38. На пороге новой жизни

Он обошел весь парк, очутился возле Ланжерона, спустился вниз, где в лунном свете на десятки верст молчало замерзшее море и друг на друге лежали плоские льдины, отсвечивая зеленым золотом.

Сделав громадный крюк по берегу, где светящийся снег был испятнан заячьими следами, через дачу «Отрада», через Французский бульвар, мимо третьей гимназии, по Троицкой он вышел на Маразлиевскую.

У ворот его встретил Чабан.

— Ты чего здесь околачиваешься? — спросил Петя.

— Вас дожидаюсь, товарищ прапорщик.

— Подпоручик.

— Виноват. Так точно.

— Чего ж ты меня дожидаешься у ворот? Что я тебе, барышня?

— Никак нет: Не барышня. Только я боюся, чтобы часом какая-нибудь контра в вас не стрельнула из-за угла.

— Вот как?

— Так точно.

— Охраняешь?

— А як же.

Петя сумрачно усмехнулся.

— Почему же ты думаешь, что в меня кто-нибудь мог стрельнуть?

— Так что, товарищ командир, как вы, значится, пошли на свидание с барышней Заря-Заряницковой, а у них в доме целая корниловская шатия… — начал Чабан, по своему обыкновению, крайне обстоятельно.

— Постой! Откуда тебе все это известно? То есть почему ты думаешь, что я ходил на свидание?

— Так боже ж мий! — воскликнул своим певучим «хохлацким» тенором Чабан, глядя восхищенными глазами на Петю. — Хиба же я не знаю, шо до вас приносили от барышни Заряницкой якусь манесенькую цидульку?

— А ты что, следишь за мною? — мрачно спросил Петя.

— Та боже ж меня сохрани! Я тилько вас жалею и смотрю, чтобы эта Заряницкая охвицерия вас часом не подстрелила. А тут аккурат часа два назад в Александровском парке такая перестрелка поднялась, что я уже подумал, что это вас убивают. Даже собирался бежать к вам на подкрепление.

— Ну и почему же не побежал?

— Потому как стрельба вскорости затихла, — виновато моргая своими густыми, девичьими ресницами, сказал Чабан. — А тем часом и вы сами пришли, только с другого боку.

— Эх ты, герой! На тебя понадейся.

— Никак нет, — жалобно сказал Чабан. — Я за вас всегда готов отдать жизнь. Помните, как я вас тогда на Румынском фронте на своих руках вынес из боя?

Чабан уже давно был самым искренним образом убежден, что это именно он спас прапорщика Бачея и с опасностью для жизни вынес его из боя. Он так часто об этом рассказывал знакомым девчатам и землячкам, так часто напоминал о своем подвиге Пете, что Петя и сам временами начинал этому верить.

— Так ты говоришь, что слышал в парке стрельбу?

— Так точно.

— И что же, сильная была стрельба?

— Еще какая!

— Ну, значит, слава богу, что меня там не было, — с легкой улыбкой сказал Петя. — Что же ты стоишь, Чабан? Иди до дому. Ты где ночуешь сегодня? Небось у госпитальных девчат? Спокойной ночи.

Но Чабан не уходил, переминался с ноги на ногу, видимо собираясь еще что-то сказать.

— Чего тебе? — спросил Петя, хорошо изучивший все повадки своего вестового.

— Разрешите обратиться.

Петя с удивлением посмотрел на Чабана, стоявшего перед ним смирно, руки по швам, каблуки вместе, носки врозь, с вылупленными по-старорежимному глазами, в белках которых отражался синий лунный свет.

— Ну? Обращайся. Говори по-человечески: что? Только без этих старорежимных фокусов. Стой вольно.

— Разрешите мне податься до дому?

Только теперь Петя заметил, что у ворот стоит прислоненная к стене винтовка и на тротуаре виднеется туго набитый вещевой мешок с котелком и фляжкой.

— Ну что ж, — сказал Петя. — Ты человек свободный, демобилизованный, можешь идти куда угодно, никого не спрашивая.

— Никак нет, — твердо произнес Чабан. — Как вы есть мой прямой, непосредственный начальник и боевой командир, то я обращаюсь к вам, по команде.

— Чудак человек! Во-первых, я уже давно не твой командир, а во-вторых, из того, что ты за мной когда-то увязался с фронта в тыл, еще ничего не следует, тем более что старая армия демобилизована.

— Никак нет, вы всегда есть мой прямой начальник! — сказал Чабан.

Лицо его покривилось, и Пете даже показалось, что он сейчас заплачет.

— Хорошо, — сказал Петя, — пусть будет так, если это тебе нравится. Но ведь ты все равно — и так и этак — пойдешь домой, независимо от того, что я тебе прикажу?

— Так точно. Все равно пойду домой. Там у нас давно уже всю землю графов Бобринских поделили, одни мы остались неподеленные.

— Так с богом, — сказал Петя и неожиданно для самого себя почувствовал на глазах слезы. — Желаю тебе счастья.

— Покорнейше благодарим, товарищ начальник! — Глаза Чабана сияли. — А вы, Петр Васильевич, не сомневайтесь. Если опять начнется какая-нибудь заварушка, я тем же часом прибуду в вашу часть, служить, как бы сказать, за власть Советов под вашей командой.

— Спасибо, Чабан.

— Рад стараться.

Они обнялись и поцеловались.

От Чабана так вкусно пахло молодым чистоплотным солдатом, юфтовой кожей, грубым сукном, овчиной, махорочкой, салом, ржаным хлебом.

И Петя так живо вспомнил этот знойный июльский день в Румынских Карпатах, когда его, раненого, несли из боя и вокруг сухо трещали сверчки.

— Счастливо оставаться, — сказал Чабан, подхватил свой вещевой мешок, винтовку и, позвякивая котелком, быстро пошел под редкими в лунном небе трескучими февральскими созвездиями по пустынной Маразлиевской, наполовину черной в тени и наполовину синей от месячного света.

А Петя отправился домой, где уже давно его дожидался отец, и, подымаясь по мраморной лестнице, думал о том, что сегодня закончилась какая-то очень большая, значительная, неповторимая часть его жизни.

Начиналась новая жизнь.

И Петя встречал эту новую жизнь одинокий, свободный, уверенный в правоте того дела, которому он служит.

Отец сидел за своим старым письменным столом со старомодными точеными перильцами, в обширной чужой комнате, и при свете керосиновой лампы под зеленым абажуром работал, то и дело наклоняя голову, поправляя пенсне и делая пометки синим карандашом.

Но он не исправлял ученические тетрадки. Это был черновик отчета учебной части нового железнодорожного техникума Одесскому губнаробразу, который Василий Петрович тщательно проверял и исправлял, прежде чем переписать набело своим бисерным почерком.

В отчете содержались очень важные мысли о пересмотре всего учебного плана в духе старых идей Василия Петровича о воспитании юношества, почерпнутых им у Жан-Жака Руссо и из педагогических сочинений Льва Толстого.

Для осуществления реорганизации нужны были средства, и Василий Петрович добивался крупных ассигнований и заранее сердился, так как подозревал, что не получит не только крупных, но даже самых маленьких средств ввиду того, что Одесса переживала очередные финансовые затруднения и денег в казначействе не было даже для выдачи рабочим зарплаты.

— Это ты, Петруша? А я уже начал за тебя беспокоиться.

— Напрасно.

— Ты откуда?

— Из штаба, — как можно небрежнее сказал Петя, не желая тревожить отца, и незаметно сунул пробитую пулей фуражку в темный угол.

— Как у вас там дела? — спросил отец.

— Хорошо. Полным ходом.

Речь шла о работе по созданию вооруженных сил, которая широко развернулась после опубликования в январе декрета Совнаркома о создании Рабоче-Крестьянской Красной Армии и декрета Советского правительства Украины об организации народно-революционной социалистической армии на Украине.

Недавно началась вербовка добровольцев в Красную Армию, куда влились красногвардейские отряды. Части Красной Армии создавались также из состава бывших войск Румынского фронта. Петя принимал во всех этих формированиях большое участие и, как бывший офицер, теперь работал в отдельной комнате в штабе, где под общим руководством Черноиваненко-младшего составлял списки личного состава вновь создаваемых частей.

Петя начал было рассказывать отцу о том, как у них в штабе идут дела, но Василию Петровичу, видимо, было не до этого. Он весь кипел при одной мысли, что в ассигнованиях откажут.

— Нет, Петруша, это черт знает что! Вообрази себе: я иду в комиссариат финансов к товарищу Рузеру, к милейшему, интеллигентнейшему, европейски образованному человеку, старому большевику, женевцу, товарищу самого Ленина, и как ты думаешь, что он мне сказал?

— Он тебе сказал, что денег нет.

— Ты угадал. Но это еще не все. Он сказал, что денег нет, но при этом любезно направил меня в комиссариат труда к Старостину. Трамваев нет. Извозчиков нет. Иду по способу пешего хождения к товарищу Старостину. Прихожу. Он меня принимает вне очереди, усаживает, говорит всяческие комплименты. Милейший человек. Политический ссыльный. Старый большевик. Интеллигентнейший, умнейший, — в простой рабочей блузе, с такой, вообрази себе, донкихотовской эспаньолкой. И как ты думаешь, что он мне сказал?

— Что нету денег?

— Да, но направил меня с собственноручной запиской в краевой совнарком к самому товарищу Юдовскому. Ты имеешь понятие, что из себя представляет товарищ Юдовский? — строго спросил Василий Петрович, подняв вверх указательный палец. — Руководитель всего нашего края!

— Старый большевик. Интеллигентнейший человек. Принял тебя вне всякой очереди и усадил в мягкое кресло, не так ли? — сказал Петя.

— Откуда ты знаешь?

— Догадываюсь. Но при этом сказал, что денег нет.

— Вообрази!

— Легко воображаю.

— Нет, это действительно черт знает что! — вдруг закричал Василий Петрович. Он вскочил и ударил кулаком по столу с такой силой, что зеленая лампа вздрогнула и пустила струйку копоти. — Я буду писать Ленину!

— Да ведь что делать, если денег действительно нет?

— Как это нет? Вздор! Чепуха! Отговорка!

Василий Петрович забегал по холодной полуосвещенной комнате, оклеенной дорогими обоями, в старом пальто, накинутом на сюртук, стуча новыми башмаками, полученными в отделе народного образования по ордеру.

— Как это нет денег, когда сейфы банков набиты драгоценностями одесской буржуазии!

— Да, но они опечатаны ревкомом.

— Так их надо распечатать, вскрыть. Черт возьми, взломать, наконец! Употребить все ценности для великого, святого дела народного образования!

— Необходим специальный декрет, — сухо сказал Петя.

— Ты просто формалист, как и вообще все ваши комиссары! — воскликнул Василий Петрович. — Сейфы надо вскрыть. Вскрыть немедленно, без всяких там декретов и прочей формалистики. Вскрыть, взломать, взорвать динамитом…

— Значит, ты проповедуешь анархию?

— Да-с. Анархизм.

— Не думал я, что ты из оборонца так быстро сделаешься анархистом, — не мог удержаться, чтобы не съязвить, Петя.

Но Василий Петрович пропустил мимо ушей эту шпильку.

— Да. Я анархист и горжусь этим. Князь Кропоткин тоже анархист.

— Но ты не князь.

— Все равно.

— Впрочем, это даже не анархизм, а простой грабеж.

— Да-с. Грабеж!

Глаза Василия Петровича грозно блеснули. Очевидно, ему очень понравилось это слово — «грабеж».

— Грабь награбленное! — сказал он и победно посмотрел на сына.

— Ишь, старик, как ты развоевался, — добродушно заметил Петя, с нежностью глядя на взлохмаченную голову отца, на всю его петушистую фигуру в коротком учительском сюртучке с блестящими на локтях рукавами.

— Да. Развоевался, как ты изволишь выражаться.

— Воюй, пожалуйста. Но грабить нельзя.

— Ты думаешь? Даже на святое дело?

Петя замялся:

— Во всяком случае, до особого декрета.

— Хорошо, — подумав, сказал Василий Петрович. — В таком случае надо незамедлительно обложить местную буржуазию самым жестоким налогом: банкиров, купчишек, домовладельцев, епархиальное духовенство. А если будут саботировать, то — к стенке! — вдруг крикнул он снова, еще сильнее стукнул кулаком по столу. — К стенке! Безжалостно ставить к стенке. Или публично вешать на фонарях!

— Ну, папа, ей-богу, ты больше роялист, чем сам король.

Но отец, высказав столь решительные и столь жестокие мысли, сам испугался.

— Ты думаешь? — кротко спросил он и снова, отбросив в стороны фалды сюртука, уселся за стол.

Петя лег спать в соседней комнате, на своей офицерской раскладушке, укрывшись поверх одеяла старым швейцарским плащом. Он долго не мог заснуть в этой чужой, холодной, богатой комнате с незнакомой мебелью. В полудремоте он слышал, как в комнате у отца быстро дрожит стеклянный абажур лампы — это Василий Петрович, строча пером, переписывал свой отчет.

Потом звуки дрожания абажура прекратились, и к Пете на цыпочках подошел отец. Он наклонился над ним, как бывало в детстве, поерошил своей большой, уже по-стариковски высохшей рукой его шевелюру, потом перекрестил и поцеловал в висок, подсунул под ноги съехавшее одеяло и плащ.

— Я не сплю, папочка, — сказал Петя.

— А ты спи, сынок, спи, — прошептал Василий Петрович. — Сон укрепляет. — И, став на колени, положил на плечо сына голову, от которой пахло сухими волосами, керосиновой копотью, нетопленой комнатой.

— Ты знаешь, — сказал он со вздохом, — это ведь я только так… бодрюсь… А на самом деле швах. Жизнь моя кончается, почти уже кончилась… Береги же себя, Петруша. Мамочку твою уже давно призвал к себе бог. Теперь он призвал нашего Павлика… А я все еще живу… Стою, как старое дерево с наполовину обрубленными ветвями… И живу… Ах, Петруша, если бы можно было нам никогда не расставаться…

Видимо, он предчувствовал близкую разлуку с сыном.

Загрузка...