Поезд, поезд, мчащийся без остановок, бездушная машина, темный вагон, и потом вагон 3ет-4383, где заперт он, покрывающий то самое расстояние, которое покрыл на самолете три дня назад, и все это время, то есть сто майских часов, длилась его агония, и все это время понадобилось его душе, чтобы подготовиться к уходу из тела после падения на мостовую, потому что изгнание души произошло настолько неожиданно, что она с трудом поверила в него; в другом вагоне родственники, жена с вздувшимися на шее жилками, брат, тот, что не получил образования, и мать с лицом, картой земли, думающая о земле, которая примет ее ненаглядного сына, ее героя; и потом рота жандармов, которые настороже и готовы предупредить всякие беспорядки в этом траурном поезде; они сидят, распространяя вонь на весь вагон, зажав автоматы между колен, и глазеют в окно на пейзаж, не видный через запертую дверь его вагона, где он едет с севера на юг, заключенный навеки в гроб, а душа его теперь сопровождает поезд, как самолет, летящий медленно, чтобы не обогнать состав, бабочка-самолет, окропляющая поля, чтобы предохранить их от пероносиоры, и зеленые побеги колышутся под тенью ее крыльев, приносящих скупую прохладу сухой земле, давно жаждущей дождя, радующейся даже ласковому прикосновению тени; как рука, скользящая по руке так, что пальцы не переплетаются между собой, иначе это означало бы братство, кровь и революцию; нет, это лишь ласковое бесплотное прикосновение крыла, которое чуть пробуждает спящую в венах кровь, и земля — фессалийские луга, поля Македонии, реки Бралос, Пеней, Сарандапорос, города Фивы, Левадия, — земля знает, что вскоре примет его тело, сорок первого героя[9], и все-таки кровь, думает крылатая душа, кровь земли, ее воды, следуя своим океанографическим законам, скопившись, подмывают снизу фундамент, готовя великую революцию, поэтому-то и отдан строжайший приказ машинисту «нигде ни одной остановки», и из службы связи при премьер-министре целый штаб следит за исполнением приказа, получает донесения от местной жандармерии и соответствующим образом руководит продвижением состава, сообщаясь с машинистом посредством радиосвязи, и все расписания перечеркнуты, нет встречных поездов и следующих в том же направлении — все отменены, чтобы беспрепятственно прошел этот поезд, чтобы не остановился в каком-нибудь порту, где моряки, проститутки и грузчики могут устроить бунт; наложив в штаны от страха, правители не знают, как скрыть свой позор; точно в сказке, когда мальчик крикнул: «Король голый!» — и они растерялись: столько понадобилось хлопот, чтобы убедить короля, что он в самом дорогом наряде, что он самый красивый, что по-прежнему безгранична любовь к нему народа, и вдруг из-за крика мальчишки полный провал, и тогда, не найдя другого выхода, ради собственного спокойствия они предпочли избавиться от свидетеля своей лжи, ведь мало было ему сказать: «Король голый!», он осмелился еще раздеть королеву, заставил кого-то потянуть ее за рукав, там, в Лондоне, и поэтому поезд идет теперь по земле людей, замерших внезапно при вспышках молний, по земле людей, ждущих с минуты на минуту сигнала; но в конце концов все устраивается — беспорядков не происходит даже на похоронах, дан сигнал: «Спокойствие!», прежде всего чтобы не было больше кровопролития, потому что еще не пришло время, и политики мирно ведут свою игру, рассчитывая на конечный успех, хотя они и упустили удобный момент, его смерть, в то время как его противники, пока он еще был в агонии, тщетно пытались скрыть свой позор.
«Правда о кровопролитии, вызванном коммунистами в Нейтрополе. Депутат Зет случайно попал под колеса грузовичка во время нелегальной демонстрации коммунистов, которой он руководил. Полиция предложила развезти коммунистов по домам в автобусах, но те отказались и, организовав демонстрацию, направились к канцелярии ЭДА... Ранение капитана жандармерии, который пытался защитить депутата Пирухаса, подвергшегося нападению... Участие правительства, предоставившего военный самолет хирургу, который вылетел к пострадавшему депутату Зет».
И поезд прогудел, прежде чем скрыться в тоннеле, откуда он вскоре выехал, волоча за собой подземный, мрак, а душа — самолет, потеряв из виду тело, дрожала в эти ничтожные секунды; ее большое цветистое крыло трепетало и колебалось, словно ослабло сцепление, — душа хрупкая, смертная, душа ленивая, больная или одинокая, бабочка, которая, выйдя своевременно из куколки, отдавала свой шелк людям, чтобы, сделав крепкие нитки, они связали свои мечты наподобие воздушных шаров и чтобы бросили якоря, связанные этой ниткой, на грудь своих глубоких снов; но душа успокоилась, заметив, как показываются из тоннеля сначала ноздри дизеля, потом темный вагон, потом его вагон, запертый на засовы, потом окна, залитые слезами родственников, потом мешок с зелеными гусеницами, жирными обитательницами деревьев, — если бы этот вагон с жандармами треснул, то черви заполонили бы мир, — и он, неспособный ничего видеть, теперь из-под своего чешуйчатого крыла видел все — эту землю, его землю, землю его родины, матушку-землю, мудро создаваемую веками, вековой пейзаж, декорацию, такую красивую, что люди, должно быть, вечно страдают от ее красоты, вечно проливают кровь, защищая ее от орд варваров, полчищ неофашистов, и никогда при этом не добиваются справедливости, а получают лишь привет от гор и благословение солнца; он видел, как деревья, точно на молитве, стоят на прибрежных камнях, напоминая женщин, прядущих на порогах домов; он видел чайку, которую вспугнул поезд, пройдя возле самых волн у виллы Москов, при выходе из тоннеля; он видел деревни, спрятавшиеся в горных лощинах так, что человеческий глаз не может их различить, деревни, пустующие из-за эмиграции; вскоре он увидел и Олимп, заснеженный в разгар мая, а против него Оссу, ссорящихся друг с другом, как два партизанских отряда во время оккупации; в венецианском замке на мысе Платамон — замке, заброшенном много веков назад, теперь жилище галок, охраняющих море, где плавают пираты, миноносцы 6-го американского флота, там душа, желая немного отдохнуть, проникла в трещину стены, вытеснив зеленую ящерицу; он видел мраморную поверхность моря, исчерченную ветром, тоскующую о парусе, божественное море против Олимпа; некоторое время душу обвевал морской ветер, ведь говорят, пока тело не отошло во мрак, душа блуждает беззаботная, а потом, когда тело возвращается к своей первоначальной субстанции, она отдается во власть воздуха, делится на молекулы, и они в свою очередь превращаются в молекулы кислорода, которые вдыхают живые люди; и душа знала, что в своем последнем путешествии в последний раз видит она замок, некогда столь любимый ею, — из заднего окна машины, мчавшейся по извилистой дороге, этот замок, венчающий небольшую горную цепь, казался вращающимся диском, — поэтому и сейчас она замерла, забыв обо всем, но гудок поезда позвал ее за собой в Темпи, пропеллер завертелся, бабочка взлетела, не оставив в трещине стены никакого следа своего пребывания, даже не вырезав даты, она снова уступила место зеленой ящерице, возмущенной, насильственным вторжением в ее владения, и душа полетела вслед за телом, которому было чуждо все это, вслед за телом, ужасно страдавшим, жестоко израненным, — как можно смириться с тем, что гудрон улицы стал венком на его волосах; но, вероятно, это совсем не так, потому что:
«На голове у Зет в височно-теменной области был обнаружен перелом черепа, вызванный не падением и вследствие этого ушибом об асфальт, а ударом в то время, когда Зет был еще на ногах, в вертикальном положении, ибо только в таком случае возникают повреждения мозга в точке, противоположной удару. У Зет были обнаружены серьезнейшие повреждения мозга, появившиеся после кровоизлияния в левую половину черепной коробки, в то время как перелом, следствие удара, был справа в височно-теменной области; а при переломе, вызванном ударом о твердую поверхность, такую, как асфальт, повреждения мозга на противоположной стороне никогда не обнаруживаются».
А поезд гудел и ехал по земле людей, где жизнь остановилась, и лишь начальники железнодорожных станций и стрелочники в тот день были в настоящей панике, и впервые за столько лет безупречной службы на железной дороге, думал начальник станции возле Папапули, с ним случилось такое: хоть телефоны звонили и все служащие докладывали, что траурный поезд прошел через их станции «без происшествий», только этот начальник станции возле Папапули, с утра пораньше позавтракавший курицей, которую переехал вчера экспресс, только он не успел заранее подготовиться и перевести стрелку, и поэтому траурный поезд пошел по другому пути, чуть не наскочил на товарный состав, но машинист вовремя затормозил, и поезд, проехав еще каких-нибудь двести метров, остановился; хотя гроб был привинчен, он качнулся в своей надежно запертой крепости; родственники прилипли к окнам; один чемодан упал с верхней полки; и гусеницы- жандармы так склеились друг с другом, что брало сомнение, отклеются ли они когда-нибудь; тут жандармскому офицеру на минуту померещилось, будто начался саботаж и хотят выкрасть труп; он немедленно дал своим подчиненным условный сигнал, и, как только поезд остановился, склеенные между собой жандармы стали отклеиваться и выпрыгивать из вагона на обе стороны железнодорожного полотна, но тут же увидели, что поезд трогается и идет задним ходом, а машинист делает им знак снова садиться, и тогда они поняли, что никакая враждебная сила им не угрожает; душа же, видя сверху эти неполадки, улучила момент, чтобы отдохнуть в фессалийской равнине на вязе, у подножия которого молодой пастух играл на свирели, завораживая змей, а начальник станции, убедившись, что поезд пошел по правильному пути, вздохнул с облегчением и позвонил куда следовало, усиливая гудение телефонных проводов, проходящих над Пенеем, гордой зеленой рекой, равнодушно взирающей на равнину, которая и после своего освобождения живет по-прежнему в кабале, и только река, думала душа, мечта фессалийцев, дает свободу мечтам, унося их к морю, только река, мечта равнинной жизни, расшитая вербами и платанами с плавающими в глубокой воде корнями, прежде чем влиться в море, вздрагивает и трепещет, как юноша; так и душа, прежде чем раствориться в облаке, может размышлять, покинув мертвое тело, и видеть картину мира, с которым вскоре предстоит ей расстаться. Теперь душа спустилась ниже, пролетела над Темпи, пролетела над Национальным шоссе и сахарным заводом, перед воротами которого стоял целый хвост грузовиков, полных сахарной свеклы, и достигла вокзала в Ларисе, через который поезд пронесся стрелой; мальчик, торговавший кислым молоком, в недоумении застыл с протянутой рукой, он не понял, почему крестьяне, подняв над головой вилы, угрожающе размахивают привязанными к ним красными платками, и подумал, что едет какой-нибудь министр из крупных фессалийских землевладельцев, которые часто становятся министрами, чтобы отстаивать свои интересы, и, возможно, поэтому маленький торговец еще больше надеялся, что поезд остановится; но тот пролетел пулей, оставив после себя лишь дым и связку выброшенных из окна газет, которая разорвалась у ног мальчика, как ручная граната, утренних газет, где сообщалось:
«В любом случае, как бы ни изучались и сквозь какую бы призму ни рассматривались события в Нейтрополе, никто не сможет оспорить, что они являются следствием поистине наглой коммунистической провокации. В противном случае разве жители Нейтрополя тронули бы кого-нибудь из коммунистов, собравшихся на митинг? Если бы не репродукторы, откуда неслись крайне провокационные лозунги, разве пришли бы в негодование от подстрекательства красных ораторов почитающие закон жители Нейтрополя, оказавшиеся возле здания, где проходил митинг? Но несмотря на все это, если бы коммунисты не попытались организовать демонстрацию во главе со смертельно раненым депутатом-коммунистом, разве произошли бы дальнейшие роковые события?
Ведь все это случилось именно после того, как руководители коммунистического митинга вопреки запрету решили организовать демонстрацию. Навстречу демонстрантам выехал грузовичок Янгоса Газгуридиса и, спускаясь по улице Спандониса, налетел на колонну людей, пусть даже преднамеренно, не случайно, как это утверждают коммунисты и члены партии Союз центра. Однако возникает вопрос: откуда знал Янгос, что коммунисты организуют демонстрацию и как мог он именно в это время напасть на них, ринувшись с улицы Спандониса на своем грузовичке? Разве не побоялся бы он, что его схватят и линчуют коммунисты? Но даже если предположить, что поступок его был предумышленным — как уже говорилось, красные убили его отца, — как же удалось ему, устремившись на толпу демонстрантов, нацелиться именно на депутата ЭДА, хотя тот и шел впереди?
Коммунизм в нашей стране, кровавый коммунизм, в недалеком прошлом проливший целые реки греческой крови, пытается воспользоваться этим случаем не только для того, чтобы подорвать репутацию нашего государства за границей, но и чтобы вызвать волнения внутри страны. Мы полагаем, что при данных обстоятельствах правительство должно принять решительные меры. Прежде всего надо НЕМЕДЛЕННО РАСПУСТИТЬ антиправительственное общество «Бертран Рассел» и организацию «спекулянтов миром», которая используется сегодня воинствующим коммунизмом в качестве боевого оружия».
Тело, заключенное в вагон, как в тюрьму, не видит ничего. У него нет памяти. Оно лишилось памяти в среду вечером, без двух минут десять, когда наступила клиническая смерть. С этой минуты все органы и чувства Зет перестали функционировать. Тело, его прекрасное тело атлета, продолжало существовать само по себе, как колеса в перевернувшейся машине, потеряв всякую связь с тормозами и коробкой передач — все при катастрофе превратилось в обломки, — продолжают сами по себе вертеться в воздухе. Так вот и тело, оно тяжело дышало, изумляя врачей. А врачей было много. Некоторые приехали из-за границы. Из Венгрии, Германии, Бельгии. Они были бессильны помочь. Их поражало, что организм еще жил, в то время как все его мозговые и нервные центры вышли из строя. Организм отказывался умирать. Умирать было рано. У тела, лишенного головы, была своя жизнь. Потом тело это перестало противиться смерти. И теперь оно спокойно совершало свой путь к могиле. Душу возмущало не то, что она вынуждена была покинуть тело и наблюдать за его вскрытием. Конечно, приятного мало — выбросить свой костюм, пришедший в негодность, и видеть, как его кромсают на части у тебя на глазах. Но она прошла уже через это. Ее возмущало другое: ведь один судебно-медицинский эксперт «с самого начала, еще до вскрытия, заявил, что независимо от данных, полученных при вскрытии, исключается, что перелом был вызван ударом, полученным тогда, когда Зет находился в вертикальном положении. Единственной причиной перелома может быть удар о такую твердую поверхность, как асфальт». Грустная работа у судебно-медицинских экспертов. Но смерть далека от политики. Одно дело — допустить профессиональную ошибку, рассуждала душа, а другое дело — заниматься мелкой политикой на трупе. Пусть мелкая политика останется уделом живых. Для мертвых пусть существует только большая политика. А этот судебно-медицинский эксперт, явившийся из Афин без всякого приглашения, прислал вскоре из столицы своему коллеге в Нейтрополь заключение для подписи. Но последний вместе с двумя другими врачами придерживался противоположного мнения, Он считал, что перелом был вызван ударом по голове, и не подписал бумаги. Тогда афинский эксперт вынужден был составить другое заключение, где он писал, что допустим случай «перелома в результате удара тяжелым предметом по голове, но я лично такую версию отвергаю» Все это удручало душу.
Поезд бешено мчался. Он несся через равнины и горы, и казалось, что движется засов, закрывая большое серьезное дело. Но засов был похож на те сломанные пряжки, что с одной стороны застегиваются, а с другой расстегиваются. Ведь никакое дело не мог закрыть летевший без остановок поезд. Дело оставалось открытым, как широкие ворота в разгар лета. Поезд гудел и несся стрелой, словно чувствуя за собой вину. Родственники с ужасом думали что готовит им грядущий день. Жена ничего не видящими глазами смотрела в окно. Ее мысли были прикованы к соседнему вагону, где, точно в темнице, был заперт он, без света, без воды, без пищи, в то время как жандармов кормили обедом... Он был мертв, а его убийцы спали спокойным сном. Она поднялась со скамьи, но не в состоянии была сделать ни шагу. Поезд превратился в тюрьму на колесах. Силы покидали ее. Она задыхалась. Не подать ли сигнал опасности? Но она не могла отделаться от преследовавшей ее картины: он в маске, дышит с трудом, пульс его постепенно слабеет, а вокруг врачи, уже не верящие
в чудо... Горы сменялись горами, поля — полями. Но она ничего не видела.
Лишь где-то высоко над уровнем моря поезд остановился, дожидаясь встречного. По-видимому, не успели изменить расписание. Там, высоко в горах, жандармы вышли из вагона и рассыпались по откосу. Там, в горах, в высоких горах, примостившись на проводах, душа ждала, чтобы появились откуда-нибудь клефты[10] и выкрали ее тело. Чтобы вышли из-за кустов герои Сопротивления во главе с Арисом Велухиотисом и, сразившись с жандармами, отняли ее тело. Чтобы подняли его на горную вершину, украсили цветами и погребли на самом высоком орлином утесе, а потом зажарили баранов, раздобыли вина и всю ночь плясали (старик Димос на пару с Левентояннисом) и, захмелев, стреляли в воздух, как палят пушки на холме Ликавитос во время королевских похорон; и тогда тело обретет свое место в Греции и ему по дедовским обычаям будут возданы подобающие почести; но ведь теперь партизан в горах не найдешь, они живут в городах... Гудок созвал жандармов, которые разбежались по кустам, и они сели в вагон. Встречный поезд прошел, наконец их состав мог тронуться. Тело не ощутило толчка ни при остановке, ни при отправлении и не почувствовало запаха горного тимьяна. Тело было похоже на третьего механика в судовом трюме, который во время плавания при неисправности машины не видит ни одного порта и не дышит горьковатым морским воздухом.
На одной из станций, когда поезд вышел опять на просторы равнины, дизель заменили паровозом. И тогда душа- бабочка, одинокая, ленивая, а может быть и больная, окуталась дымом. Ее прекрасные нежные краски пожухли, крылья отяжелели. Огорченная, она стала искать пристанища. Ей хотелось спрятаться под кожу, где ничто не могло ее коснуться. Смеркалось, а душа всегда боялась мрака. Последние три ночи она провела без крова, и ее ни на минуту не покидал страх. Но сколько она ни взывала к телу, оно безмолвствовало, и это приводило ее в отчаяние. Его батареи, антенны — все вышло из строя. Теперь это была все равно что глухонемая калека, никуда не годная пишущая машинка, отнесенная вместе со всяким хламом на рынок в Монастираки. Вот что ощущала душа, когда начал гаснуть огонь солнца.
Поезд проходил по полю, где стебли злаков просыпались и оживали с заходом солнца. Они поднимали свои головки, когда мерк дневной свет. А с появлением ветра, который заполнил пустоту, оставленную после себя великим благодетелем — солнцем, зашелестели зрелые колосья: вставай, любовь моя, пляши до утра. Их шепчущие волны, как морской прибой, разбились о мол железнодорожной линии. Точно разнеслись глубокие вздохи женщины, отдающейся звездам. При виде такой красоты душа еще больше опечалилась.
Старушка потянула за цепь — открыла шлагбаум, преграждавший путь. Через переезд прошел трактор. Теперь редкие деревни редкими огнями светились у подножия гор. Наступила глубокая ночь. Станции мелькали во мраке, как кадры цветного фильма на фоне темной стены. Поезд не делал ни одной остановки. Он мчался и бешено свистел. Поезд, гудящий в ночи, поезд, поезд, вагон Зет- 4383, машинист Иосиф Константопулос, помощник машиниста Саввас Полихронидис, поезд, поезд и немое тело, дверь, замкнутая в ночи, и тело, словно сожженное молнией дерево, и тело, которое не смогут уже воскресить ее ласки, одинокое, без души, покоится в гробу из каштанового дерева, в добротном гробу.
«Греция — мы не устанем твердить это — нуждается во внутреннем спокойствии и равновесии. Враги завидуют нашему прогрессу, и многие иностранные государства хотели бы видеть, как мы низвергаемся в пропасть анархии. Обычно, чтобы ускорить крушение, они взывают к господину Папандреу, жаждущему власти. Но как ни сильна эта жажда, руководитель партии Союз центра не может не понимать, что он оседлал не коня рыцаря демократии, а взбесившегося быка коммунистической анархии».
Поезд разрывал ткань ночи, а Дама смотрела, как ее пудель безуспешно пытался зарыть свои испражнения — ведь пол не земля. Но нужно было убрать эту грязь, портившую красивый рисунок паркета. Дама нажала на кнопку звонка, который был на ее письменном столе, вызвала служанку и приказала ей убрать за собакой. Потом, взяв пуделя к себе на колени, она продолжала писать:
«Люди, преданные национальным интересам, искренне огорчены смертью Зет, ибо уважение к человеческой жизни — основная характерная черта идеологии тех, на кого теперь возводят наглые обвинения, на кого возлагают ответственность за смерть Зет. В действительности крайне левые и те, кто стоит за ними, считают равным образом виновными всех верноподданных греков, а также то, что составляет надстройку национального буржуазного христианского общества: нашу церковь, систему образования, армию, асфалию, правосудие... Неразумно поступает господин Папандреу и иже с ним, раздувая клевету и нападки крайне левых...»
Пудель заерзал у нее на коленях. Дама перестала писать и строго посмотрела на него. В это время в комнату вошла служанка с пластмассовым совком. Она подобрала колбаски и обрызгала паркет дезинфицирующей жидкостью. Дама поднялась со стула и, не выпуская собачонки из рук, потыкала ее мордочкой в пол. Пудель, ощерившись, попытался впиться зубами в запястье хозяйки, но та, хорошо зная собачий нрав, тут же отпустила его. Потом Дама вернулась к письменному столу и продолжала писать, в то время как поезд проходил вблизи Татои:
«Если проанализировать настроения крайне левых, то нетрудно установить, что их нисколько не огорчает происшедшее. Если бы не уважение к покойному, мы бы сказали, что даже радует. Ведь теперь у них есть свой «человек», своя «жертва», свой «герой». А такого именно человека левые и хотели заполучить: блестящий ученый, отличный спортсмен, прекрасный супруг и нежный отец, молодой вдохновенный политический деятель, энтузиаст, не входящий в коммунистическую партию, прославившийся как борец за мир, а не за политику Кремля.
Спекуляция на его прахе, трескучие фразы в эти тяжелые минуты, плач и плакальщицы, письма «портних» и «рабочих-строителей» — все это отражает картину и разные способы эксплуатации нынешней трагедии...»
Душа вздохнула над Татои, где королевские владения надежно ограждены, чтобы оттуда не удрали фазаны. Она увидела дворец, куда гудок поезда проник, как змея, обращающая в камень того, кто на нее посмотрит; увидела сосны, которые плакали, проливая слезы — капли смолы, и заплакала сама, потому что королевские владения были надежно ограждены. Планеры на аэродроме в Татои мучительно напомнили душе о большом полете, который предстояло вскоре совершить ей самой. Но тут вдалеке показались Афины, море мерцающих огней, свечи, зажженные, чтобы принять ее тело; Афины были там, за дымовой завесой Элевсины, за элевсинскими мистериями, которые будут всегда тайной, тем более что тела исчезли, не оставив после себя ни письменных свидетельств, ни барельефов, ни других изображений; Элевсину можно было узнать по дымовой трубе с голубым пламенем фильтров, а также по толстым металлическим бочкам, напоминающим серебряные доллары под увеличительным стеклом; прекрасные Афины были напротив древнего Саламина, где приставали к берегу все корабли, не заплатив пошлины, рядом с верфями Скарамангаса, славящимися низкой заработной платой; воздух там всюду был загрязнен, и после столь долгого пребывания на воле чешуекрылая душа задрожала, поняв, что сказке конец, что она достигла места своего назначения. В эту минуту ей захотелось быть такой же, как тело: бесчувственной и ко всему безучастной.
У нее не было оснований жаловаться, думала душа, глядя на силуэт иллюминированного Акрополя, — она знала, что это фрагмент спектакля «Звук и свет», — ведь очень многие до нее не успели дать людям ничего из того, что несли в себе. Она же по крайней мере смогла дать нечто, и это, наверно, останется после ее исчезновения, превратясь в символ. Она смотрела на милые старые улицы, на кварталы, где каждое дерево стояло точно на страже, на лачуги в предместьях, построенные вопреки закону, на жилища в обнесенных стенами кузовах грузовиков, без воды, без света, хотя все вокруг было электрифицировано.
— Нелепо притязание родных и друзей Зет, чтобы покойник был выставлен для всенародного прощания в маленькой церкви святого Элевтерия возле улицы Метрополеос.
— Такос, ты звонил архиепископу?
— Да, звонил.
— И что он сказал? Уступил он им?
— Он говорил что-то невразумительное. И мне это совсем не поправилось. Ему звонили из королевского дворца, но, видно, и тут он не пожелал объясниться начистоту.
— Позвони ему еще раз. Он должен дать нам вполне определенный ответ. Скажи ему, что начнутся беспорядки, что прольется кровь, что сожгут церковь, что... Скажи ему что угодно, лишь бы убедить его! Я позвонил бы ему сам, но я не удержусь и наговорю такого, чего он никогда в жизни не слышал. Позвони ему сам».
Эти руки не коснутся больше человеческого тела. Они превратятся в воду, станут плодородной почвой для цветов. Руки, которые держали раньше ланцет и бесплатно исцеляли людские недуги. Это лицо не окунется больше в море. Эти губы тебя больше не поцелуют. Замурованное тело, письмо без адресата, возвращающееся к своему отправителю, к матери-земле. Тело с застывшей в жилах кровью. Никакой циркуляции. Как кадр на экране, запечатлевший лишь одну сценку, выхваченную из шумной жизни улицы. Сценку, где люди словно замерли.
«В комнату вошел секретарь и шепнул что-то на ухо архиепископу. Тот кивнул.
— Я возьму трубку в соседней комнате, — сказал он и прибавил, обращаясь к родным и друзьям Зет: — Опять о том же.
Он вышел в соседнюю комнату и вскоре вернулся. Опустившись в кресло, пробормотал со вздохом:
— Опять о том же. Мне передали пожелание одного очень высокого лица, которое я не хотел бы огорчать. Я спрашиваю себя: если все эти люди, занимающие столь ответственное положение, крайне обеспокоены, значит, на то есть основания. Значит, могут произойти нежелательные волнения. При последнем телефонном разговоре мне сказали, что ожидается кровопролитие, что жизни сотен людей угрожает опасность. На мне лежит огромная ответственность. Я в чрезвычайно затруднительном положении, чада мои.
— Ваше преосвященство, — сказал тогда двоюродный брат Зет, — не произойдет никаких беспорядков. Вы можете быть спокойны. Впрочем, если вы откажетесь предоставить церковь святого Элевтерия, то ваш отказ возмутит народ и получит соответствующую оценку за границей. Речь идет о человеке, погибшем с христианской проповедью на устах, с проповедью мира и любви».
Май — жестокий месяц. Плоды земли вновь возвращаются в землю. Нет больше молодых всходов. Теперь всё, налившись и отяжелев, как колосья, возвращается к своей исходной точке. Всему конец. Даже память исчезает. Возможно, она будет жить в других людях, напоенная другой кровью. Его память, память души и тела, иссякнет, погаснет. И все же нет, нет, думала смертная душа. Не может, не должен прийти всему конец. Там, где падет один герой, встает народ. Я не могу, не должна умереть. Когда, как умереть? Я не знаю. И ты, дорогое, любимое тело, будешь помнить меня. Будешь помнить меня вечно, потому что я очень любила тебя. Будешь помнить меня. Ты, тело, радовавшееся морю, когда солнце тебя утомляло, желавшее любви даже помимо моей воли, ты, тело, не забудешь меня. Когда ты будешь покоиться в земле, вспомни, как я тебя любила, и ты никогда не умрешь. Любовь моя, если бы я могла сейчас взять тебя за руку! И ты, тело, говорило бы со мной, смотрело на меня. Я устала. Как, почему всему приходит конец? Прежде чем я успела на тебя налюбоваться, прежде чем я свыклась с мыслью о разлуке с тобой. Ты слишком неожиданно покинуло меня; я хочу обнять тебя, а натыкаюсь на острые углы и слышу завывание ветра. Я без тебя как пустая цистерна.
«Некоторое время архиепископ сидел в задумчивости. Потом, обратившись к представителю ЭДА, сказал:
— Вы мне ручаетесь, что не произойдет никаких волнений?
— Мы даем вам слово, ваше преосвященство, что с нашей стороны будет соблюдаться полный порядок. Если порядок будет нарушен, то только по подстрекательству правительства и полиции.
— Прекрасно! Я уступаю вам церковь святого Элевтерия, и да поможет вам бог!»
Тело, которое любили и боготворили на спортивном поле и у костра, тело, при самом страшном отчуждении настолько близкое мне, всего один вечер побудь со мной, а потом я разрешу тебе уйти. Но меня изгнали так внезапно! Никогда не думала я, что ты можешь принадлежать другой. Что же теперь будет? Как мне недостает твоих рук, только твоих рук, их трепета! Без тебя я одинока. Я буквально не нахожу себе места. Ничто меня не радует, ведь я не верю в переселение душ. Я тоже исчезну, превращусь в пар, в воздух, колеблемый птицами во время их перелетов. Ужасно одиночество, когда я без твоих нервов, бесчувственная, не могу взорваться от негодования. Твои нервы — это нитки теплого свитера, который распустили. Я носила этот теплый свитер, и мне принадлежал мир. Ты обнимал своими руками людей, жизнь, и мне было уютно. Теперь ты уйдешь. Теперь ты уйдешь. А я останусь одна.
Одиннадцать часов пятьдесят шесть минут. Приближается железнодорожный состав особого назначения, и его гудок скорбным эхом отдается под сводами вокзала. Машинист тормозит, останавливает поезд. Народ толпится, толкается, пытаясь пробраться вперед, к двери закрытого товарного вагона, превращенного в катафалк Зет.
С двери вагона срывают печать. Гроб, засыпанный цветами, покрывают национальным флагом и переносят на другой катафалк, ставят в машину. И море людей расступается, дает дорогу мертвому депутату.
Минута молчания. Потом слышится тихое рыдание и тут же громогласное «ура!».
— Зет, герой, ты не умер!
— Зет, ты всегда будешь с нами!
Вокзал сотрясают рукоплескания, а затем звучит национальный гимн, исполняемый тысячью уст.
К вагону Зет-4383 железнодорожный служащий прикрепляет табличку: «Вход запрещен ввиду дезинфекции».
Траурная процессия движется медленно, и душа ликует, видя сверху, что великое множество тел защищает ее тело. Сверху все люди со знаменем в центре кажутся одним телом, как на плащанице.
Улицы преображаются. Огни превращаются в свечи, тающие вдали вместе с шествием. А полицейские, сопровождающие гроб, похожи на воинов, что с оружием в руках обрамляют крестный ход.
Его везут в церковь, к улице Метрополеос. Там его оставят до воскресенья, дня воскрешения из мертвых. И народ все более тесным кольцом окружает покойного, чтобы его не выкрали римские солдаты.
Кайафа — господин вездесущий. Он говорит по радиотелефону со всеми патрульными отрядами полиции, отдает приказы. После того как гроб без всяких происшествий доставлен в церковь святого Элевтерия, Кайафа, страшно обрадованный, провожает до дому Понтия Пилата. По дороге они беседуют о предстоящем воскресенье. «Должны быть приняты строжайшие, драконовы меры». — «Будет мобилизована вся полиция, — заверяет Кайафа, — со слезоточивыми газами, пожарными шлангами и тому подобным». — «Я очень беспокоюсь», — говорит Пилат. Они прощаются около трех часов ночи, желая друг другу приятных снов.
Но и на этот раз они ошиблись, потому что во время воскрешения из мертвых не произошло никаких происшествий, никаких неожиданностей. Единственной неожиданностью было невиданное доселе обилие цветов. Сама весна явилась на похороны. Она вторглась в город и, пройдя по предместьям, на три часа оккупировала центр Афин.
В Аттике не осталось больше цветов.
— Бессмертный!
— Он жив!
— Довольно крови!
— Он жив! Жив!
Такие возгласы не давали римлянам повода для беспокойства. А несметным числом гвоздик, даже красных, войны не сделаешь. И революции тоже. Но полицейские были наготове. И одинокая душа, пребывавшая в несказанной тоске, обрела наконец некоторое утешение. Ее утешило не то, что народ толпится на улицах и площадях вокруг церкви, а то, что он слит воедино. Если бы отсутствовал один человек, его отсутствие, конечно, не было бы заметно. И если бы даже отсутствовали десяток, сотня, тысяча людей, народ, пришедший воскресить своего героя, остался бы единым, могучим. Этим утешалась душа. Если ее тело послужило для того, чтобы соединить в одно неразрывное целое бесчисленное множество человеческих атомов, то ей не о чем сожалеть. Она проиграла, но другие значительно выиграли. И идея мира, ради которой тело пожертвовало собой, приобрела вдруг здесь плоть и кровь. Ощущением шествовавшего по городу бессмертия прониклись сердца людей. Море неисчерпаемо, полно неиспользованных подводных богатств. Его не убудет, если, сидя в лодке, вычерпнуть из него ведро воды. Море — это нечто бесконечное.
Так между двумя бесконечными пространствами душа продолжала свой путь воскрешения. Теперь она прекрасно знала, что тело не умерло, раз столько народа сплотилось воедино вокруг его гроба. Она знала также, что бессмертие — это жизнь в памяти других людей. А на протяжении всей церемонии похорон в воздухе стоял возглас: «Он жив!» Никто не может утверждать, что умирают идеи. Умирают лишь отдельные, стоящие вдали от общественной жизни личности, которые с изумлением обнаруживают однажды, что их частная жизнь приближается к концу. Тогда они впадают в панику и рыдают. И чтобы они успокоились, их отправляют в психиатрическую больницу. Нет смерти, когда народ встает во весь рост, равняясь на твой гроб.
Впереди шла молодежь с венками. Каждый венок несли двое юношей и две девушки. За ними с букетами роз и гвоздик следовали члены комитета защиты мира и общества «Бертран Рассел». Затем пирейский оркестр. Огромный стяг с эмблемой разоружения несли юноши из пирейского отделения общества «Бертран Рассел». Перед машиной, на которой был установлен гроб, шли спортсмены с кубками покойного, чемпиона Балканских игр. По пути всего траурного шествия люди с балконов домов бросали на улицу цветы. Граждане всех сословий и всех возрастов выстроились вдоль улиц Метрополеос, Филэллинов, Сингру и Анапаусеос. Крики: «Да здравствует Зет!», «Довольно крови!», «Он жив!», «Мир — Демократия!» — передавались из уст в уста, точно бесчисленная масса людей была наэлектризованным проводом; эти крики сопровождали похоронную процессию на протяжении всего долгого пути до самого кладбища.
Там удрученная душа остановилась, как бумажный змей, прекративший свой полет, когда, взмыв в небо, он вдруг застревает где-то в вышине, неподвижная точка на фоне солнца, а мальчик стоит на земле с извивающейся веревкой в руке, которая, точно удочка, заброшенная в глубокую реку, изогнувшись, касается дна, но не дает представления о глубине — доказывая еще раз, что наверху и внизу все едино, — там остановилась душа в ожидании, пока опустят в землю мертвое тело, чтобы самой подняться ввысь после того, как его примет земля, чтобы самой уйти в вышину, наверх или вниз — тело и душа всегда едины, — но вдруг ей, замершей над огромным телом остановившейся процессии, понадобилось спуститься, чтобы получше разглядеть старушку в трауре, которая, вырвавшись из толпы, истерически рвала на себе волосы, а когда гроб стали опускать в могилу, заголосила:
— Проснись, Зет, мы тебя ждем, проснись!
Это вызвало общее волнение, потому что старая женщина простыми словами выразила настроение всего народа. И душа горько вздохнула, зная, что не может произойти то, о чем так наивно молила старушка, просто-напросто потому, что тело не спало, а уже разложилось, пришло в негодность, потеряло свою форму, потому что дом был окончательно разрушен.
Большие комнаты, где они жили вместе, с окнами, открытыми ветру и солнцу, просторные комнаты, где не было ни единого паука, никакого намека на плесень, — этот дом, ее тело, опускали в землю. В этих комнатах на протяжении многих лет она наблюдала по утрам, как вставало солнце из-за силуэтов соседних домов, из-за лесной чащи волос женщины, которая проводила тут ночь. Здесь душа свила себе гнездо, устроила свой очаг, создала дом, милый ей и другим. Теперь на его месте гулял ветер. Дом вытеснял прежде определенное количество воздуха, частицы которого снова сцепились между собой. Дом, пришедший в негодность, уходил в землю, туда, откуда появились первые материалы для его постройки; обломки, оставшиеся после сноса, не подлежащие продаже, возвращались в землю. И горе души было беспредельным, когда она видела, как земля присваивает себе ее очаг, большие комнаты, открытые окна, этот дом — улица храма Тезея, 7.
Так, в эту последнюю минуту, думала удрученная душа, я теряю тебя и больше никогда не увижу, не услышу твой голос, передававший то, что я чувствовала, не коснусь прекрасного тела, твоих рук, обнимавших кипарисы, не смогу ощущать твои нервы — провода для электрификации мира; так я теряю тебя, и не говори, будто неправда, что мы жили. Вдруг земля, поглощающая тебя, заглотит и меня. Я поднимаюсь выше, сама того не желая, лечу все выше и выше. Мы исчезаем.
Корабли с севера, вы уплыли бесследно, огонь, ты сжег, не оставив после себя золы, а ты, мой дом, мое теплое гнездышко, давал мне новую веру в жизнь; мои ноги — подпиравшие вселенную колонны, сотканные из света руки, глаза без моего отражения; почему, почему ты уходишь с такой болью, с таким страхом, с такой тоской? Небесные часы остановились, а я все поднимаюсь помимо своей воли, как опускаешься ты, тело, помимо своей воли, и нет больше никакой надежды, что я обрету тебя снова, я знаю, что нет, и не хочу уходить, хочу остаться хотя бы подле того, что ты любило, там, где мы жили вместе, в картинах, украшавших наш дом, в трещинах стены, хочу остаться возле улиц, где мы жили, но не могу: ведь я поднимаюсь, улетаю, я растворяюсь в воздухе и не знаю, какими словами выразить тебе, мой дом, моя любовь, как мне недостает тебя, как ужасно мне тебя недостает; нет такого вина, которое дало бы мне забвение в хмелю; я знала тебя и не знала, если бы я знала тебя лучше, то не дала бы тебе уйти; я брежу, потому что все хуже различаю, что происходит внизу, подо мной, там все больше растет толпа, люди, собравшиеся проводить тебя, превращаются в черное пятно, кляксу на карте земли, которую я покидаю и не хочу покидать, потому что прекрасны колосья перед жатвой: твои волосы, когда их гладишь, похожи на колосья, и прекрасен твой большой рот, созданный для поцелуев; сейчас мне постыдно тебя не хватает, я браню тебя и ненавижу, ты недостойное, раз тебя убили, ничтожное, дом, капитулировавший при перестройке города и не вставший на свою защиту, ты, легкомысленное, если ты можешь исчезнуть без всяких угрызений совести, не послав на прощание привета через колонию звезд, ты, глупое, даже не почувствовало, что тебе будет меня недоставать, и ты не знаешь, что я без тебя сирота, а я знаю, что ты этого не знаешь; ах, почему я потратила с тобой столько драгоценного времени, почему не подыскала для себя другого пристанища, чтобы долго жить; ты не представляешь, как замечательно не существовать никогда и как страшно перестать существовать, если тебя не покидает жажда жизни; я ничего не вижу под собой, кроме фотографии воды и суши в зачаточном состоянии, не вижу ни Афин, ни Греции; подобно воздушному шару, я не представляю, куда лечу, кто оборвал мою нитку, и я лечу; почему, скажи мне, почему я лишилась руки, ласкавшей меня, почему, скажи мне, почему я лишилась твоего смеха, где ты, что с тобой, я исчезаю, и мне хотелось бы знать, как исчезаешь ты, как ты себя чувствуешь в этом мраке, в этой сырости, где под землей скрыты железные дороги, проложенные в туннелях, я хотела бы знать, какой жар в том аду тебя донимает; вокруг меня обилие света, которое ничем не отличается от обилия мрака, а я, я потеряла связь с миром, сюда не достигают волны Герца, но все же мир существует, существует, и не существуем только ты и я, только ты и я, мой дом со шторами, с большими финиковыми пальмами, со всем тем, что нас объединяло; так что же со мной теперь будет, никогда я не была слишком сентиментальной, я исчезаю, но не исчезает то, что я чувствую к тебе, а это страшно, хоть бы забыть тебя, хоть бы не страдать, я исчезаю, и здесь ведь не небо, здесь огромные птицы спят на толстых воздушных подушках, здесь другая прозрачность воздуха, другая глубина, другая плотность, и все-таки больше чего бы то ни было мне недостает сейчас твоего голоса, больше чего бы то ни было мне недостает твоего смеха, твоего задора, твоих больших рук, в которых прекрасно умещался весь мир. А когда теряешь обнимающие тебя руки, теряешь и весь мир.
Я ненавижу тебя. Всегда я тебя ненавидела. Всегда я тебе завидовала. Ведь без оливковых деревьев даже виноградники кажутся сиротами. Ведь без скал даже море словно перестает быть морем. Ведь без твоих зубов мои губы превратились в двух червяков. Без тебя я ничто. Я ненавижу тебя, мой милый дом, за то, что ты меня предал. Я ненавижу тебя, потому что сегодня ты опоздал на свидание. Никогда не поверю, что ты не придешь. Никогда не поверю, что ты отменил свидание. И знаешь почему? Потому что у меня нет даже возможности покончить жизнь самоубийством. И поэтому до тех пор, пока я совсем не разложусь, я буду носить внутри звук твоего смолкшего голоса, хаос моего времени. Здесь, в вышине, страшно жгут лучи солнца. Жгут и опаляют мои крылья. Теперь я таю. Какое наслаждение! Наконец-то я исчезаю. Забываю тебя. Да, так внезапно. Кто ты? Где ты? Я, смутно помню, как-то раз... Нет, не может быть, это был кто-то другой, не ты. На земле? Ты имеешь в виду вон ту планету? Да, конечно, а как же. Хорошо, спасибо. Да. Да. Понятия не имею. Что ты говоришь? Не понимаю. Понятия не имею. Я никогда не знала тебя. Какое наслаждение исчезнуть! Какое облегчение! Когда-нибудь, возможно. Нет. Ты, тело, ты, бунтарь, предало меня. Ты первое ушло и оставило меня без крова. И я стала проституткой и забыла тебя в борделе Большой Медведицы. Я забыла тебя; впрочем, так тебе и надо. Ты меня предало. Ты меня предало. Я потеряла тебя и сама пропала. Я не знаю тебя.
«Во время вчерашних похорон депутата Зет не было ни беспорядков, ни столкновений с полицией. А почему? Потому что партия ЭДА решила, чтобы похороны прошли без инцидентов, и отдала соответствующие распоряжения. Значит, когда ЭДА не стремится к беспорядкам, беспорядков не происходит. А когда провоцируются столкновения с полицией, они провоцируются так, как того хочет ЭДА, их организует ЭДА, их создает ЭДА. Вот какой напрашивается вывод из похорон Зет».