Часть III. Бездна, которая разверзлась в результате землетрясения...

1

Наступила жара. Нейтропольцы продолжали спокойно заниматься своими делами. Не было спокойно лишь в той части города, где находилась больница АХЕПАНС. И хотя ворота стадиона были закрыты, площадь перед ним и улица, ведущая к больнице, были полны народа. Здесь должны были провезти на вокзал гроб, чтобы оттуда отправить в Афины. Мы хороним нашу юность, думал два дня назад молодой студент, когда на этой улице перед наглухо запертыми воротами стадиона расставался навсегда со своей любимой. А теперь он пришел сюда проститься с мертвым героем, и эти двое похорон слились в его представлении.

Юношу утешал сопровождавший его друг. В наши дни происходят такие значительные события, говорил он, что человеку, не желающему отставать от жизни, нельзя падать духом.

— А тебе нравится растравлять свои душевные раны, — продолжал он. — Ты сам себя накручиваешь. Мэри для тебя лишь предлог. Даже если бы вы не расстались, ты все равно нашел бы причину для страдания.

И студент слушал его, ему было приятно слушать подобные речи. Но, лишившись любимой, он никак не мог утешиться, особенно в такое утро, как сегодня. Весна, бросив грузила в море, шла ко дну. Сети погружались в глубину синих вод, пока на поверхности от них не остался лишь ободок, темный на светлом фоне. Гнетущее чувство не покидало юношу с тех пор, как он расстался с Мэри. А все произошло так глупо! Здесь, перед железными воротами стадиона, мрачными, немыми, мертвыми!.. И вдруг он услышал позади себя крик:

— Я ранен!

Он мгновенно обернулся и увидел мужчину, лежавшего неподвижно посреди мостовой, но в потоке стремительно мчавшихся машин — на площади Синтривани всегда было большое движение — он не мог различить ту, что его сшибла. Сразу забыв о своих собственных переживаниях, студент побежал к ближайшему телефону — оттуда после университетских лекций он звонил обычно Мэри, и, набрав номер ИКА[11], попросил, чтобы выслали санитарную машину за тяжело раненным на площадь Синтривани. Через несколько минут пришла санитарная машина, в нее положили пострадавшего и увезли в городскую больницу.

2

Он шел к Прокурору — во второй раз решил он обратиться к властям, — и тут его ударили по голове. В первый раз он разговаривал со Следователем. Весь день он боролся с собой и в конце концов не выдержал. В тот проклятый четверг, когда он прочел в газете, что Янгос сшиб на своем грузовичке депутата, все в нем восстало. Он один знал правду. Накануне Янгос сказал ему: «Сегодня первый раз в жизни я выкину такой номер... Наверно, даже убью человека». И сделал это. Тогда Никитас еще не знал, умрет ли Зет, но что из того?

«Уже наступила клиническая смерть. По существу, Зет — это тело без головы. Тело живет. Мозг мертв».

Он прочел газету в своей мастерской. Новость поразила его как гром среди ясного неба. Ему надо было во что бы то ни стало работать: вчерашний заказ не был выполнен, а бакалейщик ждал мебель; ради этого он и вызвал вчера Янгоса, но тот. видите ли, не мог заниматься перевозкой, у него оказалось более важное дело, убийство человека, а Никитас не мог найти другой грузовичок, потому что была среда, магазины рано закрылись, и стоянка, где обычно можно было нанять машину, опустела; ему необходимо было работать, но руки его словно одеревенели, и газета упала на пол. Глухонемой подмастерье, подбежав, поднял ее и с обычной улыбкой протянул хозяину. Но Никитас отстранил парня, идиотская улыбка которого впервые взбесила его. Он стал метаться из угла в угол по мастерской, не находя себе места. При взгляде на полированные гробы из орехового дерева ему делалось жутко. Нет, он должен что-то предпринять. Не может он один знать правду и сидеть да помалкивать. Чем тогда отличается он от своего подмастерья? На его лице тоже застынет навсегда идиотская улыбка.

Никитас не принадлежал ни к лагерю левых, ни к лагерю правых. Он не принадлежал ни к какому лагерю. Читал он, конечно, правые газеты, ведь что ни говорите, у него была своя мастерская и поэтому уйма врагов. Позавчера в доме напротив кто-то собрался открыть такую же мастерскую, как у него. Никитас заволновался, побежал в полицию, и в конце концов ему удалось сорвать планы конкурента. Но из-за этого он терзался теперь еще больше.

Только что в газете он прочел о несчастном случае на улице. А он знал, что Янгос вчера вечером собирался убить человека. Как мог он молчать в таком случае?

Ему казалось, что этот день никогда не кончится. На плечи его словно легла непосильная тяжесть. Никто, кроме него, ничего не знал. В полдень он купил афинские газеты. Во всех красовалась фотография Янгоса с усиками. Янгос — подонок, хвастун, полное ничтожество — стал вдруг известен всей Греции. Никитас ему позавидовал. Если бы он пошел к Следователю и рассказал то, что было ему известно, его фотография появилась бы тоже в завтрашней газете. Скромный столяр внезапно бросает свою обычную работу и становится знаменитостью, как... Конечно, не как Янгос, которому принесло известность совершенное им преступление. Его, Никитаса, прославит на всю Грецию благородный поступок. Когда в полдень он шел домой, то смотрел на людей, равнодушно проходивших мимо него, и представлял себе, как после сделанных разоблачений он, всем известный и знаменитый, войдет в автобус, идущий к Сорока Церквам, и пассажиры предупредительно будут уступать ему место.

Мать приготовила для него к обеду шпинат с рисом. Увидев, что он ест без всякого аппетита, поглощенный чтением газеты, она озабоченно спросила:

— Что с тобой, Никитас?

— Ничего, — ответил он, даже не взглянув на нее.

— Зачем ты накупил сегодня столько газет?

— Хочу прочесть об одном преступлении.

— О каком преступлении? Отец убил свою дочь?

— Нет.

— Братья рассорились, не поделили земли?

— Нет.

— Какой-нибудь ненормальный из сумасшедшего дома...

— Нет.

— Какое же преступление, сынок?

— Один мой знакомый вчера в нашем городе убил депутата парламента.

— Господи боже мой! А откуда ты его знаешь, Никитас?

— У него есть машина, и я вызываю его, когда мне нужно что-нибудь перевезти.

— Сынок, какой же это депутат?

— Коммунист.

— Тогда и поделом ему.

— Перестань, мама. Чем этот человек виноват? Он приехал сюда, чтобы выступить на митинге, а Янгос, которого я знаю, напал на него из-за угла.

Мать надела старые очки и склонилась над газетой. Сначала она рассмотрела фотографии, а потом прочла по слогам заголовок: «Несчастный слу-чай на ули-це. Постра-дал де-пу-тат ЭДА...»

— Ешь, сыночек, а люди пусть себе бесятся. К чему тебе лезть на рожон?

Никитас вытер салфеткой рот и встал из-за стола.

— Есть еще сладкое, — сказала мать. — Погоди, принесу.

Но он не стал ждать. Он и дома не находил себе места. Никитас пошел опять в мастерскую. Углубленный в свои мысли, молча проработал он до самого вечера. Домой он вернулся поздно. Там его ждала сестра. Видно, ее вызвала мать, обеспокоенная поведением Никитаса.

— Я все раздумываю, — сказал Никитас сестре, — пойти ли сообщить обо всем Следователю или лучше молчать? — И он поделился с ней своими соображениями.

— Ты что, с ума сошел? — набросилась она на него. — Хочешь всех нас впутать в эту грязную историю? Хочешь, чтобы мой муж, государственный служащий, потерял место? Зачем тебе это надо? Разве ты дал мне приданое? Я сама нашла себе мужа. Мы живем с ним душа в душу. А теперь... И не смей думать об этом. Слышишь, Никитас? Впрочем, так ему и надо, этому депутату. В газетах пишут всякую чепуху. Партия ЭРЭ не способна на преступления. Она способна только на хорошие дела.

— Ну, ладно, ладно, хватит, — пробормотал он. — Любишь ты шуметь.

Сестра ушла, предварительно обрушив на него всевозможные проклятия. Больше всего его задело, что она обозвала его эпилептиком. Он никогда не страдал эпилепсией. Однажды в детстве у него был какой-то припадок после того, как ребята на улице ударили его по затылку. Но эпилепсией он никогда не страдал.

Никитас лег спать. Он страшно устал, хотя днем в мастерской не особенно надрывался. Долго лежал он и думал. Свет Никитас погасил, чтобы мать не догадалась, что он не спит. Он словно балансировал на вертящемся шаре, на одной половине которого было написано: «Иди», а на другой: «Не ходи». Когда шар вращался быстро, обе половины сливались вместе. У Зет осталась жена и двое детей. Он был врачом, доцентом, образованным человеком. Зачем понадобилось этому хвастуну Янгосу лезть не в свое дело? Ну и подлец! Наконец Никитас заснул и увидел сон. Будто Янгос перевозит для него мебель; стол и стулья падают с машины и убивают людей. А в ответе он, Никитас, потому что мебель принадлежит ему. Потом в полдень он ложится в мастерской отдохнуть, как всегда, когда у него много работы. Вдруг дверь открывается, на пороге стоит Янгос с пистолетом в руке и говорит: «Выбирай для себя гроб! — И показывает на те самые гробы, полировкой которых он тогда занимался: — Предатель!» — «За что ты меня, Янгос, за что?» — «Не тяни. Скорей. Ну, раз, два, три...» Никитас вскочил с кровати. Он был весь в поту. Наконец-то рассвело. Он побрился, надел свой выходной костюм и, явившись добровольно к Следователю, дал показания о том, что было ему известно.

Теперь на его тени точно выросли два рога. Два человека следили за ним. Куда бы он ни шел, они не отставали от него ни на шаг. А потом появилась машина без номера. Он нарочно делал большие прогулки по центру города, а машина на расстоянии двадцати-тридцати метров следовала за ним. Однажды к нему пришли адвокаты, члены комитета защиты мира, и сказали, что он сделал большое дело. Что он своими показаниями раз и навсегда исключил возможность «несчастного случая». Что он должен держаться. Как бы его ни запугивали. Ради блага Греции. Ради всеобщего блага.

Он согласился с ними. Но как ему жить дальше?.. В своей мастерской он теперь боялся появляться. Целыми днями слонялся он по улицам. Никитасу казалось, что стоит ему где-нибудь остановиться, присесть на минутку, как он тотчас попадет в ловушку. Тут вон настоящего депутата избили, а другого даже прикончили, неужели ему не устроят засаду? Устроят непременно, вопрос только — когда. Но он не сдавался. Он был крепкий орешек. Чем больше упорствовали враги, тем больше упорствовал и он.

Наконец его вызвал к себе Прокурор. Сегодня утром Никитас отправился к нему. Он вышел из дому и, чтобы обмануть преследователей, совершил настоящую прогулку по верхней части города, выпил кофе в кофейне «Мелодия», где прежде играл в тавли, затем, встав из-за столика, огляделся по сторонам и впервые за последние дни не обнаружил поблизости таинственной машины. Он прошел по улице святого Димитрия и, миновав кладбище Благовещенья, вышел на проспект, ведущий к прокуратуре. Он шел справа по тротуару в группе студентов, среди которых были и будущие священники, как вдруг на площади Синтривани увидел толпы людей и ряд машин на углу, битком набитых полицейскими в касках, зажимавшими в коленях винтовки, похожие издали на большие пасхальные свечи. Он спросил, что происходит, и ему сказали, что скоро здесь провезут останки погибшего депутата. Никитас почувствовал гордость, ведь он первый отодвинул камень и вытащил на свет отвратительного червяка. И, приободрившись в присутствии такого множества полицейских, он стал пересекать площадь с фонтаном.

Он шел быстро и не успел опомниться, как возле него остановилась грузовая машина; из нее, точно клешни краба, высунулись две руки и, схватив его за ворот пиджака, подтянули к самому кузову; оглушенный ударом по голове, он успел только крикнуть: «Я ранен!» И тут ему померещилось, что из фонтана полилась алая кровь, потом вода в нем сделалась зеленой, голубой, белой, красной, как в балете, который показывали на Международной выставке, затем последовал второй удар, от которого земля дала трещину, и оттуда забила черная струя.

Никитас пришел в себя в огромной палате на сорок коек, где он был единственным больным. Пахло больницей. Над его кроватью висела табличка, очевидно для записи температуры. Он почувствовал, что на голове его лежит какой-то тяжелый предмет, и, ощупав его, догадался, что это пузырь со льдом. Но он никак не мог понять, почему все остальные кровати пустуют. Если бы хоть одна живая душа была поблизости, он мог бы поговорить, узнать, что с ним произошло.

Голова у Никитаса болела. Неужели ему проломили череп? Но в таком случае, наверно, шла бы кровь. Нет, к счастью, голова уцелела. Но надолго ли? А что, если это тюремная больница? Если все про него забыли? Если все теперь радуются, что он здесь?

Никитас принялся кричать. Никто не шел. Он попытался встать на ноги, но понял, что сил на это у него не хватит. Тогда он подполз к окну и увидел, что больничный сад полон полицейских. Он с трудом добрался до кровати и улегся на нее, чуть не уронив пузырь со льдом на пол. Страшная боль не унималась. Он вспомнил две руки, как клешни краба, высунувшиеся из машины. Кто это был? За что его?.. И почему ни один полицейский даже не пошевельнулся? Провезли ли наконец гроб? Может быть, вся собравшаяся на улице толпа прошлась по нему, и из-за этого у него теперь нестерпимо болят кости? Значит, сестра его была права? Значит, ему не следовало давать показания?

При мысли об этом все в нем восставало. Он еще дешево отделался, но промолчать он не мог, нет. Разве вправе был он пройти мимо такого преступления? Героем он никогда не был, но он никому не позволит затронуть свою честь... Тут вдруг дверь, как в детективном романе, сама собой распахнулась, раздался чей-то повелительный голос, и в палату вошел какой-то мужчина в сопровождении целой свиты и, присев на кровать Никитаса, отрекомендовался Генералом.

— Как это, мой дорогой, ты ухитрился упасть на улице и разбиться? — были первые его слова.

— Вы смеетесь надо мной?! — вполне искренне воскликнул Никитас.

Генерал ехидно посматривал на пузырь со льдом, этот тюрбан, красовавшийся на голове у больного. И Никитас в свою очередь глядел на воспаленные глаза посетителя и две маленькие складочки в уголках его рта, удерживали, словно прищепки грязное белье на веревке, ироническую улыбку. Вдруг он встрепенулся, узнав наконец Генерала, маленького царька в городе, и приподнялся в кровати.

Наклонившись над ним, Генерал внимательно осмотрел его, отыскивая следы ушибов, и, словно не замечая их, сказал шутливо:

— И ты еще будешь утверждать, что тебя избили?

Хотя пузырь со льдом приятно охлаждал голову, Никитас почувствовал, как кровь прилила к его лицу. Он не мог поверить, что Генерал пришел сюда лишь ради того, чтобы посмеяться над ним. А он лежит один в палате на сорок коек, неизвестно в какой больнице, да к тому же еще под охраной полицейских! Э, нет, слишком дорого обошлась ему эта история! Он продолжал смотреть в лицо Генералу, который буравил его своими колючими глазками, отыскивая в нем хотя бы малюсенькую трещинку, чтобы залезть в душу. Оба они молчали. Наконец Генерал встал, открыл окно, «чтобы хоть немного проветрилось», как он заметил с выразительным жестом, означавшим, что только так очищается голова от всякой мути, а потом, подойдя снова к постели своей мягкой лисьей походкой, покровительственно похлопал Никитаса по плечу и пробасил:

— Ты же наш парень, как мог ты сделать такое?!

Никитас понял намек. У него был кум, офицер жандармерии, и это, безусловно, знал Генерал. Но чем он виноват, если все его родственники приняли сторону Янгоса? Ему, Никитасу, известна правда — правда, которая всю жизнь давила бы его тяжелым камнем, если бы он не отбросил этот камень прочь от себя.

— Ну, возвращайся подобру-поздорову в свою мастерскую, — бросил перед уходом Генерал, — принимайся за работу и забудь все. Мы подыщем для тебя квартиру получше.

И он ушел, оставив букет чертополоха, не дававший Никитасу покоя. Помимо всего прочего, Генерал нагнал на него страху, не сказав ничего конкретного. Немного погодя пришла медицинская сестра, чтобы сменить пузырь со льдом, затем явился судебно-медицинский эксперт, тот самый, который настаивал на том, что Зет не ударяли дубинкой, а что он «ушибся о мостовую». Сначала он поставил больному термометр — у него была температура 37, 8, — осмотрел ушибы и под конец сказал, что все это пустяки и что через несколько дней Никитас сможет опять работать, главное, чтобы он не навлекал больше на себя неприятностей.

— То есть? — спросил Никитас.

— Вы сами знаете, что я имею в виду, — ответил врач.

— Значит, меня не ударяли по голове?

— Вы поскользнулись и упали.

— Тогда я сниму пузырь со льдом.

— Нет, пожалуйста, не делайте этого.

— Одно из двух, господин доктор: или меня ударили по голове и нужен пузырь со льдом, или ничего подобного не было, и тогда пузырь не нужен.

Врач тоже заронил ему в душу сомнение. «Неужели все они косо смотрят на меня»? — думал с тоской Никитас. Он стал уже забываться тяжелым сном, но тут явился Прокурор, третий по счету посетитель. Тот самый Прокурор, к которому он шел давать показания, когда на него напали.

— Сколько лет состоите вы в партии? — ни с того ни с сего спросил его Прокурор.

— В какой партии?

— В левой.

— Я никогда не был ни в одной партии. Если я непременно должен где-то числиться или кому-то сочувствовать, то знайте, что я болею за футбольную команду ПАОК.

На другой день Никитас прочел в газетах о том, что он «сам себя избил».

«Конец мифу о нападении с целью убийства. Вопреки его утверждению никакого нападения не было. Он упал на мостовую, даже не ударившись. Студент, доставивший его в больницу, дал прокурору исчерпывающие показания: «Я шел по улице, как вдруг услышал шум и, обернувшись, увидел, что на дороге лежит человек...» Когда его посетил судебно-медицинский эксперт, он курил и читал газету. Кроме того, его сестра, Роксани Коривопулу, утверждает: «Мой брат не был избит. Скорей всего, у него закружилась голова и он, споткнувшись, упал». И его мать: «С детства он был выдумщиком».

Никитас схватился за голову, ему показалось, что он сходит с ума. Теперь у него действительно начались какие- то психические расстройства. Он воображал, что все вокруг составили заговор против него и пытаются представить его просто-напросто фантазером. Значит, его не избили? Значит, он сам упал во время припадка эпилепсии? Что еще могла подразумевать сестра, высказавшись таким образом? Боясь потерять репутацию, она, конечно, не осмелилась говорить с журналистами открыто, но именно это имела она в виду, теперь он ничуть не сомневался. Голова у него шла кругом. Он опять взял газету и где-то в конце страницы прочел заметку, набранную мелким шрифтом:

«Стало известно, что два врача, которые первыми осмотрели Зет и нашли у него сотрясение мозга... со вчерашнего дня подвергаются сильному нажиму, их заставляют объявить диагноз ошибочным, и профессора, расходящиеся с ними во мнении, характеризуют их как врачей, недостаточно квалифицированных».

И вдруг он увидел ее. Да, свою мать. Она пришла с кульком фруктов и еще какой-то снедью. Она испекла специально для него, так она сказала, пирог со шпинатом, его любимое блюдо.

Что с тобой, мое дитятко, мой сыночек? Вот ведь какое несчастье с нами стряслось! Все соседи тебе кланяются Желают скорейшего выздоровления. Наш дом теперь точно двор проходной. Журналисты, фоторепортеры... Ах, сынок мои, гордость моей жизни, опора в старости, как повернулся у тебя язык сказать, что тебя избили? Ты никогда в жизни даже букашки не обидел, за что же тебя станут бить? по мне приходили всякие люди и говорили разное. А я заявила, что никто не может избить моего Никитаса Помнишь, сынок, в детстве ты как-то раз решил, что тебе раскроили голову а на самом деле ты просто поскользнулся и упал. Помнишь? Ты вообразил, что ребятишки на улице погнались за тобой, чтобы отнять у тебя мячик. А когда ты бежал, то упал и расшибся. Со слезами бросился ты ко мне, Никитас, сынок мой, и пожаловался, что тебя побили. И тогда и теперь никто не думал трогать тебя, сынок мой. Почему ты выставляешь нас на посмешище людям? Скажи, что ты поскользнулся! Чтобы мы наконец успокоились. Чтобы увидели светлые дни. В их руках власть, а ты очертя голову в пекло лезешь! Или, может быть, ты заодно с красными, которые в декабрьские дни убили моего свекра? Ты сроду не был заодно с ними. Я рассказала журналистам о твоей работе и об увлечении футболом. Они приходят и выспрашивают у меня все про тебя. Хотят видеть твои детские фотографии, а я им говорю: «Когда он был маленьким и не хотел есть, я рассказывала ему сказки». Да вот хотя бы о волке, который напал на овец. Тогда ты раскрывал рот, и я засовывала туда ложку с супом. «А, значит, он любит сказки?» — говорят они. А я им: «Он, мол, всегда любил сказки...» Никого у меня нет на свете, кроме тебя, мальчик мой. Вспомни о моем ревматизме. Я уже собралась вместе с тетушкой Кулой ехать в Элевтерес погреться на горячем песке. Если я теперь не поеду, то зимой намучаюсь. Неужели ты хочешь, чтобы я заболела во время дождей? Ведь ты знаешь, что в Нейтрополе всю зиму идет дождь! Ах, что тебе стоило сказать, что ты поскользнулся, наступил на какую-нибудь корку, чтобы все наконец успокоились?

— Кто тебя прислал сюда, мама? Моя сестрица?

— Я сама пришла, сынок. Не хочу, чтобы ты попал в тюрьму.

— Я-то не попаду. А вот другие туда отправятся с моей помощью. Прошу тебя, мама, помолчи, а то у меня голова болит.

— Съешь яблочко.

— Не хочу.

— Подумай и обо мне, несчастной старухе.

— Мне очень тяжело. Все вы делаете из меня сумасшедшего. С тех пор как я здесь, у меня нет ни минуты покоя. А теперь...

Мать ушла, и тут же на смену ей явилась Роксани.

— Значит, делаем заявления в газету? — стал выговаривать ей Никитас. — Печемся только о своих интересах?

— А что ты хочешь? Разрушить мою семью?

Роксани была в розовом платье из ситца в крупные цветы. В руке она держала модную сумочку. Сестра всячески старалась показать, что с братом у нее нет ничего общего.

— Ты всегда был ненормальный, — сказала она. — Меня ты презирал с детства.

— Нет, это ты меня презирала. Ты была на два года старше и обращалась со мной, как с младенцем.

— Разве ты сводил меня хоть раз в кино или пошел со мной прогуляться? Вечно ты шлялся со своими красотками, а я сидела дома и вышивала. Когда кто-нибудь из твоих дружков спрашивал, как я поживаю, ты злился. Ты думал, что он собирается за мной поухаживать, и еще надежней запирал меня дома. Как я тосковала по отцу! Он был куда добрей. По крайней мере разрешал мне ходить в кино. А ты никогда... Ну вот, я вышла замуж, живу счастливо и не собираюсь возвращаться в твой дом, а ты ни с того ни с сего решил разрушить мою семью. Я уже сказала тебе и не устану повторять: ты врун. Спутался с какими-то янгосами, подлецами и негодяями. С кем поведешься, от того и наберешься. Неужели до тебя не доходит?

— Скажи мне, Роксани... Но сначала успокойся. Сядь сюда.

— Почему ты сегодня не брился? Хочешь, чтоб тебя принимали за мученика?

— Сядь, — повторил ласково Никитас. — Так, прекрасно. И не реви. — Она достала платочек из сумки и вытерла слезы. — А теперь ответь мне: если бы к тебе пришел человек и сказал, что его жизнь в опасности, неужели ты не сделала бы ничего для его спасения? Не предупредила бы его близких? Не сообщила бы в полицию? И я сделал ничуть не больше. Я рассказал то, что знал, желая помочь людям.

— Кому? Левым?

— Разве ты не понимаешь? Полицейским! Чтобы они выполнили свой долг. И судьям. Хотел помочь всем.

— Ты оказал услугу только этим сволочам, коммунистам. Таким, как Никос — агитатор в нашем квартале. Видел ты когда-нибудь, чтобы он сделал добро человеку? Он только умеет впутывать людей в неприятности. Коммунисты на тебя нажимают, я уверена. Как только ты сделал свое заявление, ты попал к ним в лапы. Я ненавижу их.

— Роксани, видно, ты меня совершенно не знаешь или просто мелешь чепуху.

— Ты сам мелешь чепуху!

В это время в палату неожиданно вошел молодой блондин с умным лицом, представившийся как журналист из Афин.

— Я расскажу вам, что произошло с моим братом, — обратилась к нему все еще взволнованная и всхлипывающая Роксани. — Ведь вы сами не знаете, что пишете в газетах.

— Вы присутствовали при том, что произошло?

— Нет, но это не имеет значения. Скорей всего, моего брата никто и не думал избивать. Могло произойти что-нибудь одно из двух: или он случайно споткнулся, или у него закружилась голова и он упал на мостовую. А если его избили, то левые, чтобы поднять шумиху.

Никитас заговорщически подмигнул журналисту: пусть, мол, Роксани выскажется.

— Вы настаиваете на этом? — спросил журналист.

— Я уверена, что права, — продолжала Роксани. — Невозможно представить себе, чтобы в партии ЭРЭ оказались преступники, способные на такие мерзости. Господин Караманлис стремится к порядку, к прогрессу. Нарушают порядок другие.

— Если не ошибаюсь, вы сейчас поддерживаете версию полиции, которая пытается выставить вашего брата сумасшедшим. Полиция не располагает данными, чтобы обосновать эту странную версию. Может быть, у вас они есть?

— Какие данные?

— Есть у вас свидетели, которые могут подтвердить, что ваш брат, споткнувшись, упал на мостовую?

— Нет, у меня нет.

— Тогда как же вы можете выдавать его за сумасшедшего?

— Я не говорю, что он сумасшедший. Нет, нет. Просто своим упрямством он может кого угодно свести с ума.

— При чем тут упрямство?

— Ведь он упорно настаивает на том, что его избили.

Тут Никитас, не выдержав, вмешался в разговор:

— Роксани, ты не все сказала господину журналисту. Ты умолчала, например, о том, что ты член женской организации ЭРЭ в районе Сорока Церквей и что твой муж государственный служащий.

— Я член ЭРЭ и не скрываю этого! — став пунцовой, закричала Роксани. Схватив свою сумку и ни с кем не попрощавшись, возмущенная, она выбежала из палаты.

— Я не вынесу больше, — приподнявшись в кровати, заговорил Никитас, как только сестра его со злостью захлопнула за собой дверь. — Нервы мои не выдержат. Вот уже три дня тянется эта история. Все точно сговорились и стараются сделать из меня сумасшедшего, но я не поддаюсь. Когда тебя принимают за сумасшедшего, то вскоре сам начинаешь верить в это. Но тут дело обстоит иначе: они все считают себя вполне разумными людьми, а мне представляется, что я единственный здравомыслящий человек среди этих безумцев. Они на каждом шагу подставляют мне подножки, стараются доказать, что я плету всякую чушь, что подтасовываю факты, как мне выгодно. Но я не гонюсь ни за какой выгодой. А они гонятся. И я не с ч и - таю их сумасшедшими, а просто знаю, что они сумасшедшие. Поэтому я мог бы не волноваться. Но от долгого лежания нервы мои расстроены. К тому же меня замучали страшные головные боли: точно вот здесь, через голову, проходит ток. Не привык я валяться в постели. Я места себе не нахожу. И одному в палате мне страшно. Мне страшно, потому что знаю: чем больше буду упорствовать я, тем больше будут упорствовать они... Поглядите, пожалуйста, стоит ли за дверью часовой. Меня все время преследуют кошмары, мне мерещится, что часовой оставил свой пост, а тогда сюда могут ворваться негодяи, которые хотят меня линчевать. — Журналист открыл дверь, но часового не обнаружил, — Опять его нет. А ведь я просил, чтобы меня ни на минуту не оставляли без присмотра. Очень просил. Как вы проникли сюда?

— Вместе с молочником.

— Как?

— Молочник принес для больных простоквашу. Сторож впустил его. А я вслед за молочником проскользнул в калитку. «Кто вы такой?» — спросил меня сторож. Я честно сказал. «Воспрещается», — сонно пробормотал он. Но я сделал вид, что не расслышал, и быстро зашагал к больничному корпусу. Сторож поленился за мной гнаться, да к тому же в темноте почти ничего не было видно. Потом в коридоре я налетел на капитана жандармерии, который сидел на стуле как истукан. Я спросил его, можно ли мне пройти в палату, но он ничего не ответил. И я грешным делом подумал, не умер ли он. Подошел к нему, похлопал его по плечу. Он слегка мотнул головой. Здесь, в Нейтрополе, насколько я заметил, люди суровые, хмурые, неразговорчивые. Наконец я оказался в палате. Мне хотелось бы от вас непосредственно узнать, что произошло. Вечером я отошлю репортаж в газету.

— Напишите правду, прошу вас, — сказал Никитас. — Иначе я не могу. Мое последнее желание — напишите об этом, пожалуйста, — насолить моим родственникам, матери и сестре. С самого детства, после того как умер отец, я взял на себя заботу об этих двух женщинах. Годы шли, ничего не менялось. И только теперь впервые я понял, что такое совесть. Я был бы последним подлецом, если бы не пошел к Следователю. Разве не так? Всю ночь я не спал, пока не принял этого решения. Но, после того как я решился, ничто не способно было меня поколебать. Когда дело касается серьезного, я становлюсь упрямым как осел... А теперь меня преследует страх. Ночью особенно. Хотя и горит свет, я глаз не могу сомкнуть. С подозрением прислушиваюсь к каждому звуку, к каждому шороху. Я чувствую себя приблизительно так — напишите об этом, — как солдат, который лежит один в палате под присмотром дежурного санитара, лежит один, потому что все его товарищи убиты в сражении. И ради их памяти он должен выжить. Чтобы воздать им должное. Так же и я. Вчера здесь был Прокурор и сидел на том стуле, где сидите сейчас вы. Он попросил меня описать ему Янгоса, который заявил, что сроду в глаза меня не видел. Я сказал Прокурору всего два слова, а он мне в ответ: «Целый час он распространялся — Прокурор имел в виду Янгоса, — доказывая, что не знает тебя. И все же не убедил меня окончательно. А ты двумя словами доказал мне, что вы знакомы». Вы понимаете, что я хочу сказать? Ничего в жизни не скроешь. Правда в конце концов восторжествует... Генерал меня терпеть не может. А что плохого я ему сделал? Разве я не стараюсь помочь ему найти и других виновников? Разве я не прав?.. Нет, я не морфинист, не наркоман. Мальчишкой два раза меня сажали в тюрьму за мелкие кражи. Но я крал из-за голода. С тех пор я не знаю, что такое тюрьма. А все хотят выставить меня отъявленным негодяем. Мне некуда отступать. Вперед, всегда вперед — и будь, что будет... Напишите, что я не коммунист. И никогда им не был. Не принадлежал ни к какой партии. Политика меня ничуть не интересовала. Вот вам доказательство: всего три месяца назад выправил я себе избирательную книжку, и мне стыдно признаться, но я еще ни разу не голосовал. Моя первая ошибка, что я никогда не задумывался, кто нами правит. Вторая ошибка, что я, не зная, куда мне пойти, кому рассказать о Янгосе, обратился в ту партию, которой сочувствовал погибший депутат. Так я прослыл сторонником левых. Да где же мы живем, наконец? В Чикаго — царстве Эль-Капоне, как писали в одной местной газете? Посреди улицы тебя хватают за шиворот и оглушают ударом по голове. А потом стряпают грязную клевету, будто ты сам ушибся! Нет! Как греческий гражданин, я требую от полиции, чтобы она меня защитила. Чтобы были найдены виновные. Тогда я почувствую доверие к ней... Нет, не уходите, пожалуйста. Не бросайте меня одного. Уже стемнело, а в темноте у меня такое ощущение, будто меня душат, затягивая петлю на шее. Часовой ушел. И я один. Сядьте. Я знаю, вы занятой человек, но вы просили меня рассказать вам все. И я рассказываю. Я так измучился, так исстрадался за какие-нибудь два-три дня! Я рассказываю вам все. Почему за мной следили? Неужели преступление было организовано заранее? А если это так, то мне, конечно, спасения нет. Я с самого начала боялся, что меня ждет судьба Зет, и, выйдя от Следователя, пошел прямо к Прокурору, чтобы просить у него защиты. Но я не застал его на месте и передал через секретаршу свою просьбу. Секретарша, хорошенькая девушка, смотрела на меня с любопытством. Последнее время все смотрят на меня с любопытством. Только вы, господин журналист, — такое у меня впечатление — считаете, что я в своем уме. Другие сторонятся меня как прокаженного... Посидите еще немножко. Мы можем попросить, чтобы нам подали кофе. Здесь есть звонок для вызова медицинской сестры, правда, он не работает. Я в полной изоляции. Вы понимаете? Надеюсь, что завтра-послезавтра я выйду из больницы и смогу взяться за работу. Ведь я не кончил еще полировать гробы — подумайте, гробы, какое дурное предзнаменование! А мне нужно сдать их. Как день ото дня меняются люди! Просто удивительно! Сегодня я не похож на того, каким был вчера. Завтра, безусловно, я буду совсем другим. И я отвыкаю... Отвыкаю от того немногого, что мне было дорого. Хватит. Я утомил вас. Конечно... Вот свою мать я совершенно не понимаю. Почему? Я люблю ее, но не понимаю. С сестрой мы не понимали друг друга с самого детства. Это меня нисколько не трогает. Но мать? Мать?!

Журналист встал, спрятал записную книжку в карман и, открыв дверь, увидел в коридоре жандарма, сидевшего на стуле.

— Часовой пришел, — сказал он Никитасу. — Теперь вы в безопасности. Я могу идти. Спасибо вам за ваш рассказ. Завтра утром купите афинскую «Проини» и прочтите ее. Вы молодец.

— Но мне не на что купить газету, у меня нет ни гроша, — сказал Никитас.

— Возьмите немного денег, просто так, на мелкие расходы. — И он оставил мелочь на тумбочке.

Никитас хотел отказаться, ему стало неловко. Но вдруг у него снова началось головокружение, и он, точно сквозь туман, видел, как журналист уходит из палаты.

Через два дня Никитас поправился и мог наконец вернуться домой. Выйдя из палаты, он заблудился и свернул не в тот коридор. Открыв какую-то дверь, он попал в палату к Вангосу, который, лежа на кровати, читал газету; нога у него была в гипсе. Никитас не был с ним знаком, видел только его фотографии в газетах, но не узнал его. Он поспешно извинился и закрыл дверь.

А Вангос его узнал. Если бы не гипс, он припустился бы за столяром и где-нибудь в темном углу — в больнице было много коридоров и закоулков — придушил бы его, эту «вторую гадину», так чтобы никто ничего не пронюхал.

3

Судебно-медицинский эксперт внимательно осмотрел гипсовую повязку.

— Старый переломчик на пятке, — сказал Вангос.

— Снимите гипс, я осмотрю ногу, — приказал врач фельдшерам. Но перелома он не обнаружил ни на пятке, ни на лодыжке. — Мне надо ознакомиться с историей болезни, — заявил он.

Ему принесли карту, где было написано, что Вангос поступил в больницу ввиду болезни сердца. Почему же тогда его лечат от перелома пяточной кости? И к тому же мнимого. Да, тут дело нечисто. Странные улыбки, недомолвки... Наконец-то судебно-медицинский эксперт все понял.

— Ну, отлежался тут и хватит, — сказал он Вангосу. — Теперь иди к Следователю.

Этому делу дали ход адвокаты. Они направили в больницу судебно-медицинского эксперта, потому что Вангос поступил туда без его заключения, со справкой полицейского врача. Вот почему на этот раз судебно-медицинский эксперт ничего не мог сделать, не мог покрыть ничьей вины. Он вынужден был послать к Следователю для допроса сообщника Янгоса, которого больше недели полиция ловко прятала.

На следующий день после убийства прямо с утра Вангос, как было условлено, «добровольно» явился в участок асфалии. А оттуда с подложным врачебным заключением его отправили в городскую больницу с предписанием строгой изоляции. И все для того, чтобы они с Янгосом не подверглись перекрестному допросу, на котором Следователь мог их легко изобличить. Хитрость эта вполне удалась: ведь только теперь, когда Янгос уже восьмой день сидел в тюрьме, Вангоса ввели в кабинет Следователя.

Сначала Вангос по недоразумению оказался без адвоката. Адвокат Янгоса, взявший на себя защиту их обоих, увидев, что подоплека этого дела нечистая, отказал своим клиентам «ввиду исключительной занятости». Потом нашелся другой адвокат, с которым Вангос проговорил несколько часов, потребовав предварительно от Следователя двое суток сроку для подготовки к допросу.

«По истечении сорока восьми часов сегодня, 30/V 196..., в 5 час. 30 мин. был приведен на допрос вышеупомянутый обвиняемый, который в присутствии вышеозначенных лиц заявил, что он ознакомился с протоколами судебного дела и желает дать показания. Вместе с ним пришел его адвокат...

— Предъявлялись ли вам раньше какие-нибудь обвинения?

— Да. Меня судили за изнасилование, незаконное ношение оружия, кражу и за оскорбление действием, всего четыре раза.

— Теперь вы обвиняетесь в том, что 22 мая в Нейтрополе вы вместе с другим обвиняемым по тому же делу — Янгосом Газгуридисом совершили умышленное убийство человека, а именно Зет, и умышленно нанесли телесные повреждения Георгосу Пирухасу, избив вышеупомянутого Пирухаса так, что жизнь его находится в опасности, а его физическому и психическому состоянию на длительное время нанесен серьезный урон; вышеперечисленные ваши действия являются дерзким и наглым выпадом против общества. Что вы можете сказать в свое оправдание?»

Хорошо, что адвокат растолковал ему предварительно, в чем его обвиняют, потому что Вангос не понял ни слова из обвинительного акта. Точно он был написан не по-гречески, а на каком-то другом языке специально для того, чтобы больше запутать его, Вангоса. С самого начала ему не понравился Следователь, который был очень молод, выглядел совсем мальчишкой, но своим взглядом, словно ножом, насквозь пронзал собеседника. К тому же он производил впечатление добросовестного и честного человека. Человека неподкупного. И это особенно тревожило Вангоса. Впрочем, адвокат предупредил его: «Он крепко тебя прижмет, и придется тебе изворачиваться, как угрю».

Целые девять часов тянулся допрос. И чего только Вангос не наговорил! Он рассказал всю свою жизнь. Что он родился и вырос в Нейтрополе и с 1931 года живет в Нижней Тумбе. Он не покидал родного квартала, за исключением тех случаев, когда уходил в солдаты, попадал в тюрьму или уезжал в летний юношеский лагерь. Он любит Нижнюю Тумбу и знает в ней каждый камень. Бедный квартал, бедняк и он сам, но там живут хорошие люди. О них забыло правительство, но он не затаил против него зла, потому что всегда был добрым гражданином. Ему приходилось также покидать Нижнюю Тумбу, когда он, заболев, ложился в больницу. Чаще всего из-за сердца. Да, у него больное сердце. Он не переносит сильных волнений. Пусть это будет записано в протоколе. О школьных годах Вангос распространялся недолго. Ему еще повезло: он кончил четыре класса начальной школы. Потом он вынужден был зарабатывать на хлеб, кормить младших братьев и сестер, потому что отец у него умер. Впрочем, он не брезговал никакой работой. Ведь он всегда отличался трудолюбием. Конечно, его мечтой было учиться. И если бы он учился, то не оказался бы в таком дурацком положении, как теперь, и ему не предъявили бы совершенно невероятных обвинений, о чем он смутно уразумел из обвинительного акта. Если бы он учился, получил образование, то умел бы отличать хорошее от дурного и избежал бы в своей жизни многих ошибок, за которые ему приходилось расплачиваться... А потом наступили черные дни оккупации. Голод. Два его дяди умерли от истощения прямо у него на глазах. Упали на улице, раскинув руки, и больше не встали. В то время даже птиц не было в небе. Их прогнали немецкие самолеты. Он ставил недалеко от дома в овраге силки, но птицы не попадались. Чтобы избежать судьбы своих дядей — с самого детства он был хилым, болезненным, — он поступил в немецкий трудовой отряд и там добывал себе пропитание. Но работа была тяжелой, у него не хватало силенок, он недолго выдержал и ушел из трудового отряда. За это немцы его арестовали и без всякого суда и следствия целый год продержали в концлагере Павлоса Мелоса под Нейтрополем. Он сидел там, пока не ушли последние немцы, взорвав предварительно порт, и в город не вступила греческая освободительная армия. Выйдя из лагеря, он записался в резервные части ЭЛАС[12] — тогда еще он не имел представления о том, что это такое, — стал ответственным работником в организации Национальной солидарности Нижней Тумбы и затем его назначили вторым секретарем ЭПОН[13] по организационным делам в том же районе. В то время он был в какой-то растерянности; год провел он в концлагере и, очутившись на свободе, не сразу разобрался в обстановке. Когда же он раскусил этих левых, когда своими глазами увидел, кому они собираются продать Грецию, он тут же порвал с ними. Это произошло в 1946 году. После выборов, перед плебисцитом. Он сбежал от левых не из страха, что игра проиграна. Просто он возненавидел их и раскаялся в своем прошлом. Но, несмотря на это, его арестовали в 1949 году, когда он был призван в армию, и сослали заодно с коммунистами на остров Макронисос. Там неожиданно он оказался вместе с теми, с кем сотрудничал прежде, и эти люди не могли простить ему, что он от них отрекся. Ну до каких же пор будут его преследовать? В концлагере начальники считали его левым и подвергали пыткам, через которые проходили остальные заключенные. А левые считали его предателем, шпионом, приставленным к ним для слежки. Ему некуда было податься. К счастью, его спасло покаяние: подписав заявление, он с радостью отрекся от коммунизма и всех его разновидностей и вырвался наконец из этого ада. Все могут убедиться, что он человек порядочный и никому не желает зла, ведь, когда ему предложили остаться на Макронисосе и выполнять обязанности палача, пропагандиста или кого-то там еще, он отказался, да, отказался, потому что не мог смотреть на чужие страдания. После службы в армии он получил свидетельство о благонадежности. Пройдя через все муки, он понял, что не должен вступать ни в какую партию, ни в какую организацию. Подальше от всего этого. Он дал такую клятву и остался ей верен. Вот что он имел в виду, когда говорил раньше, что избежал бы многих ошибок, если бы был образованным. Он потерял десять лет жизни. А какой толк? Кто оценил его жертву? Его единственной наградой были тяжелые страдания, оскорбления и нажитая болезнь сердца. Ему приписывают, что раньше он был председателем молодежной организации ЭРЭ в Нижней Тумбе или — это уже совсем неслыханно — что он входит в общество, как его? — «Божественная вера — Бессмертие греков — Могущество бога». Но все это ложь.

С Янгосом они соседи и называют себя кумовьями — его брат был шафером на свадьбе у сестры Янгоса. Отсюда их дружба. Конечно, у Янгоса есть свои недостатки, но, как говорится, «полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит». Разве не так? У кого нет недостатков? Но Янгос — парень что надо. Обзавелся машиной. А что есть у него самого? Только малярная кисть; с ее помощью он добывает себе пропитание. Ходит в кофейню «Парфенон», где собираются маляры, берет чашечку кофе и ждет, как и прочие, чтобы какой-нибудь подрядчик дал ему работу... С кистью и ведерком он никогда не расстается. День ест, день вовсе не ест. А вот Янгосу хлеб обеспечен. У него собственный грузовичок. Ведь это же сила. По правде говоря, кто крепко стоит на ногах, того и уважают люди. А бедняка все топчут, точно он последний червяк.

Наконец он дошел до сути дела. Как для того, чтобы рассказать о своей жизни, он начал с самого детства, так и для того, чтобы изложить события 22 мая — то, что непосредственно касалось его обвинения, — он должен был начать издалека. Всю ночь накануне ему не спалось. У него разболелась нога, которую он ушиб две недели назад на стройке во время работы. Раньше она его не беспокоила. Но во вторник погода была сырая и его страшно донимала боль. Поэтому на следующее утро, то есть в среду (если ему не изменяет память, в тот день накрапывал дождичек), он поплелся прямо в хирургическое отделение городской больницы, чтобы выяснить, что с ногой. Разрыв сухожилий? Растяжение связок? Или, может быть, что-нибудь посерьезнее? В приемной оказалась целая очередь. Он пришел рано, чтобы попасть поскорей к врачу, а ушел чуть ли не в половине двенадцатого. Было уже поздно думать о работе, и он поехал в Нижнюю Тумбу к себе домой. Врач сказал ему, чтобы он зашел через несколько дней за рентгеновским снимком. А когда он явился, то узнал, что кость у него дала трещину. Вот из-за чего целую неделю провалялся он потом в больнице... В среду после полудня он поспал, а в десять минут шестого явился в знакомую кофейню в надежде получить работу на завтра. Вдруг (он не помнит точно, просидел он за столиком четверть часа или меньше) ему захотелось — пусть его извинят — помочиться. И, выйдя из кофейни, он отправился в ближайшую общественную уборную.

— А почему вы не воспользовались уборной в кофейне «Парфенон» и пошли в общественную уборную, которая находится довольно далеко от кофейни, на улице Баланоса?

Вернее говоря, он ушел из кофейни не для того, чтобы помочиться, принялся объяснять Вангос Следователю. Он, дурень такой, вспомнил вдруг, что сегодня среда, магазины закрыты, кому же понадобятся его услуги? Поэтому он решил вернуться домой — вот как обстояло дело. Нет, он вышел не для того, чтобы помочиться. Ведь уборная есть, конечно, и в кофейне, но беда в том, что хозяин всегда ворчит, когда маляры пользуются его уборной, каждый раз нападает на них: «Неужели дома у вас нет сортира?» Нет. Он потащился на площадь Суда, на конечную остановку автобусов, идущих в Нижнюю Тумбу.

— Когда я проходил мимо общественной уборной — прошу, чтобы это было записано в протоколе, — мне захотелось помочиться. Доносившийся оттуда запах вызвал у меня такое желание. Кроме того, я страдаю частым мочеиспусканием, но это уже другой разговор. Итак, я вышел из уборной — там работает одна старуха, моя знакомая, тетушка Аммония, как мы зовем ее в Нижней Тумбе, — и вижу: в таверне на улице Баланоса, что против уборной, сидит, как вы думаете кто? Да мой кум Янгос. «Янгос, — говорю я ему, — неужели ты не нашел себе местечка приятней, расселся там, где больше всего воняет?» Он поманил меня и предложил выпить вместе. А еще прибавил, что ходит в эту таверну, потому что там хорошая рецина. Янгос сидел за столиком, выставленным на тротуаре, и невдалеке красовался его «камикадзе»; видите ли, была среда и все лавочки в Капани уже закрылись. У меня, правда, был свой расчет: раз у него нет сегодня работы, подумал я, когда мы покончим с рециной, он подкинет меня на своем грузовичке в Нижнюю Тумбу, и мне не придется тратиться на обратный билет. «Янгос, — заявил я сразу, — денег у меня нет». — «Я угощаю, — сказал он. — Не беспокойся, дружище». Такой уж человек Янгос. За разговорами о семейных делах мы выдули литра полтора и закусили вареными яйцами с хлебом. «Куманек, эта рецина ударяет в голову», — предупредил я его. «Брось, она совсем слабенькая», — возразил он. Янгос пить не умеет. А я тем более. Однако счет нам подали чуть ли не на тридцать шесть драхм, когда мы собрались уходить из таверны, так как туда набежали цыганки с горланящими ребятишками. Я испугался, как бы к нам не переползли от них вши. И вообще, я не переношу цыганок. Когда я их вижу, мне кусок в горло не лезет.

Итак, оттуда приблизительно в половине седьмого они пошли в другую таверну, к Однорукому. И как угораздило их заказать там узо? Сдуру, конечно, ведь нельзя мешать спиртные напитки. Они опрокинули еще пять-шесть стопок по пятьдесят граммов.

— И тут Янгос расчувствовался, разревелся, — продолжал Вангос, — оттого что никак не мог скопить денег, чтобы откупить целиком грузовичок у своего компаньона Аристидиса, а я стал его утешать и тоже пустил слезу. На этот раз Янгос уплатил вроде бы шестьдесят три драхмы, и мы оба, в стельку пьяные, сели в грузовичок. В таверне нас предупреждали: «Ребята, вы так накачались, что нельзя вам вести машину, нарветесь на неприятность». Но мы не послушались. Янгос сел за руль, а я разлегся в кузове, мне только того и надо было. Подложил под голову руки вместо подушки и задремал. По-настоящему я не спал, а только закрыл глаза и блаженствовал. Не помню, долго ль мы ехали, как вдруг я почувствовал, что меня основательно тряхнуло. Я решил, что мы попали в канаву или произошло что-нибудь еще в этом роде, так высоко я подлетел. Не успел я привстать и посмотреть в чем дело, как в кузов прыгнули два каких-то типа и стали меня бить. «За что, ребята? Что случилось?» — заорал я, закрыв руками лицо, чтобы они по крайней мере хоть физиономию мне не разукрасили. А Янгосу я крикнул, чтобы он остановился. Но тот, видно, из-за рева мотора ничего не слышал. На какой улице мы находились, не знаю, потому что на меня напали, когда я лежал в кузове. Пинки я сносил стоически, так, кажется, говорят? Ни пистолета, ничего такого не было у меня при себе... Я вот хочу купить водяной пистолетик моему племяннику, да все денег не выкрою, так где уж мне иметь настоящий пистолет?.. В конце концов, когда я неизвестно как очутился на мостовой и, чтобы избавиться от этого кошмарного наваждения, тряхнув головой, поглядел по сторонам, то увидел, что нахожусь на улице Аристотеля возле гончарной мастерской Филиппоса, там, где делают кувшины, цветочные горшки и всякую всячину. Тут ко мне подходит какой-то старичок, прямо сказочный гном, и показывает пальцем в направлении площади Аристотеля, туда, где летние кинотеатры. Правда, они еще не открылись. Я не понял, что ему надо, и тогда он сделал мне знак следовать за ним. Мы плелись по улице, я же, весь растерзанный, в синяках, сгорал от стыда и старался спрятать лицо от прохожих. Вскоре мы вышли к берегу моря. Там возле гостиницы «Медитеранне» — шикарные машины, нарядная публика, все высшее общество, а мы кто? Голь перекатная... Тут добрый гном указал мне на красный свет Пункта первой помощи. Я зашел туда, меня осмотрел фельдшер, смазал йодом раны, заклеил их пластырем и выдал мне бумагу, вот эту. — Вангос положил на стол Следователю справку Красного Креста. — Часов у меня нет, и потому не знаю, который был час, когда я вернулся домой. Я хотел пойти к Янгосу, но был здорово пьян, и все тело у меня ломило, поэтому я уснул на диване, даже не раздевшись. Утром пораньше я купил газету, чтобы посмотреть, не пишут ли о нашем вчерашнем приключении. И что же я вижу? Большая фотография Янгоса. Якобы он на своем грузовичке задавил депутата Зет. Впервые услышал я это имя. Меня прямо смех разобрал. Понятия не имел я ни о Зет, ни о митинге, который вроде был вчера в нашем городе. В каких-то темных целях напечатали эту ерунду. Тогда я счел своим долгом пойти в участок асфалии и честно рассказать что со мной стряслось. Все с начала и до конца выложил я господину капитану жандармерии, а тот отвел меня в комнату к дежурному офицеру, и с той минуты я считаюсь арестованным как соучастник преступления и не видел никого, кроме моего адвоката.

— Значит, вы не знали Зет?

— Нет, я его не знал.

— Были ли какие-нибудь недоразумения между вами и Зет?

— Нет, не было.

— Было ли у вас какое-нибудь основание для того, чтобы совершить преступление, убить Зет?

— Нет.

— Нет, нет, — вмешался адвокат. — Он не совершал преступления.

В протокол внесли оба ответа.

Потом Следователь долго сидел, глубоко задумавшись. Он вертел в руке серебряный нож для разрезания бумаги и рассеянно водил глазами по комнате. После продолжительного молчания он поднял голову, взглянул на Вангоса с широкой улыбкой, выражавшей полное доверие, и сказал:

— Все, что вы изложили, совпадает с показаниями Янгоса, а поскольку вы не виделись с того вечера, когда пьянствовали вместе в таверне, у меня нет причины не верить вашим словам. Но одна ваша фраза навела меня на глубокие, очень глубокие раздумья, и, если она подтвердится, я соответствующим образом поверну все следствие. Я считаю, что вы коммунист.

Боже мой! Господин Следователь, что вы говорите?! И это после всего, что я претерпел от коммунистов! Да я не рассказал вам еще почти ничего о Макронисосе.

— Ваше прошлое, Вангос, меня не интересует. Впрочем, с ним легко познакомиться по вашему досье. Меня интересует другое — ваш теперешний образ мыслей, и по одной только фразе, которая, несомненно, случайно вырвалась у вас, я заключил, что вы заодно с красными.

— Какая фраза, господин Следователь?

— Я записал ее. Вот, пожалуйста: «Там возле гостиницы «Медитеранне» — шикарные машины, нарядная публика, все высшее обществе, а мы кто? Голь перекатная». И потом вы вдруг замолчали, поняв, что сами себя выдали.

— Клянусь, я ненавижу коммунистов.

— Оставьте при себе ваши клятвы.

— Я ненавижу их! Поэтому стоит мне кого-нибудь из них увидеть, как я готов...

— Слова нас не интересуют. Только дела. Мы требуем доказательств. Ведь такую фразу способны произнести лишь коммунисты, лишь они так думают.

Вангос рассвирепел. И прежде чем адвокат успел ему помешать, он выпалил:

— Я член организации, цель которой бороться с коммунизмом и всеми его разновидностями. Она называется «Общество борцов и жертв Национального сопротивления Северной Греции». У меня есть удостоверение.

— Покажите ваше удостоверение, — сказал Следователь.

— Я сбегаю за ним домой, сейчас, немедленно. Эмблема — череп. Главнозавр...

Таким образом Следователь поймал нить дела, ведущую к «высокопоставленным лицам», и отправил Вангоса в тюрьму, где он составил компанию Янгосу.

4

На молодого журналиста произвело глубокое впечатление признание главного свидетеля обвинения, которого он посетил в больнице. «Во всех людях, впутанных против своей воли в это темное дело, — думал он, — есть что-то особенное, глубоко волнующее. К сожалению, мы, журналисты, не можем писать о том, что мы видим, что мы чувствуем, ведь наши читатели далеки от этих ужасных событий. Но если когда-нибудь мне будет суждено написать о моей беседе с Никитасом, у меня, конечно, найдется, что рассказать: человек, старающийся ни во что не вмешиваться — а он именно такой, — внезапно чувствует, что совесть его восстает, и, вооружившись мечом, он вступает в сражение с хаосом. Да, с хаосом. Ведь тут речь идет о хаосе. Я столько дней проторчал в этом городе, с его мертвым портом и какой угодно, только не Белой башней, и не смог сделать ни одного вывода. Замешана в деле Зет полиция или нет? Очевидно, замешана, но в какой мере?»

Между тем допросы, словно ледоколы, пробивали путь в этом ледовом море равнодушия. Ведь за исключением отдельных лиц, проникшихся сочувствием к делу покойного депутата, прочие были не только безразличны, но даже враждебно настроены. Они рассуждали приблизительно так: почему вы, афиняне, постоянно стремитесь нас опорочить? Вы не живете в Нейтрополе, значит, ничего о нас не знаете. Вы приезжаете сюда ненадолго в качестве туристов, находите еду хорошей и народ ужасным, вам нравится Верхний город и не нравится климат, вы осмеиваете Новый театр и кинофестиваль, а потом уезжаете, оставляя нам после себя ощущение еще большей пустоты. Вы с вашей критикой нам не нужны. Нам нужны люди, которые будут жить среди нас. Наши люди.

Все это вовремя понял умный журналист и нашел даже в какой-то мере правильным. Но он не мог простить рассуждающей так части нейтропольцев, потому что она защищала интересы лишь своего класса. Ведь мысли эти принадлежали, конечно, представителям буржуазии. У других нейтропольцев не было даже такой роскоши, как шовинизм. Их поглощали заботы о хлебе насущном. Но класс, отказывавшийся признать убийство Зет, вызывал у журналиста наибольшую неприязнь. Буржуазию страшно напугало, что столько люмпен-пролетариев всплыло внезапно на поверхность. Поздно вечером в «До-ре» и в других кофейнях журналист видел своих сверстников — молодых врачей, адвокатов, коммерсантов, банковских служащих, агентов торговых фирм, — и, что самое удивительное, в разговоре они упорно держались одной линии. Не высказываясь ни за, ни против, они просто-напросто отказывались обсуждать дело Зет. Но почему? Что их смущало? И вскоре он понял причину: убийство Зет всколыхнуло и вынесло на поверхность людей, принадлежащих к другому классу, — грузчиков, портовых рабочих, янгосов и вангосов. Когда какой-нибудь буржуа видит таких подонков, то притворяется, что не замечает их. Даже если он и нуждается в них, то, боясь подвергнуть свой класс смертельной опасности, он старается держать их в тени. Если же он скажет, что в обществе не должно быть этих отверженных, значит, не должно быть и буржуа. Поэтому после появления на сцене люмпен-пролетариев представители буржуазии отказывались вести разговор о деле покойного депутата. Зет, точнее говоря, убийство Зет, по их мнению, было позорным клеймом, чем-то вроде пятна на скатерти. И они стремились не вывести пятно, а прикрыть его тарелкой, стаканом, вилкой — это же так просто, — лишь бы пятна не было видно и хозяйка дома, заметив непорядок, не улыбнулась бы с молчаливым осуждением.

И все-таки следствие велось небезуспешно. Каждая открывающаяся карта попадала на свое место и помогала сложить пасьянс. Все шло как по маслу и постепенно обнажались скрытые пружины этой темной истории. А ответственность за все падала на одного человека: талантливого Следователя. Он был молод. Это имело большое значение. Дело Зет, как быстро разобрался журналист, было в конечном счете делом молодого поколения. Ведь и сам Зет тут был, можно сказать, младенцем в возрасте двух лет, не больше. И во всей этой истории скрывалось нечто задевавшее прежде всего молодежь.

После того как выяснилось, что Главнозавр, Генерал и вся полиция были главными вдохновителями боя быков, при котором бык, предназначенный для заклания, получая последний смертоносный удар шпагой, все сильней истекает кровью и затылок его делается все больше похожим на лошадиную гриву, пока наконец этот последний удар не ставит животное окончательно на колени, — после того как следствие обнаружило «раны от гвоздей», молодой журналист решил, что и он должен действовать в том же духе. Итак, он ринулся в великий бой, вооружившись упорством, пренебрегая множеством опасностей и не забывая о Пулке, молодом американском журналисте, который хотел добраться до горной вершины, где расположился генерал Маркос со своей штаб-квартирой, но в конце концов оказался на дне грязного Салоникского залива с непереваренными крабами в желудке, крабами, которых он съел в приморской таверне «Люксембург» (а может быть, это были омары?). Из своей машины или спрятавшись на улице за углом, журналист стал потихоньку снимать своим «Кодаком» людей, связанных с террористическими организациями, которые существовали при снисходительном попустительстве полиции на деньги министерства, отпускаемые неизвестно по каким статьям. Он отыскивал их адреса в темных закоулках, подвалах, где фотовспышка была поцелуем Иуды, но в конечном счете иуды необходимы для того, чтобы скорей произошло искупление.

Таким образом, одна за другой накапливались фотографии в темных камерах для проявления, которые их надежно скрывали (так таил он позорные моменты своей жизни, монеты, изъятые из обращения; лишь нумизмат мог их оценить, приобщить к коллекции, для прочих они не представили бы никакого интереса, и такое коллекционирование показалось бы им чистым безумием, чем-то непонятным: ведь это были редкие фотографии, свидетельствующие о жизни, на которую давит тяжелый пресс монополий; фотографии, зафиксировавшие моменты исключительные и настолько неповторимые, что мы, ознакомившись с ними, почувствовали бы себя ворами), пока он не собрал шестнадцать штук; на семнадцатой фотоаппарата не стало: хулиганы из Верхней Тумбы набросились на журналиста и разбили его «Кодак». Чудом спасся он сам, а «Кодак», сделав свое дело, мог теперь умереть — так право на смерть имеют лишь те, кто выполнил свою миссию. И тогда журналист отнес их все, все шестнадцать, в больницу АХЕПАНС тому, кто выжил, Георгосу Пирухасу (и этот депутат был трагической личностью в истории; он хотел быть на месте Зет, чья миссия не была завершена, и поэтому он, Пирухас, не имел права умереть). Больной внимательно просмотрел фотографии и, остановившись на портрете Варонароса, воскликнул:

— Этого я никак не ожидал! Ты, дружок, молодчина!

Да, это был он — среди кошмаров той ночи Пирухасу все же удалось запомнить Варонароса. Впрочем, его наружность еще раньше депутат сам описал журналисту. И тот по особым приметам разыскал в ларьке на рынке Модиано, этого мелкого торговца, звероподобного гиганта. И так как, не привлекая внимания Варонароса, он заснял его потихоньку снизу, ноги на фотографии казались огромными, несоразмерными с туловищем, ноги — скалы, морские мысы, и между ними зажата корзина...

Больной депутат в полном смятении искал на тумбочке свои очки. Ему никак не верилось, что на фотографии увековечен укусивший его Зверозавр, что он здесь, у него перед глазами, и, повернувшись к журналисту, он растроганно, по-отечески сжал ему руку. С тех пор как Пирухасу сообщили о смерти Зет, его не покидало мучительное чувство, что он выжил по ошибке. Как ни странно, он и сам не хотел поправляться. Но теперь впервые в нем проснулась жажда жизни. Он единственный мог выступить в защиту своего покойного друга. Взяв с тумбочки авторучку, он с явным трудом стал что-то писать; выступавший у него на лбу пот скрывали бинты, увенчивающие голову. Впервые после своего ранения удалось ему вывести несколько слов. Внизу на фотографии осталось белое поле. И там под ногами палача заложил он мину: «Вот мой убийца. Я мог бы узнать его в тысячной толпе. Он избивал меня на глазах не менее чем пятнадцати полицейских и потом в санитарной машине. Я обнаружил его благодаря одному журналисту».

От этого ничтожного усилия Пирухас совсем ослабел. Он уронил голову на подушку. Его дочь, с волнением наблюдавшая за этой сценой, дала ему сердечные капли. Он почувствовал себя несколько лучше. Завтра утром фотография с его подписью будет опубликована на первой странице афинской газеты «Проини». То, что не сделало Главное управление безопасности, сделали журналисты. Они играли роль полицейских. Полицейские играли роль воров. Но у Главного управления безопасности всюду были свои наушники. И в эти дни больница АХЕПАНС с ее длинными узкими коридорами и тихими палатами преобразилась в лабиринт, где все безуспешно пытались добраться до логова Минотавра. Вышеозначенное учреждение было подробно информировано о фотографиях журналиста, неизвестно лишь каким образом — может быть, за электрическими лампочками были запрятаны микрофоны или подкуплены санитарки? Вот почему через несколько часов один из сотрудников управления посетил пострадавшего депутата и показал ему фотографии каких-то темных личностей, подозреваемых в том, что они нанесли ему ранение. Пирухас изучил их всех — взломщиков, наркоманов, сводников, не имевших никакого отношения к происшедшим беспорядкам, потому что они выступали всегда против полиции и не нуждались в ее покровительстве, в то время как террористов и хулиганов, составлявших совсем иную категорию, на фотографиях не было.

— К сожалению, я никого из них не могу опознать, — возвращая фотографии, сказал Пирухас сотруднику Главного управления безопасности.

5

На рассвете к нему пришли и разбудили его. «Опять я понадобился этим сволочам», — выругался про себя Варонарос. Но на этот раз его не повели в участок к Мастодонтозавру, а повезли совсем в другую сторону, к центру города. Его ждал сотрудник Главного управления безопасности, накануне вечером посетивший Пирухаса.

— Дела твои обстоят неважно, — сказал он, как только Варонарос вошел к нему в кабинет. — Сегодня одна афинская газета опубликует твою фотографию, а под ней будет написано, что ты избил депутата. Пирухас сам опознал тебя по фотографии. Но ты должен все опровергнуть. Ты пойдешь в больницу АХЕПАНС, где он находится на излечении, четвертое отделение, тридцать вторая палата, и заявишь протест, скажешь ему напрямик: он, дескать, не знает, что говорит, а ты не имеешь никакого отношения к тем событиям и прочее — в общем, все, что придет тебе в голову. — Посмотрев на него мутными глазами, Варонарос кивнул; он не любил, когда его будили чуть свет. — Теперь слушай внимательно, — продолжал сотрудник управления. — Вся хитрость вот в чем: ты пойдешь туда не сейчас, а подождешь до десяти. В это время первый самолет компании «Олимпиаки» доставляет нам афинские газеты. Вот тогда-то ты и пойдешь в больницу. И создастся впечатление, что раньше ты ничего не знал, никто тебе ни слова не говорил. Просто ты увидел свою фотографию на первой странице, прочел сам или попросил кого-нибудь прочитать подпись, возмутился и добровольно — заметь, это слово — ключ ко всему, — добровольно пошел выразить свой протест. Понял?

Варонарос утвердительно кивнул.

Он вернулся домой. Жена сварила ему кофе. Ее удивил его хмурый вид.

— Куда ты таскался ни свет ни заря? — спросила она.

— Дела, — ответил он односложно.

Его жена, так же как братья и сестры, не сочувствовала тем, у кого на службе он состоял. Но родственники относились к нему снисходительно, зная, как трудно заработать деньги, к тому же, не имея разрешения на торговлю, он вынужден был выплачивать определенную долю вдове Загорьяну, владелице ларька.

Около восьми Варонарос пришел на рынок и там, стоя за прилавком, то и дело с нетерпением поглядывал на большие уличные часы. Он неточно взвешивал фрукты, неверно давал сдачу. Ровно в десять он закрыл ларек и поехал на автобусе в больницу АХЕПАНС. Там он попросил разрешения повидать депутата Георгоса Пирухаса, четвертое отделение, тридцать вторая палата, но ему ответили, что больного осматривает врач и что придется подождать. По той же самой причине в вестибюле сидел и ждал Следователь. Варонарос его не знал и не обратил на него никакого внимания. И Следователь тогда еще не знал Варонароса. Вскоре сестра милосердия пригласила их пройти к больному.

Войдя в палату, Варонарос разразился негодующей речью. Он заявил, что не имеет никакого отношения к фотографии, напечатанной сегодня в афинской газете. Пирухас и Следователь в недоумении уставились на него.

— В какой газете?

— Не знаю, как она называется. Да та, что пришла из Афин. Я там с корзиной, зажатой между ногами, смахиваю на гангстера. Грамоте я не обучен, — продолжал он с жаром. Второй класс начальной школы не кончил, и заголовки в газетах читаю по слогам. Поэтому я сроду газет не покупаю. Но сегодня, ровно в десять, мимо моего ларька проходил газетчик. «Не знал я, что ты хулиган», — сказал он мне с укором. «Это я хулиган?» — с удивлением спросил я. Тогда он достал какую-то газету из связки, что держал под мышкой, развернул ее и сунул мне под нос мою фотографию. Я прямо обомлел. В первый раз довелось мне видеть себя в таком жалком виде... Парень тот работает в агентстве печати Куцаса, у него киоск на углу улиц Венизелоса и Эгнатия. Каждый день утром проходит он мимо меня, и мы всегда здороваемся... Я тут же побежал к своему брату — он человек грамотный, рассказал ему все в подробностях, и он посоветовал мне обратиться в Главное управление безопасности и узнать там, где вы находитесь. Я так и сделал, а потом приехал сюда. Ну, так вот, господин Пирухас, я тебя вижу впервые. Как это ты берешься утверждать, что видел меня раньше?

Следователь не мог скрыть своего волнения. Его потрясла наглость Зверозавра. Благодаря его признанию внезапно обнажился прекрасно налаженный механизм, действовавший с точностью часов. Лишь одно колесико в нем соскочило и нарушило всю систему. Карты спутало дьявольское совпадение, одно из тех, что позволяют раскрыть многие великолепно подготовленные преступления. Это совпадение заключалось в том, что именно сегодня первый самолет компании «Олимпиаки» опоздал на час и афинских газет, поступавших обычно в киоски в десять часов утра, в то время не было еще в продаже. Следователь знал это: когда он совсем недавно заказал в кофейне утренние афинские газеты, ему ответили, что они опаздывают «из-за тумана на аэродроме Эллинико».

— Ну, так ты меня знаешь? — приставал Варонарос к

Пирухасу.

— Где-то я встречал тебя прежде, — с насмешкой проговорил депутат.

— Посмотрите на него повнимательней, — обратившись к больному, сказал тогда Следователь, — потому что до суда вы его больше не увидите.

И он тотчас приказал полицейским, охранявшим в больнице Пирухаса, арестовать Варонароса и препроводить куда следует для допроса.

Тут гигант расплакался. Все его огромное тело сотрясалось от рыданий. Он плакал как ребенок.

— Это действительно я, он узнал меня! — всхлипывая, твердил Варонарос.

Но как только он вышел из больницы и столкнулся с журналистами, приготовившимися его фотографировать, он поднял руки над головой и дерзко заявил:

— Нет, это сделал не я. Он меня не узнал. Он все перепутал. Это сделал не я. — И потом попросил заснять его в красивой позе, чтобы он выглядел привлекательным.

Адвокат Янгоса и Вангоса, ставший теперь также защитником и Варонароса, потребовал у Следователя двое суток для подготовки своего клиента к допросу. И по истечении этого срока, когда Следователь заканчивал составление обвинительного акта, Варонарос не казался ему уже таким дерзким и вызывающим, как раньше. Он производил впечатление несчастного, раскаявшегося, приниженного человека, будто сделали его фотографию с максимальным уменьшением.

Его прошлое не было столь богато событиями, как у двух других обвиняемых. Он с трудом зарабатывал себе на жизнь — ведь у него не было разрешения торговать на рынке Модиано. Разрешение имел его компаньон Маркос Загорьянос, и восемь лет они проработали вместе. Ларек Маркоса выходил на улицу Гермеса между центральным и правым входом на рынок. Варонарос торговал яйцами, фруктами и овощами. Доходы он делил прежде с Маркосом, но тот был добрым человеком и не притеснял своего компаньона. Маркос, упокой бог его душу, жил по заветам церкви. Между прочим, он был хорошим певчим. Имя Христа не сходило с его уст. Должно быть, он попал в Конце концов в рай. Таких хороших людей, как он, бог берет поближе к себе. Но он, Варонарос, хотел выхлопотать для себя разрешение на торговлю. Он подал прошение три года назад, когда префектом полиции был теперешний Генерал, но в просьбе ему отказали. Два его брата слыли коммунистами. Поэтому в полиции его тоже считали левым. Но сам он не состоял ни в какой партии. Он даже не мечтал о своем собственном ларьке. Нет. Он просил, чтобы полиция с согласия Маркоса разрешила бы им на пару держать ларек, тогда бы он почувствовал почву под ногами. Точно он сердцем чуял — Варонарос готов был разреветься, — что бедняга Маркос скоро отправится на тот свет. В полиции ему не дали такой бумаги, а продлили разрешение на имя Маркоса Загорьяноса. И вот в этом году в четверг на страстной неделе, когда Маркос пел в церковном хоре и старался изо всех сил тянуть псалом, сердце его не выдержало. Наследниками его стали старуха мать и жена Захаро.

Теперь он, Варонарос, работает на них. Они хорошие женщины, верующие, соблюдают траур, ходят ко всенощной, но прикарманивают половину его денег. А почему бы им так не поступать? Он еще раз попытался выправить в полиции документ также и на свое имя, и опять разрешение продлили только на имя вдовы Загорьяну. До сих пор он работает, не имея никакого договора с Захаро. Она вправе — хорошо, что она богобоязненная женщина, не делает этого, — она вправе всегда, в любую минуту сказать ему: «А теперь проваливай». Вот правдивая история его жизни, и как может он быть в ладах с полицией, когда она все время вставляет ему палки в колеса?

Главнозавр? Да, он его знает, но плохо. В его организацию он никогда не входил, потому что придерживается правила не вступать ни в какие организации. Главнозавр для него скорей просто человек, который помог ему в нужде. Как помог? В один прекрасный день Главнозавр пришел к нему домой, увидел, в какой дыре он живет — ведь в комнате с потолка каплет прямо на голову, — и говорит: «Варонарос, я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь тебе переселиться в хорошую квартиру. Главное — попасть тебе в списки на получение жилья. Тогда дойдет и до тебя черед. Ведь и уехать на заработки за границу нельзя, если ты не включен в соответствующий список. Тут я уж похлопочу за тебя». Действительно, однажды Главнозавр за руку отвел его к самому главному начальнику Организации социального обеспечения. Главнозавр вообще производит впечатление человека с огромными связями, вхожего ко всяким большим людям. Он описал начальнику его бедственное положение. Вот и вся его помощь. Так он, Варонарос, попал в списки очередников на получение квартиры в общественных домах «Феникс» на улице Воциса. На собрания, устраиваемые Главнозавром, и на прочие он сроду не ходил.

Ах, да. Честно говоря, Главнозавр помог ему еще в одном деле. Правда, немного трудно объяснить, как именно он помог ему. У него, Варонароса, есть одна страсть: он держит певчих птиц. Да, трудно поверить, что у него, этакого медведя, подобная страсть. За домом в маленьком дворике у него устроены клетки для соловьев, мухоловок, стрижей, зябликов, дроздов, канареек, трясогузок и скворцов. Некоторые птички сидят в отдельных клетках, а те, что одной породы, живут вместе. Они щебечут, поют — там, во дворике, весна круглый год. Он ловит пташек сачками и силками в Шейх-Шу, куда повадился ходить Дракон. Из-за этого Дракона он нарвался однажды на неприятность. Что тут поделаешь... Он очень любит также и голубей. На заднем дворе у него нет места для голубятни. А у его сестры небольшой участочек поблизости, в полкилометре от Нижней Тумбы, там он и построил голубятню для своих пташек. Тогда сосед сестры стал писать жалобы, что залезли, мол, на его землю, и вот здесь-то ему снова помог Главнозавр, но как, каким образом, этого он не знает. Просто однажды сосед куда-то исчез и больше не появлялся... В эту пору голуби производят на свет потомство. Птенцы вылупляются слепыми. Они пьют жидкую кашицу из материнского зоба и едят мягкую пищу. Взрослые голуби, наоборот, любят все твердое и столько пьют, что чуть не лопаются. Как они пьют воду, просто загляденье! Полюбоваться ими заходил изредка даже Следователь. Люди считают, что это хорошие птицы, добрые, спокойные. Не тут-то было! Один готов съесть другого. Когда их кормишь, они широко расставляют крылья, чтобы не подпустить других голубей. И не ладят между собой. Они весело воркуют, только когда случаются. Режет ли он их? Такая мысль никогда даже не приходила ему в голову. Он держит голубей так просто, ради забавы. Выпускает их на волю и смотрит, как они гоняются друг за дружкой в небесной синеве, играют, резвятся, опускаются на чужие крыши, а потом, вернувшись в свою голубятню, садятся в гнездышко и засыпают.

Да, он слишком увлекся и просит прощения. Хватит болтать... Что он делал вечером в среду 22 мая? Ровным счетом ничего, потому что лавки были закрыты. Он ушел из своего ларька в половине третьего, поспал дома и в половине восьмого снова притащился на рынок, потому что ему должны были привезти инжир из Миханионы. Машина приходит в четверть девятого, но он явился заранее. Этот инжир он закупил в лучшей усадьбе Миханионы, а чтобы собрать его, нанял человека. Его-то и ждал он на рынке. Всего на несколько минут бросил он ларек, чтобы посмотреть, что творится на улице; оттуда долетали крики: «Убирайтесь в Болгарию!» — и громкоговоритель разорялся вовсю. Газет он не читает, и поэтому откуда ему было знать, отчего расшумелся народ. Впрочем, подобные происшествия его мало трогают. Пусть другие лезут на рожон. У него свои дела. Он вернулся в свой ларек и увидел, что инжир уже привезли. Тогда он рассыпал его, побрызгал водой и немножко отложил для себя в кулек. Домой в Верхнюю Тумбу ему надо было ехать на автобусе. Но, дойдя до остановки, он узнал, что сегодня из-за уличных беспорядков машины не ходят. Поэтому если кто-нибудь и видел его в районе митинга, то он просто-напросто стоял на остановке. Потом он сел в автобус на улице Колумба, доехал до своего квартала и пошел в кофейню к Китайцу. Было четверть десятого, и его приятели пили там узо. По радио передавали кабацкие песни. Он выпил вместе с друзьями. Даже угостил их инжиром — это прекрасная закуска, потому узо ему ничего не стоило, за него расплатились другие. О чем они говорили? О воскресном матче.

Нет, Янгоса он вовсе не знает, а Вангоса знает только по стадиону ПАОК — когда ему не на что купить билет, тот проводит его на матчи без билета. Он выставляет свидетелями всех, кто в тот вечер сидел с ними в кофейне и слушал кабацкие песни. Но надо, чтобы Пирухас еще раз посмотрел на него и убедился, что путает его с кем-то.

Так, в компании с Янгосом и Вангосом Варонарос сел за решетку в то самое воскресенье, когда состоялся ответственный футбольный матч, первый в его жизни ответственный матч, который ему пришлось пропустить. И он был безутешен также и потому, что не мог пойти в свою голубятню и посмотреть на слепых, только что вылупившихся птенчиков.

6

Он чувствовал, что на плечи его лег непосильный груз. В начале своей карьеры Следователь был полон страстного желания служить справедливости. Но судебное дело, целиком свалившееся на него, по крайней мере на первых порах, напоминало снежный ком. Чем дальше, тем трудней становилось его положение. Виновен был не один человек, не два, а десятки людей. Не мог же Следователь объявить виновным все общество, всю государственную систему! Чтобы добиться победы, нельзя было переходить сразу во фронтальное наступление. Он должен был завоевывать область за областью, начиная с наименее укрепленных районов.

Теперь он уверился в одном: весь город был причастен к преступлению. Какой бы камень он ни сдвинул, в какую дверь ни постучал — всюду находил он ниточку, клубок ниток, связанный с делом Зет. Он не мог раньше представить себе, что такое множество лиц, на первый взгляд не имеющих отношения друг к другу, составляют одну шайку; что под прикрытием законности существует тайный, прекрасно налаженный механизм, действующий по законам темного царства.

К чьей бы одежде Следователь ни прикоснулся, он марал себе руки. Его мучил вопрос, выдержит ли он до конца. За свою жизнь он не страшился. Но он видел, как увеличивается пропасть между ним и окружающими. Дело продвигалось вперед, обрастая все новыми шипами, оставлявшими на коже Следователя кровавые царапины. Под мундирами скрывались ехидны. Откуда взялась такая нечисть? Он не был силен в теории, но постепенно убеждался, насколько глубоко прогнило это общество, если так много людей оказались замешаны в одном преступлении, которое можно было совершить, наверно, гораздо проще.

Было лето. Стояла ужасная жара, невыносимая из-за испарений Салоникского залива. Пришло время отпусков. Но он заявил своему начальнику, что отказывается от отпуска в этом году: он не мог бросить дело, не распутав клубка. Он должен был прийти к определенным выводам. Чтобы понесли наказание не только темные личности, гориллы и амебы, но и некоторые представители хищников.

Идя напролом, он, конечно, рисковал потерять место. Поэтому он очень осторожно отдирал бинт от гнойной раны. Он знал, что держит все нити в своих руках, и решил не отступать ни перед кем и ни перед чем.

Следователь понимал, что теперь глаза всей Греции прикованы к нему. Люди ждали, чтобы он вытащил змею из норы. Но змея оказалась такой огромной, что, вылези она на поверхность, нора ее поглотила бы всю землю. Боа, удав, не вылезал, не мог вылезти на солнечный свет, потому что сросся со своей порой. Их невозможно было отделить друг от друга. Но Следователь не отступал.

Между тем Нейтрополь у него на глазах становился все меньше и меньше, сжимая его в своем страшном кольце. Следователь чувствовал, что задыхается здесь. А он так радовался прежде, получив назначение в Нейтрополь, который считал большим городом. Теперь Нейтрополь казался ему ужасной дырой. На улицах некоторые знакомые перестали здороваться с ним, а кое-кто лишь холодно кивал ему. Это были представители класса, искавшего в его лице защитника, а не обвинителя. Они не могли примириться с тем, что молодой, ничего из себя не представляющий следователь смотрит на столпов общества, опору государственной власти, как на подозрительных личностей.

Из-за жары работать было невыносимо трудно. Днем он включал два вентилятора в своем кабинете; ночью не смыкал глаз, перебирая все в памяти и боясь что-нибудь упустить. Он жил последнее время в страшном напряжении и не знал, на сколько его хватит. Лишь мать, которая терпеливо поджидала его каждый вечер дома и проявляла о нем исключительную заботу, придавала ему мужество в ожесточенной борьбе с дикими зверями джунглей, чудовищами и уродами, которых он дал обет извести.

7

Жара не донимала его в больнице АХЕПАНС, которая была нужна ему не столько для лечения, сколько для спасения от преследователей. Наверно, впервые в своей жизни спал он на такой мягкой кровати, на таких чистых простынях, и сестры милосердия были необыкновенно предупредительны, как горничные в дорогих отелях. Изредка он ходил навещать Пирухаса, который лежал в том Же коридоре через несколько палат от него. Но Хадзис был мрачно настроен. Дело Зет уплыло из его рук, и он не в состоянии был ничего предпринять. Он сделал что мог, прыгнув на ходу в грузовичок. Теперь в игру включились умные люди, вооруженные знаниями, образованием, тем, чего ему не хватало.

Мысль, что вождь погиб у него на глазах, причиняла ему нестерпимую боль. Хадзис запомнил его таким, каким видел за несколько минут до смерти: вот он, сильный, красивый, спускается по лестнице, отодвигает засов железной двери. Огромная волна вырывает его из дружеских рук, которые должны были создать вокруг него надежный заслон, и тогда никто не посмел бы его тронуть... А потом все погребла ночь... Как жить дальше ему, Хадзису? По газетам он следил за развитием событий. Но следствие топталось на месте, не могло уловить некоторые нити. Он же, поймав эти нити, не в состоянии был ничем помочь Следователю.

Хадзису недоставало Зет. Страшно его недоставало. Он любил представлять себе все образно, и ему казалось, что вождь — это великолепная пробка в бутылке, полной удушливых газов. Пробка вылетела, и все вокруг теперь отравлено газами... Хадзису недоставало красивой мужественной поступи Зет и особенно его бесстрашия. Ему недоставало этого прекрасного человека, меча среди перочинных ножей. Каскада волн в час отлива. Хадзис смотрел в окно на новые университетские здания, купол обсерватории и легковые машины перед больницей. Он размышлял о бренности жизни. Грош ей цена, раз она может так легко оборваться. Но то, что после смерти человек не пропадает бесследно, кое-чего стоит. Голова у Хадзиса разламывалась от боли, когда он напряженно думал. Он обратил внимание на то, что в газетах не упоминалось о дубинке Янгоса, из-за которой страдал он от головных болей. Дубинки не было в материалах следствия. Почему? Кто ее скрыл? Куда она исчезла?

8

«Я содержу деревообделочную мастерскую в Нейтрополе на улице... дом номер... Дубинки я изготовляю только по заказу жандармерии. Так, если мне не изменяет память, до сегодняшнего дня мне довелось дважды принимать участие в аукционе, который устраивает Главное жандармское управление центральной Македонии, и изготовлять каждый раз около пятисот дубинок. Иногда какой-нибудь жандарм заходит ко мне в мастерскую и заказывает дубинку, которую я ему бесплатно делаю. Последнее случается редко не чаще, чем раз в месяц. Я никогда не принимал заказов от частных лиц и никогда с этой целью ко мне не обращались частные лица с запиской от полицейских властей. Но приблизительно месяц назад в мою мастерскую явились три гражданина и попросили меня сделать им три дубинки. Не зная, кто они такие и желая от них отвязаться, я сказал, чтобы они принесли мне записку из жандармерии. Эти неизвестные мне граждане ушли и больше не показывались. Дубинки я изготовлял длиной сорок сантиметров с отверстием на конце для продевания ремня. Вышеупомянутые дубинки, сделанные мной для Главного жандармского управления, я покрасил в темно-коричневый цвет. Те же, что я раздавал бесплатно жандармам, я не красил; они сохраняли естественный цвет того дерева, которое шло на их изготовление».

9

Раздался телефонный звонок. Журналиста спрашивал какой-то человек из Нейтрополя. Он сразу насторожился.

— Кто это говорит?

— Вы меня не знаете. Мое имя Михалис Димас, я рабочий нейтропольского порта. Мне необходимо повидать вас.

У журналиста мелькнула мысль, не ловушка ли это. После разоблачения Варонароса несколько раз ему угрожали расправой.

Неизвестный говорил по телефону, слегка запинаясь.

— Зайдите в редакцию газеты.

— Я первый раз в Афинах и не знаю, где она находится.

— А откуда вы сейчас говорите?

— С площади Омония.

— Прекрасно. Найти редакцию очень легко. Идите по Университетской улице к площади Синтагма. Справа вы увидите вывеску газеты. Второй этаж, комната восемнадцать.

— Сейчас приду.

Журналист предупредил швейцара, что вскоре его будет спрашивать человек, внушающий ему опасение, и попросил внимательно оглядеть его и подробно расспросить.

Сам он был не из трусов. Но после того, как, разоблачив Варонароса, он направил следствие по новому пути, у него появились веские основания считать, что от него хотят избавиться. Своего коллегу он попросил присутствовать при разговоре с неизвестным.

Через полчаса в комнату вошел мужчина лет тридцати пяти, бедно одетый, с глубоко запавшими глазами; жалкий и измученный, он напоминал загнанного зверя. Тепло пожав журналисту руку, он сел на стул. Журналист заказал для него кофе.

— Господин Антониу, — начал посетитель, — я приехал сюда из Нейтрополя, чтобы повидать вас. Хоть я не слишком учен, но слежу по газетам за вашими смелыми розысками по делу Зет. Надо отдать вам должное. Вы стоящий человек, а вот я просто слякоть. Спасая свою шкуру, я бросил жену и ребенка, покинул родной квартал, Верхнюю Тумбу. Там сущий ад. Шайка точно с цепи сорвалась. После того как сцапали заводил, дружки их жаждут крови. Слова сказать нельзя. А если не идешь у них на поводу, горе тебе. Пришел твой конец. Не знаю, как это передать вам. Вот наступает вечер, я запираю на засов двери дома, жену и маленькую дочку сажаю в заднюю комнату, а сам стою на часах, чтобы эти бандиты не выкинули какой-нибудь номер. А позавчера вечером стряслась беда. Они рано собрались в кофейне у Китайца. И я зашел туда пропустить стаканчик. «Последнее время ты корчишь из себя младенца невинного», — заявил мне Гитлер. Гитлером мы называем в порту Халимурдаса за его жестокость. «Вы убили Зет, — пробурчал я. — Не думайте, что вам удастся прикончить еще кого-нибудь». Тут он вскочил со стула и кинулся на меня. К счастью, в кофейне нашлось несколько человек, не входящих в банду; они вмешались и разняли нас. Я не хотел сразу уходить. Ведь кофейня не их вотчина. Я сел за столик и стал потягивать рецину. Вижу, Гитлер с ненавистью то и дело поглядывает на меня. Даже зубами скрипит. Он знает, что мне об ихней шайке многое известно и что в любой момент я могу их выдать. Домой я приплелся в скверном настроении. Запер дверь на ключ и на засов. Жена с дочкой легли спать, а позже, не знаю точно, который был час, вдруг слышу, колотят ко мне в дверь. Это был Гитлер, он орал: «Если ты мужчина, а не тряпка, выходи сейчас же, Димас. Мы поговорим с тобой с глазу на глаз. Выходи, если не трусишь». Он, видимо, был пьян. У нас телефона нет, в полицию не сообщишь. Я решил, пусть себе кричит. Жена и дочка проснулись напуганные. Прижались ко мне. Особенно малышка. «Кто это, папа? Кто это?» — лепечет она и всхлипывает. А Гитлер не унимается. Я бы вышел к нему, господин Антониу, моя мужская честь была задета, но, скажу вам по совести, я боялся, что он вооружен пистолетом. Два раза видел я у него пистолет. Первый раз, когда старый совет «Орла» — это футбольная команда нашего квартала — передавал свои полномочия новому совету. У нас были, как это называется... перевыборы. И Гитлер, казначей старого совета, выложил на стол пистолет, точно хотел сказать: кто осмелится, пусть потребует у меня отчета в деньгах. Конечно, никто об этом не заикнулся, и его снова выбрали казначеем. Все его боятся. Второй раз я собственными глазами видел у него в руках пистолет, когда он лупил Аглаицу. Аглаица живет в нашем квартале, и про нее говорят, ну, как бы это... что она доступная женщина. Так вот, однажды вечером Гитлер решил ее проучить. Он схватил Аглаицу за волосы и рукояткой пистолета стал ее безжалостно бить, как бьют осьминога. Я прибежал и разнял их. Это было еще до известных событий, и нас с Гитлером тогда не разделяла кровь. Аглаица плакала, вся тряслась, бедняжка. Она живет с одним моряком. Он приезжает к ней редко и остается всего на два-три дня. Из плавания он привозит ей разные подарки, и в прошлом году на рождество Аглаица подарила моей дочке японский кораблик с настоящими огнями, которые гаснут и зажигаются. Гитлеру не понравилось, что я увидел у него оружие, он спрятал пистолет, а Аглаице наподдал так, что она растянулась на полу. Потом плюнул в нее и хотел уйти. Но Аглаица приподнялась и говорит ему, пусть, мол, он знает, она на него пожалуется, у нее и свидетель найдется, то есть я, и тогда ему не отвертеться от тюрьмы. Но Гитлер лишь рассмеялся. Он не боится жалоб, ему ничего не стоит с помощью Мастодонтозавра замять любую неприятность. Он только сказал ей с издевкой, что ей в отделе морали — там у него есть свои люди — выправят свидетельство как проститутке, поскольку она живет невенчанная с моряком. Услышав такие оскорбления, Аглаица грохнулась на пол без сознания. Гитлер ушел, а я стал приводить ее в чувство. Вот какой он человек. Поэтому-то позавчера я к нему не вышел. Страшно мне было. Я понимал, что где-нибудь в темном закоулке — в Верхней Тумбе, как вы знаете, тьма кромешная, уличных фонарей почти нет — он может мне подло отомстить. Вот отчего я струхнул и, одолжив у своего тестя пятьсот драхм, сел в автобус и прикатил к вам. Ведь только вы, сдается мне, можете прибрать этих бандитов к рукам и даже посадить на скамью подсудимых. Меня они боятся, потому что я их знаю как облупленных, сам раньше входил в их шайку.

— Если бы я был прокурором, — сказал Антониу с улыбкой, — я мог бы это сделать. К сожалению, я всего-навсего журналист и могу лишь писать об известных мне фактах, да и то далеко не всегда. — И он окинул Димаса изучающим взглядом. — Но где же кофе? — вздохнул он и набрал номер телефона кофейни, что была в галерее. — Я же просил вас два кофе не очень сладких в восемнадцатую комнату. Сколько еще ждать? — Потом он обратился опять к своему посетителю, который, немного успокоившись, с любопытством оглядывал комнату, барабаня пальцами по столу: — Ну, расскажите, расскажите мне все, как будто я врач. Потом я дам вам лекарство. Но сначала я должен обстоятельно ознакомиться со всеми симптомами болезни. Что это за банда, о которой вы говорили, кто в нее входит, кто ею руководит?

— Я работаю в порту грузчиком, но часто сижу без дела. Чтобы получить постоянную работу, надо иметь сильную руку. В порту работают братья Бонацосы, Ксаналатос, Ятрас, Кирилов, Джимми Боксер и Гитлер. У Янгоса, Варонароса и Вангоса, членов той же шайки, другая работа.

— Мне это известно.

— Ну так вот, их собирает у себя в кабинете начальник участка асфалии и дает им разные поручения. Что это за поручения, вы знаете лучше меня.

Мальчик принес кофе, поставил чашки на письменный стол и, получив с Антониу деньги, ушел.

— Помню такой факт, — продолжал Димас. — В шестьдесят первом году они избили одну женщину, депутата партии Союз центра, которая приехала в Нейтрополь и собиралась выступить в Верхней Тумбе. Они такие подлецы, что способны избить даже женщину.

— А почему вы об этом молчали? Почему не сообщили в полицию, в редакцию газеты или еще куда-нибудь? — спросил журналист.

Грузчик внимательно посмотрел на него:

— Что я, спятил, господин Антониу? Разве я не знаю, что все это делается с благословения полиции? Разве я не видел, как этот молодчик Янгос разгуливает по улице под руку с сержантом жандармерии Димисом? Разве меня не вызывали в асфалию, чтобы и мне дать задание? И потом, разве я обеспечен постоянной работой? Куда мне воевать с ними! Я перебивался временной работой в порту, а это значит, что в любой день мог получить от ворот поворот. А у меня крошечная дочка и столько расходов! Как решиться босому пойти по колючкам? Но после убийства Зет терпение мое лопнуло. Я им как-то высказался. За это меня и наказали. Посадили в порту на половинный заработок. Не спрашивайте, как это получилось. Я и сам но понимаю... Только теперь, когда я нарвался на неприятность, у меня хватило смелости прийти к вам и выложить всю правду об этих подонках. Имейте в виду: они ничего не боятся. И не потому, что очень храбрые. Нет. А потому, что знают: полиция на их стороне. Ах, как я обрадовался, когда кое-кого из них упрятали за решетку! Другие из их шайки, услышав об этом, долго не верили. Говорили, что это сделано для отвода глаз и что Янгос, Вангос и Варонарос скоро будут опять на свободе. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Журналист утвердительно кивнул.

— Пейте кофе, а то остынет, — сказал он с добродушной улыбкой.

Димас залпом выпил всю чашку. Потом достал пачку сигарет и протянул журналисту.

— Спасибо, я не курю, — сказал Антониу.

— Ну так вот, в последний раз нас собирали из-за де Голля, — продолжал Димас. — Теперь, задним числом, до меня дошло, что то собрание было генеральной репетицией перед другими, последовавшими потом событиями. В отделение Главного управления безопасности в Верхней Тумбе явились все. Начальник участка асфалии разбил нас на группы по десять человек в каждой и назначил руководителей. Я попал под начало к Гитлеру. Потом нам выдали булавки с цветными головками — желтыми, красными и зелеными. Мы должны были приколоть их к лацкану пиджака так, чтобы торчала только головка, и по ней мы могли узнавать друг друга.

— Булавки? — переспросил журналист и, схватив записную книжку, стал лихорадочно записывать что-то. — Другими словами, дело о булавках?

— Да. У меня до сих пор сохранилась эта булавка, — сказал Димас. — Если бы я знал, что она вас заинтересует, захватил бы ее с собой. Во всяком случае, дома она у меня есть. Кто-то на собрании спросил, почему мы должны охранять де Голля? И жандарм в штатском ответил, что на него могут напасть коммунисты. Коммунисты, мол, ненавидят де Голля за то, что во время последней войны он предал их, и ищут только удобного случая расквитаться с ним. Однажды они так обнаглели, что стали строчить из пулемета прямо по его машине, но там были особые стекла, которые и пуля не берет. Греческое правительство не желает, дескать, ссориться с великими державами. Граница близко, болгары могут тайно ее перейти и напасть на де Голля. «Поэтому глядите в оба, — наставлял он пас, — и прежде всего следите за окнами домов». Я стоял на посту не возле жилого дома, а перед зданием Электрической компании с восьми утра до половины восьмого вечера, голодный, усталый. Домой вернулся чуть живой и набросился на жену. А в чем она, бедняжка, виновата? Потом я дал себе клятву в другой раз быть умней и под каким-нибудь предлогом вовремя смыться... Может, я вас утомил?

— Вы сами, наверно, устали. Для меня это ценные сведения. Но скажите — это, конечно, останется между нами, я вас никому не выдам, — в тот вечер вы присутствовали при беспорядках?

— Я скажу вам все, господин Антониу, положа руку на сердце, потому что люблю правду. Положение у меня трудное. Нельзя работать в порту, жить в квартале, где все зависит от твоих связей, и прикидываться простачком. Накануне я возвращался домой в шесть вечера. Когда я вышел из автобуса, ко мне подкатился один молодчик и передал приказ начальника участка явиться завтра в пять часов вечера к «Катакомбе» на улице Аристотеля, чтобы помочь разогнать митинг. Я повесил нос. Опять то же самое! Только что отделались от де Голля, и вот, пожалуйста! Я возьми да и брякни ему, что не пойду, пусть, мол, так и передаст начальнику. «Михалис, не сходи с ума, — стал он меня урезонивать. — Если я это передам, ты погорел. Согласись, пойди, помозоль глаза начальнику, а сам ничего не делай. Найди предлог сбежать оттуда». И он уговорил меня. Вечно остаюсь я в дураках, подумал я, что же мне теперь на рожон лезть? И действительно, на другой день в два часа я ушел из порта, не заработав ни гроша. Это был один из тех дней — к счастью, такие выпадают не очень часто, — когда нет работы и от этого разбирает тоска. Может быть, поэтому я и пошел к «Катакомбе». Жена против таких вещей, и, чтобы в пять часов улизнуть из дому, я наврал ей, что пойду в типографию за бумажными пакетами, потому что не успел раздобыть их в полдень. Эти бумажные пакеты нужны жене, она служит на складе удобрений. Но тут она сказала мне, что сегодня среда и типография уже закрыта. А я возразил ей, что там все равно должны работать. Под этим предлогом я и удрал из дому. Когда я ехал в автобусе, то заприметил возле участка асфалии машину начальника. Это показалось мне подозрительным. А ошибиться я не мог, потому что эту машину, единственную в нашем квартале, я прекрасно знаю. В центре я сошел и припустился к «Катакомбе». Я был свидетелем, как Янгос бил женщину, паразит такой. Меня заметили, и это меня успокоило. Потом я наблюдал издали, как Янгос сорвал объявление и сел в такси, которое промчалось по улице Аристотеля, потом, вынырнув с другой стороны, проехало мимо меня и скрылось куда-то. Немного погодя я сбежал оттуда, смотался в типографию за бумажными пакетами и позже, проходя мимо клуба, где должен был состояться митинг, опять увидел их всех: Бонацоса, Ксаналатоса, Кирилова, Варонароса, Джимми Боксера и Гитлера; они орали, швыряли камни и дрались. Когда начальник участка остановил на мне взгляд, я сделал вид, что тоже кричу, а потом ловко выскользнул из толпы и удрал домой. Какая-то подлость готовилась в тот вечер. Я это чуял. И не очень удивился, когда на другой день узнал, что произошло. Я видел всю шайку в действии; все были в сборе. Но поскольку запрятали за решетку Янгоса, потом другого негодяя Вангоса и глупого индюка Варонароса, я набрался смелости и стал с презрением смотреть на молодчиков из их банды. Тогда они пригрозили, что разделаются со мной. И после того случая, о котором я рассказал вам вначале, я подумал: куда мне идти, не обратиться ли к журналисту, разоблачившему Варонароса, не рассказать ли ему обо всем? Вот я и приехал в Афины. Но мне страшно, господин Антониу. Не знаю, что делается сейчас там, в Нейтрополе.

— Значит, по-вашему, именно начальник участка асфалии отдал приказ расправиться с Зет?

— Этого я утверждать не могу. Он собрал людей, как обычно. А откуда поступают приказы, понятия не имею.

— Да вы ничего не бойтесь. Вот что вам надо сделать: завтра утром вы пойдете к прокурору, здесь, в Афинах, и сообщите ему все, что вам известно об этой шайке. А вечером мы отправимся с вами в Нейтрополь. Понятно? Я повезу вас на своей машине. Вам нечего бояться. Сходите к Следователю, он, как видно, человек решительный, и расскажите ему все. Понятно? Отныне вы под моим покровительством.

Михалис Димас улыбнулся.

— Но как тогда мне работать в порту? Там полный произвол. Двинут лебедкой по голове, а потом скажут: несчастный случай.

— Не бойтесь. Вы можете не работать в порту. Пока что будете служить у меня. Договорились? — И журналист дружески похлопал его по плечу.

— Спасибо вам, господин Антониу.

— Так вот, завтра утром приходите сюда. Ареопаг рядом. Я вас туда отведу. А в половине третьего мы поедем в Нейтрополь.

Димас ушел. Не теряя времени, Антониу направился в кабинет главного редактора, который в это время разговаривал по телефону с Нейтрополем.

— Там полная неразбериха, — положив трубку, бросил он молодому журналисту.

— Скоро все прояснится, — многозначительно сказал Антониу. — Я напал на след преступников. Их целая шайка. Один из них сознался во всем. Завтра я еду в Нейтрополь. В пятницу оставьте место на первой полосе: дело о булавках.

— Что это такое? — спросил главный редактор, почуяв сенсацию.

— Увидите, увидите. Потерпите денек.

— Молодчина! — воскликнул он. — Поезжай. Только будь осторожен.

— Опасно вести машину, остальное все ерунда, — сказал на прощание молодой журналист.

На следующий день в половине третьего маленький фиат, в котором сидели Антониу и Димас, выехал на Национальное шоссе Афины — Ламия.

10

Из окна машины Михалис Димас смотрел на шоссе, недавно залитое асфальтом, на белые стрелки, кружки, которые пробегали под колесами и сливались позади в одну линию. Ему никогда еще не приходилось совершать такого большого автомобильного путешествия. На душе у него было легко. В маленьком фиате рядом с журналистом он чувствовал себя в безопасности. Он не один возвращался в свой город. Ему нечего было бояться.

Почти всю дорогу они молчали. В Ламии они сделали остановку и поели пирога с сыром. В семь часов журналист включил радио. Передавали последние известия. «Из главной Королевской канцелярии сообщили, что состоится поездка королевской четы в Лондон... Министр внутренних дел господин Раллис отбыл в город Нейтрополь, чтобы, находясь там в правительственной резиденции, осуществлять непосредственное наблюдение за ходом дела Зет. Правительство, заявил господин министр, сделало все возможное для спасения жизни пострадавшего, поручило высшим судебным органам контроль за ходом дела и приняло все меры для облегчения их задачи; оно разрешило любые выступления на эту тему в религиозном и даже политическом аспектах, в то время как оппозиция, кощунственно воспользовавшись смертью человека для партийной пропаганды, дает ложную информацию, искажает факты, подстрекает лжесвидетелей, клевещет на нашу страну за границей и систематически мешает делу правосудия... По решению министерства сельского хозяйства в текущем году установлена самая низкая цена на шелковичные коконы в размере тридцати трех драхм за килограмм... Зарубежные новости. Президент Кеннеди с улыбкой встретил в Белом доме журналистов, пришедших поздравить его с сорокашестилетием. «Вы сегодня выглядите как будто несколько старше», — ошеломил президент шуткой представителей печати, не успевших поздравить его с днем рождения. Далее день господина Кеннеди прошел в обычных занятиях... Разные сообщения. Союз по эксплуатации государственных трехколесных мотоциклов Аттики выражает решительный протест ввиду того, что в некоторых органах печати появились публикации, содержащие нападки на мотоцикл и связывающие его с виновником гибели депутата Зет, частным владельцем трехколесного мотоцикла-грузовичка, не имеющим никакого отношения к миролюбивому классу людей, занимающихся перевозкой грузов на государственных мотоциклах... Сводка погоды...»

Антониу включил другую станцию. Димас, храня молчание, смотрел в окно. Уже успело стемнеть. Фары машины отбрасывали желтые снопы света. В кювете виднелся опрокинутый грузовик. Когда Лариса осталась позади, сердце у Димаса тревожно сжалось. Теперь уже деваться было некуда: фиат приближался к Нейтрополю. И чем ближе он подъезжал к городу, тем больше рос страх Димаса. По радио передавали какую-то музыку. Антониу вел машину, борясь со сном. Когда они остановились возле Темпи, чтобы заплатить пошлину за проезд, Димас подумал, не открыть ли дверцу и не скрыться ли в темноте. Сбежать куда угодно, но только не возвращаться в неприглядную Верхнюю Тумбу с ее бедными домишками, общественными уборными, оврагами, полными мусора и нечистот. Только бы не пришлось снова появиться в кофейне у Китайца — гнезде террористов.

Журналист еще раз заверил Димаса, что тому нечего бояться. И когда наконец показался город с огнями, отражающимися в заливе, он представился Димасу огромной пастью землечерпалки, вычерпывающей без конца грязь со дна моря, воды которого от этого не становятся глубже.

11

Следователь пригласил к себе тех, кого назвал ему Димас. И все они пришли, вереница жалких людей, которые, подобно мелкой рыбешке, вели растительный образ жизни на дне водоема, затянутого грязным илом, и — что самое ужасное — не пытались выбраться оттуда, потому что не видели перед собой никакого пути. Никто из них, судя по их показаниям, не присутствовал при беспорядках.

— Я, — сказал Бонацас, — в тот день был в бакалейной лавке Струмцаса, где работаю по вечерам, когда не занят в порту. Поскольку в среду вечером лавка не торгует, я остался там вместе с хозяином, чтобы навести порядок. Мы вытащили во двор бочки с маслинами и оливковым маслом, брикеты брынзы, мешки с фасолью, горохом, консервы, разные банки и принялись за уборку. Я вымыл пол и натер его до блеска. Потом приволок товары обратно. В лавке нет ни одного окошка, и еще целых два вечера до среды я бился над тем, чтобы проделать окно в задней стене. Покончив с уборкой, я принялся за окно. Проем стал таким большим, что в дом легко мог влезть вор и обчистить лавку. Поэтому на всякий случай я заделал проем железной решеткой. Потом я зарядил свежей приманкой мышеловки, разбросал по углам яд, чтобы вывести тараканов, выгнал во двор кошку и опустил решетку на дверь. Примерно в полдесятого я вернулся домой чуть живой от усталости и завалился спать. Если я очень устаю, то храплю, заливаюсь, и жена сказала мне на другое утро, что не могла глаз сомкнуть из-за моего храпа.

— А я, — сказал его брат, — как только кончил работу в порту, помылся под краном, устроенным специально для нас, потому что мы часто бываем перепачканы цементом. Часов в семь я сел в автобус, который идет с улицы Эгнатия, и поехал в Нижнюю Тумбу. Сел я не на улице Аристотеля, а на улице Венизелоса, так как, здорово умаявшись, боялся, что не найду ни одного свободного места. Целый день таскал мешки с цементом на корабль, отплывавший в Волос, где после землетрясения идет большое строительство. Добравшись до Нижней Тумбы, я пошел в кофейню к Китайцу. Мне захотелось послушать мои любимые песни, и я бросил в джук-бокс — есть там такая машина — двухдрахмовую монету, но машина проглотила ее и никаких песен не последовало; поэтому я потребовал от хозяина, чтобы он бросил вторую монету. Потом за компанию с ребятами я пропустил несколько стаканчиков и в половине десятого, едва держась на ногах, приплелся домой.

— Я, — сказал Ксаналатос, — не присутствовал при беспорядках. Из дому я ушел в пять и приблизительно до половины восьмого в кофейне «Мимоза» резался в карты с Василисом Николаидисом. Я без конца его обыгрывал, и у меня пропала охота продолжать игру. Тогда я вышел из кофейни и, перейдя на другую сторону улицы, увидел моего приятеля портного; у дверей своей мастерской он играл в тавли с зубным врачом. Этот зубной врач в прошлом месяце сделал мне пять пломб, и за две я ему остался должен. Подсев к ним, я до десяти вечера с интересом следил, как они сражаются. Оба они отличные игроки, и это захватывающее зрелище. Я даже побился об заклад с врачом на одну пломбу, что портной его обставит, и выиграл пари. Поэтому теперь я должен вдвое меньше. Часов в десять я отправился домой.

— Я тоже, — сказал Гитлер, — при беспорядках не присутствовал. Я прочищал у себя дома водопроводную трубу. Попозже, когда солнце стало уже садиться, я пошел на стадион, где тренировалась команда «Орел»; я у них постоянный казначей. В воскресенье должна была состояться встреча с «Прогрессом» из Каламарии, и я хотел посмотреть, в форме ли наши ребята. Чтобы не смущать их — они, надо сказать, меня здорово боятся, — я устроился подальше, на верхней трибуне. Там ко мне подсел Стратис Мецолис — он разводится с женой, а меня на суде выставляет свидетелем — и стал говорить о предстоящем процессе, об алиментах, о ребенке и прочем. Чтобы немного отвлечь этого чурбана — любит он эту суку, а она видеть его не желает, — я повел его к Китайцу. Мы сели за столик, заказали выпивку, и тут вваливается Варонарос со свежим инжиром из Миханионы. В кофейне оказалось еще два наших приятеля... В десять мы разошлись.

— Я, Джимми Боксер, и не думал бить Пирухаса, а, наоборот, помог какому-то младшему лейтенанту отправить его на Пункт первой помощи. Весь вечер провел я в Строительной компании портовых грузчиков «Святой Константин», где беседовал с профсоюзными деятелями, потому что и мы хотим иметь крышу над головой. А когда вышел оттуда, вижу: на углу улиц Иона Драгумиса и Метрополеос лежит человек. Понятия не имея о том, что случилось, я поднял его с помощью младшего лейтенанта, который случайно проходил мимо. Если бы Пирухас не был тогда в беспамятстве, он вспомнил бы меня теперь, а не возводил напраслину, будто я его избил. Так вот, ты его добром, а он тебя колом, говорила мне еще в детстве моя бабка, родом из Батуми.

— Я, Митрос, пекарь, отсыпаюсь всегда после полудня, потому что встаю в три часа ночи и пеку хлеб, чтобы накормить народ. Работа у меня тяжелая, а летом совсем невыносимая. Когда люди спят, я работаю, точно ночной сторож. В среду, как обычно, я заснул в три часа дня и проснулся в полдевятого. Потом вместе со своими дружками Фосколосом и Гидуполосом я пошел в кофейню и просидел там до без четверти десять. К сожалению, пить я не могу, потому что у меня больная печень. Когда вы сказали мне сейчас, что я присутствовал при беспорядках, то словно обухом по голове ударили. Если человек занят по горло своей работой, ему недосуг совать нос в чужие дела. Зет я не знал и знать не желаю.

— Я, Кирилов, что бы ни делал, все равно останусь человеком с запятнанным прошлым. Ведь восемь лет я просидел в тюрьме вместе с Главнозавром за сотрудничество с немцами, и репутация у меня с тех пор подмоченная. В тот вечер по дороге из порта, помню отлично, я пошел к старой почте, той, что на углу улиц Аристотеля и Эгнатия, так как у меня разорвался ботинок и мне понадобился сапожник, который сидит там в колоннаде. Его будочка оказалась закрыта, и я решил тогда навестить жену покойного брата. У нее киоск неподалеку, перед гостиницей «Тессаликон», рядом с остановкой автобуса «Улица Колумба». Я спросил ее, как идут дела, а она мне в ответ: «Неплохо», но только, мол, у нее вечный страх перед машинами, потому что сидит она у самой мостовой и боится, как бы автобус или военный грузовик не въехал на тротуар и не задавил ее. Поэтому, чтобы не торчать в киоске, она хочет сдать его внаем и получать половину дохода. Распрощавшись с ней, я пошел к остановке автобуса, идущего на улицу Воциса, где я живу. Я видел толпу, слышал крики, но даже не подумал останавливаться. На политике я погорел, и что же мне опять лезть в политику? Это занятие для людей неискушенных, а не для таких, как я, кто хлебнул в жизни горюшка... Когда я вернулся домой, мы с женой решили навестить нашу соседку Зою, которая после операции грыжи только что вышла из больницы. Накануне, двадцать первого мая, в день Константина и Елены у ее дочурки были именины, но мы к ней в гости не ходили, а тут могли убить сразу двух зайцев. У Зои собрались родственники и кое-кто из соседей. В десять мы разошлись по домам.

— Я, Георгос, комиссионер, с конечной остановки автобусов из Миханионы прибежал на рынок Модиано к Варонаросу, но не застал его. Инжира было всего сто пять кило, и я перетащил его сам в пять приемов. Варонароса я так и не видел. Не знаю, где он был в тот вечер.

— Я, Никос, человек без определенных занятий, действительно видел в тот вечер Варонароса в кофейне у Китайца. По радио передавали легкую музыку и Казандзидис пел «Люди меня обидели» — песню, которая очень нравится Варонаросу. Я запомнил это, потому что Варонарос подозвал Китайца и попросил его погромче запустить радио. Мы с Варонаросом давно уже в дружбе. Оба болеем за команду «Орел». Ему трудно играть в футбол, слишком уж он толстый, но иногда, чтобы спустить жирок, он подменяет помощника судьи.

— Я, Петрос Палтоглу, член комитета ЭДА Верхней Тумбы, слышал от брата Варонароса, что на вопрос: «Где ты был вчера?» — Варонарос ответил: «Лучше не спрашивай, эти подлецы вызвали меня...» Кто такие «эти подлецы», что значит «вызвали», его брат не объяснил мне.

— Я, младший брат Варонароса, не имею с ним никаких принципиальных разногласий, хотя про нас идет совсем другая молва: будто я сочувствую левым, а брат мой вообще сам по себе. Поэтому между нами и не может быть никаких разногласий. Мне известно, что он добивается разрешения на ларек и что все зависит от Мастодонтозавра, который собирает у себя в участке людей. Своего брата я знаю как облупленного. Он трус и просто из трусости никогда не решился бы избить человека. Больше всего на свете боится он полицейских.

— Я, Китаец, — мне дали такую кличку, потому что я участвовал в корейской войне, попал в плен к китайцам и потом бежал от них, — я, Китаец, не помню, был ли в среду вечером Варонарос в моей кофейне. Посетители приходят и уходят, а мне, что прикажете, обслуживать их или переписывать поименно? Люди усталые, после работы, ко всему придираются. Только и знают «принеси, подай»... Варонарос не должен мне ни драхмы.

— Я, Эпаминондас Стергиу, рабочий-строитель, заявляю следующее: накануне беспорядков к нам в дом пришла Тула, портниха (брат у нее грузчик, как Янгос), и стала кричать — так как Корина, моя жена, туга на ухо, — что слышала от брата, будто в среду после полудня, когда магазины уже закрылись, он предложил Янгосу пойти вместе домой, а Янгос отказался, сославшись на то, что вечером его ждет одна работенка, и, распахнув на груди рубаху, показал ему полицейскую дубинку. По словам Тулы, он прибавил: «Наверно, я даже убью человека». Тогда я посоветовал портнихе, она наша соседка, уговорить брата пойти к Следователю и дать показания обо всем, что ему известно — ведь это поможет следствию, — но она мне ответила, что ни брат ее, ни она не желают нарываться на неприятности. «Впрочем, ты сам видишь, — прибавила она, — как пострадал столяр, осмелившийся дать показания. Бедняку до бога высоко, до царя далеко».

— Я, Тула, портниха, никогда не слыхала от своего брата, будто Янгос проговорился ему, что убьет человека. Эпаминондасу я рассказала только, что Янгос похвалялся перед моим братом своей дубинкой. Я не обзывала Янгоса ни пьяницей, ни бродягой. Мы с братом не хотим иметь неприятностей. Если Корина глухая, то Эпаминондас слышит гораздо больше, чем ему говорят. Вот и все, что я хотела здесь сказать.

— Я, Главнозавр, осуждаю всякое преступление, потому что преступление не является средством политического убеждения. В таверне покойного Гоноса я собирал членов своей организации и выступал перед ними с речами о благороднейших идеалах человека, о родине, религии и семье — одним словом, пытался их просветить... Да, я известный антикоммунист. Но лишь с моего согласия член нашей организации имеет право что-либо предпринять... Что же касается удостоверений, то в них нет ничего символического. И если одни буквы написаны черным, а другие красным, то лишь потому, что в моей пишущей машинке двухцветная лента и соответствующий переключатель плохо работает. Поэтому иногда случайно проскакивают красные буквы... Моя газета «Греческая экспансия» была ежемесячной, но последние два года выходила нерегулярно... Наша организация, как недавно основанная, архива не имеет... В тот вечер я был на месте беспорядков в качестве журналиста. Свои впечатления я описал в последнем номере «Греческой экспансии», который уже набран в типографии... Между прочим, я считаю, что для Греции прямой интерес поддерживать дружбу с Западной Германией. Я против англичан и за американцев, но при условии, чтобы последние были похожи на немцев или имели немецкую кровь. В Германии я не живу, потому что болею душой за свою родину. Но я собираюсь совершить большое путешествие по этой стране, чтобы повидать там греческих эмигрантов и вдохнуть в них идеи грекохристианской культуры... Итак, я требую, господин Следователь, чтобы вы положили конец моим гонениям — это уже не первый случай — и, вынеся справедливое решение, восстановили мою репутацию и репутацию моей многострадальной семьи.

— Я, вдова Гоноса, после смерти мужа — у него были торжественные похороны, собрались все: Главнозавр, Генерал, Мастодонтозавр — прибрала в таверне и бумаги, которые попались мне под руку, сожгла в печке. Был ли это архив Главнозавра, я не знаю, потому что читать не умею. Одно только помню, там были нарисованы какие-то черепа и кресты с загогулинами на концах.

— А я, Апостолос Никитарас, резник, зять покойного Гоноса, по совету моего тестя старался держаться подальше от Главнозавра, чтобы не терпеть убытки в своем деле. Ведь в Верхней Тумбе большинство людей сочувствуют левым. Я, Апостолос Никитарас, говорю правду.

12

Они хотели застать его врасплох в Орэокастро, в деревне под Нейтрополем. На этот раз молодой журналист прихватил с собой своего коллегу. Пока Следователь, отдирая одну доску за другой, разрушал заслоны, скрывавшие преступление, и видел перед собой все более густые завесы мрака, а глубины оставались по-прежнему неисследованными — ведь вся эта гнилая дощатая обшивка, состоящая из террористических элементов, была лишь фасадом башни бурь (но как попасть в заколдованную башню, если все двери там ведут в никуда: пройдя через первую дверь, выходишь ко второй, потом к третьей и так до тех пор, пока неожиданно не окажешься снова под открытым небом, но только с противоположной стороны, не там, где вошел), — пока Следователь был занят этим, журналисты-сыщики успели напасть на след другой дичи, по-видимому очень ценной для следствия, — на Стратиса Панайотидиса, члена ЭРЭ в Верхней Тумбе; о нем соседи отзывались как о человеке, который «многое знает и при желании может многое рассказать». Антониу первому удалось выяснить, что поздно вечером в тот день, когда было совершено преступление, Стратис встретил Вангоса на одной из улиц Верхней Тумбы. «Откуда ты тащишься в таком странном виде?» — полюбопытствовал Стратис. «Лучше не спрашивай, там, в центре, уличные беспорядки», — ответил Вангос. «А с каких это пор ты носишь очки?» Вангос тотчас же снял их. «Да ну, я надел их просто так, — сказал он, — чтобы меня никто не узнал. Неудобно в такой поздний час возвращаться домой». Вот что услышал позавчера от Стратиса молодой журналист. Когда сегодня он еще раз зашел к Стратису, чтобы получить от него и другие сведения, ему сказали, что тот уехал в Орэокастро помогать своему дяде строить дом. Тогда Антониу решил вместе со своим коллегой поехать на машине в деревню и застать там Стратиса врасплох. Что из всего этого выйдет, они не знали; ночная встреча Стратиса с Вангосом казалась довольно подозрительной. В Орэокастро к ним вышла тетушка Стратиса и заявила, что племянника ее нет дома, что вчера он уехал в Нижнюю Тумбу навестить свою мать, у которой случился сердечный припадок. И потом добавила, что он собирался в Нейтрополе зайти в Главное управление безопасности разузнать новости. Но тут в разговор вмешался ее муж:

— Что ты городишь всякий вздор! Какое управление?

Журналисты многозначительно переглянулись.

— Молчи лучше, ты же правая рука жандармского начальника в Орэокастро, — выпалила она.

— Ступай к себе на кухню, — приказал ей рассерженный старик и потом сказал журналистам: — Мой племянник Стратис не имеет к делу Зет никакого касательства... Он помогает мне строить дом.

— А знает он Янгоса Газгуридиса? — спросил Антониу.

— Как не знать! Они ведь выросли вместе. Однолетки.

— Племянник не рассказывал вам, о чем он говорил с Вангосом, когда повстречался с ним ночью?

— Нет. Я не слышал даже, что он встретил Вангоса.

Журналисты готовы были уехать не солоно хлебавши — может быть, Стратис и не был загадочным сфинксом, — как вдруг он собственной персоной вышел из-за кустов, ведя под руку свою больную мать. Увидев фиат перед домом, Стратис встревожился.

— Это опять вы?

— Да, мы, — сказал Антониу. — Ты солгал нам, будто не знаешь Янгоса. А твой дядюшка утверждает, что вы выросли вместе.

— Я не говорил, что совсем с ним не знаком. Я сказал, что плохо его знаю. А если мы выросли вместе, это еще не значит, что мы друзья.

Стратис усадил мать на стул в тени дерева.

— Войдите в дом, — пригласила тетушка, стоявшая на пороге. Длинные косы у нее были уложены венком вокруг головы. — Зачем жариться на солнце.

Журналисты вошли в дом. Сели на скамейку в большой комнате, убранной вышитыми домотканными дорожками.

— Так где же ты был сегодня? — спросил Антониу.

— Я ни перед кем не отчитываюсь.

— Не заходил ли ты случайно в Главное управление безопасности?

Стратис побелел. Он сердито посмотрел на родственников. Неужели в его отсутствие они выложили все журналисту?

Тетушка поставила на стол ореховое варенье.

— Нет, не заходил, — ответил он наконец. — Что мне там делать?

— Почему ты скрыл от своего дяди, что двадцать второго в полночь встретил на улице Вангоса?

— Да я же говорил вам про это, дядя. Неужели вы забыли?

— Нет, Стратис, ничего подобного ты мне не говорил.

— Мне кажется, я в кофейне рассказал вам про свою встречу с Вангосом. Не помню хорошенько. Во всяком случае, у меня не было никакой причины скрывать это.

— А что еще ты слышал от Вангоса? — продолжал Антониу задавать вопросы.

— Что его преследует полиция.

— Это нечто новое. Позавчера ты сказал мне, что, судя по его словам, он возвращался из центра, где произошли какие-то беспорядки. О полиции ты не упомянул ни слова.

— Да просто запамятовал.

— А если его преследовала полиция, то с какой стати явился он сам на рассвете в участок асфалии Верхней Тумбы?

— Может, у него там есть какой-нибудь дружок.

— Ты что-то крутишь, Стратис, — заметил Антониу.

— Стратис, а не плясал ли и ты на той свадьбе? — вырвалось вдруг у тетушки.

Оба журналиста с удивлением посмотрели на нее. Под «свадьбой» она подразумевала, конечно, убийство. Тут неожиданно заговорила мать Стратиса, до сих пор хранившая молчание:

— В тот вечер, когда были беспорядки, Стратис ходил смотреть балет.

— Какой балет? Большого театра? — спросил второй журналист.

— Какой?! Он был в «Патэ» на турецком балете.

— Да, — подтвердил Стратис, бросив благодарный взгляд на мать, которая выручила его. — Я видел там два представления. Мне очень понравился танец живота.

— А как тебе разрешили остаться на второе представление? Ты заплатил еще за один билет? — На лице Стратиса отразилась растерянность. — Балет — это не кино, — стал объяснять ему Антониу, — даже турецкий. Когда первое представление кончается, зрителей выпроваживают из зала, как во всяком театре.

— А я просидел на двух представлениях. И никто меня не выгонял. Спросите билетерш в «Патэ», они меня знают. В двенадцать я возвращался домой и тут-то встретился с Вангосом.

— Однако не считаешь ли ты, Стратис, — сказал Антониу, — что ты должен все это сообщить Следователю?

— Не думаю, чтобы это кого-нибудь интересовало.

— Ты ошибаешься. Это интересует, и даже очень интересует, Следователя. Мы едем в Нейтрополь. Место в машине есть. Хочешь поехать с нами?

— Мне нечего скрывать. Я еду.

На следующий день в газетах появилась фотография свидетеля Стратиса Панайотидиса, которого препроводили к Следователю не полицейские, а журналисты!

13

Когда Следователь ложился спать, он видел их, бредущих во мраке. На фоне потрескавшихся стен под сырым потолком, откуда все время сбегали капли, он видел искаженные ужасом лица жертв франка, в то время как фраки были палачами-невидимками. Он видел их, людишек, случайно запутавшихся в стальной сети, рыб, попавших в невод, сплетенный из великолепного конского волоса. Следователь посадил их в тюрьму не ради них самих, а чтобы с их помощью добраться до высокопоставленных лиц. Но доберется ли ой до них? Или, как те смелые альпинисты, что пытаются достичь неприступных горных вершин, он падет жертвой своей страсти к альпинизму? «Где-то должна быть горная хижина, — думал он. — Где-то должен гореть костер, чтобы я мог возле него обогреться». Он был так же твердо уверен в том, что его в конце концов сместят, как и в том, что однажды ему предстоит умереть.

И если он верил в людей, то для того, чтобы не ощущать пустоты, вихря, водоворота, который остается после внезапной гибели человека. Зет погиб, и вокруг Следователя образовалась пустота, закрутился водоворот. Но какой грязной, рассуждал он, должна быть вода в нем! «В свежей юной воде» — ему нравилось это выражение — пустота заполняется естественным образом; частицы воды, живые клетки и небесные отражения восстанавливаются, как клетки в мозгу у юноши. А в гнилой воде — таким было общество, которому он служил, — камень пробивает толщу грязи, и со дна несет хуже, чем из тюремной параши.

Он взялся за дело Зет, надеясь обогатить свой довольно скудный опыт — так путешественник, отправляясь в дальнее плавание, стремится расширить свой кругозор. А теперь его донимала морская болезнь. Он даже тосковал по суше, оставшейся позади. Вид всего, начиная с еды и кончая каютой, начиная с капитана и кончая кочегаром, вызывал у него рвоту. Этот корабль «Либерти» был старой, проржавевшей посудиной, державшей всех в рабстве. Корабль дал течь, а как мог он заткнуть пробоину?

Но он не в силах был отступить. Его закружил водоворот. Настигнутый смерчем, он пытался остаться беспристрастным наблюдателем. На него давил сверху огромный пресс, вес которого с каждым днем увеличивался. Дойдя до полного изнеможения, он едва стоял на ногах.

Теперь навсегда он должен был отказаться от девушки, милое личико которой вносило свежую струю жизни в следовательский кабинет, где скопились вороха сухих протоколов. Позавчера он встретил случайно на улице знакомого офицера. И тот со всей решительностью, которую придает человеку военный мундир и которая входит потом в его кровь и плоть, сказал ему: «Пусть они сами подставят под нож свои головы! Ты один хочешь вытащить змею из норы? Сто двадцать лет рабства, кабалы, духовного растления, а ты сейчас, когда только начинаешь свою карьеру, хочешь...»

Нет, он не был согласен со своим приятелем. У каждого поколения есть свои жертвы. Пусть и он станет жертвой своего поколения. Да, он постарается вытащить боа из его вековой норы. Ведь вековечной может быть нора, но не змея. Боа должен умереть. Его неожиданно ударят кинжалом в голову, за ухом, извлекут у него из-под языка мешочек с ядом, и он сдохнет.

Об этом думал Следователь в долгие часы бессонницы. Он не ожидал получить Нобелевскую премию за свои труды. На Нобелевскую премию может рассчитывать молодой химик, сделавший какое-нибудь научное открытие. А Следователь не собирался открывать ничего нового. Он должен был проделать разрушительную работу, дело неблагодарное и жестокое! Однако это его не останавливало.

При чем же тут эти людишки, думал он, с общим знаменателем не пятьдесят, не сто и не тысяча драхм, а всего лишь десять? При чем тут они? Где высокопоставленные лица? Где власть имущие? Обрекши амеб на мучения, эти позвоночные потягивали ледяное виски с содовой на тенистой веранде и беседовали с хозяйкой дома, которая с тысячью «пардон» за свое опоздание только что вернулась с фестиваля в театре Ирода Аттического.

В карты Следователь не играл. И это очень мешало ему вести светскую жизнь. В какой бы дом он ни пришел, куда бы его ни пригласили — что ни говорите, жених, — всюду увлекались картами. Поэтому он никуда не ходил, и пустота вокруг него все увеличивалась.

14

«Я забываю твое лицо, — думал Пирухас. — Постепенно твое лицо стирается в моей памяти, твой дорогой облик заслоняют новые лица. Что же будет? Ты постепенно исчезаешь. Лишь твои глаза сверкают в окутывающей тебя тьме. Что же будет? Я так любил твою походку; когда ты шел, я чувствовал, что мир принадлежит мне. Я не жду уже твоего телефонного звонка. Но вся беда в том, что человек не может смириться со смертью. И это самое ужасное. Нам некогда беспрестанно скорбеть о безвременно ушедших. Я забываю тебя, хотя в моей душе что-то противится этому, восстает, превращается в меч, в лес пронзающих меня мечей. Но и забыть тебя не могу. Я живу в твоем последнем приюте, больнице, построенной на деньги наших соотечественников, переселившихся в Америку. Ты погружаешься в небытие, и я вместе с тобой. Ни у тебя, ни у меня нет надежды. Ты оживший мертвец. Я живой, но я умираю.

Я хотел бы увидеть тебя в каком-нибудь фильме. Чтобы от тебя, как от батареи, зарядились мои клетки. Нам остались только твои фотографии. И мне придется в своем воображении дополнять их твоими жестами, походкой. Нет ни одной магнитофонной ленты, которая могла бы воскресить для меня твой проникновенный голос.

Понимаешь, мы исчезаем. Сколько лет у меня еще впереди? Впрочем, это не имеет значения. На поглотившую тебя черную землю я возлагаю венок, всю свою любовь. На эту вот землю. Ради новой весны, чтобы в мае вновь расцвели гвоздики.

Я страдаю. Ничто не может заполнить оставленную тобой пустоту. Говорят, там, где ты упал, асфальт проливает слезы. Проливаю слезы и я. А что из того? Слезы — это соленая водичка.

Какие частицы воздуха удержали в себе твой взгляд? В какие пещеры спрятался твой голос? Я лишился слуха. Мои уши не воспринимают ничего, кроме рева грузовичка. Бесконечный грохот, подобный треску пулеметов и стуку компрессоров.

Мне недостает тебя. Я знаю, что нет возврата. Ты будешь жить лишь в нашей памяти. Сколько проживем мы, столько проживешь и ты...

А я, несмотря ни на что, иду на поправку. Прежде ты так пекся о моем здоровье. Но теперь сердце мое бьется в другом ритме.

Каково тебе среди мертвой тишины?

Никогда я не думал, что переживу тебя. Жизнь принадлежит тебе, твердил я постоянно. Сейчас я не могу никак отвлечься от своих мыслей. Ночь. Жара гасит звезды на небе. Все словно пропиталось салом, как кожа слона. Меня больше нет. Я разомлел от жары...

Нет, в наших жилах кровь, а не вода, поэтому мы любим тебя. А то, что дорого людям, не умирает. Быть бы мне на твоем месте, и лучше бы ты думал так сейчас обо мне. Нет, нет, человек не умирает, когда тысячи уст кричат: «Бессмертный!» или хотя бы одни лишь мои уста».

Вот о чем думал Пирухас, когда пришла его дочь и сказала, что подписан ордер на арест студента Карекласа, известного деятеля ЭКОФ[14], одного из тех, кто участвовал в его избиении. Она узнала об этом от своей соседки, которая была на митинге сторонников мира. Однажды — Зет тогда был в агонии, а отец в бессознательном состоянии, — дочь Пирухаса увидела Карекласа возле больницы и спросила его: «Что тебе здесь надо?! Ты чуть не оставил меня сиротой!» — «Ну, ну, не кричи, — испуганно пробормотал он. — Сейчас я уйду». Потом он стал подсылать к ней людей, уговаривавших ее не подавать на него жалобу; он боялся, что отчим его рассвирепеет и запретит ему продолжать занятия в университете. Двое студентов сказали ей, что Кареклас не принимал участия в контрмитинге. Но третий студент слышал в лавке от подручного мясника, что Кареклас хвастался своими подвигами во время беспорядков. На днях, в воскресенье вечером, когда она была одна дома, раздался звонок и явился какой-то незнакомый человек, сообщивший ей, что именно Кареклас избил ее отца возле клуба. Незнакомец ушел, так и не открыв своего имени, чтобы не навлечь на себя неприятностей. А к соседке, той, что была на митинге, пришла, как ни странно, мать Карекласа и умоляла не выдавать ее сына, иначе его жестоко изобьет отчим, и умолчать о ее визите, иначе ее самое изобьет сын. Мать зарыдала, а соседка пожаловалась, что Кареклас, живший на той же улице, давно не дает ей проходу, осыпает ее постоянно оскорблениями и особенно измывался над ней, когда муж ее был в ссылке. И пора, мол, ему взяться за ум, продолжала соседка, иначе он станет скоро отъявленным негодяем.

После того как удалось проникнуть в алтарь храма, где скрывались убийцы, и тех стали по одному упрятывать за решетку, оставшимся на свободе судьба не предвещала ничего доброго. Одним из таких преступников был этот наглейший член ЭКОФ, готовый всегда затеять драку. Скопилось достаточно улик, чтобы посадить его на скамью подсудимых. Свидетели сообщили о нем куда следует. Сам Кареклас, конечно, все отрицал. Он заявил Следователю, что дочка Пирухаса влюблена в него и, решив, будто он не отвечает ей взаимностью, захотела ему отомстить, тем более что ей известны его крайне правые взгляды. Ее побуждения, дескать, вполне понятны и никого не могут обмануть. В тот вечер, когда произошли беспорядки, у него было назначено свидание с другой девушкой, и, вместо того чтобы выплеснуть ему в лицо серную кислоту, дочь Пирухаса совершила еще большую подлость: обвинила его в том, что он избил ее раненого отца.

И пока дочка, сидя у его изголовья, меняла ему компрессы на голове, Пирухас думал о террористе Карекласе, оказавшемся к тому же и клеветником.

15

Между тем в Нейтрополе, красе Салоникского залива, жизнь, полная летней неги, шла своим чередом. Сквозь решетки тюрьмы Геди-Куле Янгос смотрел на город, убаюканный полуденным ветром, дувшим с залива. Этот ветер приносил с собой в тюрьму, стоявшую на горе, чистый воздух без примеси цементной пыли, запорошившей новую часть города. Из другого окна Янгос мог разглядеть свой квартал под огромной подковой нового стадиона. Дважды пытался он покончить жизнь самоубийством, но неудачно. Про него все забыли. Он считал, что большие люди принесли его в жертву, и вспоминал мудрые слова дяди Костаса, сказанные им в ту среду на стоянке грузовичков на улице императора Гераклия: «У тебя, Янгос, жена, дети. Не ввязывайся. Большая рыба заглатывает маленькую». Жизнь продолжалась без него. В нем никто не нуждался. Его «покровителям» надо было только, чтобы он молчал отныне и вечно, и при желании им легко было этого добиться.

Вангос нашел в тюрьме то, чего ему всегда недоставало: возможность отоспаться. Он спал без конца. Вангос потолстел, округлился и изредка, чтобы не забыть, как держат в руках кисть, белил тюремные стены.

Варонарос, напротив, похудел. И сердце его готово было разорваться, когда по воскресеньям он слышал крики и шум, долетавшие со стадиона, где проходили футбольные матчи.

Главнозавр, который тоже угодил в Геди-Куле, напоминал учителя, провалившегося на экзамене вместе с учениками.

А в Нейтрополе жизнь шла своим чередом. В театре, расположенном в парке, давали «Птиц» Аристофана. В Баксе-Цифлики состоялось открытие нового пляжа. В Тагарадес, по пути в Миханиону, землю срочно делили на участки, чтобы распродать греческим рабочим, возвращающимся из Германии. Для постройки большого завода Том Папас продолжал отбирать у крестьян поля возле Диавата. Люди купались в море, женились и умирали. Танцевали в «Качелях» и скучали в «До-ре». Один сумасшедший сбежал из городской психиатрической больницы. Море выбросило труп неизвестного. Дракон до сих пор не был пойман. Дамы-патронессы из общества слепых каждый день играли в карты. Веранды по вечерам поливали, и после поливки на тротуарах стояла вода, будто это дома помочились. Луна в Арецу стала тусклой, словно покрылась плесенью. Кемпингов в этом году открылось сравнительно мало. И наконец, прокурор Ареопага вынес решение, что жандармерия несет ответственность за нарушение долга, граничащее с преступлением.

16

— В случае дальнейшего оскорбления корпуса греческой королевской жандармерии я вынужден буду покончить жизнь самоубийством. — Он достал из внутреннего кармана мундира маленький плоский пистолет и приставил его к своему седому виску, держа толстый палец на спусковом крючке.

Самидакис растерялся: нешуточное дело — услышать такое от Супергенерала.

— Хорошо, я подпишу, — согласился он.

Супергенерал вздохнул с облегчением.

— Ну и прекрасно. Теперь я вижу, что ты истинный критянин.

Четыре часа продержал он Самидакиса в своем кабинете, убеждая изменить показания. В последнее время жандармерия подвергалась постоянным нападкам, и не хватало только, чтобы выплыло наружу, что жандармы выстригли этому студенту клок волос.

— Ты должен сказать, что постригся сам.

— Как это? Почему?

— Из-за жары.

— Наголо?

— Потому что у тебя выпадают волосы. Где твой парикмахер?

— Возле Арки.

— Мы можем заставить его заявить, что у тебя действительно выпадают волосы.

— Но, господин Супергенерал...

— Называй меня просто дядюшкой...

— Но... дядюшка... Выпадение волос...

Вот что произошло накануне вечером: исполнилось два месяца со дня убийства Зет, и Самидакис вместе с другими студентами пришел на место гибели героя, чтобы в память о нем оставить там букетик цветов. Угол улицы Спандониса постоянно охранялся жандармами в штатском, которые прятались в подворотнях ближайших домов и в магазинах. Студенты знали об этом. Они хотели бросить цветы на мостовую и убежать. Но Самидакис не учел, что его слишком широкие мокасины могут пристать к расплавившемуся от жары асфальту. В тот момент, когда он наклонился, чтобы отодрать прилипший к мостовой ботинок, какой-то жандарм прошелся ножницами по его голове. Он выстриг у студента большой клок волос, и плешь нечем было прикрыть. Она сияла на макушке, напоминая просеку в лесу на горах, вырубленную для того, чтобы уберечь деревья от огня неосторожных пастухов. У Самидакиса на голове красовался пробор шириной по крайней мере в два сантиметра. Ему не оставалось ничего другого, как обриться наголо. Потом, положив руку на Евангелие, он дал показания, что клок волос ему выстригли жандармы за то, что он бросил несколько роз на мостовую — там, где был убит Зет.

В полночь за ним пришли, чтобы отвести его в участок. Домохозяин, знавший эту историю, сказал, что Самидакиса нет дома. Но жандармы ворвались в комнату и подняли юношу с постели.

— Будьте поосторожней с мальчиком, у него больное сердце, — сказал им хозяин.

В участке асфалии Самидакиса отвели в кабинет, где за письменным столом восседал Супергенерал, ради такого случая прибывший в тот же вечер специальным самолетом из Афин. В завтрашних газетах ни под каким видом не должно было появляться сообщение, что жандарм остриг студента. Мог разразиться грандиозный скандал. Жандармерия и так немало страдала от нападок коммунистов. Если к выводу прокурора Ареопага прибавилось бы еще и это, то позора не удалось бы избежать.

— Добро пожаловать! Ты знаешь, кто я такой? — Супергенерал так приветствовал студента, будто они были на короткой ноге.

— Я знаю вас по газетам, — ответил Самидакис.

— Прекрасно. А теперь представь себе, что я твой крестный, и честно расскажи, как это произошло.

— Я дал об этом показания.

— Я хочу услышать из твоих уст.

Самидакис изложил всю историю.

— Не может быть! — воскликнул Супергенерал.

— Что не может быть?

— То, о чем ты рассказываешь, произойти не могло.

— Я вас не понимаю.

— Скоро поймешь. — И, нажав кнопку, Супергенерал приказал соединить его с Афинами.

Студенту стало не по себе.

— Сейчас ты побеседуешь со своим дядей.

У Самидакиса действительно был дядя в Афинах, генеральный секретарь одного из крупных министерств.

— Да, дядя, это я. Как себя чувствует тетушка?.. Да, меня обстригли. Не может быть? Как это не может быть? Никто меня не опутывал. Нет, я не член общества «Бертран Рассел». И общества «Зет» тоже. Сказать правду? Да я же говорю правду! Другую правду? Двух правд не бывает!

Так как шнур у трубки был довольно короткий, он вынужден был разговаривать по телефону, изогнувшись над письменным столом, и эта раболепная поза была ему неприятна. Положив трубку, он с удовольствием распрямил спину и прошелся перед столом, посматривая с разных сторон на Супергенерала, поглаживавшего усы с видом богатого русского помещика. Дядя говорил с ним исключительно строго; такой тон появился у него после того, как он стал опекуном осиротевшего племянника. Под конец Афины было плохо слышно, и пришлось прервать разговор.

— Ты давно не ездил в Астрахадес? — спросил его Супергенерал.

Астрахадес — деревушка на юге Крита, откуда они оба были родом.

— Я не был там с тех пор, как умер мой отец, — холодно ответил студент.

— А я лет пять, — сказал Супергенерал. — Сегодня мне прислали оттуда груши. От них пахнет чем-то родным. Гм! — Открыв ящик письменного стола, он достал одну грушу и протянул студенту. — На, съешь.

— Я не хочу.

— Съешь и изменишь свои показания.

— Ради груши изменить показания?

— Не ради груши, — возразил Супергенерал, надувшись как индюк, — а ради Крита, где родилась эта груша, так же как ты и я. Мы, критяне, Самидакис, не похожи на прочих греков. Мы особый народ. У нас свой язык, свои традиции. Мы дали миру Теотокопулоса[15].

— И Казандзакиса[16].

— Он был безбожником и коммунистом, — заметил Супергенерал. — А мы, критяне, не коммунисты. Этой заразе никогда не был подвержен наш остров. Еще Венизелос[17] боролся с коммунистами, хотя... В заключение я хочу сказать, что мы должны друг друга поддерживать. Остальные греки завидуют нам. Настоящая цель коммунистов — подорвать престиж греческой королевской жандармерии. Глупый жандарм, который посреди улицы выстригает прядь волос у студента Нейтропольского университета, ведет себя, конечно, как варвар, а это при некотором обобщении может означать, что весь жандармский корпус состоит из варваров. С помощью дела Зет враги стараются запятнать незапятнанную честь жандармерии. Родина моя, я наложу на себя руки! Болгарам не истребить нас!

Супергенерал расплакался, как младенец. Его адъютант стал нервно крутить на пальце обручальное кольцо. Самидакис окончательно растерялся. И когда Супергенерал достал пистолет и приставил его к своему виску, присутствующим показалось, что он приветствует кого-то вышестоящего. Студент провел рукой по свой бритой голове, и, уколовшись о короткие жесткие волосы, нахмурился.

— Ну, ладно, — пробурчал он. — Я согласен, но при одном условии.

— Все, что хочешь, малыш.

— Через несколько месяцев мне надо идти в армию. Сейчас я солгу, что остригся по собственной воле, но вы мне дадите подписку, что на Коринфском пункте новобранцев меня не остригут наголо во второй раз.

Супергенерал от восторга подпрыгнул на стуле. Он вытер платком слезы, выступившие на глазах, и высморкался так громко, что задрожали стены участка асфалии. Потом в кабинет принесли протокол, где были записаны старые показания Самидакиса, и разорвали у него на глазах. Студент подписал новые показания. В тот день он ночевал в участке, чтобы спастись от преследования журналистов.

17

Журналист позвонил к ней в квартиру. Она открыла дверь.

— Я не смею надеяться, госпожа Зет, услышать от вас хоть слово. Понимаю, что напрасно побеспокоил вас, но мне хотелось бы узнать...

«Сейчас мне страшно не хватает твоего лица, твоего лица — географической карты земли, как ты говорил о лице своей матери; мне не хватает твоих глаз, чтобы быть красивой, твоих губ, чтобы любить свои губы. Сейчас мне не хватает всего тебя. Сорок дней прошло с тех пор, сорок два дня прошло с тех пор, как ты перестал меня узнавать; я приехала туда, в больницу, подошла к твоей постели и увидела, что врачи всеми средствами пытаются оживить мертвый мозг в живом теле. Но только теперь я осознала, что ты постепенно растворяешься в моей памяти. Я помню твои отдельные черточки, а всего тебя не могу уже представить себе. И прежде я расставалась с тобой на целые месяцы, но знала в душе, что увижу тебя снова, поэтому твое столь долгое отсутствие искупалось радостью предстоящих встреч. А теперь...»

— Как вы объясните тот факт, что за дело вашего мужа взялись адвокаты-коммунисты?

«Я знаю, что все происходит теперь в мире, который стал для тебя уже далеким, который не может больше тебе принадлежать, раз ты умер. Иначе все было бы просто: один жест, одно слово, одна размолвка, один поцелуй в лодке, одно судорожное движение, одна сигарета, и все стало бы человечным, бесконечно человечным. Мы бы поняли друг друга, и люди поняли бы нас. Теперь меня никто не может понять, и тем больше не понимает, чем дальше ты уходишь от меня, от моей скорби и превращаешься для других в символ, в знамя».

— Вас не трогает посмертная политическая спекуляция на имени вашего супруга?

«Я знаю, что ты всегда желал этого. Из вполне естественного честолюбия. Ты часто повторял: «Горе тем, кто ни к чему не стремится». Но поверь мне, одно дело стать героем при жизни, и другое, совсем другое, когда мечты твои сбываются после смерти. Ведь я осиротела, когда тебя приобрел мир».

— Не собираетесь ли вы поступить на службу?

«По утрам ко мне в окно проникает какое-то новое солнце, потому что я не вижу больше тебя рядом со мной. Темная линия ночи — это яд. Где состоится наше следующее свидание? В какой точке горизонта?»

— Не думаете ли вы написать когда-нибудь книгу о пережитом вами?

«Ночь, словно саван, окутывает тебя. Она скрывает твои морщинки, проступавшие только после бритья. Те тончайшие черты лица, благодаря которым человек отличается от тысяч себе подобных. Прежде всего исчезнут твои поры, поглощавшие воздух. Потом родинка. Затем складочки возле носа. Краски и линии на географической карте поблекнут, точно она плохо напечатана, и синева моря сольется с зеленью гор».

— Были у вас с мужем когда-нибудь ссоры из-за идейных разногласий?

«Я живу без тебя, а это значит — я не понимаю, что со мной происходит, и не хочу понимать. Постепенно тупею. Кровь густеет, медленно течет по моим венам. Я живу без тебя, а это значит — я лишена всего. Свет на твоем пути — мрак в моем доме. Для других ты возвестил солнечный восход, а для меня погасил луну».

— Как вы проводите время здесь, в уединении?

«Теперь я ищу в воздухе частицы, сохранившие память о том, что ты здесь проходил. Ищу твои любимые улицы, дома, по которым скользил твой взгляд. Я не могу, как принято выражаться, быть на высоте положения и утешиться после твоей гибели. Меня не трогает ни то, что говорят и пишут о тебе, ни ход следствия. Сидя у адвоката, я неотступно думаю об этом. А потом — зияющая пустота, пустота, заполненная тобой».

— Ваш супруг был нежен с вами?

«Мне ужасно недостает тебя. Я тоскую. И теперь, когда ты не можешь быть со мной, все постоянно напоминает мне о тебе; какую газету я бы ни раскрыла, всюду пишут о тебе. Но несмотря на это, я страшно одинока, потому что только твое живое присутствие могло бы меня убедить, что ты в представлении людей не стал призраком, который служит им защитой от собственных слабостей».

— Намереваетесь ли вы в будущем выйти еще раз замуж?

«Теперь, как ни странно, я уже не ревную тебя к другим женщинам, которых ты любил. Напротив, я разыскиваю их, стараюсь познакомиться с ними. Мне кажется, что мы сумеем тебя воскресить, соединив вместе наши воспоминания. Если мы сольем воедино капельки тепла, что храним от тебя, то сможем разжечь наш очаг. На улице сейчас жаркое лето, а в душе у меня такой холод!»

— Долго еще вы будете соблюдать траур?

«Я говорю сама с собой, глядя на стену. Я сняла с нее твой портрет. Теперь, когда Греция наводнена твоими фотографиями, я вправе — разве не вправе? — видеть тебя в движении, а не застывшим в холодной рамке. Манна для других — для меня пустыня».

— Вы молчите по собственному желанию или ввиду чьего-то запрета?

«Ты пристально смотришь на меня. Мне не дают покоя воспоминания о последнем дне, о том утре, когда ты собирался ехать в Нейтрополь и боялся из-за кофе опоздать на самолет. Все остальные воспоминания, как ни странно, погасли или оживают лишь после мучительного напряжения памяти».

— Ваша драма — самая главная карта в руках коммунистов. Что вы скажете по этому поводу, ведь вы же не коммунистка?

«На улице звонят колокола. Воскресенье. Мне кажется, что ты на каком-то острове, а я опоздала на единственный пароход этого рейса и сегодня не смогу приехать к тебе. И как ждать целую неделю, пока не наступит следующее воскресенье и не пойдет другой пароход? Мне кажется, что я стою на переезде, железнодорожный сторож опустил шлагбаум, разъединив нас, и длинный состав грохочет по рельсам, поезд со столькими вагонами, сколько лет я не увижу тебя. Лишь иногда в просветах между вагонами мелькнет твоя фигура — ты ждешь меня с той стороны».

— Вы получаете пенсию?

«Не знаю, любил ли ты меня. Но я должна, как это ни трудно, сохранить тебя в памяти живого. Без твоих поцелуев я ощущаю внутреннюю пустоту. Поцелуи и объятия других приносят облегчение, но не восполняют то, чем ты был для меня».

— Благодарю вас, сударыня. Будьте здоровы.

«Ты ведь презирал всякие сентиментальности. Поэтому мне нора кончать. Мне помешал приход какого-то глупого журналиста из правой газеты. Я не знаю, где ты находишься, и не могу отправить тебе это письмо. Через много лет я прочту его нашим взрослым детям, и в памяти моей воскреснет то время, когда я прекрасно помнила тебя и цеплялась за свои воспоминания; я прочту это письмо, когда потеряю тебя навеки, когда ты станешь улицей, площадью, книгой, пьесой, фильмом, выставкой картин, а на меня, старуху, будет возложен печальный долг присутствовать на вернисаже».

18

Неизвестное лицо, которое до той минуты оставалось неизвестным — было известно только, что человек этот заявил Прокурору, будто левые предложили ему авансом деньги за убийство правого депутата в ответ на убийство Зет, — объявилось само, назвавшись Пурнаропулосом из деревни возле Килкиса.

— У меня нет денег, — сказал Пурнаропулос журналистам, — и нет ни клочка земли. Поэтому раз в два-три месяца я приезжаю в Нейтрополь и продаю свою кровь.

— Как ты ее продаешь?

— Я становлюсь возле центральной больницы и предлагаю свой товар. Крови у меня больше, чем нужно, а хлеба меньше, чем нужно, чтобы сохранить эту кровь. Поэтому я и продаю ее. В больнице меня знают и используют по мере надобности. Если больной в тяжелом состоянии с моей группой крови, мне дают хорошую цену.

— А почему бы тебе по доброй воле не пойти в Красный Крест?

— А почему мне по доброй воле терпеть убыток? Недаром говорится: один помирает, а другой на этом деньгу наживает. Так поступаю и я. А если продаешь свою кровь, когда она нужна кому-нибудь позарез, то получаешь за нее неплохо. Та же история с билетами на стадионе перед началом матча.

— Это же спекуляция, черный рынок!

— Красный рынок. А вы чего хотите? Один парень из нашей деревни продал глаз и сразу стал на ноги. А что плохого в том, что я загоняю понемногу свою кровь? Впрочем, и туристы занимаются тем же. Они приезжают сюда без денег, сдают кровь и идут слушать бузуки... Ну так вот, когда в последний раз, двадцать восьмого мая, я торчал перед больницей — сторож оповестил врачей и сказал мне, что скоро меня позовут, потому что на операционном столе лежит тяжелый больной со второй группой крови, — возле меня остановилась черная машина и из нее вылез человек в темных очках; приведись мне встретить его сегодня, я б его ни за что не узнал.

— А машину узнал бы?

— Тоже нет.

— Почему?

— Потому что сам я из деревни и не разбираюсь в машинах. Вот если бы речь шла о лошади, я бы ее опознал и в большом табуне, где сотни две голов. А машины все одинаковые, разве не так? У них четыре колеса и один руль.

— Ну, ладно, ладно. Продолжай.

— Так вот, человек этот спрашивает меня, не я ли продаю свою кровь. Я говорю: «Да»—и тут же смекаю, что я ему срочно нужен. «Яннис, — думаю, — ты взял быка за рога». Но очкарик предлагает мне напиться чужой крови.

— Он принял тебя за вампира?

— Я не больно разбираюсь, что это за вампиры. Он сказал, если я соглашусь обделать одно дельце, то заработаю столько денег, сколько стоит сто литров крови по самой высокой цене. Я прямо глаза вытаращил. По правде говоря, доверия он мне не внушал. «Неужели тебе не нужны деньги, дружок?» — спросил он. Я кивнул, что нужны. «Ну, так вот, ты их заработаешь». Тогда он изложил вкратце, что от меня требуется: я, мол, должен убить какого-то караманлисовского депутата. И имя его он назвал.

— А каким способом убить?

— Этого он не сказал. Но я возразил, что люблю Караманлиса, он, дескать, молодчина и наш, македонец; возможно, он туговат на ухо, но глаз у него острый. Нашей деревне он помог сделать колодец и пообещал на будущий год провести электричество, если мы снова будем за него голосовать. Поэтому как могу я убить человека из нашего лагеря?

— А человека из другого лагеря ты мог бы убить?

— За всю свою жизнь я букашки не обидел. Я продаю свою кровь, и только. Вот газет я не читаю. Если бы умел читать да знал все новости, понял бы, для чего это ему надо. Сразу вник бы в суть дела.

— В суть какого дела?

— За дурака вы меня принимаете или сами вы дураки? Мы прикончили ихнего парня, а они хотят прикончить нашего. Я мог бы сказать тому очкарику, что он по ошибке постучал не в ту дверь, но предпочел с риском для жизни раскрыть до конца тайну. Я сделал вид, что согласен.

— Значит, не читая газет, ты все-таки разобрался в сути дела?

— Д не такой уж дурак... Потом он предложил мне сесть в его машину. Я сказал больничному сторожу, что зайду завтра. Мы доехали до улицы Аристотеля. Очкарик попросил меня подождать немного в машине, пока он подымется в контору к одному человеку, с которым должен меня свести. От нечего делать я смотрел в окно и вертел дверную ручку, как вдруг случайно нажал какую-то кнопку, и стекло само собой опустилось. Я прямо ошалел: ну и роскошная машина. Когда я высунул голову из окна и оглядел улицу, то увидел, что огромная вывеска ЭДА закрывает собой целый балкон. Тут я струхнул. Охота была наживать неприятности! Коммунисты крышками от консервных банок зарезали в деревне двух моих двоюродных братьев. А я человек бедный, но честный. Я понял, что это и есть та самая, с позволения сказать, контора, о которой сказал мне очкарик, и, открыв дверцу, смылся. Не теряя ни минуты, я побежал в Главное управление безопасности.

— Ты знаешь, где оно находится?

— Язык до Константинополя доведет, неужели трудно найти Главное управление?

— А раньше ты бывал там?

— Нет. Оттуда я полетел к Прокурору и рассказал ему обо всем. Но только попросил не открывать моего имени, чтобы у меня не было осложнений с...

— А почему вы не договорились, чтобы за тобой следом шел полицейский? Он поймал бы этих подстрекателей на месте преступления, когда они вручали бы тебе деньги.

— Чего мне совать нос не в свое дело? За хлеб я плачу собственной кровью.

— Не помнишь, что еще говорил тебе этот очкарик?

— Он сказал: правые — все равно что пероноспора, опустошающая мое поле. А я ему в ответ, что у меня нет поля. И еще он сказал: сделай то, о чем тебя просят, а когда мы придем к власти, земля будет справедливо распределена между всеми крестьянами.

— Ты, господин Пурнаропулос, допустил один промах, — заявил ему Антониу. — Машина, где автоматически опускаются и поднимаются стекла, есть в Нейтрополе только у одного человека. А он известный террорист, из ваших мест, из Килкиса. Придется тебе посидеть в тюрьме за клевету. Ты ведь понимаешь, кровь не водица.

19

«Увядание следует за расцветом. Но как можно увянуть, не достигнув расцвета? А с тех пор, как тебя не стало, я увядаю. Сегодня я перечла свое позавчерашнее письмо и почувствовала, что должна его продолжить, так как сказала тебе не все.

Ночь, спускавшаяся с гор, была великолепной, когда мы встречали ее дома. Мы раскрывали перед ней все окна, чтобы ей было сладко с нами, а потом, когда нам хотелось, мы прогоняли ее прочь. Любовь и музыка, музыка и любовь — все было наше, помнишь? Теперь — это мучительное «теперь», от которого я не могу отделаться ни на минуту, — теперь ночь осаждает и душит меня в моем вдовьем платье, подарке твоих убийц.

Дни и ночи меня неотступно мучил вопрос: почему убили именно тебя, а не кого-нибудь другого? Почему тебя, ведь ты был не коммунистом, а гуманистом в широчайшем смысле этого слова, сторонником мира, как многие люди? Пока наконец позавчера я не прочла письмо Полинга президенту Кеннеди: там очень забавно излагается твоя биография, и среди прочего он пишет, что правые убили тебя за идею сотрудничества с левыми силами. Левых они знают и не боятся. Страх им внушают такие люди, как ты, постепенно идущие на сближение с левыми. Расправой с тобой они пытались. терроризировать их. Им удалось убить тебя, говорит в заключение Полинг, но не удалось остановить бурный поток, рожденный тобой.

Сегодня я начала готовиться к переезду. Перебираюсь временно к своему брату. Не могу больше жить на улице храма Тезея, дом номер семь. Каждая скрипучая доска причиняет мне боль, точно нарыв на теле. Я получила книгу, которую ты заказывал. Каждый день приходят посылки, письма, стихи о тебе и доводят меня до отчаяния. Выносить все это у меня не хватает мужества. Твой сын вернулся сегодня с улицы сам не свой. Он с ребятами катался на роликах, и кто-то из них ему пригрозил: «Я убью тебя, как убили твоего отца». А он-то думает, что ты в Лондоне. Мальчик прибежал и спрашивает меня, не случилось ли там с тобой какое-нибудь несчастье. Я стала его успокаивать, но под конец и у меня на глазах выступили слезы.

В комнатах все перевернуто вверх дном; посторонние люди входят в мой дом, как в храм, а я покидаю гнездышко нашей любви; ноги у меня дрожат, и я не знаю, как показаться мне людям на глаза. У меня такое ощущение, что я нагая. Ночи напролет я беседую с тобой.

Это письмо полно сентиментальных излияний. Я уверена, ты возненавидишь меня, если прочтешь его. Но и я ненавижу тебя за то, что ты мне не пишешь. Я приняла две таблетки снотворного и надеюсь вскоре заснуть. Мне тебя страшно недостает. Кровать для меня слишком просторна, а гроб для тебя слишком тесен. Нет какого-нибудь среднего решения? Не можем ли мы сделать так, чтобы моя смерть и твоя жизнь стали более сносными? Люди, возлагающие цветы на твою могилу, топчут мое сердце. Ведь отныне и навеки я связана с тобой узами, которые не способен разорвать никакой развод. За это я ненавижу тебя еще больше».

20

Мысль об этой скале преследовала его, точно кошмар. С тех пор как гора погребла под собой деревню Микро Хорье возле Карпениси, Хадзис ждал, что в один прекрасный день скала обвалится и на его дом. Он жил в убогом домишке, полученном в приданое его женой, на самой окраине города, там, где вздымалась суровая, неприступная гора. Словно проклятие, нависал выступ ее над крышей, и жена постоянно твердила, что надо чем-нибудь подпереть его. Но у Хадзиса никогда не было денег, и он не мог ничего сделать.

В марте этого года однажды ночью во время сильного ливня Хадзис услышал какой-то подозрительный треск. Он читал раньше о деревне Микро Хорье, где воды подмыли подножие горы, обрушившейся на дома. Вот почему Хадзис испугался и, чувствуя ответственность перед детьми, на следующий день своими руками стал готовить три цементных столба, которые должны были отвести угрозу от его дома.

Хадзис не знал строительного дела. С помощью своего друга бетонщика, он заготовил формы и заполнил их цементным раствором. Раствор затвердел, и когда он отодрал опалубку, то увидел, что скалу теперь поддерживают три огромные руки. Он трудился целых два месяца. Никто ему не мешал, все кругом знали, сколько трудов вложил он в это дело. И соседи говорили: «Молодец Тигр, давно бы так». Тогда еще Хадзис был маленьким человеком.

Скала перестала ему угрожать, но вскоре возникла более страшная угроза. Хадзис приобрел вдруг известность. Он прославился как человек со стальными мышцами, который прыгнул на ходу в кузов грузовичка и нашел нить в лабиринте ночи, погубившей Зет. С тех пор два раза грозили его прикончить, за ним неотступно следили, и к тому же он жил в таком пустынном месте, что ночью ничего не стоило...

Но беда стряслась совсем внезапно и не ночью, а утром: в девять часов трое чиновников с двумя рабочими постучали к нему в дверь. Чиновники представились как сотрудники городского Архитектурного управления и потребовали, чтобы Хадзис предъявил разрешение на возведение столбов на не принадлежащем ему участке. Он ответил, что у него нет разрешения, но ему пришлось подпереть скалу, чтобы она не оторвалась от горы и не погребла его, как жителей Микро Хорье.

Господ из Архитектурного управления не тронули его слова. Они олицетворяли закон, а закон гласил, что на чужой земле без соответствующего разрешения никто не имеет права поставить ни одного столбика. Поэтому, к их сожалению, они обязаны немедленно убрать подпорки. И они приказали рабочим тотчас приступить к делу.

Хадзис поднял крик. Виданое ли дело! Если снесут столбы, скрепленные со скалой цементом, то рухнет и скала. Неужели они хотят завалить его домик? И кому мешают три столбика на далекой пустынной окраине города? Кто прислал сюда этих чиновников? Никто. Значит, они пришли сами. Но почему столько времени они не показывались, а теперь вдруг явились... Теперь, когда все знают, что он задержал убийц Зет. Тут чиновники заткнули уши. Они не желали слышать ни слова о политике. Им, служащим номархии, ни по каким вопросам не разрешалось высказывать собственное мнение. Тем временем рабочие, вооружившись ломами и кирками, принялись за работу. Два месяца ушло у Хадзиса на то, чтобы воздвигнуть столбы. Два часа, не больше, понадобится рабочим, чтобы снести их.

Хадзис побежал в соседнюю кофейню и позвонил по телефону адвокату Мацасу. Он рассказал ему о своей беде. Мацас пообещал немедленно принять меры.

Не прошло и часа — первый столб уже рухнул, и теперь рабочие разбивали второй, — как перед домиком Хадзиса, подняв тучу пыли, остановился лимузин Номарха. Шофер вышел, открыл заднюю дверцу, и тогда во всем своем величии появился господин Номарх.

— Что тут происходит? — спросил он.

— Эти столбы возведены без разрешения, — ответил старший чиновник из Архитектурного управления.

— Тотчас прекратите снос.

— Мы получили приказ, господин Номарх.

— Я его отменяю.

Между тем все жители квартала — старухи, ребятишки, женщины и мужчины, которых эта весть застала в кофейне, — столпившись вокруг, наблюдали за происходящим, готовые в любую минуту вмешаться. После известных событий Тигр как-никак стал героем, гордостью квартала. Номарх обвел собравшихся взглядом; он увидел женщин в темных платках, старух с веретенами, безработных мужчин, ожидавших разрешения на выезд в Германию, — тесное кольцо примолкших людей. И почувствовал некоторое замешательство. Шофер был занят тем, что разгонял малышей, которые трогали грязными ручонками блестящие бамперы лимузина.

— Приказываю, — громко сказал Номарх, — немедленно прекратить снос. И пусть община не позже чем через час приступит к строительству. Скала должна быть укреплена бетоном. И местность сразу преобразится. Повторяю: не позже чем через час. Родина обязана поддерживать таких народных героев, как Хадзис. А действия Архитектурного управления были по меньшей мере неосмотрительны.

И после этого поистине опереточного финала он попрощался с Тигром, пожав ему руку, и сел в машину. Это был тот самый Номарх, который в день убийства пальцем не пошевельнул, чтобы спасти жизнь Зет, хотя был извещен о готовящемся покушении тем же самым адвокатом, легендарным Мацасом. Но после роспуска террористической организации Главнозавра — это произошло позавчера — и после сегодняшнего приказа он чувствовал себя как добрый христианин, раздавший воскресное подаяние.

«Это только начало, — подумал Хадзис, когда народ разошелся. — Здесь, в горах, где я живу, скоро начнется охота на зайцев и куропаток, а разве на охоте не бывает несчастных случаев?»

21

На Следователя нажимают. На Следователя оказывают большое давление. Кольцо вокруг него сжимается. Следователь — это не спасение от тюрьмы, а путь в нее. С тех пор как он посадил в тюрьму Геди-Куле также и Мастодонтозавра, он стал бревном в глазу чудовищ.

Забегали сильные мира сего. Министр внутренних дел, прочно осевший в правительственной резиденции. Супергенерал. Прокурор Ареопага. Личный советник премьер- министра. Встречи, телефонные разговоры, нажим. Трещины срочно замазывают известкой, но правда, по крайней мере на этой стадии, проступает сквозь слой известки. Прокурор Ареопага обеспокоен: «Когда же наконец вы покончите с делом Зет? Мне обещали, что оно будет завершено в течение июня, а теперь уже август. Вы меня обманули. Чем вы, в конце концов, занимаетесь? Разве вы не понимаете, что, допрашивая все новых и новых свидетелей, вы рискуете окончательно запутаться?»

Следователь знает все. На него оказывают нажим. На него оказывают двойной нажим. И те, кто сидит наверху, и народные массы, видящие в нем единственного защитника. Следователь не спит по ночам. Он работает по восемнадцать часов в сутки. У него уже составилось свое мнение, но он не имеет права его высказать. Он должен добиться того, чтобы стены заговорили сами.

«Почему вы отдали приказ об аресте, почему подвергли предварительному заключению офицера жандармерии? Разве мы не договорились, что вы посадите в тюрьму офицеров только в том случае, если им будет угрожать обвинительный приговор? А между тем господин прокурор сообщил мне, что имеются улики лишь для отстранения, а не для осуждения Мастодонтозавра. Как бы то ни было, я не могу более подробно говорить с вами об этом по телефону. Вы не понимаете, какой вред наносят ваши действия государственному аппарату».

Следователь молодой, красивый, сильный. Это надежда на излечение от сепсиса. Мечта, причаленная к берегу. Дверь, ведущая в тюрьму. Нет ни воды, ни света. Следователь роется в темной норе. «Я выполняю свой долг». Терпение. Он работает. Он ткет полотно, а потом придут торговцы и назначат цену. Полотно должно быть плотным, способным защищать от холода... Сантиметр за сантиметром тянет следователь нить; двумя иглами кладет стежок за стежком; китайскими палочками для еды захватывает рисовые зерна одно за другим. И каждый стежок строго следует за другим, каждая рисинка тащит за собой другую.

У Следователя стетоскоп огромный, как луна, которая глядит во время матча на стадион, освещенный прожекторами. Тысячи зрителей вовлечены в происходящую там борьбу. Кто из них заплатил футболистам, чтобы они плохо играли? Кто их тренировал? Кто держал пари за спиной у игроков? Следователь рассматривает темный снимок, рентгеновский снимок преступления: надо определить границы черных пятен, каверн. Чтобы не оставалось никаких сомнений.

Стихи Кавафиса «Первая ступенька» написаны не про Следователя. Он уже поднялся на первую ступеньку, но этого ему мало. Он должен взобраться выше, на самый верх. Странное ощущение, когда знаешь, что народ несет тебя на плечах. О, крепкий аромат ответственности! Он чуть ли не пьян от усталости и упорства. Следователь — это пропуск в тюрьму Геди-Куле.

«Попытка выставить следователя как сторонника левых. Депутат ЭРЭ, известный своими сверхправыми взглядами, делает заявление в парламент, в котором требует от министра юстиции, чтобы он ознакомил парламент с досье следователя, ведущего в Нейтрополе дело Зет, господина...»

Следователь заявляет: «Крепость надежно защищена». Следователь смелый, умный. Если он считает, что лучше избежать ответа, то отделывается словами: «На этот вопрос невозможно ответить». Когда Супергенерал представляет список свидетелей, которых надо вызвать на допрос, Следователь отклоняет его список, говоря, что составит по этому поводу собственное мнение, изучив предварительно все источники. Один источник связан с другим. Разрытая почва оседает. Кролики прокопали подземные ходы, которые сообщаются между собой и ведут к центру земли. Следователь — это водолаз в маске с двумя кислородными баллонами.

«Прокурор Ареопага высказал следователю свою точку зрения: он считает, что при нападении на Зет преследовалась цель ранить, а не убить его. Что за странные сообщения мелькают в печати относительно каких-то новых данных? Обнародуйте эти сведения, и мы успокоимся!»

Следователь — это вьюнок, обвивающий палку. Растение тянется вверх. Чем выше палка, тем больше оно разрастается. Его рост невозможно остановить. Вьюнок грозит затянуть всю комнату. Следователь — это виноградная лоза: среди листьев висят ягоды, кислые зеленые виноградины, которые осенью созреют и дадут сладкий сок. Следователь — это человек, разбирающий пол в доме, построенном на костях мертвых предков. Следователь — осквернитель праха.

«Следователь — всякий следователь — не может быть причислен к сонму двенадцати олимпийских богов и святых христианской церкви; ему не свойственна непогрешимость, исключительная привилегия римского папы, ревниво им оберегаемая. Следователь — такой же человек, как все мы. Это вполне конкретный человек, появившийся на свет от конкретных родителей; в его крови и в психике помимо его воли заложены какие-то наследственные черты; возможно, в молодости его волновали определенные идеи, и от его индивидуального характера зависит, поддастся ли он своим врожденным слабостям. Таков следователь, всякий следователь».

Следователю некогда предаваться волнениям, страху и безысходной тоске. Он неотделим от корабля, как штурвал — от руля. Следователь — это садовник, очищающий сад от сорняка. Следователь — это цветок, распускающийся в траурном обрамлении осени, как цветы в Южной Америке; накануне зимних морозов он предвещает грядущую весну.

22

«Зимой я тебя не увижу, но хочу, чтоб ты знал, как я буду тосковать по тебе. Зимой по крайней мере рано темнеет, а ночью ты ближе мне. Эти же летние дни бесконечны. Черное платье не защищает меня от обжигающих лучей солнца.

Моя любовь к тебе не перейдет на твоих детей. Моя любовь к тебе станет дымом. Он подымется из одинокой трубы высоко, высоко, туда, где мое небо граничит с твоим.

Я — пустой стадион. На нем стираются белые линии. В центре заброшенная яма с песком, куда ты падал при прыжке. Песок оседает, когда его не взрыхляют. Песчинки слипаются между собой. Я не знаю, когда состоятся следующие Балканские игры.

Ты больше не занимаешься прыжками, и яма кажется мне пересохшим водоемом. Тебя нет, чемпиона по прыжкам. Я берегу твои тренировочные костюмы, чтобы не забывать очертаний твоего тела. Храню твои спортивные ботинки, чтобы не забывать размера твоих ног.

Я погибаю. Без твоего голоса весь мир делается маленьким. Моя душа — подбитая чайка на песчаном морском берегу, где плещется зеленая вода, кишащая морскими ежами. Как мне ходить по земле?

По мере того как ты удаляешься, сливаясь с морским горизонтом, я вижу только твою мачту с флагом...

В остальном я живу сносно... С помощью твоих хирургических инструментов я воскрешаю прикосновение твоих РУК.

Когда-нибудь в другой раз я напишу, как я открываю в тебе новые черты, обращаясь к памяти других людей. Я одинока. Не знаю, сколько еще выдержу я одиночество. Не знаю, может быть, лучше помнить тебя, находясь среди людей. В одиночестве развивается эгоизм. Начинаешь думать, что все кругом чем-то тебе обязаны. Ведь когда ты на людях, рапа быстрей затягивается, рубцуется и, как после промывки песка, в результате остается чистое золото.

Я смертельно скучаю. Жду, когда завершится день с его будничными заботами и ночь раскроет своя беспредельные объятия. Только тогда я оживаю. И уже не иду на компромисс со смертью. Да, это так. Расставание все гда сулит смутные надежды. Смерть — это нечто несвершившееся.

Поэтому я и страдаю. Ведь я еще полна неизрасходованной нежности к тебе. Ведь не все еще сбылось. Пусть даже наша жизнь была не совсем гладкой. Меня нисколько не трогает, что мы не были идеальной парой, что мы осмеливались иметь разногласия, что мы не скрывали правды под оболочкой лжи.

Это помогает мне жить. И если я становлюсь романтичной, то потому, что мне тебя действительно недостает. Потому что я действительно хотела бы понять, что нас разделяло. Потому что мне действительно нравилось страдать возле тебя. Но бумажный змей улетел внезапно в поднебесье, и я осталась с веревкой в руке».

23

Черная машина со странным номером, которая носится по улицам, преследуя свидетелей и журналистов. Другая машина, устремляющаяся на тротуар, чтобы подмять под себя адвоката, но тот, увернувшись, ухитряется в конце концов спастись от нее. Где изготовляются такие таблички? Зарегистрированы ли эти номера в Главном управлении уличного движения? Грузовик, из которого высовываются две руки и «в назидание» избивают Никитаса. Мопеды, разъезжающие 22 мая перед клубом, где происходит митинг. Санитарные машины, которые, появившись точно из-под земли, доставляют пострадавших на Пункт первой помощи и потом скрываются в неизвестном направлении. «Камикадзе» Янгоса. И наконец, фольксваген с жандармом за рулем, подобравшим на улице Зет, — все это наводило на размышления молодого журналиста, у которого постепенно складывалось впечатление, что для убийства Зет и сокрытия следов преступления в тот вечер был брошен в бой чуть ли не целый моторизованный полк.

Если убийцам не повезло и они вынуждены были один за другим вылезать из кустов, как ребятишки, играющие в прятки: «Выходи, я тебя вижу; палочка-выручалочка, выручи меня», то в этом была заслуга Тигра. У журналиста крепло убеждение, что следствие идет по верному пути, иначе не выплыли бы наружу многие темные обстоятельства дела Зет.

Был летний вечер, жаркий и липкий, как обычно в Нейтрополе. Поглощая жареные мидии в прибрежной таверне у Стратиса, журналист напряженно думал; ему казалось, что он уловил наконец основную нить заговора. Прежде чем явиться на митинг, Генерал посетил министерство Северной Греции. Там он прослушал доклад заместителя министра сельского хозяйства о пероноспоре. На докладе присутствовал и Генеральный секретарь министерства Северной Греции. Генеральный секретарь был тесно связан с членами ЭКОФ, как журналист установил недавно по фотографиям. Генерал же был тесно связан с террористами. Члены ЭКОФ и террористы участвовали в контрмитинге. Водитель фольксвагена был личным шофером Генерального секретаря. Значит, заговор составлялся в министерстве Северной Греции. Лекция о пероноспоре была лишь ширмой. Теперь журналист должен был выяснить, где раздобыл жандарм фольксваген. Так, выступая в роли частного детектива, в роли, которая пришлась ему по душе, потому что расширяла узкие рамки его профессии, он пустился в новое приключение.

Журналист пошел на Пункт первой помощи и, ознакомившись с регистрационной книгой, к своему удивлению обнаружил, что там нет ни слова о фольксвагене. Тогда он принялся наводить справки во всех конторах подряд, дающих напрокат легковые автомобили. Он говорил о столкновении фольксвагена с другой машиной, называл дату, точное время. На него смотрели как на идиота, но он упорно продолжал поиски. Антониу знал, что в этом «случайном» обстоятельстве один из ключей к тайне. Наконец, изрядно уставший, но не унывающий, он отыскал нужного ему человека. Журналист повторил всю историю сначала, и мужчина, сидевший за железным столиком, выслушав его, рассмеялся.

— Да, да, конечно, помню. Но по телефону вы заявили мне, что отказываетесь от всякой компенсации. — Антониу понял, за кого его принимают, но промолчал, ожидая продолжения. — Да, да, — повторил хозяин конторы, — я прекрасно все помню. На вас налетел жандарм, перевозивший Зет. Не так ли?

— Именно так.

— Сначала вы требовали компенсации, потом, что самое любопытное, отказались от нее, а теперь опять хотите получить деньги. Ну что ж, вы правильно делаете.

— Как фамилия жандарма?

— Я уже называл ее вам.

— А я забыл.

— Одну минуту.

Хозяин конторы порылся в бумагах, извлек какой-то конверт и назвал имя жандарма. Так подтвердилось показание свидетеля Героса. что это был шофер Генерального секретаря министерства Северной Греции.

— В четыре часа дня у меня взяли машину. В контору приходил не жандарм, а Мераклис, посредник, с которым я иногда сотрудничаю; он берет у меня напрокат машины и передает их клиентам. В шесть часов жандарм получил у Мераклиса фольксваген и в девять обещал вернуть. Но из-за известных прискорбных обстоятельств вернул в десять.

— А что из себя представляет этот Мераклис?

— Человек не больно состоятельный. Денег у него нет. Но зато есть связи в министерстве Северной Греции. Вот он и перебивается кое-как. Да лучше я отведу вас прямо к нему. Он-то и обязан помочь вам возместить убытки. Пойдемте. Это в двух шагах отсюда. — На улице хозяин конторы продолжал с жаром: — Дело Зет! Мне кажется, что, сами того не подозревая, мы все в него впутаны. Такое впечатление остается после чтения газет. Разве не так? У меня по крайней мере такое впечатление. А что вы думаете по этому поводу? Вы кто по профессии?

— Журналист.

Хозяин конторы, потрясенный, остановился посреди тротуара и словно окаменел. На него налетела какая-то старушка и выронила из рук пакетик с фруктами. Оба мужчины, одновременно наклонившись, стали подбирать рассыпавшиеся персики.

— Вы журналист? Значит, вы должны знать лучше меня...

— Я ничего не знаю. Я пришел к вам как раз для того, чтобы уточнить кое-что.

— О, прошу вас, не упоминайте моего имени, — взмолился хозяин конторы. — Я так боюсь неприятностей! Я с трудом свожу концы с концами. Сын и дочка у меня учатся в Женеве в школе переводчиков. Огромные расходы! А теперь, когда все подряд покупают машины, почти никто не берет их напрокат. Я не оправдываю даже затрат на содержание конторы. К тому же туризм у нас не развит так, как в Афинах...

Тут они дошли до конторы посредника. Мераклис был на месте и говорил по телефону. Он знаком пригласил их сесть и, решив, что ему привели нового клиента, прикрыв рукой трубку, предложил выпить кофе.

Но хозяин и журналист отказались от кофе. Закончив телефонный разговор, Мераклис спросил:

— Чем могу быть полезен?

— Господин журналист хочет поговорить с тобой, — дрожа от страха, сказал хозяин.

— Что ему надо?! — воскликнул обеспокоенный посредник, не осмеливаясь даже взглянуть на журналиста.

— Мне хотелось бы выяснить некоторые туманные обстоятельства... — начал Антониу.

— У меня приказ Главной канцелярии не давать никаких справок.

— Главной канцелярии министерства или Главного управления безопасности?

— Главного управления безопасности.

Журналисту достаточно было этой справки. Он посетил Следователя и сделал ему соответствующее заявление. А потом поместил заметку о Мераклисе в своей газете. Тот выступил с опровержением. Он, дескать, не упоминал Главное управление безопасности. Состоялся суд; за клятвопреступление Мераклиса приговорили к семимесячному тюремному заключению и препроводили в Новую тюрьму. На суде обнаружилось, что до убийства Зет у него была всего одна машина марки «Шкода», за которую он никак не мог расплатиться, а сразу после убийства он приобрел новую машину марки «Веспа» стоимостью в пятнадцать тысяч драхм. Где за одну ночь раздобыл он столько денег? А также стало известно, что он тесно связан с министерством Северной Греции и что к нему в контору зачастил жандарм, тот самый, который заявил после падения кабинета Караманлиса, когда служебное правительство готовилось к новым выборам: «Если Костас[18] победит на выборах, горе Следователю». Но это жандарм сказал значительно позже. А пока что в Салоникском заливе билось в судорогах лето и, как обычно, шла подготовка к открытию сентябрьской выставки, а пока что газеты правой партии начали печатать детектив о том, как левые с помощью бывшего эласита Вангоса убили Зет, и тому подобное.

Выполнив свой долг, молодой журналист распрощался с Нейтрополем, где царил полный хаос, и вернулся в Афины.

24

Генерал свободно передвигается. Генерал делает заявления в печати. Генерал тайно уезжает куда-то. У него одна лишь забота — остаться неразоблаченным и спасти свою шкуру. За ним тянутся нити, уводящие в бесконечность. Многие из них рвутся, и Генерал чертыхается. Одна оторвавшаяся нить — это Никитас, другая — Варонарос, сказавший в тюрьме: «Чего они теперь меня мучают, они же сами вызвали меня к себе?» Янгос держит язык за зубами. Вангос наслаждается отдыхом. На свободе пока еще Джимми Боксер. Он попытался сбежать из Нейтрополя, но возле Орестиады был задержан. Свое присутствие там он объяснил тем, что разъезжает по стране в качестве боксера.

У Генерала, в прошлом командующего королевской гвардией, большие связи. Все усилия Генерала направлены на одно: покрыть виновных. Генерал заявляет, что в случае смещения Префекта он сам из солидарности выйдет в отставку. Префект смещен, но Генерал и не думает покидать свой пост. Без него все может рухнуть. На обвинения, которые сыплются отовсюду в адрес жандармерии, он отвечает, что всю ответственность берет на себя. Но Генерал по закону не несет ответственности. Когда в газетах его разоблачают как соучастника преступления, он говорит: «Почему же тогда от нас требуют, чтобы мы арестовали остальных злоумышленников? Как нам действовать против нас самих?»

Нейтрополь для Генерала — это шахматная доска. Белая башня — ладья; купол Ротонды — слон; порт — клетка «г», где стоит конь. Все это двоится, отражаясь в водах залива, и получаются две ладьи, два слона, два коня. Нет короля и королевы. Но пешек много. Генерал искусно передвигает их. Противнику помогают журналисты, не имеющие никакого отношения к шахматам, но и сам он играет неплохо. Каждый раз, когда Генерал теряет пешку, он чуть не лопается от злости. Он не привык проигрывать. Внезапно он обнаруживает, что ему нечем атаковать противника. Тогда он тайно отбывает в Афины. Просит там влиятельных лиц продолжить его игру. Нервы у Генерала расшатаны. Ему мерещится, что в эти печальные дни его преследует злой дух, что сионистская мафия вступила в союз с коммунистами. И вот Генералу, который надеялся стать Супергенералом, предлагают подать в отставку ввиду его преклонного возраста. Наконец он попадает в разряд обвиняемых. Следователь вызывает его для дачи показаний. Генерал понимает, что потерпел крах.

Загрузка...