна, а не озеро.
Горяй остановился.
Что-то его в этой поляне смущало – не мог пока что понять, что именно. Освободив ногу, стряхнул с сапога снег, отряхнул от снега и поправил годнее петлю на лыже, вновь вбил ногу в крепление. И понял, что невестимо с чего тянет время, не решаясь сделать шаг к середине поляны, где высился непонятный бугорок.
Медвежья берлога?
Сугроб?
Куча валежника?
Непонятно. Что-то ему не нравилось в этом сугробе, что-то было непонятно и вместе с тем знакомо.
Горяй бросил по сторонам беглый взгляд и вдруг остолбенело распахнул глаза.
Да ведь это ж город!
Вернее, был город. Когда-то давно. Он вспомнил – березняк начался с определённого места, до него был сплошной сосняк. Всё правильно – раньше была пустошь вокруг города, потом берёзой заросла, как и все лядины. А всего пару сотен шагов назад (Горяй вспомнил!) он миновал невысокий пологий пригорок, узкий и длинный, уходящий обоими концами в глубину леса – это ж вал когда-то был, и тын был, небось. А он сейчас прямо в воротах детинца и стоит. А сугроб тот – наверняка остатки святилища городского или княжьего терема. Горяй так и не решился подойти вплоть к этому сугробу – не позволило какое-то странное чувство, словно на могилу чью-то наступить.
Кто они были?
Кривичи?
Дрягва?
Древляне?
А то и вовсе голядь альбо ятвяги?
Кто сейчас скажет. Никто не ответит ни на то, кто они были, ни на то, когда жили, ни на то, от чего сгинул этот град – от войны ли, от голода, от мора ль, или от иной какой напасти – да мало ль от чего могли сгибнуть люди.
На миг представилось, и захолонула душа: пустой город, отворённые ворота, и ветер одной створкой – скрип, скрип, скрип… плачет на пустой улице забытая жестокосердным хозяином кошка, и вторит ей из оставленного дома брошенный домовой. Никто не поставит теперь ему на ночь плошку с молоком или чашку с кашей, никто не окропит жертвенной петушиной кровью печные камни. По улицам течёт редкая позёмка, а в городские ворота заглядывает первый волк – сторожко оглядываясь, нюхает воздух и следы коней и саней, а потом подымает голову и выдаёт первый протяжный вой. А из леса, приближаясь, откликается на несколько голосов стая.
Горяй содрогнулся, въяве представив. Развернулся – ночевать в таком месте явно не стоило, мало ль чего взбредёт в голову одичавшим домовым и дворовым духам, если они ещё живы. Остановился на миг, подумал пару мгновений, вытащил из заплечного мешка остатки снеди, отломил от коровая краюшку, положил на неё сверху кусок сала и уложил на ближний пригорок, явный остаток угловой вежи детинца. Плеснул из кожаной вощёной баклажки сытой – ключевой водой, разведённой остатками мёда. Поклонился, не слезая с лыж.
– Примите, хозяева…
Что-то прозрачно-тёмное, огромное быстро и неслышно прошло над головой, словно облако ветром пронесло; Горяй ощутил чьё-то незримое присутствие – всего на миг. Тряхнул головой и заскользил к ближней опушке, туда, где когда-то проходил городской вал – подходящую для ночного костра сосёнку он приметил ещё когда входил на поляну.
Проснулся Горяй поздно – от постоянного недосыпа и регулярных пробуждений ночью уже болели глаза и голова. Он понимал, что ещё несколько дней – и он просто свалится в снег и заснёт. И будет спать, пока не замёрзнет.
Но куда идти? Если он, как и шёл до того, просто к северу будет идти, то можно и мимо Менска пройти, а то – просто не дойти. Надо хотя бы одну ночь в человечьем жилье переночевать.
Погасив остатки ночного костра снегом, Горяй зачерпнул жёсткий сухой снег (опять морозило) обеими руками и растёр по лицу, прогоняя остатки сна, головной боли и ломоты. Глянул вверх, здороваясь с невидимым пока что солнцем (светало поздно, солнцеворот недавно только миновал) и замер. Прямо над головой, в сером пока что, начавшем синеть и наливаться прозрачностью с краёв небе, висело белое пушистое облако, похожее на человека, на воя. Вон вытянулся островерхий шелом, вон спадает на плечи бармица, вон щит круглится над левым плечом. Длинные усы спадают на грудь, косматые брови нависают над прямым носом. А правая рука, вытянувшись, указывает длинным мечом куда-то в сторону, на полуночный восход.
Горяй ошеломлённо хлопнул глазами:
– Перуне!
Пока он думал да размышлял, облако сломалось, потеряло очертания; вытянутая рука с мечом, хоть и смялась, но по-прежнему указывала всё туда же, на полуночный восход.
Думать, что это просто так, что это совпадение, стал бы теперь только круглый дурак, и Горяй, спешно поклонясь, воткнул носки сапог в лыжные петли и заскользил в указанном облаком направлении, на ходу ломая хлеб и вытаскивая из мешка завёрнутое в тряпицу сало. Поесть можно и на ходу.
2. Дреговская земля. Река Березина. Зима 1066 года, просинец
Горели вёски.
Горький и тошнотворный запах гари, особенно ясно ощутимый в морозном воздухе, полз длинными языками в лесах и распадках, разгонял сторожкое зверьё по берлогам и логовам. Дымы стояли столбами опричь всего стана великокняжьей рати, ополонившиеся вои продавали угрюмых кривских и дреговских мужиков, зарёванных баб и пугливо притихших детей рахдонитам тут же, прямо на стану. Вездесущие торговцы живым товаром раскинули шатры невдалеке от стана самого великого князя, день и ночь звенело серебро, и лились мёды и вина, невзирая на строжайшее прещение великого князя и главного походного воеводы черниговского князя Святослава.
Тут же распродавали по дешёвке награбленный в кривских вёсках скот.
Полона было много, купцы настоящей цены не давали – мало кто надеялся догнать всю эту ораву живьём хотя бы до Киева. Морозы стояли такие, что плевок замерзал на лету. Обогреться полону негде – путь рати Ярославичей распростёрся по кривской земле полосой выжженных деревень. Мало кто успел спрятаться в лесах. Да и не ждали кривичи и дреговичи такого от великого князя и его братьев.
Вои же распродавали полон охотно, даже бранясь – куда его и девать-то…
На кривскую землю навалилась зима – от мороза трещали леса. Синими вечерами ложились на дороги и сугробы длинные тени, блестели в сумеречных чащах волчьи глаза, стыли в морозном воздухе снеговые шапки на разлапистых елях и обволочённые густым куржаком березняки и осинники.
Время вторжения было выбрано с умом – сразу после Коляд, по-христиански же – после Крещения. Города и вёски кривичей, ещё недавно охваченные колядовским весельем, не ждали прихода врагов.
Три рати трёх братьев шли раздельно по всей ширине Березины, утаптывая снег конскими копытами, растекаясь неудержимым половодьем вдоль реки. Киевская рать Изяслава Ярославича с сыновьями – Святополком и особо обиженным полочанами Мстиславом – и смоленский полк Ярополка Изяславича. Черниговская рать Святослава Ярославича с сыновьями – Романом, Давыдом и Ольгом – и тьмутороканский полк Глеба Святославича. И переяславская рать Всеволода Ярославича с сыном – Владимиром Мономахом.
После Громниц же, а по-христиански – после Сретенья, рать великого князя и его братьев достигла устья Свислочи, остановилась, растекаясь длинными густыми окольчуженными щупальцами, щетинясь копьями и мечами, поджигая вёски, разоряя одиночные починки.
День ярости настал.
День гнева настал.
Сто лет копилась вражда меж Северной Русью и Южной. Восемьдесят лет копилась и тянулась ненависть меж христианами и язычниками, изредка прорываясь внезапными походами и одолениями на враги.
И вот – полыхнуло.
Владимир Всеволодич Мономах поморщился от доносящегося запаха гари – ишь, даже и сюда дотянет, в стан прямо.
Юный ростовский князь впервой видел войну в её неприглядном обличье. Русская рать зорила русское же княжество, обходясь с ним, словно с вражьей землёй – в Степи или где-нибудь на Угорщине, у ромеев ли. Мономаху претило то, что доводилось видеть ежедён – и вереницы понуро-угрюмых кривских мужиков и баб со связанными руками, набитые портами и узорочьем вьюки киевских, черниговских и переяславских воев, маслено-довольные лица купцов-рахдонитов, сотнями скупающих у воев живой товар.
Будут теперь эти мужики, если выживут, где-нибудь в Арране или Хузистане ковырять кетменём землю, а то в православной Империи ворочать весло на галерах базилевса, стяжая славу Святой Софии Константинопольской, или ломать камень где-нибудь в каменоломнях Феррарских для папы римского. И только немногим из них достанется судьба славная и горькая, если решит восточный покупатель крепкого да дерзкого парня сделать гулямом-воином. Но и им будут сниться ночами дреговские корбы, сосняки и берёзовые перелески, да морозные лунные ночи с синими тенями на сугробах… Сначала каждую ночь, потом всё реже и реже… а потом и вовсе – никогда… Останется только тяжёлая тоска на сердце.
Женщин иное ждёт.
Их красе тешить случайного покупателя, да плакать потом от боли и скрывать синяки на бёдрах да грудях от чужих жестоких пальцев, нянчить детей от чужеязыкого мужа альбо господина…
Мономах мотнул головой – не хотелось думать о тягостном. А как и не подумать, если вот оно, тягостное, само в очи лезет. И по четырнадцатой зиме тошно думать, что вот это и есть война, о которой грезил до сих пор, слушая рассказы бывалых воев да песни и старины бахарей. Эта – а не подвиги Муравленина да Яня Кожемяки.
Владимир закусил губу. Невольно вспомнился ответ отца, когда Мономах несколько дней тому затеребил отца в тоске – а надо ли столь жестоко с кривской землёй?! Ведь свои же, русичи?!
И тогда отец, незнакомо сжав губы и сузив глаза, долго глядел на сына, а после негромко сказал:
– Ведаешь ли, сыне, про разгул язычества в земле кривской?
– Но… – попытался было возразить Мономах, – и в наших землях, и даже у дяди Изяслава…
– То – чернь, пусть их! – отверг Всеволод. – Бояре, гридни и князья – христиане, а со временем и к смердам то придёт! В Кривской земле иное – не только люд, но и гридни с боярами от христианства отверглись, но и сам князь полоцкий!
Владимир молчал. Слушать отца было странно – одновременно было ясно, что отец прав, и хотелось хоть что-нибудь возразить.
– Откуда ведомо-то? – спросил он всё же.
– Верные люди рассказали, – хмуро ответил переяславский князь. – Языческие обряды сам справлял, святой Софии новогородской язык вырвал и ослепил – ни крестов, ни колоколов, ни паникадил! В Софии языческие требы жрали – жертвы на кострах жгли прямо в храме, и добро, если не человечьи!
– Пусть его наказывает господь! – возразил запальчиво Владимир. – Попадёт в пекло, туда ему и дорога!
Несколько мгновений Всеволод смотрел на сына с сочувствием и даже с сожалением.
– Не понял ты меня, сыне, – сказал он тихо. – Ну что же, поясню…
Он помолчал ещё, отыскивая нужные слова.
– Народ – это, конечно, сила, – произнёс младший Ярославич с расстановкой. – Да только сила эта – мясо без костей. А кости – это вятшие. Это гридни, это бояре, это вои… А голова всему – князь.
Мономах вскинул голову, начиная понимать.
– Лет тридцать тому в ляшских и мазовецких землях было восстание, – продолжал Всеволод всё так же тихо. – Язычники поднялись – против короля Казимира, против шляхты и можновладцев… против христианства. Головой – некий Моислав…
– Княжье имя, – задумчиво сказал сын.
– Вот именно, – усмехнулся отец. – Он княжьего рода и был… мазовецкий князь. К нему ещё поморяне примкнули, ятвяги, пруссы… И если бы не помощь немцев, угров и Руси… неведомо, удержался ли бы престол Пястов да и сама вера христианская в мазовецких и ляшских землях.
– Всеслав не имеет прав на великий стол! – запальчиво возразил Мономах, вмиг поняв недосказанное отцом.
– Сколь много значат эти наши придуманные права? – усмехнулся Всеволод. – Ты слыхал, я чаю, что нынешним летом у варягов сотворилось?
– Князь Готшалк, сын Уто, из Наконичей, очень успешен был, – говорил отец спокойно, невзирая на кивок сына, но от спокойствия этого веяло могильным холодом. – И глинян покорил, и хижан с чрезпенянами. Только ни во что это всё пошло из-за того, что христианам покровительствовал, церковь святую к невегласам варяжским привёл, истинную веру своим соотечественникам принёс. Собственный зять Блюссо его убил, князя вместе с епископом Иппо у алтаря зарезали, и остальных священников редаряне и доленчане побили всех из головы в голову. А княгиню Сигрид, вместе с придворными девушками, нагишом гнали до самых доньских[1] земель. И на престол вече язычника с Руяна усадило, Круко из Ререгов. Чужака, руянца на престол посадили только потому, что язычник. Ныне сыновья Готшалка, Генрих и Будивой, в чужих землях прячутся да помощи ищут, один – у данов, другой – у саксов. И первенец Всеславль, Рогволод, там в первых головах ходил, мечом махал. Того ли ты и для себя да братии своей хочешь?
Владимир подавленно молчал. Про эти события он, вестимо, слышал, только вот значения особого не придавал.
– Понял теперь? – устало спросил Всеволод. – Всеслав-князь, готовый вождь для язычников, которых в наших землях – уйма! Они верят, что полоцкий оборотень – прямой потомок этого рогатого демона Велеса, рождённый от волшбы некой! И оборотень-то он, и чародей! И – родич наш, а то, что отец его на великом столе не был – то пустяком станет, если он до того стола великого доберётся. Круко вовсе никоторых прав на престол варяжский не имел. А Всеславу, по слухам, Судислав свои права на великий стол завещал.
– Да тут и многие христиане-двоеверы отвергнутся, – пробормотал Мономах, напуганный открывшейся перед ним бездной.
– Вот! – Всеволод поднял вверх палец, окинул грустным взглядом морозный лес. – В корень зришь! А уж с гриднями да боярами полоцкими… Потому Всеслав должен получить предметный урок! И кривская земля – тоже!
Мономах молчал. А Всеволод, медленно натягивая рукавицу и остро глядя на сына из-под насупленных бровей (суженные глаза кололи не хуже железных стрелочных насадок), продолжал:
– И не нами сказано – когда же введёт тебя господь, бог твой, в ту землю, с большими и хорошими городами, которые не ты строил, и с домами, наполненными всяким добром, которые ты не наполнял, с виноградниками и маслинами, которые ты не садил, и будешь есть и насыщаться – голос отца возвысился, почти гремел. – А в городах сих народов, которые господь, бог твой, даёт тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души!
Мономах опустил голову, не в силах вынести взгляда наполненных болью глаз отца – было видно, что и сам переяславский князь не очень верит в искренность своих слов, повторённых из Библии.
Больше Владимир об этом с отцом не говорил.
За стенами шатра гудел ветер, вздрагивало плотное и толстое полотно, уже кое-где провисшее от наметённого снега.
Изяслав чуть поёжился, представляя себе, ЧТО сейчас творится снаружи. Метель разгулялась не на шутку, вои укрывались под попонами и плащами, грелись у шипящих и чадящих костров, ворчали сквозь зубы на князей, невесть для чего затеявших поход зимой да ещё в такие морозы да метели.
Великий князь подошёл к небольшому походному столику, плеснул в глубокую чашу подогретого вина. Покосился в угол – младший брат сидел, сгорбясь над какой-то берестяной книжицей, щуря глаза в тусклом свете лучин. Изяслав недовольно поморщился:
– Ослепнешь раньше времени, Всеволоде.
Но переяславский князь только недовольно повёл плечом – не мешай, мол.
– Вина хочешь? – спросил великий князь неожиданно.
Теперь младший оторвался от книги:
– Чего? – переспросил непонятливо.
– Вина, говорю, – Изяслав глотнул из каповой, оправленной в серебро чаши.
Всеволод только вздохнул и снова склонился над книгой.
Книгочей ты наш, – с неожиданным раздражением подумал великий князь и снова глотнул вина. Учёность младшего брата иной раз злила.
Откинулась полость шатра, пахнуло холодным и сырым воздухом, влетели хлопья снега, метнулись огоньки лучин, заплясали на ветру. Внутрь шатра легко и невесомо, почти бесшумно нырнуло огромное тело, и почти тут же полость закрылась вновь. Вошедший, не разгибаясь, глянул на братьев весёлым взглядом.
– Святославе, ну нельзя же так, – с едва заметным упрёком бросил Всеволод, прикрывая книгу локтем от шальных снежинок. – Светцы загасишь!
– А как можно?! – хохотнул черниговский князь, выпрямляясь во весь немалый рост и стряхивая снег с чупруна и длинных усов. Провёл ладонью по мокрой бритой голове – и под метелью ходил без шапки. Легко и стремительно шагнул к столику – вновь закачались огоньки на лучинах – глотнул вина прямо из ендовы. С удовольствием поёжился, огляделся, ища куда бы сесть. Осторожно – не сломать бы – примостился на складной походный столец, закинул ногу на ногу.
– Чего там, снаружи? – хмуро спросил Изяслав, косо поглядев на посудину с вином в руках среднего брата.
– А! – Святослав махнул свободной рукой, дотянулся до стола, сцапал с него пустую чашу, нацедил себе вина и поставил ендову обратно. – Несёт вовсю, света белого не видать. Сторожа в распадках прячется да меж деревьев, все в снегу. В такую непогодь подобраться к нам – раз плюнуть.
– Оставь, брате, – поморщился старший брат. – Всеславичи сейчас тоже сидят в тепле и хмельное пьют, чтоб не замёрзнуть… В Полоцке где-нибудь…
– Ну-ну, – неопределённо бросил черниговский князь, глядя на играющие в чаше багряные блики.
В этом нелепом походе, как и войне с торками шесть лет тому, Святослав как-то незаметно оттеснил великого князя от управления ратью, невзирая на то, что сам привёл войска в полтора раза меньше.
Огонь в очаге весело плясал, хитро подмигивал, щедро напаивая разымчивым теплом. И всё одно в шатре было холодно – трескучий мороз снаружи заставлял князей и гридней ёжиться и кутаться в тёплые свиты и плащи.
– А где сейчас Всеслав-то сам? – поднял голову Всеволод, до сих пор упорно глядевший в пол – в цветистый ковёр персидского дела. Любит брат Изяслав в роскоши жить… и воевать-то в роскоши норовит.
– Сторожа доносит, нет его в Полоцке, – качнул головой Святослав – длинный чупрун на темени тоже качнулся туда-сюда, пощекотал черниговскому князю ухо. – Где-то на Чёрной Руси будто бы он…
– Стороже-то откуда такое ведомо? – чуть сморщился великий князь. – Небось отсюда что до Полоцка, что до Чёрной Руси – вёрст по триста напрямик через пущу, если не больше.
– Да, где-то около того, – усмехнулся черниговский князь.– От купцов ведомо – сам ведь знаешь, купцу и зима не в зиму и война не в войну…
– Как вот подойдёт лесами… скрытно… – поёжился Всеволод. Глаза его смеялись, но говорил он взаболь, тем более у всех на памяти ещё был летний разгром Мстислава на Черёхе, когда полоцкий оборотень вырвал победу, вот так же подкравшись в непогоду. – Рать свою оборотит волками… да напрямик через пущу… звериными-то тропами… да волков себе в рать позовёт…
От слов Всеволода повеяло какой-то древней жутью, князья запереглядывались, смущённо ухмыляясь.
– Н-да, – обронил непонятно Изяслав.
Святослав в досаде стукнул кулаком по колену.
– Надо сделать что-то такое, – задумчиво сказал Всеволод, – чтобы Всеслав проявил себя…
– И заодно примерно наказать кривскую землю! – не сдержась, рыкнул Мстислав. Не простил старший сын великого князя полочанам своего летнего разгрома и потери стола. И не простил уже никогда, как прояснело впоследствии…
Мстислав, спохватясь, смолк, но приободрился, видя, как согласно кивает головой отец и непонятно – грустно и вместе с тем одобрительно – смотрит дядя Всеволод.
– Менск, – обронил вдруг переяславский князь. Остальные вскинули головы. Средний Ярославич сузил глаза, словно целясь из лука, и тогда младший брат пояснил. – Надо взять Менск на щит. Тогда Всеслав придёт сам.
Все смолкли, обдумывая услышанное. Да, верно. Не сможет Всеслав тогда не прийти, не простит ему того кривская земля. Да и не только земля…
Только вот… на щит…
До сих пор средь русских князей не принято было брать на щит города своей земли. Только Владимир Святославич девяносто лет тому разорил Полоцк, да и то сказать, Полоцк-то тогда своим городом не был! А теперь – Всеслав, невзирая на войну, был всё-таки свой. Родственник. И город его – не чужой, стало быть.
– Быть посему! – отвердев лицом, кивнул великий князь.
Слово было сказано.
3. Белая Русь. Менск. Зима 1066 года, сечень
Первый укол тревоги Калина ощутил, когда завидел на дороге сбегов. До Менска оставалось ещё вёрст пять, а на дороге всё чаще попадались сани, одиночные всадники и пешие путники. Калина ошалело остановился на вершине сугроба, разглядывая сбегов – а они тянулись, тянулись…
Семья весян – розвальни с навязанной за ними тощей коровой, съёженной от холода, запряжённые мохнатым от инея конём, двое ребятишек под медвежьей шкурой, молодая понурая баба в полушубке и ражий мужик в полушубке.
Молодой парень чуть в стороне едва передвигает лыжи – лёгкий топорик за кушаком, исхудалое лицо, потрёпанный кожух
Закутанный в тулуп старик, одиноко бредущий по краю дороги и в любой миг готовый отойти, отступить в снег, пропуская кого-нибудь поспешного…
Оборванный, жмущийся от холода мальчишка – по нему видно, что он уже хлебнул, почём лихо.
Калина несколько мгновений разглядывал идущих по дороге, уставя бороду и задумчиво выпятив губу (а не зря ли он в Менск-то навострился нынче, будет ли торг-то меховой?), потом всё же шевельнулся, отрывая лыжи от снега, и заскользил по склону вниз, к дороге. Выскочил на утоптанную конскими копытами, санными полозьями и людскими ногами дорогу, остановился – как раз в тот миг, когда исхудалая баба в тонкой суконной свите, совсем не зимней, со стоном остановилась, роняя закутанного в шерстяной плат и какие-то невообразимые тряпки ребёнка – девочку не старше двух лет.
Калина стремительно подкатился к ней и подхватил девочку, не дав ей упасть на снег, поддержал за локти и женщину. С худого измученного лица на Калину глянули пронзительные синие глаза.
– Спаси боги, отец, – прошелестел едва слышный голос. Девочка даже не заплакала, мало того – даже не проснулась. Да жива ли? – испугался невольно Калина, сдёрнул рукавицу и просунул руку под лохмотья. Ощутил тепло детского тела, ровные удары сердца. Жива!
– Не на чем, – запоздало ответил он бабе. Хотя какая же она баба – молодуха! Лицо исхудалое и усталое – но молодое. И глаза молодые – без морщин. – Откуда сама-то?
Молодуха только махнула рукой куда-то меж полуднем и восходом, туда, где над пущей частыми столбами стояли в синем морозном воздухе густые чёрные дымы.
– Зовут-то как? – спросил Калина, скидывая мешок и полушубок – под ним была ещё и суконная свита поверх рубахи.
– Забавой кликали, – неохотно отозвалась молодуха. – Тебе-то что?
– Да ничего, – Калина снова вскинул на спину мешок со шкурами, подхватил на руки девчонку, набросил Забаве на плечи полушубок. – Надевай-ка!
И вот тут её, наконец, проняло, и она заколотилась в рыданиях, прижалась к плечу лесовика. А Калина полуобнял её за плечи, поглаживая по рваному шерстяному плату.
– Вёска-то ваша… – начал было Калина, когда Забава перестала плакать, и только утирала покраснелые глаза.
– Сожгли наше Крутогорье черниговцы, – оборвала его Забава, шмыгая носом и сморкаясь.
– Ты-то как спаслась? – глупо спросил лесовик.
– А, – Забава только махнула рукой.
– В Менск идёшь?
– Туда, – тихо ответила молодуха, глядя под ноги.
– Ну так пошли, – Калина слегка подтолкнул её в спину. – В Менске-то есть свои хоть кто-нибудь?
– Есть, – вздохнула Забава на ходу, стараясь не отстать от быстрого на ногу лесовика. – Вуй мой там живёт, на посаде…
– Ну и добро, – кивнул Калина, прибавляя шагу и рассекая сугробы у дороги длинными зигзагами – мороз забирался под одежду, заставлял ёжиться и двигаться быстрее.
В воротах Менска Калина окончательно понял, что притащился зря – по хмурому взгляду старшого воротной стражи. Взяв с лесовика невеликое мыто, старшой смерил его взглядом и буркнул:
– Нашёл времечко…
– А что такое? – обеспокоился Калина ещё больше.
– Война, – всё так же хмуро уронил старшой. – Не будет нынче никакого торга…
Лесовик помолчал, кусая губы, потом всё же качнул головой:
– Мыслишь, Ярославичи и сюда дойдут?
– Дойдут или нет, Дажьбог-весть, а только не будет торга нынче, – лениво повторил старшой.
Калина только хмыкнул в ответ и шагнул в воротный проём. Лыжи он нёс за спиной, а девчонку, дочку Забавы – на руках.
Молодуха прошла следом, всё ещё ёжась под Калининым полушубком. Воротные сторожи проводили её взглядом – кто равнодушным, а кто – любопытным. Но остановить не подумал никто – какое же может быть мыто со сбега?
Дядька Забавы Дубор оказался неразговорчивым мужиком со страхолютыми чёрными бровями и такой же чёрной густой бородой. Поджав губы, он пристально и словно бы осуждающе разглядывал хлебающего жирные огненные щи Калину. Лесовику было смешно, но он сдерживался.
В доме остро пахло дублёными кожами – менчанин был усмарём. Саму Забаву вместе с дочкой Дуборова жена тут же уволокла куда-то в бабий кут, и теперь только ахала да вполголоса причитала, слушая рассказ родственницы.
– Ты чего, друже Дубор, на меня так смотришь? – хмыкнул он, наконец, докончив миску. – Боишься, что много съем или вовсе злишься, что сестричада твоя меня сюда привела?
Дубор нахмурился ещё сильнее, но потом в глазах метнулось что-то насмешливо-ехидное – шутку дядька Забавы понял.
Он уже открыл было рот, чтобы ответить нахальному гостю, но тут за окнами вдруг встал многоголосый крик, в котором можно было различить только многократно повторяемое «Ярославичи!».
Калина вскочил, опрокинув со стола на пол пустую чашку, покатилась по лавке ложка. Дубор поворотился к окну, слушая крики. Забава зажалась в угол, прижав ладони к щекам и беспомощно открыв рот. Сквозь доносящийся с улицы крик послышался детский плач – дочка Забавы, наконец, проснулась и теперь плакала, искала мать.
Калина метнулся к двери, нахлобучил шапку, накинул полушубок и выскочил на крыльцо. Следом бухали шаги Дубора.
Улица была полна народу. А от детинца к воротам вскачь неслись несколько всадников в богатом узорочье и серебряных доспехах.
– Тысяцкий? – спросил Калина, не оборачиваясь.
– Он, – глухо подтвердил из-за спину Дубор. – На стену поскакал, не иначе.
Всадники неслись вдоль лесной опушки, огибая менскую стену. Изредка кто-нибудь из киян останавливался, целился и пускал стрелу. И тут же снова срывался вскачь, сберегаясь от ответного гостинца – со стен Менска тоже били охочие стрельцы, так же редко.
Калина ещё раз хмуро взглянул вниз и тут же укрылся за простенком. И вовремя – в стрельню тут же влетела стрела, ушла куда-то назад, в сторону города, в посад. Не зацепило бы кого, – мельком подумал Калина. Гораздо больше этого беспокойства его грызла злость на себя – нечистый занёс в Менск средь зимы! Прохожий охотник пустил слух, что в Менске меха дороже, чем в Полоцке, будто бы туда не только из Киева да Чернигова купцы наезжают, но и тьмутороканские, а то и царьградские… Про царьградских-то охотник, вестимо, загнул, но на него и досадовать нечего. На себя Калина злился – и впрямь, нашёл время… в войну-то…
Пропали меха – и соболь, и горностай, и чернобурка…
– Скачут, – сдавленно сказал кто-то рядом. – Пришли-таки.
Калина оборотился – Дубор.
– Чего же теперь будет-то? – спросил менчанин растерянно.
– Чего-чего, – раздражённо бросил лесовик, бывший хранитель меча. – Драться будем… если тысяцкий ваш так решит.
Драться Калине было не впервой. Совсем ещё мальчишкой, лет в пятнадцать, довелось ему и повоевать.
Невольно вспомнилось – захваченный Новгород, угрюмые взгляды бояр-христиан, весёлое лицо молодого полоцкого князя Брячислава, раззадоренного войной, посвист стрел с новогородских заборол, и сжатые в железном упрямстве губы князя… И битва на Судоме, когда Ярославли варяги в бешеном порыве прорвали строй полочан Брячислава. И неотступный холодный взгляд перед мечами кривичей и варягов Ярославлей княгини Ингигерды, дочери свейских конунгов…
Лесовик невольно вздрогнул, отходя от давних воспоминаний. Тогда, на Судоме, ранили отца – смертельно, как прояснело уже ввечеру. И тогда жизнь самого Калины бесповоротно изменилась – раз и навсегда.
И снова вспомнилось наяву – полутёмная горница, душный чад сгоревших лучин и хриплый голос отца в страшной полутьме:
– Нашему роду было доверено от богов…
Роду от богов было доверено хранение меча. И меча непростого – из небесного нержавеющего оцела, из кузни самого Небесного Коваля, Сварожича.
– Только хранить, слышишь, сыне…
Меч сам должен был решить, кому он должен служить. А вернее, решали боги. А меч передавал хранителю их волю.
Ощущение мощи, исходящее от меча… тёплого и живого, струящегося в переплетении оцела, ломающегося искорками на гранях ковани…
Бом-м-м-м!
Гулкий удар била раскатился над городом, заставив вздрогнуть не только Калину, охваченного воспоминаниями, но и Дубора, замершего рядом, но и иных градских на стене.
Бом-м-м-м!
– Это что? – снова вздрогнул Калина.
– Вече! – Дубор был уже около всхода, ухватился за перила. – Пошли!
– Я же не менский, – возразил Калина.
– Кого это волнует… сейчас-то! – махнул рукой Дубор и – тра-та-та-та! – ссыпался вниз, пересчитывая сапогами ступени.
И верно! не время считать, кто здешний, а кто пришлый.
Уже на бегу, старясь не отстать от Дубора, лесовик заметил на воротах нескольких домов вычерченные мелом кресты. Не просто так, крест-накрест, а со старанием выписанные православные восьмиконечные кресты с косой перекладиной внизу.
Остановился.
Ошалело помотал головой.
– Дуборе!
Усмарь тоже остановился.
– Чего?!
– Глянь-ка, – непонятно почему кресты Калину обеспокоили. – Крест.
– Ну и что? – не понял Дубор.
– Откуда?!
Дубор подошёл, глянул на ворота.
– Так тут христиане живут, – он нетерпеливо дёрнул плечом.
– И что… это что, вече решило на ворота им крест поставить? – удивился Калина.
– Нет, – протянул усмарь тоже с удивлением. – И ещё вчера не было креста этого…
Лесовик бросил взгляд вдоль улицы – крестов было много.
– На этой улице что, одни только христиане живут? – спросил он, начиная понимать.
– Да почти что, – Дубор уже начал нетерпеливо притопывать ногой. – Ну пошли уже!
– Ладно, пошли!
Они снова рванули вдоль улицы, навстречь текущему над городом гулу вечевого била.
Бом-м-м-м!
Ощущение какой-то неосознанной догадки ушло, затерялось, оставив поганый привкус, предчувствие чего-то страшного…
Бом-м-м-м!
Выбежали на вечевую площадь – народу уже было много. Менск – город немаленький, торговый, богатый. Над головами людей высилась прочно срубленная вечевая степень, а на ней – огромная дубовая бадья, обтянутая бычьей кожей. Молодой парень с упоением размеренно бил по коже деревянной колотушкой.
Бом-м-м-м! – раскатилось над стиснутой заплотами боярских домов толпой.
Рядом с билом стояли двое – тысяцкий в серебряных доспехах и коренастый крепыш в длинной шубе и бобровой шапке. Посадник?
Бом-м-м-м!
Тысяцкий вскинул руку, и парень около била послушно отложил колотушку. Толпа стихла, и только затихающий гул била ещё несколько мгновений раскатывался над площадью.
Смолк и он.
– Господин Менск, слушай! – гулко прокатилось над площадью.
Калина невольно восхитился – роста посадник небольшого, а вот голосом Велес не обделил.
– Пришла беда, отворяй ворота! – посадник шарил по притихшей площади острыми глазами, выхватывая из толпы то одно, то другое лицо. – Рать Ярославичей разорила всю округу, а теперь пришла и под наши стены! Спрашиваю у тебя, господин Менск – что делать?! Воля твоя!
– Драться! – гаркнул кто-то у самой степени.
– Да! – гулко прошлось по толпе.
Около степени возникла короткая сумятица – на доски выбирался молодой мужик, по короткой, опалённой бороде да по покусанному искрами кожаному переднику судя – коваль.
– Только драться! – гаркнул он, поворотясь к толпе. – Вон сбеги могут порассказать, как оно под Ярославичей-то попасть! По мне, так лучше уж враз – в землю или в огонь!
– А-а-а-а!!! – поддержали коваля менчане глухим неразборчивым гулом.
– Оружие буду раздавать со своего двора! – грозно посулил тысяцкий.
– Бей Ярославичей! – вскинул обе руки к небу молодой коваль.
– Бей! – отозвались менчане дружно.
Калине досталось короткое копьё, стегач и кожаный шелом. От чекана он, повертев его в руках, отказался.
– Мой топор лучше, – сказал лесовик, одним движением выхватил из-за кушака топор на удобном изогнутом топорище, крутанул его вокруг себя так, что посторонь засвистел рассекаемый воздух и тут же заткнул обратно.
Менчане вокруг одобрительно засмеялись. А тысяцкий только кивнул.
– Откуда такой вояка? – спросил он, щурясь от яркого зимнего солнца.
– С Мяделя, – коротко ответил Калина, оборотясь уже от ворот.
– Сюда-то как занесло? – слюбопытничал кто-то из челяди тысяцкого.
Калина в ответ только махнул рукой.
Вечером в избу Дубора набился народ – сябры да друзья. Усмарь был старостой городовой сотни, друзей и знакомцев у него хватало.
Металось пламя лучин, чуть испуганно глядела на судящих и рядящих мужиков Забава.
– Вот ты скажи, Калина, – не отступал Дубор от гостя, вцепясь в него хмуро-нелюдимым, как всегда, взглядом. – Зачем мы воюем-то с Ярославичами? Оно, известно, князю Всеславу Брячиславичу виднее, на то он и Велесов внук…
– Вот именно, – холодно перебил Калина, а вой на дальнем конце стола полупьяно кивнул чупруном. – Всеславу Брячиславичу виднее.
– Воля княжья, – значительно сказал вой. Калина припомнил, что звать его вроде как Горяем. И тут же вспомнил – где его видел. Тот самый парень, который шёл на лыжах по лесной дороге. Кто таков?
– Ладно пусть так! – не отступал Дубор. Он на миг смолк, глотая из чаши бережёный для весенних праздников ягодный мёд. Сейчас было не до береженья – завтра в бой небось. Хотя и голову спьяну тоже терять не след.
Он и не терял.
– Пусть так! – сказал усмарь, стукнув точёной чашей по столу. – А ты мне скажи, нам-то градским, как?!
– А ты в полон к Ярославичам хочешь? – прищурился Горяй. Выговор у него был не кривский и не дреговский, киевский был выговор.
Дубор чуть опустил голову, зыркнул взглядом в сторону Забавы – видно, вспомнил, ЧТО она рассказывала про то, как черниговцы да кияне её родную вёску (да и его, Дубора – тоже!) зорили. Как дома и дворы жгли, как скотину резали, как баб да девок насильничали…
– А выстоим? – глухо спросил Дубор. – Против трёх-то ратей враз?
– А и не выстоим, так что же? – сказал Калина, чувствуя, как растёт где-то внутри что-то могучее, что-то, что досталось от богов. Воля Меча по-прежнему пребывала со своим бывшим хранителем. – Погинем с честью. А Всеслав Брячиславич за нас отомстит.
Горяй одобрительно кивнул. Остальные потупились – умирать, даже и с честью, не очень хотелось. Но под Ярославичей хотелось ещё меньше того. А в полон – тем более.
– Чего же они люто-то так? – спросил кто-то, отводя глаза. – Наши-то вои, я слышал, в Новгороде никого не тронули.
– А чего им с нами нежности-то разводить? – отрубил другой голос – сквозь хмель вдруг прорезалась трезвость. – Им надо нашу веру искоренить! Язычество поганое! – передразнил он с бережно выпестованной ненавистью.
– Это нас-то? – ахнул кто-то.
– Так у нас в Менске и христиане живут, – развёл руками Дубор. – Почти целая улица. И церковь есть у них.
Смутная догадка опять мелькнула у Калины и тут же снова ускользнула. Он в досаде щёлкнул пальцами.
– Так их небось как раз и пощадят, – сказал кто-то насмешливо.
– В бою-то разве поймёшь? – усмехнулся Горяй. – Там не спросишь – кто таков, не будешь кричать – перекрестись, мол.
Калина вздрогнул.
– А зачем – кричать? – сказал он свистящим шёпотом, подняв голову – взгляд его был так страшен, что содрогнулись все за столом. – А кресты на воротах – не для того ли?
На короткое время пало молчание.
– Ладно, – сказал, наконец, Дубор всё так же глухо. – Велес им судья. Давайте-ка спать, братие. Завтра день тяжёлый… а то и смертный… негоже смерть хмельным делом пачкать.
Калине не спалось.
Поворочавшись несколько времени, лесовик поднялся. Долго пил ледяной шипучий квас с хреном и орехами. Дуборовы домочадцы спали, тонко сопела, то и дело испуганно ахая во сне, Забавина дочка. Калина, стараясь не нашуметь, оделся, прихватил топор и вышел за дверь.
Лесовику всё время казалось, что он что-то упустил из виду, о чём-то забыл.
От избы Дубора до городовой стены было рукой подать – меньше перестрела. Калина дошёл до стены, несколько мгновений разглядывал могучие рубленые клети, вздохнул и решительно полез по всходу наверх.
– Кто идёт?! – окликнули настороженно. Лязгнуло железо, метнулись огни жагр.
– Я иду, – сварливо ответил Калина, выныривая со всхода на забороло.
– Что ещё за я? – уже злобно откликнулись из темноты – совсем близко. – А ну, стоять!
– Да стою я, стою! – Калина поморщился. Подошли трое с жаграми и нагими мечами – вои тысяцкого. А следом – и он сам.
– О-о-о, – он засмеялся. – Витязь из Мяделя. Кличут-то как, витязь?
– Калиной отец с матерью прозвали, – лесовик встретился глазами со взглядом тысяцкого. – И не вой я, не витязь… охотник из пущи…
– Да уж вижу, что не вой, – тысяцкий скользнул взглядом по Калининой бороде. Кивнул дружинным, они отступили назад. – Но воевать-то доводилось, Калино?
– Доводилось, господине, – лесовик чуть склонил голову. – Ещё при Брячиславе Изяславиче, на Судоме-реке… мальчишкой совсем.
Помолчали.
– Не спится, Калино? – спросил тысяцкий о другом.
– Заснёшь разве? – Калина пожал плечами и кивнул в сторону стрельни. – Эвон… тоже утра ждут…
– Да, – неопределённо протянул воевода, тоже глядя в стрельню.
Там, в ночи, охватывая Менск полукольцом, горели многочисленные костры, слышались голоса людей, конский фырк и ржание, скрип снега под сапогами, лаптями и копытами.
А за огнями костров, в чаще десятками светились волчьи глаза – зверьё ждало поживы, чуяло большую кровь.
– Переживёт ли Менск завтрашний день, не ведаю, – вздохнул тысяцкий, отводя глаза от костров. – К князю послано, да только разве же успеть ему… он же в полюдье сейчас, в Чёрной Руси.
Калина смолчал. Его снова охватила какая-то смутная тревога, предчувствие чего-то страшного…
– Что молчишь, Калино? – взгляд воеводы прямо-таки сверлил.
– Страшно мне чего-то, господине, – признался Калина. – Христиане для чего-то дома свои крестами пометили…
Он не договорил – в глазах тысяцкого вдруг вспыхнули огни.
– Дома?! Крестами?!
– Ну да, – лесовик кивнул. – Я думаю, они так от разорения уберечься хотят, да только что-то мне неспокойно…
– А я вот мыслю, – зловеще процедил воевода, – не затеяли ли чего ещё эти богобоязненные…
Он поворотился к стоящим за спиной воям.
– Гудой!
– Я здесь, господине!
– Возьми пять воев да пройди по улицам. Проверь дома с крестами на воротах! Если что не занравится, кобениться там будут, или, не приведи Перун, за мечи да топоры хвататься – руби без разговоров!
– А чего искать-то? – непонимающе спросил Гудой.
– Да ничего не искать! – стукнул тысяцкий по рукояти меча кулаком в тёплой рукавице. – Просто погляди – всё ли в порядке, всё ли спокойно?!
– Понял, господине! – Гудой выпрямился. – Сделаю, Велегосте Добрынич!
На восходе небо начало медленно светлеть.
Упруго и смачно скрипел под ногами снег, потрескивали жагры. Калина шагал рядом с Гудоем, силясь отделаться разом от двух чувств – нарастающей тревоги и ощущения, что напрасно ввязался в дело. Ощущения зряшности затеянного воеводой.
Вои Гудоя поглядывали на Калину косо, и он их вполне понимал – припёрся чужак, возмутил воеводу какими-то странными мутными слухами, и теперь они, вместо того, чтобы оборонять город, бродят по улицам, ищут незнамо чего…
– Ну… где это? – хрипловатым на морозе голосом спросил Гудой, оборотясь к Калине.
Тот даже остановился.
– Кто из нас местный? – ядовито спросил он. – Откуда я знаю, где та улица находится? Мы с Дубором по ней пробежали заполошно… и всё.
Гудой в ответ только коротко хмыкнул и зашагал дальше, не обращая внимания на возмущённый ропот дружинных за спиной – никто ещё на их памяти не насмеливался разговаривать с их вожаком, старшим дружины самого тысяцкого Менска, ТАК.
Но Гудой смолчал, и вои тоже постепенно умолкли.
Прошли ещё несколько сот шагов, старшой остановился вновь.
– Вот она, – сдавленно сказал Калина, озирая улицу.
– Да, – усмехнулся Гудой. – Здесь христиане у нас и живут.
Про кресты он не спросил, а Калина не сказал. Зачем? Их теперь видели все – старательно прорисованные осьмиконечные православные кресты на воротах каждого дома.
– Н-да… – процедил кто-то за спиной Калины. Он не стал оборачиваться, чтобы посмотреть – кто. – И к чему бы это?..
– Чтоб Ярославичи не тронули, если в город ворвутся, – пояснил Гудой спокойно, кладя руку на мечевое навершие. – Мы, мол, свои…
Он вдруг оборвал свои слова и оборотился к воям.
– А ну-ка, братие… – старшой был бледен, как смерть, не то от мороза, не то ещё от чего. – Кто сегодня видел, чтоб эти богобоязненные оружие получали?
Выяснилось, что видели многие.
– А на стенах… видели кого-нибудь?
Вои только переглядывались и пожимали плечами…
Калина, кажется, начинал понимать.
Не помогут никакие кресты, если прознают, что ты на стенах дрался против войска великого князя.
– Плохо, – процедил старшой. Несколько мгновений думал, потом решительно кивнул в сторону ближнего дома. – А ну, пошли!
Ночь медленно рассеивалась, растекалась по яругам, чапыжникам и перелескам, в предутренних сумерках бродили тенями стреножённые кони, стояли над Менском дымные столбы – градские топили печи. Война там, или не война, выстоит Менск, не выстоит… а печь топить надо, хлеб печь надо… мужика своего кормить надо.
– Гудой воротился? – отрывисто бросил тысяцкий Велегость медленно густеющим на стенах воям.
– Ещё нет, господине, – почтительно доложил кто-то.
– И ждать-то его никак нельзя! – досадливо сказал боярин, не отрывая взгляда от стана Ярославичей.
Там уже зашевелились, перетекали туда-сюда тёмные ручейки воев, хрустя снегом и бряцая оружием.
Пропел в стане Ярославичей рог. Кто-то из князей звал своих воев. Скоро и бой.
Прошли уже четыре двора – нигде ничего подозрительного не обнаружили. Ни оружия, ни оружных людей. Мужиков во дворах не было, хозяйки угрюмо низили глаза, отмалчивались. Когда Гудой или Калина спрашивали, где мужики, неопределённо махали руками в сторону стен.
Спрашивали про кресты на воротах – зачем, де?
– Авось не тронут, – пожимала плечами хозяйка. – Крещёные всё же. Мужик так велел.
Гудой постепенно успокаивался.
Ничего подозрительного так и не нашли. А может и правда, подняли они тревогу на пустом месте, зря ушли со стен?
Взгляд лесовика натолкнулся на церковь. Он удивлённо поднял брови – вече разрешило?
Длинный четверик под шатровой кровлей, островерхая звонница с осьмиконечным крестом наверху.
– Давно поставили? – спросил Калину кого-то из воев.
– Да лет пять, – отмахнулся тот на ходу. – Вместе с городом…
У ворот пятого дома, около самой церкви, Гудой остановился, несколько мгновений разглядывал резьбу на вереях.
– Чего стоим? – не выдержал Калина – его душу тоже грызло нетерпение. – Стучи!
– Погоди, – процедил сквозь зубы Гудой, словно думая о чём-то своём. Калина пожал плечами, и тут старшой оборотился. Глянул на лесовика одновременно весело и злобно. – Знаешь, кто здесь живёт?
Калина поднял бровь – похоже, тут была какая-то семейная тайна.
– Мы с хозяином этого дома когда-то к одной и той же девчонке вместе сватались… – старшой посмеивался, а в глазах его плавилась какая-то странная тоска.
– И?.. – Калина начал понимать.
– Она за него вышла, – бросил Гудой, вдруг охмурев. – Он богаче был, а у меня всего достояния было – только меч да бронь… да…
Он решительно шагнул к воротам и стукнул в них кулаком – прямо в середину нарисованного на досках креста.
Стучать пришлось недолго – уже после пятого удара из-за ворот донёсся недовольный голос.
– Ну кто там ещё?
– Отворяй, Борута, – усмехнулся Гудой. – По слову тысяцкого!
– Гудой? Ты, что ли? – калитка, чуть скрипнув, отворилась. В проёме стоял косматый мужик в длинной рубахе – видно, только что из-под одеяла. Калина вздохнул про себя – и вот за это пугало вышла бывшая невеста Гудоя? – Чего надо-то?
Гудой молча оттеснил Боруту с дороги, прошёл во двор. Вои один за другим стремительно просочились следом. Калина остановился в проёме калитки.
– Да что такое-то?! – Борута хотел грозно взреветь, но его голос неожиданно сорвался на визг. Страшно было Боруте, но держал Борута лицо. – Неуж тысяцкий прислал тебя мой двор разорить?! Или ты своим почином пришёл?!
Гудой шагнул к нему вплоть, приблизил своё жёсткое лицо к самой бороде Боруты.
– Страшно? – спросил он жутковато-доверительным шёпотом.
Калина досадливо дёрнул щекой – сейчас они будут препираться, спорить, друг друга пугать… а время-то уходит… Его не оставляло ощущение, будто они все – и тысяцкий, и Гудой, и он сам, лесовик Калина – что-то упустили из виду… Что-то важное.
Лесовик отвёл глаза, нетерпеливо окинул быстрым взглядом небедный двор христианина – пять добротно срубленных клетей, крытая стая с двумя стогами сена за ней, дом на высоком подклете и под гонтой, мощёная плахами дорожка от ворот к крыльцу, высокий заплот из островерхих палей. Небось, и работников держит человек пять-шесть, подумал Калина про себя.
Он поднял глаза выше заплота, глянул на медленно сереющее небо, зацепил взглядом невысокую звонницу стоящей неподалёку небольшой церкви, и вздрогнул. На верху звонницы виднелся человек, едва различимый в полумраке зимнего утра.
Несколько мгновений Калина молча смотрел на него, потом оборотился к Гудою, собираясь спросить, но старшой уже шагнул к широким воротам стаи.
– Отворяй!
– Да что ты там искать будешь?! – пожал плечами хозяин. Глянул воровато на воев и потянул засов.
Что-то уж больно много пара идёт из щелей, – запоздало удивился Калина, протискиваясь ближе к старшому.
Ворота отворились, Гудой шагнул внутрь, светя жагрой. Пламя отразилось многочисленными огнями в жалах нагих клинков, и они тут же ринулись навстречь.
Яркой вспышкой ударил в лицо широкий рожон рогатины.
Гулко ударило на звоннице клепало.
И почти тут же от южных городовых ворот восстал многоголосый вопль.
Ярославичи пошли на приступ – с рассветом.
Калина устало прислонился к заплоту, опустив окровавленный топорик. Дымящиеся капли крови падали с лёза на снег, протаивая в нём глубокие дорожки, замерзали на оружии. Лесовик тяжело дышал, жадно глотая морозный воздух с привкусом гари.
Менск горел, запалённый от южных ворот, багровое пламя плясало над городом, бросая густо-чёрные клубы дыма.
Из невеликой дружинки Гудоя опричь Калины не спасся никто – в большой стае пряталось не меньше трёх десятков оружного народу. Как только рухнул под ударом рогатины Гудой, они рванули наружу, и во дворе завязалась свалка. Калина, отбиваясь, выскочил на улицу (он стоял к калитке ближе всех) и остолбенел – с обеих сторон по улице к дому Боруты бежали оружные и окольчуженные люди – вряд ли на помощь к нему и воям тысяцкого. Вмиг поняв, что от его помощи уже ничего не зависит, а вот тысяцкого предупредить надо, Калина ринул в ближайший переулок. Но до стены он не добежал – уходя от погони, запутался в причудливом переплетении улиц и переулков чужого, хоть и небольшого города. Дважды отбивался, кровавя оружие, и отбился-таки. Но теперь понимал, что и на стену бежать поздно – Ярославичи ворвались в город, Менск горел, шум боя медленно смещался от ворот к вечевой площади.
Калина перевёл дыхание и оттолкнулся спиной от стены. И тут из-за угла вылетел всадник. Конь шатался, роняя на грязный снег розовые клочья пены. Около Калины силы коня изменили, он рухнул в перемешанный с кровью и сажей снег, всадник откатился в сторону и распластался ничком, пачкая богатый зипун голубого сукна, надетый поверх кольчуги. По зипуну и серебрёной кольчуге Калина и признал тысяцкого.
Лесовик в три шага преодолел расстояние до лежащего, за плечо опрокинул тысяцкого на спину и понял, что уже ничего не сделать – сломанная стрела глубоко сидела в груди, пробив и зипун, и кольчугу – с близи били. Изо рта протянулась кровавая пузырящаяся дорожка, но воевода уже не дышал.
Кончено.
Теперь осталось только уходить.
Калина выпрямился, встретился взглядом с конём. Конь хрипел, роняя розовую пену, косил налитыми кровью яблоками глаз, пытался встать – и не мог. Добрый зверь просил, прямо-таки умолял – не бросай так, помоги!
– Да что же я могу сделать для тебя, лошадка? – прошептал Калина. – Разве что…
Короткий взмах топорика – горловой всхрап коня – и лесовик побежал прочь, утирая слёзы рукавом. Конь больше не бился – душа его скакала по заоблачным лугам вырия навстречь Старому Коню.
Калина вломился в избу, выдохнул с порога, роняя на пол окровавленный топорик:
– Собирайся, живее!
Дубор оцепенело замер у стола:
– Куда?!
– На… на Кудыкину гору! – едва сдержал Калина солёное словечко. – Ярославичи в городе, дура, тысяцкий убит! Живее!!!
На скорую руку похватали, что ближе лежало. Забава, второй раз за седмицу попавшая в сбеги, даже не плакала, только мертвела лицом да прижимала дочку к груди. Дуборова жена, назвище которой Калина так и не удосужился запомнить, кусала губы и кривила лицо, но слёз на глазах не было…
– Ходу, Дуборе, ходу!
С хрипом вдыхая морозный воздух, бежали к северным воротам – была ещё надежда, что через них можно вырваться. Над городом стоял стон и плач, воинственные крики и звон железа, по улицам носились кучки всадников и пеших воев, гоняясь за градскими и схлёстываясь с немногочисленными уцелевшими защитниками в бешеных кровавых сшибках.
Менск погибал.
На пути до ворот Калине ещё дважды пришлось кровавить оружие, отбиваясь от случайных воев, видевших в маленькой кучке сбегов свою законную добычу.
По пути к сбегам прибился раненый вой, тот самый, что вчера пил пиво у Дубора вместе с Калиной, Горяй, с киевским выговором. Вой едва стоял на ногах, на его лице засохла длинная полоса крови с рассечённого лба, прорубленный в двух местах стегач свисал с него как рубище.
Северные ворота были распахнуты настежь и пусты. За воротами лежала заснеженная гладь Свислочи – десять сажен. А на том берегу – густая стена леса.
Сбеги были уже в воротах, когда позади раздался конский топот и озорной разбойный посвист. Калина оборотился – десяток конных воев догоняли. По знамену на щитах Калина признал – Всеволодичи. Переяславская конница.
Лесовик глубоко вздохнул – так хотелось ещё пожить… внучонка понянчить… а то и детей… он быстро переглянулся с пришедшей по нраву Забавой… не судьба, видно. Глянул на Дубора – на непроницаемом, словно и впрямь из дуба резаном лице усмаря сейчас было то же чувство обречённости. Дубор понял без слов, коротко кивнул.
– Уходите! – бросил Калина через плечо, хрипло и страшно. – Ну!
– Я… останусь… – процедил вой, цепляясь за рукоять меча скрюченными и помертвелыми от мороза пальцами.
– На ногах-то едва стоя, – безжалостно уличил его Калина. – Ну! Лучше к князю доберись да расскажи ему всё, как тут сотворилось!
Горяй сник и скрылся в воротах, влекомый женщинами.
– Идите через Свислочь! – крикнул вслед Калина. – К Нарочи идите, к Мяделю, на мой починок – в Моховую Бороду!
Калина и Дубор переглянулись, словно прощаясь, и дружно шагнули навстречь налетающим переяславцам – один с топориком, другой с рогатиной – в визг и крик, в конский храп, в стремительный пляс нагого острожалого железа.
4. Чёрная Русь. Дудичи. Зима 1066 года, сечень
В морозном стылом воздухе столбами – пар из тысяч человеческих и конских глоток. Дымы от костров подпирали тёмно-синее звездчатое небо, начинающее медленно синеть и светлеть на восходе. А впереди, с юга, из леса медленно вытекали пешие и конные полки, расступаясь в стороны по заснеженному полю и охватывая высокие глинистые валы с рублеными городнями. Тускло блестело нагое железо, хрустел снег, храпели и ржали кони.
Звонко затрубил рог в стане осаждающих, полки ринулись к стенам – в гуще людей то тут, то там мелькали длинные лестницы. Засвистели стрелы – били на выбор и валом, наобум, чтобы только успеть бросить стрелу.
Мир вдруг дёрнулся и перекосился, исчез, словно смятая занавесь.
Бой шёл уже прямо на стенах. Звенело железо, слышались хриплые разъярённые крики, мелькали какие-то раскосмаченные, залитые кровью рожи. На краткий миг отчётливо выплыло знакомое лицо – плотный бородатый боярин в дорогой броне ожесточённо рубился длинным мечом, отбиваясь от наседающих на него воев в стегачах и кольчугах.
Сверкнул оцел перед самым лицом…
И вновь всё изменилось – словно кто-то вновь отдёрнул занавесь. Бой продолжался, но что-то изменилось… Что?!
Теперь на защитников нападали уже с двух сторон – снаружи, от леса, и изнутри, прямо из города. Защитники падали один за другим… и опять! опять то же самое лицо!
Всеслав вздрогнул и открыл глаза. За маленьким волоковым окошком терема едва заметно серел рассвет.
Сон.
Всего лишь сон.
Или – не всего лишь…
Сны на пустом месте не бывают – потомок Велеса, воспитанный волхвами, Всеслав знал об этом слишком хорошо.
Над ратью знамёна были. И знамёна южных князей, всех троих Ярославичей. Всех. Троих.
Вспомнился упрямо-отчаянный взгляд тьмутороканского старшого, Славяты, прибившегося к его дружине с четырьмя сотнями конных воев из новогородцев, волынян и донских «козар». Этот Ярославичам своего князя не простит… хоть Ростислава Владимирича и не кияне отравили, а корсуняне, хоть самого отравителя уже и побил камнями народ в Херсонесе…
А вот теперь Ярославичи пришли… пришли внезапно, не стали ждать до лета.
Да и глупостью с его, Всеславлей, стороны, было ждать лета. И город за его глупость уже поплатился.
Город…
Менск, – вспомнил Всеслав. Это – Менск. Извилистое русло Свислочи, поросшее густолесьем, устье Немиги – и густые цепи киевских, черниговских и переяславских воев.
Менск.
И ведь то лицо… менский тысяцкий Велегость.
Менск.
Всеслав рывком выкинул из постели жилистое тело, оделся, не дожидаясь появления слуги – терпеть не мог услужливой помощи чужих рук – предупредительных, услужливых, но чужих.
К полудню дружина собралась и выступила. Всеслав и так понимал, что подзадержался с полюдьем своим, застрял в Дудичах, да и вообще в Чёрной Руси, пора было полоцкому князю, потомку знатных кривских родов и родных словенских богов выступить на сторону своей земли.
Всеслав спешил – неясно было, случилось ли уже то, что он видел во сне, или только должно было ещё случиться. И если случилось, то когда…
А от Дудичей до Менска – без малого сотня вёрст. Три суточных перехода. Напрямик через леса, по сугробам. В мороз.
Гонец встретился чуть ближе к вечеру.
– Приведите, – от княжьего голоса мороз казался вовсе уж невыносимым, и вои невольно пятили, низили взгляды, а кое у кого рука невольно тянулась к оберегу.
Рать уже раскидывала походный зимний стан, и дымки костров тянулись к низкому зимнему небу.
Гонец крупно дрожал на морозе – и не в диво, на его лохмотья-то глядя. Но стоял гордо, и глядел прямо – вой! – из-под шапки на правое ухо падал длинный чупрун, грязный и побитый сединой, но видно было, что когда-то щегольский.
Навряд ли и позволил бы себе кто-нибудь из кривских воев в таком вот отвратном виде перед князем появиться, да только видно вести были такие, что и на вежество наплевать. Да и не и из тех князей был Всеслав полоцкий, которые по одёжке воина встречают. Тем более, своего воина.
– Откуда?! – отрывисто спросил Всеслав, впиваясь в воя своим знаменитым взглядом, от которого приходили в дрожь иные бояре, не то что простые людины.
– С Мен…ска, – в два приёма выговорил вой – его всё ещё била дрожь. Князь чуть повёл бровью, незаметной тенью Несмеян подал гонцу чашу с горячим сбитнем – уже и согреть успели. Гонец единым духом опружил чашу, заколотился, согреваясь.
– И что в Менске? – спросил Всеслав, нетерпеливо, всё ещё на что-то надеясь.
– Нет Менска, – неожиданно ясным голосом просто ответил гонец, подымая на князя отчаянный взгляд. – Кончился.
– Ярославичи? – спросил Всеслав только для того, чтобы хоть что-то сказать.
– Они, – кивнул вой. Сжал губы – обозначилась под усами жёсткая горькая складка.
– Велегость? Тысяцкий? – требовательно бросил князь.
Вой только отрицательно качнул головой. Всеслав снова вспомнил свой жуткий сон и понял – нет тысяцкого в живых… да и навряд ли могло быть иначе – знал Всеслав бояр своей земли.
– Так кто же тебя послал-то? – удивился он.
– Калина, – вой усмехнулся. Краем глаза князь заметил, как невольно вздрогнул Несмеян, но не придал значения. Ну Калина и Калина… мало ли Калин на белом свете… да и в кривской земле небось тоже не один десяток сыщется. И не стал допытывать – какой Калина.
– Зовут тебя как?
– Горяем отец с матерью прозывали, – гонец снова чуть усмехнулся. Истинно что Горяй… только мать-то с отцом, верно, так звали за то что рыжий… а сегодня – погорелец ты, Горяй…
Да и не только ты.
– Ладно, ступай, – велел Всеслав, не подымая глаз. – Несмеяне, распорядись, пусть накормят молодца. Да и сряду ему подобрее дать надо, а то помёрзнет.
Шевельнув плечом, сбросил тёплый плащ, подбитый мехом.
– Тебе.
Перстень с резаным по литому серебру чернёным узором тесно сидел на пальце, князь сорвал его мало не со злостью. Злостью на себя, тугодумного, не понявшего угрозы любимой кривской земле, злости на Ярославичей, наказавших за его вину целый город.
– Я не за награду, княже… – возразил бледный гонец. – Я…
– Молчи! – глухо прорычал князь и непонятно добавил. – В том не только тебе честь!
Награждать за верную службу Всеслав не забывал никогда. И непонятные для гонца слова для него самого были понятны – в награде честь не только и не столько для того, кого награждают, сколько для того, кто награждает!
Несмеян уже увёл Горяя, по-дружески укрыв его княжьим дареным плащом, а Всеслав всё сидел, молча и бездумно глядя в пляшущий огонь, не чувствуя крадущегося вороватого мороза.
Холод, наконец, отпустил отогнанный большой чашой доброго сбитня. Дрожь, крупная и назойливая, тоже отпускала, и Горяй, наконец, смог оглядеться – трещали костры, деловито суетились вои, скупо перебрасываясь словами. Откуда-то из темноты, от соседнего костра или дальше, не понять, доносился чей-то смех. Гонец невольно подивился – и как они могут смеяться… и тут же укорил сам себя – про то, что с Менском стряслось, пока что никто, опричь князя Всеслава да его самого не знает. Да вот ещё гридень этот знает, который его ведёт к костру. Несмеян.
Гридень толкнул его на призывно раскинувшееся седло:
– Садись, Горяе.
Гонец безвольно упал на седло, мельком подивился тому, что сидеть удобно, бездумно закутался в плащ. Мороз отступал. В руке снова оказалась чаша с дымящимся сбитнем. Горяй глотнул – горячая волна опять прокатилась по телу, приятно защекотала, заполняя теплом до кончиков пальцев.
Кусочки мяса, насаженные на ивовую ветку, шипели и пузырились кипящим жиром, сушёные ягоды заманчиво грудились в деревянной чашке.
Несмеян несколько мгновений без насмешки, но и без сочувствия глядел, как ест гонец, стараясь не уронить ни единой ягодки, ни крошки хлеба.
– Оголодал ты, друже…
– Есть немного, – кивнул Горяй, снова отпивая из чаши. – Спаси тебя боги за доброту, друже Несмеян.
– Да и замёрз ты изрядно, – почти не слушая его, всё так же задумчиво сказал гридень, ковыряя сугроб прутиком и глядя куда-то в сторону. – Пешим шёл, что ли?
– Пешим, – подтвердил гонец. – Пал у меня конь… загнал я его… второго коня уже за две седмицы.
Помолчал и добавил:
– Добрый конь был, жалко… переяславский… половецких кровей атказ…
– С бою взял, стало быть, – почти утвердительно сказал гридень, в голосе его гонцу послышалось одобрение.
Горяй промолчал.
Подошёл и подсел ещё один, чем-то неуловимо похожий – не лицом, нет! – на Несмеяна. Тоже с гривной на шее. Тоже гридень.
– Я ведь киянин, из городовой рати, – сказал вдруг Горяй едва слышно убитым голосом под изумлённый гул голосов. – К князю Всеславу из Киева послан был, с вестью про войну, что Ярославичи в зиму походом идти собираются. А не успел… Коня потерял, заплутал в дебрях… А голову уже в Менске побрил потом… волосы в жертву принёс. Да видно мало было той жертвы, чтоб Менск спасти…
– А какой это Калина тебя послал? – вдруг спросил Несмеян жадно, и Горяй нутром понял, что ЭТО Несмеяну важно. Очень важно.
– Лесовик … с севера откуда-то… с Мяделя…
Несмеян застыл, каменея лицом. Новый, только что вынутый с угольев прут с кусками мяса выпал из руки, шипел и брызгал жиром в глубоком снегу.
– От… куда? – голос гридня внезапно сел. Второй гридень, Витко, тоже встревоженно приподнялся с заснеженной коряги.
– С Мяделя, – пожал плечами Горяй, поднимая из снега обронённое Несмеяном мясо. – Какой-то починок Моховая Борода…
Бледность Несмеяна стала такой, что ясно проступили невидимые обычно веснушки. Гридень был рыжим, как и Горяй. Витко с лязгом закрыл рот, сжал зубы – на бритой челюсти вспухли желваки. Быстро глянул на Несмеяна, тот коротко кивнул:
– Моховая Борода только одна… больше в нашей земле нет… – поворотился к гонцу. – Жив он?!
Гонец опустил голову. Гридни понятливо молчали. Краем глаза Горяй видел, как с хрустом сжалась в кулак правая рука Несмеяна. Начал что-то понимать.
– Родич твой? – спросил, не подымая глаз.
– Тесть, – бросил Несмеян сквозь зубы. – Леший его в Менск понёс… когда война на носу была… Как хоть это было-то, расскажешь?
Горяй рассказал.
Он рассказывал и видел, как на его негромкие слова от соседних костров тянутся по одному окольчуженные оружные люди – седоусые мужи и совсем юные парни. Подсаживаются, стоят за спиной и за плечами и молча слушают.
О том, как сплошным потоком шли в Менск разорённые и оборванные сбеги и погорельцы – те, кто смог спасти от южных находников свой невеликий скарб и те, кто смог унести только собственные ноги.
О том, как горели опричь города вёски и починки, упираясь чёрными дымными столбами в низкое зимнее небо, как несло по всей менской округе гарью, горьковатым дымом пожаров.
О том, как брил он голову, бросая пряди волос в огонь, шепча заговоры.
О том, как подступили к Менску рати Ярославичей, про набатный гул городового била, про вече и тысяцкого Велегостя, про то, как пошёл своей волей защищать Менск лесовик с Мяделя.
Про утренний приступ Ярославичей, о том, как ринули на рассвете киевские, черниговские и переяславские вои на приступ, как лезли на городовые валы под потоком стрел, под струями расплавленной смолы и кипятка.
Про то, как ударили защитникам в спину менские христиане, возжелавшие жить под властью князя-единоверца, как рухнула крепь и ворвались в город Ярославичи.
Про то, как в северных воротах, смерив взглядом сперва расстояние до ближнего леса – а ближний был в Заречье, за Свислочью! – а потом – до налетающей переяславской конницы, Калина и Дубор прогнали всех остальных к лесу, а сами стали в воротах, надеясь вдвоём если не остановить, так хоть придержать натиск конных южных воев.
– Тогда он нам и сказал, что, мол, кто спасётся, уходите на север, к Мяделю, в починок Моховая Борода…
– Ты… видел, как он… – у Несмеяна явно не поворачивался язык сказать слово «погиб».
Горяй вздохнул и поднял, наконец, глаза:
– Мнишь ли ты, Несмеяне, что там кто-то мог в живых остаться? – сказал он печально. – Из переяславцев-то нас только один и догнал… у которого я коня забрал…
Средь воев послышалось одобрительное хмыканье – слово «забрал» им понравилось. Понимали вои, как именно коней у врага забирают.
Рёв рога подбросил воев с места. Стан Всеславичей загудел, вои сбегались к середине, где на косой коряге, наскоро обметённой от снега, стоял князь Всеслав. И каждый, глянув на холодное, с поджатыми губами лицо князя, невольно опускал глаза – сейчас перед ними стоял не князь, сейчас в его душе на воев глядел сам Великий Хозяин, Исток Дорог, Отец Зверья, Господин Охоты, Велес.
– Собираемся! – велел князь голосом, от которого кровь стыла в жилах. – Идём к Менску.
Никто и не подумал возразить – только кто-то удивился вполголоса, что ночью-де, но тут же смолк, оборванный источающим мороз взглядом Всеслава.
На то, чтоб затушить костры, ушло мало времени, и дружина Всеслава вновь собралась около князя.
– Коней не седлать, – велел князь, и в его голосе вновь послышалось воям что-то жутковато-надмирное. – Десятеро останутся… – он помедлил мгновение и кивнул одному из воев. – Вот ты, Ждане… воев сам отберёшь, кого хочешь… коней гони за нами вслед.
Никто и не подумал удивиться – известно, на коне в кривской дебри не везде проедешь, что зимой, что летом. Зимой – лес да сугробы, летом – тот же лес да болота… Посчитали, что князь хочет рать пешим ходом провести по лесным тропам ему одному ведомым… недаром ведь он потомок Велеса, который Исток Дорог.
Дружина уходила – один десяток за другим скрывались среди ветвей – быстро и споро. Князь и в самом деле вёл воев по какой-то неведомой тропинке, невесть откуда взявшейся.
Оставленные с конями вои с завистью глядели вслед исчезающим среди еловых лап и снеговых шапок друзей, на стоящего на опушке мрачно-решительного Всеслава, закутанного в волчью шкуру.
Привели вороного коня – без единого пятнышка иной масти… Белые кони Дажьбогу, рыжие да вороные – Перуну. Велесу – вороные же. Конь храпел и рвался, словно чуя свою участь… а может, напуганный волчьим запахом, идущим от князя – спину Всеслава прикрывала шкура матёрого волка, хвост волокся по земле, а искусно выделанная голова с пастью и клыками венчала княжий шелом. Даже и гридней, не впервой видевших своего господина в таком наряде, невольно пробирала дрожь.
Князь подошёл вплоть к коню, поднял голову – оскаленные волчьи клыки почти коснулись конской морды, серый захрапел и встал на дыбы, стряхивая с поводьев держащих его воев. Коню казалось, что он уже вырвался, вот она воля – и прочь, прочь от этого страшного человека, в котором за три перестрела чувствуется какая-то запредельная сила. Не человеческая. И не звериная.
В этот миг князь сделал какое-то резкое движение – даже Витко и Несмеян не успели заметить, какое именно – у коня подкосились ноги, и он рухнул в снег, поливая кровью единственный оставшийся костёр.
– Тебе, господине Велес! – гулко и страшно сказал князь, выливая из пригоршни в огонь невесть когда набранную кровь. – Да будет с нами воля твоя!
По лесу прокатился рокочущий гул, до дрожи в коленях похожий на довольный рык огромного зверя. Качнулись деревья, сбрасывая снеговые шапки с верхних ветвей; храпели, приседая, кони. Всех на миг охватило ощущения присутствия огромной надмирной силы.
Говорят, когда-то боги спускались на землю, говорили с людьми… и даже оставляли средь них своё потомство. Те времена давно миновали – не в последнюю очередь, по вине самих людей, забывших о своих покровителях и переметнувшихся в чужую веру. Теперь боги выражают свою волю иначе…
Князь оборотился к дружине, оглядел воев горящими глазами. И лес снова дрогнул от восторженного вопля двенадцати сотен крепких мужских глоток.
Дохнуло лёгким дуновением тепла, согласно качнулись ёлки, неодолимая сила охватила князя со всех сторон, незаметными нитями проникла в его руки и ноги, заставила крепче сжать рукоять меча и щитовой поручень.
Рывком вскинул Всеслав край волчьей шкуры, багряная пелена застелила заснеженную поляну и толпящихся на ней воев…
Скрылся последний десяток, нырнул в ельник князь, и Ждан, старшой десятка коноводов, с досадой сплюнул в снег:
– Ну и на кой нас тут оставили целых десятерых? Тут и семи-восьми табунщиков хватило бы…
И почти тут же получил ответ – на кой…
В лесу, там, где скрылась дружина, за густой невысокой стеной ельника встал многоголосый – многосотголосый! – волчий вой и рык. Выла огромная стая, идущая по следу, травящая добычу. Кони словно взбесились – полуторатысячный табун метнулся вдоль опушки, взбивая ногами высокие снеговые буруны, кони бились в сугробах, словно в высокой воде, иные уже и окрашивали снег кровью – мало ли чего там под снегом – сухие ветки, сучья, камни…
Это какая же стая должна быть, – оторопело подумал Ждан, усмиряя вставшего на дыбы жеребца, и уже понимая в глубине души – какая. Видно, не зря говорили про князя – Чародей! – видно не напрасно болтали, будто может он свою дружину волками оборотить да по скрытым лесным тропам провести.
Кони, наконец, успокоились, остановленные воями, волчий вой удалялся, уходил к восходу, успокаивалось и потревоженное лесное зверьё.
[1] Доньских земель – датских.