37. Свидание

Однажды, придя домой (теперь они вместе с отцом занимали две комнаты в бывшей так называемой барской квартире, брошенной хозяевами на Маразлиевской в доме Аудерского, куда их вселил по ордеру новый городской Совет), Петя нашел под дверью узкий конверт с черной траурной рамкой, надписанный знакомым почерком и надушенный французскими духами «Лориган» Коти.

Отца не было дома, он еще не возвратился с заседания комитета преподавателей и учащихся бывшей одесской пятой гимназии, теперь превращенной в железнодорожный техникум, где Василий Петрович исполнял обязанности заведующего учебной частью. Соседка по квартире, жена слесаря Толубьева, тощая, чахоточная женщина, не привыкшая еще после ужасающего подвала на Молдаванке к такой громадной, роскошной квартире, деликатным шепотом сказала Пете, что письмо принесла какая-то девушка в платочке, видать, горничная.

На листке полотняной бумаги с такой же траурной каймой было написано:

«Нам необходимо увидеться. Завтра возле Александровской колонны ровно в пять. Ир.».

И все то, что казалось погребенным навсегда и забытым, вдруг воскресло в душе Пети.

Александровская колонна, памятник «царю-освободителю», стояла в Александровском парке на вершине искусственной горки, куда вела дорожка, обсаженная низким парапетом из стриженых мирт и туй.

Цоколь и ступеньки памятника были сделаны из красного полированного гранита с черной капителью, а самая колонна из черного полированного лабрадора, блестящего, как зеркало, с чугунной шапкой Мономаха на ней.

Шапка Мономаха с крестиком наверху обозначала тяжкий жребий «царя-освободителя», убитого революционерами.

С высокой площадки вокруг колонны открывался широкий вид на море, и на порт, и на стену со сквозными арками — остатками турецкой крепости Хаджи-бей, — и это уединенное возвышенное место было одним из тех, где обычно назначались наиболее значительные любовные свидания.

После январских оттепелей внезапно ударили настолько сильные морозы, что море замерзло до самого горизонта, что случалось обычно один раз в четыре года, не чаще.

Птицы падали на землю, убитые на лету морозом.

Хорошо еще, что не было ветра, иначе невозможно было бы дышать. Чистое небо было того нежного, телесного цвета с еле заметной лиловатостью на горизонте, один вид которого как бы перехватывал дыхание и заставлял леденеть ресницы.

Разнообразные деревья парка, обросшие инеем, были похожи на белые облака, севшие на землю, над которыми легко рисовалась верхушка Александровской колонны с шапкой Мономаха и купол обсерватории.

Ледяное красное солнце садилось где-то в снежной степи, далеко за городом, за обгорелыми постройками хутора мадам Стороженко, а высоко над головой белел детский ноготок новорожденного месяца.

Петя шел по аллеям парка, по их белым глухим коридорам, и слышал, как у него бьется сердце — так тихо было вокруг.

Это было не обычное молчание безветренного морозного вечера, а тишина, удвоенная неестественным, мертвым безмолвием замерзшего моря.

Петя шел затаив дыхание и прислушивался, не послышатся ли под заиндевевшими сводами деревьев знакомые шаги.

Но вокруг все было безмолвно.

Он был единственным живым существом в этом огромном, белом, оцепеневшем мире Александровского парка. Но едва он поднялся на вершину горки, как тотчас увидел Ирину.

Она стояла, отражаясь в зеркально-черных лабрадоровых плитах громадного цоколя, маленькая, как девочка, но по-женски стройная, в котиковом коротком жакете, в узкой английской юбке, серых фетровых ботиках с мехом, и, откинув с лица траурный креп, неподвижно смотрела в замерзшее море, прижимая к груди руки, спрятанные в муфту.

Петя остановился, чтобы перевести дух.

Она с живостью обернулась на скрип гравия и быстро пошла к Пете, протягивая к нему маленькие руки в черных лайковых перчатках и отбрасывая коленом муфту, болтающуюся на шелковом шнурке.

Петя увидел ее бледное, освещенное инеем деревьев, осунувшееся, как бы вымытое ледяной водой лицо, такое простое, будничное, с небольшими веснушечками, которых он никогда раньше не замечал, с глазами по-прежнему прелестными, но не такими фиолетовыми, какими он привык их всегда представлять, с горестно сложенными губами и маленькими морщинками в углах этих бледных, почти бесцветных губ, — и душа его задрожала от жалости и любви.

Прежде чем она успела, мелко перебирая ногами, связанными узкой английской юбкой, добежать до него и положить руки ему на грудь, Петя оказался весь во власти ее очарования.

— Друг мой, — сказала она, — вот видишь…

Ее лицо сморщилось, она сняла одну руку с Петиной груди, полезла в муфту и стала вытирать платочком уголки глаз, где слиплись обледеневшие ресницы.

— Бедный мой папа. Бедный твой брат. Сколько за это время случилось горя!

Она перекрестилась и заплакала, продолжая сквозь слезы грустно и нежно смотреть на Петю, на его фуражку без кокарды, на его черные бархатные наушники.

Он крепко сжал ее руки и стал целовать лайковые перчатки.

— Я так боялась!

— Чего?

— Что ты меня забыл.

— Как ты могла… О, как ты могла!

Теперь ему казалось невероятным, чтобы он мог ее когда-нибудь забыть.

Он взял ее за мягкие плечи. Она отцепила длинную черную вуаль, зацепившуюся за крючок его шинели, закинула голову и жадно поцеловала его снизу озябшими влажными губами открытого рта.

— И ты на меня не сердишься, дорогой?

— За что же?

— За то, что я тебя ненавидела. Нет, я говорю правду. Святую правду. Ты знаешь, одно время, совсем недавно, я тебя ненавидела. Не переставала любить и ненавидела. Я ведь про тебя все узнала.

— Но что же ты узнала? — нахмурился Петя.

— Ах, боже мой, все.

— Именно?

— Что ты служишь в Красной гвардии, что ты командовал их бронепоездом.

— Я этого не скрывал.

— Да, ты не скрывал. Но ты и не говорил. И я, твой самый близкий человек, должна была узнать об этом от других. Но не будем больше об этом говорить, — быстро сказала она. — Все забыто.

Она взяла его под руку и с грустной улыбкой сказала:

— Я ведь тебя, оказывается, не на шутку люблю. Ты для меня все… А ты? Надеюсь, ты меня не разлюбил? Нет, нет. Молчи. Не отвечай. Я знаю, что ты меня любишь по-прежнему. Иначе бы не пришел. Пойдем походим, а то у меня замерзли ноги.

Она потопала о землю своими ботами, серыми, как зайчики, а он постучал своими тонкими хромовыми сапогами, начищенными до блеска ради этого свидания.

Ноги его одеревенели, и он с радостью пошел рядом с Ириной по аллеям, в последний раз взглянув на мраморно-белое море, где на горизонте виднелся вмерзший в лед транспорт с розоватым дымком над трубой.

На дорожке лежала замерзшая птичка. Ирина поддела ее ногой, и она покатилась, подпрыгивая, словно камешек.

— Жуткий мороз, — сказала она.

— Как на полюсе, — ответил он.

— Я только что об этом подумала. Как звали этого сумасшедшего…

— Капитан Гаттерас.

— Ты читаешь мои мысли. А помнишь, когда нужно было выстрелить из ружья и больше не было пуль?

— Да, да. Тогда они разбили термометр и вынули замерзший ртутный шарик.

— Вот это был холод!

Они гуляли под руку по непроницаемым аллеям, среди обросших инеем деревьев, иногда напоминавших белые страусовые перья.

Вечерело.

— Знаешь, — сказала она, — еще совсем недавно мне казалось, что я тебя никогда не прощу. Но теперь я понимаю, что ты был прав. Ты поступил совсем не глупо. При твоем простодушии это даже удивительно.

Он с недоумением посмотрел на нее.

— Было бы неразумно идти против стихии, — продолжала она. — К чему это могло привести? Бедный папочка погиб именно потому, что пошел против стихии. — Она снова при упоминании перекрестилась я вытерла слезу. — Теперь же, когда все успокоилось, можно рассуждать хладнокровно и принять умное решение. Нет, ты даже не представляешь, как я тебя люблю, как ты мне бесконечно дорог. Чистый, нежный, простой. Я вся, вся твоя. На всю жизнь…

Петя плохо вникал в смысл ее слов. Он только понимал, что она признает его правоту, любит его по-прежнему и отдается ему на всю жизнь.

— Дорогая, — бормотал он, изо всех сил прижимая к себе ее локоть. — Любимая, единственная… Как мне было без тебя тоскливо, одиноко…

— Правда?

— Клянусь тебе.

— Теперь все пойдет по-другому.

— Я так счастлив, что ты поняла, что я прав, и согласна идти со мной…

— Хоть на край света! — горячо и поспешно сказала она.

— Родная моя. Пойми, пойми…

Он хотел передать ей все свои чувства и мысли, но не находил слов. Все это было так сложно и так великолепно!

— Какой ужасной жизнью мы жили до сих пор! То есть не мы лично… Но народ, Россия… Мне трудно тебе объяснить. Нищая, несчастная, голодная, полуколониальная Россия… Бездарный царь! Мрак, азиатчина, холера, тиф… «Страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ». А потом этот Керенский. Нет! Только сейчас начинается настоящая история России. И, знаешь, мой папа трижды прав, когда утверждает, что Ленин — величайший преобразователь и что он даже выше Петра. Ты согласна?

— Однако ты большой выдумщик, — сказала Ирина, и в ее все еще нежном, ласковом голосе Пете послышались какие-то странные нотки раздражения.

— Разве я не прав? — спросил он, стараясь заглянуть ей в глаза, но она отвернулась и опустила на лицо черную вуаль.

Петя тотчас отвел эту вуаль в сторону.

— Послушай, друг мой, — сказала она. — Мы не дети. И я пришла сюда вовсе не затем, чтобы выслушивать от тебя всякие глупости. Я понимаю: «Боги жаждут», Робеспьер, Эварист Гамлен, Элоди… Толпы на площадях… Может быть, это и очень романтично, но нам в России не ко двору. Поиграл в революцию — и будет. Хорошенького понемножку. Не забывай, что ты все же офицер русской армии.

Она строго и прямо взглянула на него.

Они шли по дорожке вокруг розария, обсаженного коротко остриженным кустарником, черно-проволочным на фоне чистого вечернего снега.

— Или, может быть, это не так?

Она продолжала смотреть на него в упор потемневшими глазами, и Петя видел, как она разительно похожа на своего покойного отца.

— Чего ты от меня хочешь?

— Ты не понимаешь?

— Нет.

— Очень жаль. Тогда я буду говорить прямо. Во-первых, ты обязан порвать все связи с этой — как она у вас называется? — Красной гвардией. Русский офицер, поступивший на службу к большевикам, — больше не офицер, а изменник. А я слишком… А ты мне слишком дорог, чтобы я могла пережить одну лишь мысль, что ты изменник. Ты меня понимаешь?

Она подошла и припала к его плечу.

— Я лучше застрелюсь, — прошептала она, с силой прижимая муфту к груди.

Он нерешительно обнял ее, но она отстранилась.

— Подожди. Все же ты меня, наверное, не совсем понял. Ты запятнал свой офицерский мундир. И есть лишь один способ очиститься. Если ты порядочный человек и честный русский патриот, ты должен ехать с нами на Дон к генералу Каледину.

— С кем — с нами?

— Со мной и со всеми нашими друзьями. Теперь мы уже больше не будем дураками. Мы слишком дорого заплатили за свою глупость. Никаких Керенских, никаких центральных рад, никаких республик — демократических или социалистических — безразлично. Бедный папа, какую непоправимую, трагическую ошибку он совершил, примкнув к Центральной Раде, и как жестоко поплатился…

Ее голос задрожал, но она взяла себя в руки.

— Теперь кончено. Россия должна быть только монархией и ничем другим. А всех большевиков во главе с Лениным надо вздернуть на первой осине.

— Не смей так говорить, раз ты ничего не понимаешь! — сказал Петя, повысив голос.

Она посмотрела на него широко открытыми глазами, как бы только что пробудившись от сна.

— А, так ты… — медленно сказала она, отбрасывая за спину черную вуаль, успевшую местами поседеть от ее дыхания. — Значит, правда, что мне сказали про тебя. А я, дура, продолжала надеяться…

— На что ты продолжала надеяться? — нахмурившись, спросил Петя.

— На то, что с твоей стороны все это лишь тактика, военная хитрость…

— Подожди… не продолжай…

— А ты, оказывается, продался своим большевикам не только телом, но и душой.

— За кого же ты меня принимала?

— Теперь мне все понятно. Человек, которого я имела слабость так искренне полюбить, — изменник и предатель. Замолчи! — закричала она, хотя Петя молчал. — На что ты польстился? На красногвардейский паек? На ржавую селедку и восьмушку чая? Ах, я понимаю. Ты польстился на солдатских потаскух, как их там зовут: Мотька, Маринка…

— Замолчи! — крикнул Петя с такой силой, что у него почернело в глазах.

Впоследствии ему было трудно в точности припомнить, как все это произошло, в каком порядке.

Он только помнил, что кровь ударила ему в голову и помутился рассудок. Он видел перед собой искаженное, ставшее грубым, как у юнкера, лицо Ирины, ее ненавидящие глаза, закушенные до крови губы.

Теперь между ними уже ничего не было, кроме обнаженной, неистребимой ненависти, яростного желания уничтожить друг друга, испепелить.

— Подлец! Нищий! Изменник! Я тебя убью как собаку!

Она вырвала руку из муфты и несколько раз выстрелила в Петю из маленького, знакомого ему дамского револьвера. Очень близко от Петиного лица вспыхнули синие свистящие язычки выстрелов. Фуражка соскочила набок.

Петя схватил Ирину за руку и стал ее крутить, выворачивать, пытаясь вырвать револьвер, но она не выпускала его из судорожно сжатых пальцев, и тогда Петя несколько раз с наслаждением и злорадством хлопнул ее по щекам, приговаривая:

— Ах ты, дрянь, ах ты, генеральская тварь… — Она тонко завыла от боли и унижения и побежала по аллее, закрывая лицо руками. Черная вуаль зацепилась за сучок и повисла на кусте, с которого посыпался иней…

Петя бросился за ней. В небе уже довольно ярко светился месяц. Тени бегущих скользнули по зеленоватому снегу. Месяц казался Пете таким же никелированным и перламутровым, как маленький дамский револьвер Ирины.

Она бежала стремительно. Ее невозможно было догнать.

— Стой, — кричал Петя, — стой!

Теперь он преследовал ее, как зверя. Он хотел ее поймать, потащить в комендатуру, в штаб Красной гвардии, в ревком, на «Алмаз», чтобы с ней немедленно поступили так, как следовало поступить с врагом, чуть не застрелившим командира Красной гвардии.

— Остановись!

— Помогите! Спасите! Господа, сюда! — громко кричала Ирина, и Петя вдруг понял, что они в парке не одни.

Ирина звала тех самых «наших друзей», о которых недавно упомянула. Конечно, она пришла сюда не одна.

Едва Петя успел об этом подумать, как увидел несколько офицерских фигур, выступивших из-за высокой пирамидальной туи. Ирина бросилась к ним, и Петя слышал, как она, тяжело дыша, сказала:

— Убейте его, он изменник.

Петя бросился назад и услышал за спиной выстрелы, но не слабенькие, еле слышные выстрелы из дамского револьверчика, а грозные, раскатистые в мертвой тишине зимнего парка, железные выстрелы из офицерских наганов.

Пули летели рядом с Петей вдоль аллеи, сбивая с деревьев и кустов иней, повисший в воздухе легкой кисеей.

Петя как бы чувствовал спиной ненавидящие взгляды, в особенности мрачные глаза из-под надвинутого на самые брови козырька приземистого офицера с квадратным подбородком.

Кто-то кричал ему вслед:

— Ага! Бежишь! Спасаешь свою продажную шкуру? Краснозадый!

Петя остановился, повернулся боком и, вытащив из кармана одеревеневшими пальцами свой тяжелый кольт, выпустил в своих преследователей, не целясь, всю обойму.

Крупные кольтовские пули защелкали по стволам и скамейкам, поднимая облака снега. Зазвенели стреляные гильзы, автоматически вылетая одна за другой в сторону.

Петя вложил в рукоятку пистолета новую обойму и опять всю ее выпустил в облако снега, мерцавшего в месячном свете, как привидение.

Он прислушался. Вокруг все было тихо. Где-то далеко послышались приглушенные голоса, звуки прыжков, потом мягкий топот ног. Петя понял, что его враги перелезли через ракушняковый забор парка и через монастырский пустырь ушли в город.

Не он, а они спасали свою шкуру: звуки перестрелки могли привлечь красногвардейский патруль, и тогда бы им не поздоровилось. Петя был командир Красной гвардии, и на него с оружием в руках напали контрреволюционные офицеры. Их бы не помиловали.

Перезарядив пистолет и сунув его на всякий случай за борт шинели, Петя прошелся по аллеям, чтобы успокоиться.

Месяц светил уже ярко.

Тень Александровской колонны лежала косо поперек розария, где фосфорически дымились снежные холмики над согнутыми на зиму штамбовыми розами, отчего в мертвенном месячном сиянии розарий напоминал маленькое кладбище.

Вокруг этого розария Петя в детстве гулял летом с покойной мамой. Она вела его за ручку, а он, глядя снизу вверх, старался увидеть ее милое лицо, до половины завязанное вуалью в крупную мушку, ее шляпу с орлиным пером, и возвышалась эта же самая Александровская колонна, и, окруженный чугунной оградой, рос тот же самый ветвистый дуб, выросший из желудя, собственноручно посаженного царем.

Боже мой, как давно, как страшно давно это было! Как с тех пор переменился мир!

Петя скоро успокоился. Теперь он даже не думал, что его могли убить. Его душа была чиста, спокойна, прозрачна. А главное — тверда.

Загрузка...