Зеркало

Раскаяние наступает от отчаяния. Когда ужас берет свое, одни впадают в отчаяние. У других, наоборот, все проясняется в голове, и они все осознают с особой лихорадочной остротой, присущей загнанной в угол жертве. То, что раньше казалось важным, лопается, как воздушный шар. Тот, кто совершил ошибку, одержим раскаянием, заядлый спорщик превращается в фанатика, а мыслитель — благодаря страху — решается или, скорее, оказывается вынужден оставить свои позиции и броситься в неизвестное.

У Патлатого с Балагуром таких проблем не было — по крайней мере, не было проблем, которые можно решить, размышляя над ними, да и их склонность к раскаянию находилась в пределах нормы. Напротив, они страдали от совершенно нормальной раздражительности и драчливости, причем особо отличались жаждой приключений — точнее, шведским вариантом такой жажды, когда под «приключениями» следует понимать девушек и алкоголь. Оба были в отчаянии. Жажда пожирала их, внутри натянулась струна, которая сказала «дзынь» и все никак не могла перестать звенеть.

Сидя у воды в кафе «Радость», они смотрели, как город мерцает неоновыми вывесками, словно вспышками фейерверка. Друзья изрядно поднабрались, и им казалось, что огни не гаснут, а просто растекаются, словно капли воды на оберточной бумаге, и потом загораются с новой силой. Балагур отодвинул стаканы и положил свою боксерскую лапищу с разбитыми костяшками на середину стола. Пилотка съехала на ухо и повисла, как оказавшийся в неловком положении альпинист. Патлатый свою пилотку положил на колени — он казался потрезвее. В пилотке лежала фляжка с настойкой, которую они прикупили у какого-то ханыги в общественном туалете в Тиволи. Буквально пригубили чистоганом, а остаток вылили в кофе, поэтому теперь содержимое чашек напоминало керосин.

Что за чертовщина, думал Патлатый, глядя на сияющие сквозь кроны деревьев звезды, я выпил-то больше его, почему ж меня не берет, а его — вон как? Потом заметил еще одну звезду, которая была похожа на комету и стремительно приближалась к ним. Патлатый насмешливо приподнял бровь и с легким презрением посмотрел на приятеля. Покачался на стуле, глядя тому в затылок и скептически посматривая на напряженные сухожилия шеи.

Конечно, сейчас начнет хвастать, как пить дать, подумал Патлатый, и Балагур тут же сдвинул с места лежавшую в центре стола руку и согнул указательный палец. Ну, кто тут хочет на пальцах побороться, сказал он заплетающимся языком и с угрожающим добродушием огляделся по сторонам.

Девушки захихикали и зазвенели ложечками по чашкам. Тонкие, изящные пальцы, слегка заостренные, как правильно заточенный карандаш. На одной — той, что досталась Патлатому, — были перчатки в сеточку, будто из белой паутинки. Какого черта, подумал он, и тут его, словно молнией, ударило осознание — под выпивкой его всегда тянуло на мысли о высоком — я ж не в деревне, какая-то свадьба прям! И тогда он бережно, но неуклюже, будто чашку из костяного фарфора, переместил руку себе на колени. Потом снова поднял, собираясь взять чашку, но промахнулся мимо ручки, взял как пришлось и отхлебнул еще пару раз.

Тут все вокруг закружилось, вихрь поднял его на самый верх американских горок в парке развлечений, где сидел старик в шапке-ушанке и кормил Балагура зернами, как птичку. Он не выдержал и громко рассмеялся, пришел в себя от звуков собственного смеха, внутри все похолодело, и волна страха вынесла его обратно за столик.

Сидевшая напротив девушка захлопала длинными ресницами и проницательно посмотрела на него сквозь дымку лютценского тумана[3]. Боксер я или нет, подумал он, чувствуя себя жалким, чего это она на меня так смотрит. И тут он услышал, как девушка холодным, как мороженое, голосом, будто его на блюдечко положили прямо из морозилки, спрашивает: а он тоже?

Черт, да они ж про меня говорят, мелькнуло у него в голове, он попытался начать мыслить ясно и сделал несколько энергичных гребков, чтобы выплыть из собственных глубин на мелководье, и, когда суша была совсем рядом, до него донесся голос Патлатого: да он поначалу всегда так, но все не так плохо, как кажется, — сначала думаешь, что он сейчас вообще свалится, но этот чертяка быстро отходит.

Ай-ай-ай, решили, что я нажрался, подумал Балагур, покрепче ухватился за столешницу, зафиксировал взгляд в одной точке и попытался прогнать дурман из головы: я — трезвый. Десятью восемь — восемьдесят. У девушки на голове красная повязка. На столе — четыре чашки. Вот идет официантка. У нее красный носовой платок в нагрудном кармане.

Всем на удивление он вдруг обращается к официантке и произносит, четко выговаривая каждое слово, как делают только из желания доказать свою трезвость: заплачу за два кофе, две слойки и мазарин. Танцевавшие над оркестром звезды сжались в одну точку и превратились в фонарь. Они вышли из парка, пробираясь через толпу и используя девушек в качестве тарана, и тут Патлатый подмигнул ему и прошептал на ухо: пора в постель! Выйдя на Юргорден, они поймали автомобиль.

Чаши улиц до краев налились голубоватым светом. Балагур сидел сзади, и ему вдруг показалось, что крыша автомобиля стала его шляпой. Они проехали по широкой серой улице Эстермальм, в сумерках дома напоминали ряды сейфов в камерах хранения. Все четверо молчали. Парни — потому, что теперь все было ясно, и всё, что говорится после определенного момента, сродни неоплачиваемой сверхурочной работе. Цель достигнута, лишних усилий прилагать незачем. Прикрыв глаза, они уже представляли себе дом, у которого остановится автомобиль. Тесная парадная, вход через кухню. Потом по лестнице наверх — второй, третий или четвертый этаж. Белая старомодная кухня с занавесками в цветочек, столовая с кашпо и оставшимся на кирпичной стене от предыдущих владельцев натюрмортом. Иногда комната оказывалась очень большой: широкая софа, сервировочный столик с коричневыми, желтыми, цветастыми или белыми кофейными чашками. Кекс, как правило, подавали пригоревший, и чего-то обязательно было переложено — лимона, разрыхлителя или яблочного пюре. Иногда еще был граммофон с пластинками или радиоприемник, транслировавший музыку из какого-нибудь клуба в Париже или ресторана в Браззавиле. Еще обычно имелся небольшой альков с гобеленом в цветочек или видавшей виды гитарой с бантом на грифе.

Девушки тоже молчали. Сначала им в голову ударили пряные капли со дна чашек с кофе, и совсем ненадолго они ощутили некое пьяное единение с парнями. Теперь же туман рассеялся, и наступило раскаяние. Одна из них опустила окно и выставила руку наружу — так обычно делают девушки, катаясь на лодках. Вторая подперла рукой подбородок и недовольно поглядывала на кавалера. Еще совсем недавно ей нравился его волевой подбородок, высокие скулы, иссиня-черные волнистые волосы. Теперь же, поглядывая на него, она замечала, что подбородок толстоват, скулы пошли красными пятнами, а глаза косят.

Автомобиль свернул к тротуару и с мягким толчком остановился. Парни вышли и сперва деловито обозрели дом. Ничем не примечательный фасад, сейф как сейф, подумали они, переглянувшись. Балагур заплатил таксисту монетами по двадцать пять эре, и автомобиль тут же скрылся в синеватых сумерках, свернув за угол и сверкнув на прощание близорукими фарами.

Вход, как всегда, был через кухню, и парни подумали: наверно, третий этаж, большая кухня с холодильником, широкая тахта и приличный граммофон. Но отпирать дверь девушки не торопились. Та, что в перчатках, медленно сняла перчатку с правой руки и протянула Патлатому маленькую, белую, как мороженое, девическую ручку, но тот никак не отреагировал, и тогда она протянула руку Балагуру. Тот тоже не понял, чего от него хотят, и тогда девушка в перчатках нервно закашлялась и сказала, отступив поближе к двери: ну до свидания, мальчики, еще увидимся. Ее подруга повернулась к ним спиной и принялась звенеть связкой ключей. Наверху кто-то вышел на балкон с кошкой на руках, и та замяукала на всю улицу.

Тише, тетя, сказала девушка с перчатками, попыталась зайти в подъезд и запереть за собой дверь, подруга придержала дверь, пропуская ее вперед, но Патлатый быстро поставил ногу в дверной проем. Схватил девушку в перчатках за запястье и слегка повернул — не слишком сильно, не сказать, чтобы жестко, но достаточно, чтобы его намерения стали ясны. Его и раньше пытались надуть всеми этими красивыми словами, а иногда так и вообще ничего не получалось, но так, чтобы поехать на такси к девушке домой, а потом не подняться вместе с ней наверх, — такого с ним еще не случалось.

В другой, обычный день они бы, может, и не расстроились. От увольнения оставалось еще несколько часов, пошли бы на Юргорден или просто прогулялись под липами на Страндвеген.

Но сегодня живший в них страх привел их в отчаяние, и этот страх надо было куда-то деть. Страх делал их дерзкими и безрассудными, хотя на самом деле характер у обоих был совсем не такой. Они понимали, что их просто разорвет, если они не найдут выхода этому отчаянию, если не смогут перейти грань, которую раньше не переступали. Их до смерти пугала возможность упустить шанс. Им почему-то казалось, что если дверь захлопнется у них перед носом, то все пропало, и риск придал силы их кулакам и голосам.

Это еще что за шуточки, рявкнул Патлатый, придерживая дверь плечом, Балагур тоже присоединился к нему, расширив брешь в обороне. Вы что, решили, что мы вас довезем на авто до дома, а потом нас можно просто выставить, с горячностью заявил он с оскорбленным видом и щелкнул выключателем.

Весь дом встрепенулся, и с крыши, немного поколебавшись, закапал свет. Девушка в перчатках сдалась. Пожала плечами, было видно, как кожа под шелковой блузкой подрагивает, словно рябь на воде. Ладно, но ведите себя тихо, потому что майор уже лег спать. Гуськом они вошли в подъезд, где едва уловимо пахло жареной рыбой и луком, и поднялись по узкой, до блеска начищенной лестнице.

Черт возьми, теперь он, значится, майор, в кафе-то говорила, что торговец, сказал Патлатый, притворяясь, что обманщица задела его чувства. Вторая девушка, которая не так держала фасон, как ее подруга в перчатках, захихикала. Балагур шел последним, и теперь ему казалось, что вместо шляпы на голову давит целый подъезд, а под ним бродит смесь коньяка с лимонадом.

На этот раз этаж попался второй. В столовой и правда висел натюрморт, на котором были изображены апельсин, два банана и две худощавые рыбины, совсем не того типа, что раздавали во время Нагорной проповеди. На кухне стоял холодильник, а у девушек оказалась отдельная, довольно большая комната с окнами во двор, без гитары, граммофона и радиоприемника, зато с двумя широкими тахтами и сервировочным столиком. В холодильнике нашлась курица и салат из помидоров с уксусом. Балагур достал из шапки фляжку и разлил содержимое по четырем рюмкам. Лед тронулся. Патлатый подмигнул другу за спиной у девушки в перчатках, когда та достала из секретера фотоальбом. Обычно он начинал с того, что услужливо приобнимал девушку за талию, помогая придерживать тяжелую обложку. Но Балагур был не в настроении на такие тонкости. Когда они вошли в комнату с высоким потолком, шляпа отодвинулась, и брожение в голове стало невыносимым. Он заметил висевшее на стене между тахтами бра, взял из вазочки конфету и съел вместе с оберткой. Бра — это хорошо, можно просто дернуть за веревочку, и станет темно, а потом дернешь еще раз, когда понадобится свет. Чертовски просто.

И тут их прекрасные планы рухнули в один момент. В дверь тихонько и явно дружелюбно, но тем не менее настойчиво постучали. Все четверо вздрогнули и резко нахмурились, прислушиваясь. Из-за двери раздался тихий, ласковый голос: милые, можно ли к вам?

Не успели они ответить, как дверь открылась, и в проеме показалась голова. Там она и осталась, как будто была приделана не к телу, а насажена на палку, как у игрушечной лошадки. У головы были вьющиеся светлые волосы, маленькое, розовощекое и гладкое личико, не выдававшее возраст, — как будто у долго пролежавшей под дождем куклы. Потом в проеме все-таки появилось тело — худощавое, слегка искривленное, в аккуратном кукольном платьице с кружевным воротничком и манжетами.

Девушка в перчатках серьезно и строго посмотрела на остальных, но девушка попроще прошептала: эта старушка — мама нашего торговца. Обе подскочили с тахты, будто в комнату вошла учительница. Старушка ласково посмотрела сначала на одну, потом на другую и сказала спокойным, учительским голосом, который на удивление оказался не похож на звуки, издаваемые куклой, если ей нажать на живот: мы там сидим и скучаем, дорогие, вот и решили попросить молодежь зайти к нам, хотя молодежь, наверное, хочет побыть наедине.

Девушка в перчатках поняла, что это ее шанс закрыть дверь у друзей перед носом, и радостно закивала, как молодая лошадка, закусившая удила, а вторая, которая была готовенькая, тоже согласилась, хоть и без особой охоты.

Старушка с кукольным личиком повернулась и зашаркала по коридору. Девушки устремились за ней, стараясь не отставать. Парни, справившись с разочарованием, пошли следом, но перед уходом Балагур наклонился к бра и дернул за веревочку так сильно, что та осталась у него в руках. Засунув ее в карман, он на какое-то время испытал облегчение.

Коридор резко свернул и вывел гостей в комнату с эркером. На стенах были зеленые обои с рисунком, напоминавшим лунный пейзаж. По обе стороны от входа висели многочисленные натюрморты — настоящее кладбище натюрмортов. Отсортированы они были с толком: слева висели южные фрукты и садовые плоды, а справа — рыба, ярко-красные раки, омары с огромными клешнями и выглядевшие слегка просроченными креветки.

Патлатый немного оправился от бунта на корабле и решил выпустить пар, чтобы не взорваться. Махнув рукой на стены, он громко и отчетливо произнес: старик-то ваш, видать, рыбой да овощами торгует. Девушка в перчатках обернулась и неодобрительно посмотрела на него вытаращенными глазами, а ее подруга оставила после себя узкую полоску смеха.

Зеленый коридор заканчивался квадратным залом, странно походившим на охотничий домик и в то же время на приемную дантиста. На стене красовались сурово скрещенные штыки — словно кости, только черепа между ними не хватало. Наверху, под самым потолком, висели два старомодных охотничьих ружья на широких кожаных ремешках.

Вдруг этот старик и правда майор, устало подумал Балагур, глядя на ружья. Его слегка шатало, а шляпа стала ужасающе маленькой и давила на виски. На плетеном стульчике сидела толстая белая собачонка с навостренными ушами. Старушка щелкнула пальцами, звук был словно на сухую ветку наступили, и собачонка тут же скатилась на пол, словно пушистый шар для боулинга. Скрипнув, распахнулась огромных размеров дверь цвета слоновой кости, недвусмысленно намекавшая на бренность земного существования. Собачонка, изо всех сил виляя хвостом, вбежала в комнату, а старушка посеменила за ней, словно крыска, скрывшись в огромном дверном проеме, который на поверку оказался отдельной маленькой комнатой с люстрой. Со стены на входящего непроницаемыми глазами, похожими на горошинки перца, смотрела лосиная голова. Рядом висело зеркало из дешевого стекла, но в массивной старинной раме, старинней самой старины. Зеркало было огромных размеров, и если смотреть на свое отражение, можно было представить себя персонажем портрета XVIII века. Если посмотреться в такое зеркало с нечистой совестью, то совесть наверняка заглянет через твое плечо, стремясь тоже оказаться на портрете.

Отражение сразу же заворожило Балагура. Ему показалось, что зеркало — своего рода пункт досмотра, который нужно пройти, чтобы быть допущенным в следующую комнату. Он дошел до той стадии, когда любые безумные желания казались совершенно нормальными и не воспринимались на интеллектуальном уровне всерьез. Поэтому он встал перед зеркалом и очень удивился тому, что увидел в нем, — вообще не узнал себя. Это, наверно, досмотрщик, подумал он, и принялся рыться в памяти в поисках личного номера. Но пока он искал, человек в зеркале постепенно начинал казаться ему все более и более знакомым, будто запотевшее окно кто-то протер.

Первая реакция оказалась крайне болезненной: твою ж мать, это что, я?! В страхе и растерянности он разглядывал огромный бугристый подбородок с синеватыми тенями. Потом его охватило отвращение, и ему захотелось разбить зеркало к чертовой матери, но рама внушала ему такое уважение, что он сдержался. Затуманенный взгляд подчеркивал покрасневшие, воспаленные скулы, и в конце концов ему стало казаться, что это огромные пятна варенья. К горлу подступили рыдания, он вдруг заикал и упал почти на метр в колодец жалости к себе. Хотелось развернуться, сбежать по лестнице, вылететь в ночь и бежать, бежать куда глаза глядят, желательно в какой-нибудь дремучий лес — вот как он себя чувствовал в этот момент.

Тут он решил пролистать скучную книгу доступных ему настроений и вдруг услышал фортепьяно — звуки пили тишину большими глотками, доносясь из-за тяжелой драпировки с золотистыми шнурами, за которой только что исчезла вся компания. Его обуяло чувство долга, придавив макушку тяжелой плитой. Черт побери, не могу ж я стоять тут столбом, раз уж люди меня пригласили, подумал он и почувствовал себя очень ответственным человеком.

Раскланявшись с собственным отражением, он начал искать вход в широкой драпировке и вскоре оказался в огромной комнате, напоминавшей небольшую площадь, на которой, правда, разрешили парковаться автомобилям. Всю поверхность пола занимали столы, по крайней мере, Балагуру так показалось. Столы и столики, из ореха, дуба и мореной березы, столы всех возможных предназначений: для еды, для питья, для игры в шахматы, для игры в бридж, для шитья, для граммофона или цветочных композиций, и даже с резными полированными свинками по краям — наверное, для мясника-факира.

Там, где не было столов, стояли стулья, а там, где не было столов и стульев, стояло фортепьяно. В центре мебельной мозаики оно алчно открывало рот, обнажая пожелтевшие лошадиные зубы. За фортепьяно сидела девушка, которой не хватало чувства стиля. Сзади на ее платье был треугольный вырез, и рука Патлатого словно невзначай то и дело оказывалась у нее на спине. Под ее пальцами лесенками бегали ноты, иногда наступая друг другу на пятки и подвывая.

В другом конце комнаты каким-то чудом примостились трое человек: девушка в перчатках, бодрая старушка-куколка и толстяк в домашнем халате, с багровым затылком и блестящей лысиной — видимо, торговец. Троица играла в карамболь. Старушка, явно игравшая лучше всех, защищала сразу две стороны и семенила вокруг стола, постоянно что-то щебеча. Торговец и девушка в перчатках сидели друг напротив друга, и когда был не их ход, торговец игриво тыкал девушку в грудь кием. Вот, значится, оно как, подумал Балагур. В голове у него прояснилось, и он ощутил торжество превосходства, которое легко появляется у человека, пришедшего на вечеринку позже остальных, когда все уже успели поднабраться.

Взгляд на некоторое время задержался на стенах. Картины жались друг к другу, как люди в общественной бане в очереди в душевую. Владелец художественного собрания особым вкусом не отличался, но зато подходил к вопросу методично: к примеру, все пейзажи с водопадами были собраны в одном месте, и если бы не рамы, слились бы в один горный поток. Чертовски жаль, подумал Балагур в приступе мизантропии из-за того, что его появления никто не заметил.

Рядом на стене висела целая коллекция рассветов с соснами, елями, шхерами или цветущими лугами — между самым ранним и самым поздним разница была не более чем в пятнадцать минут. Завершалось собрание скоплением крестьянских домов: перед одними стояли быки с кольцами в носах, перед другими — хорошо одетые и высморканные детишки играли с милыми телятами.

На одной из картин столпилось как минимум пять телят, что было серьезным художественным преувеличением, учитывая размеры изображенного на шедевре коровника. Наверное, парочку взяли напрокат у соседей, чтобы не злить художника, подумал Балагур, зевая.

И тут он увидел ее. Взгляд свалился с картины с телятами и упал прямо на девушку. Она тихо сидела в темном углу за небольшим хлипким столиком и почти сливалась со спинкой стула. Перед ней стояла большая бутылка минеральной воды и бокал с пузырьками. Девушка была погружена в вязание, спицы порхали в воздухе, словно лучики света, взгляд был устремлен на бутылку.

Казалось, что она одна в целом мире, что она живет на этом стуле за этим столиком с бутылкой минеральной воды. Балагуру вдруг стало ее жаль, ведь она совсем одна, хотя на самом деле жалел он исключительно себя. Перелистывая книгу состояний, он дошел до той страницы, когда все вещи вокруг показались ему просто аккомпаниаторами, с которыми у него была почти что телепатическая связь. И во всем мире один он был настолько жалок и одинок.

Пробираясь к такой же одинокой, как и он сам, девушке, через лабиринт столов и стульев, в зеркале заднего вида своего сознания он заметил, что торговец уже подошел к девушке в перчатках и совершенно неприлично распускал руки. Старушка раскраснелась, вошла в раж и даже не замечала, что играет сама с собой. Из всего этого Балагур сделал не самый очевидный вывод, что одинокая девушка замужем за торговцем.

Фортепьяно спокойно смаковало тишину. Рука Патлатого утонула в волосах девушки, а кожа в вырезе платья постепенно покраснела. Балагуру вдруг стало ужасно жаль себя, а заодно и одинокую девушку.

Она не услышала, как он подошел и присел на вычурное антикварное кресло с высокой спинкой, стоявшее под огромным ленивым водопадом, скучающе зевавшим между двумя романтичными сине-зелеными лесными пейзажами. Девушка положила спицы на колени и сказала с поразительной прямотой: это вы — тот второй военный, о котором они говорили?

У нее был тихий, тоненький, словно ниточка, голосок, который с трудом прорывался сквозь стук неуклюжих пальцев по клавишам. От жалости к себе до стыда — рукой подать, и теперь Балагуру стало стыдно — он показался себе великаном в грязных скрипучих ботинках, который попал в мастерскую, где изготавливают изящных кукол ручной работы. К нему вернулось его собственное отражение из зеркала и встало на стол, заслоняя девушку и бутылку с минеральной водой. Он попытался понять, что ему нужно сделать с губами, языком и горлом, чтобы ответить «да» так же мило и звонко, как прозвучали ее слова, но получилось плохо — «да» вышло какое-то ржавое.

Она снова взялась за спицы и, слава богу, больше не смотрела на него. Балагур украдкой разглядывал ее, боясь замарать своими взглядами. Внезапно ему пришла в голову презабавная идея, поразившая его своей очевидностью. Он аж присвистнул, настолько очевидной ему показалась эта идея.

А вдруг ее просто-напросто не существует, подумал он. Вдруг я ее просто выдумал и поместил между стулом и мной? Вдруг я просто вдохнул жизнь в резьбу на спинке стула?

Здесь же никого нет, пораженно думал он, нас никто не замечает. Пустой стул и то не привлек бы больше внимания. Он заметил, что толстяк-торговец в зеленых гольфах, которые было видно через ножки упитанного стула «чиппендейл», и девушка в перчатках окончательно забросили игру. Продолжала играть только старушка, которую одинокая называла бабушкой. Она как будто раздвоилась, а то и растроилась — и ее части вели ожесточенною борьбу за преимущество на поле. С неиссякаемой энергией она сновала вокруг стола, постукивая кием и отыскивая все новые и новые выгодные позиции. Старушка напоминала маленькую механическую игрушку, но с очень долгим заводом.

Двое других игроков сидели рядом и молчали. Перед ними стояли бокалы с вином, поблескивавшие, словно начищенные часы. Торговец взял девушку за руку, поднял и поднес к свету, словно рефери, поднимающий руку победителя в конце боксерского поединка. На пальце блеснуло огромное кольцо, варварски большое, как светящийся сосок. Когда это у нее успело появиться такое кольцо?

А я вот вяжу, сказала одинокая девушка. По крайней мере, она все-таки здесь, подумал Балагур. Внезапно она коснулась рукава его пиджака, а потом взяла его за запястье, будто надевая наручник на несколько размеров больше, и притянула руку к себе. Что скажете, спросила девушка, и, опустив взгляд, он обнаружил свою руку рядом с вязаньем.

Да о чем, раздраженно подумал он, будто бы очнувшись. Почему она так упрямо существует, без нее же так хорошо. Он отнесся к этому как математик, столкнувшийся с тем, что алгоритм не работает.

Я была бы очень благодарна, сказала она, если бы вы согласились примерить и посмотреть, по размеру ли она вам. Примерить, переспросил он, взял вязанье и слегка согнул одну из спиц. В смысле на руку надеть? Конечно, сказала она, на руку. Выглядело это как детский носочек-переросток сине-зеленого цвета. Балагур подрастянул его, но все равно смог засунуть туда только два пальца. Вполне по размеру, ответил он и швырнул ей вязанье. Ну все, шутки кончились, подумал он и соскользнул в жестокость. Ему казалось, что он со всех сторон окружен водой, что ему приходится отталкиваться багром от дна, чтобы не утонуть.

Потом он посмотрел на горную реку, и взгляд поплыл между зелеными камнями, твердо намереваясь больше не поддаваться на соблазн.

Как замечательно, сказала она, что вам подошло. Я, видите ли, вяжу для наших солдат. Это будут митенки. Вы уверены, что по размеру подходит?

Конечно, кивнул он, а сам подумал: подходит, ага, как же, разве что каким-нибудь карликовым солдатам, если такие бывают. Хочет верить, что у меня запястье шириной в два пальца, — пусть верит. Кстати, может быть, она больше вообще ни во что не верит. А есть люди, которые верят в вещи и похуже. Балагур провел пальцами по своему загорелому запястью, наткнулся на часы, и его снова выбросило в реальность, из которой он готовился ускользнуть.

От увольнения оставался всего час. Час, который можно было провести за границей страха. По другую сторону его поджидал ужас с вилами и зеленым фонарем, все нити, связывавшие его с реальностью, порвались, и он пережил краткое мгновение глубочайшего ужаса, направленного внутрь себя самого.

Когда он очнулся, в комнате было почти темно. Люстру погасили, но старушка все пыхтела у столика с карамболем. Она уже бросила игру и просто лупила кием по краю стола, словно обезумевший дирижер. В конце концов она сдалась и, недовольно бормоча себе под нос, ушла из комнаты, оставив после себя шлейф злобы.

Торговец зажег настольную лампу, но сам приобнял девушку в перчатках, и они скрылись в темноте. Иногда по комнате проносился шепоток. Лампа у фортепьяно меланхолично укутывала девушку за инструментом и друга. Балагуру стало очень одиноко.

Почему, подумал он, только я такое испытываю? И ему вдруг захотелось кого-нибудь помучить или напугать. Его милосердие испарилось — как ему в голову могло прийти, что одинокой девушке надо разрешить верить в толщину запястий. Он включил лампу, стоявшую под пейзажем с водопадом. Картина осветилась, и оказалось, что пена водопада подозрительно напоминает мыльную. Конус света подрагивал на ее щеке и просачивался через волосы на виске.

— А вы сами-то в это верите? — спросил он.

— Во что?

— Ну вот, что вы на всю шведскую армию навяжете этих митенок, или как они там называются.

— Да, — отозвалась она, — мне кажется, в это надо верить. Но у вас, быть может, есть предложение получше?

— Нет, — признался он, — но вам не приходило в голову, что сейчас жарковато для митенок? Да и вообще, почему вы сидите в этой комнате? Вы что, не видите, что тут происходит? А если видите, то почему ничего не сделаете?

— Веру, — перебила его она, — веру не меняют как одежду по временам года. Вы, может, думаете, что, когда жарко, надо верить в сандалии и набедренные повязки, а в остальное время — в митенки и теплые носки. Но вера — не термометр. Что же до того, что тут происходит, — я вообще не понимаю, о чем вы говорите.

— Не понимаете? — повысил голос он, взял ее за подбородок одной рукой и за щеку — другой, ласково и осторожно, чтобы она не испугалась, и повернул ее лицо к комнате. — Вот смотрите, — прошептал он, — вы что, не видите тех двоих?

Но когда он отпустил руку, ее голова медленно вернулась обратно, словно под воздействием невидимой пружины.

Эта девушка сидит у него на коленках, у этого толстяка, заговорил он. А теперь… да вы сами посмотрите!

Нет, сказала она, но вы говорите, говорите!

Они совершенно бесстыдно сидят прямо под лампой. Он берет ее руку и подносит к губам. Теперь склоняется и целует в ухо. Вы бы видели, как они там милуются под лампой. Вам же надо-то просто голову повернуть. Перестаньте так говорить, довольно резко сказала она. Вы же понимаете, что я его вижу. О, какие у него локоны! Видите, как блестят в свете лампы! Совсем как раньше, когда по утрам он приезжал на пролетке и забирал меня из маленького пансиона на улице Ламартин. Светило солнце, а у хозяйки в подъезде висела клетка с канарейками — ах, как они пели, когда сквозь двери проникали солнечные лучи! Он сидел рядом с кучером, лошади остановились у входа, он ловко спрыгнул на дорогу, вытащил из петлицы розу и кинул мне — я стояла на балконе.

Сейчас или никогда, подумал он, вот сейчас я загоню ее в угол. Вот теперь пусть и она почувствует на себе этот ужас. И я больше не буду одинок.

Да, сказал он, вполне возможно, что так оно все и было. Это очень красиво. То ли из какого-то кино, то ли из романа. Но теперь вы не живете на том острове, или где там это все происходило. Вы сидите в комнате в Стокгольме — и, кстати, в отвратительно обставленной комнате, — а он растолстел, полысел, и вам придется это признать, а еще он сидит в одной комнате с вами и обжимается с молодой потаскушкой.

Вот как, сказала она, и в ее голосе неожиданно зазвенел металл, разрезая лениво катившиеся звуки фортепьяно, знаю я таких. Я знаю таких, как вы. Вы — такой же лжец, как и все остальные. Неужто вы думаете, что я вас не знаю. Вы не лучше их, ничем не лучше. Я всех вас знаю. Вот взять, к примеру, девушку, которая, как вы утверждаете, обжимается с ним: она на самом деле помогает ему править деловые письма на французском, французский у него всегда был плоховат. А еще она и мне помогает, я сижу здесь целыми днями и вяжу, а когда заканчиваю изделие, говорю ей: фрёкен Брант, не будете ли вы так любезны отнести это в Rädda Barnen[4], это никакие не митенки для солдат, хоть я вам так и сказала, чтобы проверить, станете ли вы лгать мне, и вы солгали, потому что, если помните, митенка вам подошла по размеру. Скоро вы уйдете, поэтому я позволю себе обратить ваше внимание на коробку — ту, что стоит в коридоре рядом с полкой для обуви, — коробку, которую они пытались спрятать от меня, но я ее нашла, все равно нашла.

Господи боже мой, подумал он и вдруг совершенно успокоился, как же ее жаль. Она же тоже стоит на краю, совсем как я, только на другом краю. Ему показалось, что он понял весь трагизм ее положения, и его охватило безумное желание защитить ее от всех грубиянов мира, собравшихся в этой комнате. Ему даже захотелось, чтобы они напали на нее, стали обижать, обзывать, грозить ей палками или кулаками. Его руки вдруг вспомнили прикосновение к ее щеке и подбородку, он наклонился к ней и погладил.

Если хотите, сказала она, я вам спою песенку, которую он шептал мне на ухо, когда мы расставались по вечерам на углу, около прилавка с тюльпанами, — но тогда вы должны пообещать мне забыть о всех тех глупых выдумках, в которые вы пытались заставить меня поверить.

Не дожидаясь ответа, не меняя ни позы, ни выражения лица, она запела. Она пела, спрятав лицо в его руки, и он чувствовал, как пульсирует кровь в ее нежных висках:

Au clair de la lune,

mon ami Pierrot,

prête moi ta plume

pour écrire un mot.

Ma chandelle est morte,

je n’ai plus de feu.

Ouvre-moi ta porte

pour l’amour de Dieu[5].

Да, сказал он через некоторое время, фортепьяно остановило поток нот, и комната до краев наполнилась тишиной. Я не особо-то слова понял. Только про «лямур» под конец.

До него вдруг дошло, в чем его спасение: не в короткой интрижке с девушкой за фортепьяно, не в ожесточенной охоте с кнутом из слов за одинокой, не в попытке поделиться своей болью с кем-то еще.

Я должен сказать ей, подумал он, вспоминая руками ее лицо, должен сказать ей, что она мне нравится. Больше ничего делать не стану, ничего не стану, кроме этого, самого важного. Она должна узнать, что я не обманываю ее, как эти девушки, не предаю ее, как толстяк. Прежде чем уйти, надо сделать так, чтобы она поняла, что нравится мне.

Но нельзя же просто так взять и сказать ей об этом. Ведь тогда она с недоверием посмотрит на него, лжеца, и он не вынесет такого недоверия. Балагура вдруг осенило: он осторожно убрал руку от ее лица и пошарил на полке для газет под столиком. Там нашелся многостраничный модный журнал, на одном развороте красовались два платья, а между ними было много пустого места. Он взял карандаш и крупными буквами написал: Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ.

Сначала засомневался, как написать — ВАС или ТЕБЯ, но сразу понял, что «ТЕБЯ» будет лучше, она попадется на этот крючок, как рыбка.

Что это вы там под столом делаете, спросила она, когда он задел ее ногу. Он отпрянул и, ничего не ответив, положил раскрытый журнал на столик прямо перед ней, забрал вязанье у нее из рук и прижал ее ладонь к развороту журнала.

Внезапно в комнате зажегся свет — вернулась старушка. Она была в боевом настроении и размахивала кием для карамболя, как шпагой. Вот теперь я точно хочу сыграть партийку, черт побери, закричала она. Торговец, девушка в перчатках, девушка за фортепьяно и Патлатый одновременно вскочили на ноги. Балагур наблюдал за их подозрительно упругими движениями и бодрыми голосами. Господин торговец, крикнул Патлатый, вы же не обидитесь, если я удалюсь. Нам через полчаса надо явиться в роту, а я думал еще успеть попрощаться вот с этой сестренкой.

Девушка за фортепьяно не к месту захихикала. Девушка в перчатках застыла перед торговцем, как крепостная стена, медленно шевеля длинными пальцами. Балагур посмотрел на одинокую. На свету крупные буквы, написанные на странице модного журнала, были видны невооруженным глазом, но ее рука лежала на страницах совершенно неподвижно прямо под написанными им словами, как будто она просто поставила туда шкатулку, другого места для которой почему-то не нашлось. Девушка продолжала смотреть в стакан с минеральной водой, из которой улетучились все пузырьки.

Торговец громко произнес низким и гнусавым голосом: конечно, господа, идите, коли вам пора. Мы, наверное, еще немного посидим. Ха-ха-ха.

Раскатистый утробный смех, будто кровь, смешался с хихиканьем девушки в перчатках.

Тут-то все и случилось. Одинокая девушка встала, оперлась о столик, словно готовясь произнести речь, и вдруг закричала. Ее крик разорвал сплетение всех нечистых слов, всех скрытых действий: идиот! Вы что, не понимаете?! Я слепая! Слепая! Слепая!

Балагур бросился бежать, с трудом прорвавшись через тяжелую драпировку, как неопытный актер, путающийся в театральном занавесе. За драпировкой его поджидало отражение, смотревшее на него через серую маску. От отвращения его чуть не вырвало. Почему я решил написать, почему я просто не сказал ей, стучало у него в висках, теперь она никогда не узнает. Он вдруг возненавидел эту жалкую тень, эту тряпку в зеркале напротив, и, чтобы освободиться от нее, врезал по ней кулаком так, что тень умерла.

Дверь с сонным скрипом распахнулась, выпуская его в коридор. Балагур наклонился к стоявшей на полу коробке, открыл ее и под двойным слоем оберточной бумаги обнаружил аккуратные стопки совершенно одинаковых, гротескно раздувшихся сине-зеленых детских носочков.

За спиной раздались голоса — точнее, голос. Толстяк-торговец с придыханием причитал: …и где благодарность… посреди ночи… к приличным людям… ох уж эти пьяницы… а кто за зеркало заплатит… адски дорогое… чертовски старинное… другого такого нет… вон отсюда… пьянь подзаборная… носу сюда не показывайте… напишу в вашу часть…

Они с трудом нашли выключатель и включили свет, точнее — Патлатый нашел, и медленно спустились по лестнице с массивными, грубо обтесанными балясинами, покрашенными коричневой краской. Проходя мимо окошка из цветного стекла, Балагур ощутил руку на своем плече и обернулся. Взгляд товарища ослепил его, а потом, к его удивлению, последовало несколько хлестких ударов по его совершенно беззащитному лицу. Слегка удивившись, он весь будто съежился, постепенно уменьшился в размерах, как раскладушка, если ее сложить.

Оставив примерно четвертую часть себя (а может быть — чуть меньше) в зазеркалье, через некоторое время он почувствовал, что град ударов закончился и уступил место мощной волне боли, а потом кто-то медленно, чуть ли не с нежностью приподнял его и поставил на ноги.

Загрузка...