Возле большого углового дома Вагнера испокон веков шла уличная торговля цветами.
Это был один из красивейших уголков города, где прямо на тротуаре под платанами стояли зеленые рундуки и табуретки, заваленные цветами.
В синих эмалированных мисках плавали розы. Из ведер торчали снопы гладиолусов, белых и красных лилий, флоксов, желтофиолей, тубероз. В плоских тростниковых корзинах густо синели тесно наставленные букетики пармских фиалок, нежно и влажно пахнувших на всю улицу. Пахло сыростью резеды, левкоями, гелиотропом.
Но сейчас уже был октябрь.
Время цветов миновало. Зеленые столы и табуретки цветочниц наполовину опустели.
Но зато был в полном разгаре сезон хризантем. Зеленовато-белые, желто-коричневые, лиловые, кремовые, лимонные, канареечные, с туго закрученными к центру цветка узкими, как лапша, жирными лепестками, они лежали прямо на тротуарах целыми грудами, распространяя в холодном октябрьском воздухе свой особый, ни на что не похожий, не цветочный, а какой-то другой, острый, раздражающий аромат японских духов.
Покупателей совсем не было, и толстая старуха в теплых перчатках с отрезанными пальцами не без удивления посмотрела на щеголеватого не по времени офицерика, который быстро выбрал десятка два самых крупных хризантем и прижал их к груди так, что они заскрипели, как свежие кочаны капусты.
Затем Петя увидел в ведре целый сноп последних осенних махровых гвоздик, громадных, карминно-красных, покрытых холодным, серебряным туманом.
Их продавала, по-видимому, солдатка в стеганом армейском ватнике, со злым, измученным лицом.
Петя, не торгуясь, купил у нее сразу все гвоздики, присоединил к ним хризантемы и в таком виде, почти весь закрытый цветами, пошел по Дерибасовской, отыскивая рассыльного.
Когда он проходил мимо книжного магазина, ему пришла в голову мысль послать Ирине, кроме цветов, еще какой-нибудь роскошный, но интеллигентный подарок.
Он вошел в пустой, унылый магазин и купил великолепное издание «Демона» с цветными иллюстрациями, напечатанными на меловой бумаге.
Книга стоила безумных денег, но Пете уже попала вожжа под хвост.
— Заверните! — решительно сказал Петя приказчику, похожему по крайней мере на Менделеева, и, пока тот ловко заворачивал книгу в хрустящую бумагу и завязывал тугой бечевкой, стоял у лакового прилавка, прижав лицо к мокрым гвоздикам, одуряюще пахнущим молотым перцем.
Петя знал, что на свете существуют рассыльные, так называемые «красные шапки». Их биржа обыкновенно находилась у входа в Пассаж, откуда богатые люди их нанимали и посылали с разными поручениями: отнести именинный торт в круглой коробке, свадебный букет, любовное письмо.
Это были обычно почтенные старики в красных фуражках с галунами, в демисезонных пальто, с большими дождевыми зонтиками под мышкой. Зимой они носили верблюжьи солдатские башлыки. На груди у них была бляха, как у носильщика, а на фуражке — металлическая табличка с надписью «Рассыльный».
У Пети сложилось смутное представление, что «красная шапка» является такой же непременной принадлежностью всякого серьезного и приличного романа, как поездка вдвоем на «штейгере» в Аркадию, страстные поцелуи при луне на Ланжероне, коробка шоколадных конфет от Абрикосова и тому подобный вздор, неизвестно каким образом залетевший в Петину голову.
Но сейчас он был в плену всех этих представлений.
Около Пассажа посыльных не оказалось, а на вопрос Пети, не знает ли он, куда девались «красные шапки», мальчик-газетчик, размахивая перед Петиным носом номером газеты «Одесский пролетарий», сказал с вызовом:
— На! Смотрите на этого буржуя с букетом. Ему-таки надо «красную шапку». А на «Алмаз» вы не хочете?
— Цыц, байстрюк! — крикнул Петя и, выглянув из-за цветов, сделал страшное лицо, после чего на миг онемевший от восторга мальчик, давно уже не слышавший такой настоящий пересыпский язык, долго бежал за Петей, льстиво и преданно пытаясь заглянуть в его лицо.
— Дяденька, вы идите прямо до Фанкони или до Робина, там еще остался один чудак «красная шапка», я, конечно, очень вами извиняюсь…
Петя еще ни разу в жизни не был в ресторане, а кафе Фанкони представлялось ему чем-то сказочно роскошным, безумно дорогим и недоступным для простого смертного.
Но теперь он был все-таки, черт возьми, раненый офицер и даже не какой-нибудь прапорщик, а настоящий боевой подпоручик с аксельбантами и «клюквой». И у него лежали в кармане две керенки.
Преодолевая смущение, даже, сказать по правде, некоторый унизительный страх, Петя толкнул вращающуюся дверь и, бестолково покрутившись среди зеркальных стекол вертушки, толкнувшей его сначала в грудь, а потом в спину, чуть не прищемив сноп цветов, наконец очутился в знаменитом кафе.
Петя был разочарован.
Вместо шика и блеска он увидел почти пустой, запущенный зал с диванчиками, столиками и дубовыми панелями, до бесконечности умноженными большими стенными зеркалами.
Сумрачный воздух отдавал старыми, застоявшимися запахами кухни, кофе и гаванских сигар.
За двумя столиками сидели солдаты в расстегнутых шинелях и пили чай со своим сахаром и хлебом.
Они покосились на прапорщика, но не встали. Петя вспыхнул и уже собрался сделать замечание, но как раз в эту минуту увидел «красную шапку» — седовласого старца с кривым пенсне на вульгарном, бугристом носу.
Он сидел за буфетной стойкой на табуретке и играл в шашки с официантом в засаленном смокинге.
Видно, «красной шапке» давно уже не приходилось носить букеты, потому что, едва Петя подошел к нему, он ужасно обрадовался, засуетился, вскочил на ноги, в одну минуту поразительно ловко завернул цветы в бумагу, предложил Пете тут же у буфета написать записку, для чего раздобыл бумаги и конверт с печаткой фирмы «Кафе Фанкони», и не успел Петя глазом моргнуть, как уже за витриной на Екатерининской улице мелькнула «красная шапка», раскрылся зонтик и посыльный, бережно прижимая к груди букет и книгу, растаял в дождевом тумане, как вестник счастья.
В лазарете Петю ждала неприятная новость. Его вызывали назавтра в медицинскую комиссию.
Он провел тревожную ночь, каждые полчаса просыпаясь и думая, что уже наступило это ужасное «завтра».
На рассвете в палату, держа что-то под халатом, неслышно вошла Мотя, шепотом разбудила Петю и, оглянувшись по сторонам, быстро и ловко поставила ему на зажившую рану крепкие горчичники.
К тому времени, когда надо было идти на комиссию, Петино бедро заметно побагровело, а на месте ран выскочили такие волдыри, что Петя даже сам испугался.
Мотя подала ему костыли, перекрестила его, и Петя в накинутом поверх белья лазаретном халате поскакал, как кузнечик, на комиссию.
— Болит? — спросил главный врач, тыкая в волдыри гладко обструганной сосновой лучинкой.
— Ой! — сказал Петя.
— Так не надо было ставить горчичник, — сказал врач и сделал в списке против Петиной фамилии птичку.
— Здоров. К воинскому начальнику. Следующий! — И все было кончено.
— Ну что? — спросила Мотя, когда Петя, держа костыли под мышкой, вошел в отделение.
Но он мог бы и не отвечать. По его слабой улыбке Мотя поняла все.
— К воинскому начальнику.
— Вот шибенники! — закричала Мотя с возмущением. — И вы, Петя, пойдете?
— А что же делать?
— Не ходите. Честное благородное, не являйтесь!
— Как же я могу не явиться?
— А вот просто так: не являйтесь, и годи.
— Нельзя, Мотичка.
— А я вам говорю, можно. — Она минуту что-то соображала.
— Слушайте здесь, — быстро зашептала она, увлекая его в глубину коридора, в комнатку, где помещались дежурные «нянечки». — Идите отсюда, прямо как есть, на Ближние Мельницы, а ваши вещи пускай черным ходом забирает Анисим и несет следом за вами. Поживите пока что у нас. Помните, как вы у нас когда-то жили? Вот было времечко!
Ее глаза нежно засветились: наверное, вспомнила подснежники.
— Тем более что и ваш знаменитый Павличек тоже у нас на Ближних Мельницах живет. А за воинского начальника не беспокойтесь. Войне все равно конец. Позавчера вернулся с Румынского фронта Аким. Он едет в Петроград делегатом от Румчерода на Второй съезд Советов. Так что там, на позициях, делается, и не спрашивайте! Скоро власть Советам, и тогда земля крестьянам, фабрики рабочим, всем трудящимся мир, а буржуазии крышка. И не будет больше никакой войны. Годи! А вы говорите, воинский начальник. Начхали мы на воинского начальника!
Она засмеялась и потом, прижавшись губами к его уху, прошептала:
— Днями начнется.
Петя искоса посмотрел на Мотю, удивляясь, какая она стала бойкая, речистая, с какой легкостью она произносит такие слова, как «буржуазия», «Совет», «Румчерод». А она, не обращая внимания на Петино удивление, начала с увлечением описывать политическую обстановку в Одессе. Хотя все это она говорила с чужих слов, но видно было, что и сама кое в чем разбирается.
— Вы, наверное, Петя, слышали, что на той неделе было объединенное заседание Советов, так подавляющим большинством голосов прошла наша резолюция. Так и в газетке «Одесский пролетарий» напечатано. В этой резолюции говорится, что только переход власти в руки пролетариата и беднейшего крестьянства может прекратить все бедствия, безобразия, дороговизну и войну, так и далее, так и далее. Аким говорит, что делегаты на Второй съезд получили наказ отстаивать лозунг немедленной передачи всей власти в стране Советам. Вот тогда мы, Петичка, заживем. А вы говорите, воинский начальник! Не сомневайтесь, смело идите жить до нас на Ближние Мельницы.
И Мотя простодушно заключила:
— Не прогадаете.
Это, конечно, было очень соблазнительное предложение. Но Петя все еще продолжал чувствовать себя боевым русским офицером, связанным присягой.
— Я не дезертир, — сказал он.
— А горчичники ставили? — бойко спросила Мотя.
— Это ты мне ставила.
— Не имеет значения.
Петя почувствовал затруднение.
— Горчичники, понимаешь, это еще ничего не доказывает, — подумав, сказал он. — Горчичники — это значит ловчиться. А драпать на Ближние Мельницы — совсем другое дело.
— Ну, если вам не жалко своей головы, то как хочете. — Мотя поджала губы. — Все-таки вы, Петя, подумайте. Мамочка будет очень рада. Она вам зараз сготовит такого гарного кулеша! Кулеша нашего вы еще не забыли? — не без кокетства сказала Мотя, глядя на Петю через плечо грустными глазами.
— Ей-богу, господин прапорщик, чего вы чухаетесь? Я не понимаю, — едва не плача от досады, сказал Чабан, который все время стоял в дверях и умоляюще смотрел на своего офицера. — А то отправят нас на позиции и убьют, чего хорошего?
— Тебя не спрашивают! — строго сказал Петя, пошел в палату, скинул халат и лег под одеяло, укрывшись с головой, как будто это могло помочь делу.
Пролежал он так до вечера.
Он понимал, что, как бы он ни решил, это его последняя ночь в лазарете.
Подпоручик Хвощ и корнет Гурский уже выписались. Гурский уехал на Дон, к генералу Каледину, а Хвощ ловчился где-то в гайдамацких куренях.
Теперь в палате помещались только Петя и подпоручик Костя.
Костя был совсем плох.
Пытаясь вынуть осколок, засевший возле позвоночника, ему сделали еще две операции, но ничего не вышло. До осколка невозможно было добраться, и он продолжал причинять Косте нечеловеческие страдания.
Морфий уже почти перестал действовать.
Целыми сутками Костя сидел на койке, поджав под рубаху ноги и прислонившись плечом к стене. Было непостижимо, как он мог молчаливо переносить такую адскую боль.
Он даже не стонал.
Он только дрожал, стиснув зубы, и смотрел по сторонам большими прозрачными глазами на совсем маленьком, добром, измученном, ангельском лице с искусанными в кровь губами.
Среди ночи он внезапно застонал.
Петя еще никогда не слышал его стона. Это был его первый стон.
Петя видел при свете ночника, как Костя торопливо шарил под матрацем, потом делал себе укол в бедро.
Вдруг он вскочил на колени и закинул кудрявую голову с дико остановившимися глазами.
— Отравили! — закричал он изо всей мочи, так что даже задрожали оконные стекла. — Отравили! — повторил он с ужасом, выпрыгнул из кровати и, как зарезанный, стал биться в руках прибежавших санитаров.
Морфий уже совсем не действовал, а лишь причинял еще большие страдания.
Косте казалось, что кто-то тайно подсунул ему вместо морфия склянку с ядом.
Его силой уложили в постель.
Тогда он стал рыдать, содрогаясь всем своим тщедушным телом.
— Господи! — кричал он. — Зачем вы меня мучаете? Дайте мне яду! Я больше не могу жить! Мне больно жить. Понимаете: физически больно! У меня болит каждый кусочек. Убейте меня! Пожалейте! Убейте! Застрелите! Не будьте сволочами! Прапорщик Бачей, не будь сукой! Застрели же меня, застрели!
Он разбудил весь лазарет. В палатах заметались огни. До самого утра уже никто не мог заснуть.