Глава 14

Люция не узнала о смерти Антония Сушкевича ни в тот день, ни на следующий. Во время перевязки в амбулатории у нее закружилась голова, но уже значительно сильнее. Она едва успела наложить пациенту на рану бинт и объяснить Донке, как сделать перевязку. Почти без сознания, опираясь о стены, она добралась до своей комнаты. Перепуганная, Донка побежала за Емелом, который, измерив потерявшей сознание Люции температуру, сам испугался, увидев, что ртуть на градуснике поднялась выше сорока. Он принялся за спасение, как умел.

Прежде всего он напоил Люцию отваром из тех трав, которые профессор давал больным для снижения температуры, потом велел Донке раздеть Люцию и уложить в постель. На этом его врачебные знания исчерпывались, поэтому он сел на кровать и стал отгонять мух.

К счастью, пополудни приехал доктор Павлицкий. Емел вышел его встречать.

— Свалилось тут на нас, уважаемый эскулап, семь египетских казней: моего старого приятеля покусала собака, в аптечке исчерпался спирт, ну и панна Люция лежит в бессознательном состоянии. Я назначил ей декокт из каких-то трав для снижения температуры, но все равно по-прежнему сорок. Посмотрите, пан доктор, что с ней. Я надеюсь, что ничего серьезного, кроме высокой температуры.

Доктор Павлицкий осмотрел больную и пришел к выводу, что температура поднялась в результате переохлаждения и нервного истощения.

— У панны Каньской здоровое сердце, — объяснил он Емелу, — поэтому, я надеюсь, не будет никаких серьезных осложнений. Через несколько дней она поправится, но я буду каждый день заглядывать к вам.

И он действительно сдержал свое обещание. Каждый день после обычного своего приема в Радолишках он приезжал в больницу, где не только интересовался состоянием здоровья Люции, но занимался также здешними пациентами.

Спустя пять дней Люция пришла в себя. Она хотела встать, но настолько ослабела, что не могла даже одеться. Удалось ей это сделать только на следующий день. Наступило воскресенье, и навестить ее приехал пан Юрковский.

Он уже знал от Павлицкого о болезни Люции и приехал с огромной охапкой цветов.

— Вы доставили себе много хлопот с этими цветами, — благодарила Люция. — Это очень мило с вашей стороны.

— Какое там мило! Это же, черт возьми, ваша болезнь — частично моя вина, а если не моя, то моих дедов и прадедов, что в Ковалеве осели. Вы, вероятно, не знаете, что это проклятое болото принадлежит Ковалеву. Я уже не раз ломал себе голову над тем, как его осушить, привозил даже разных инженеров. Они ходили, крутили головами, мерили, а в результате фига с маком.

Он громко рассмеялся, с размаху хлопнул себя по коленям и добавил:

— По пятьсот злотых взяли и уехали к черту, а болото как было, так и осталось.

Он разговаривал очень громко, широко, раскатисто смеялся. Весь дом наполнился его баритоном. Когда он двигался по комнате, казалось, что все попереворачивает. В больнице от него стало тесно и шумно.

Поскольку приехал он прямо из Радолишек после обедни, а было обеденное время, Емел похлопотал, чтобы за столом хватило водки. Пан Юрковский оказался отличным компаньоном. Обед уже давно был съеден, а они оба еще сидели, попивая и разговаривая. Люция, чувствуя усталость, попрощалась с ними, чтобы пойти лечь. Едва она успела выйти, как пан Юрковский, наклонившись к Емелу, сказал шепотом, который хорошо можно было расслышать в радиусе двухсот метров вокруг дома:

— Вот это женщина! Что за необыкновенная женщина! На камнях такие должны рождаться.

Емел серьезно кивнул головой.

— Я ничего не имею против такого способа рождения, драгоценный аграрий, хотя, по моему мнению, им бы хотелось рождаться на чем-нибудь более мягком.

Пан Юрковский заинтересовался:

— На более мягком?

— Си, синьоре. Ну, будем здоровы!

Они выпили, и пан Юрковский спросил по-деловому:

— А вы холостяк?

— Да, но не мальтийский.

— Вы знаете, а мне уже осточертела холостяцкая жизнь. Приближаюсь к сорока, время уже, самое время.

— А чего до сих пор не женились?

— Не было времени. Смех сказать, но это — чистая правда. Потому что так, дражайший: вначале война, а тогда не до таких вещей. Потом возвращаюсь в мое Ковалево, а тут как вымели: все сгорело до фундаментов, да и те тоже мужики разворовали; как говорится, не было за что рукой зацепиться. Ну, так как же жениться? Невозможно взять жену, посадить ее, мой дорогой, под грушей и сказать: садись, любимая, здесь и жди, пока я хату построю и кусок хлеба для тебя из земли добуду. Когда уже начал отстраивать хозяйство, так от зари дотемна был на ногах. И только все так-сяк устроил, а тут кризис. Я думаю про себя, что за черт? Люди все равно есть не перестанут. Земля свое дать должна. Но несколько лет не давала. Метр ржи или фунт пакли — одна цена. Сами знаете.

Емел поддакнул.

— Знаю, знаю. Правда, ржи не сеял, а вот плантация пакли была.

— Как это? — удивился пан Юрковский.

— Совершенно обычно. Пакля на черепе. Как видите, цинцинати, плантация не благоухает: слишком плохая кресценция.

— Ха-ха-ха! — сообразил пан Юрковский. — Значит, вы лысеете? Ха-ха-ха! Ну и комик же вы! Что это я там говорил? Ага, так до женитьбы не доходило. По правде сказать, наша околица неурожайная на невест, а какие были, те уже давно повыходили замуж. Придешь к одному соседу, к другому — все женатые. У каждого в доме жена, дети…

— На камне рожденные, — прокомментировал Емел.

— На камне рожденные, — повторил по инерции пан Юрковский и, сообразив, что попался на невинную шутку приятеля, снова взорвался смехом. — Ну, вы настоящий варшавянин, языкастый. А вы никогда не были женаты?

— Никогда, — покачал головой Емел.

— И вам никогда не хотелось жениться?

— Ну, как же, двое парней тянули меня, чтобы я женился на их сестре.

Пан Юрковский понимающе прижмурил левый глаз.

Так они болтали почти до вечера, пока гость не начал собираться к отъезду. Поскольку он как-то нерешительно оглядывался, медлил с отъездом, покашливал, Емел предложил:

— А может, вы бы хотели попрощаться с панной Люцией?

— О, конечно, конечно, если она хорошо себя чувствует и не спит еще.

Люция не спала, но попрощалась с паном Юрковским через дверь, а после его отъезда сказала Емелу:

— Какой милый человек! В нем столько непосредственности и привлекательной простоты, которую дает искреннее и доброе сердце.

— Правда, — коварно согласился Емел, — а при этом красота, плечи Геркулеса, бицепсы титана, шея зубра, фантазия Кмитица! О-го-го! Бедный мой приятель, бедный мой приятель!

Люция удивленно смотрела на него.

— О ком вы говорите?

— О моем приятеле, о профессоре Вильчуре. Несчастный лечится там в городе и не догадывается, что Пенелопа забыла по ночам распускать сотканную днем материю, а, наоборот, по ночам она мечтает, но не о нем, несчастном Одиссее!..

Люция слегка покраснела и улыбнулась.

— Ну что за глупости вы говорите!

— О, горе, горе тебе, Одиссей! — плачущим голосом выводил Емел. — Воистину сообщаю тебе, что был ты в большей безопасности тогда, когда целая толпа поклонников покушалась на сердце твоей Пенелопы, чем сейчас, когда есть только один! Один, но какой! Фигура Завиши Черного, усики, черт возьми, Лешека Белого, ну и вообще. Он едет сейчас в свое Ковалево, коней кнутом погоняет, посвистывает от удовольствия, а вслед за ним бегут мысли и воздыхания прекрасной Дульсинеи Тобосской. Мчись, рыцарь!

Развеселившаяся Люция непринужденно смеялась.

— Плохой из вас пророк.

— Плохой?.. Хочу, чтобы мои предсказания были ошибочны!

— Уверяю вас, что они не могут оправдаться, — убедительно сказала Люция.

— А мне казалось, что этот эгрикола покорил ваше сердце с первого взгляда.

— Он, действительно, покорил мое сердце, но не в том смысле, в котором вы думаете.

— А вы знаете, что он откровеннее всех на свете метит к вам в ухажеры? Это ухаживание в соответствии со всеми правилами сельских традиций.

Люция махнула рукой.

— Я совершенно убеждена в том, что и здесь вы ошибаетесь.

— Ручаюсь всем своим состоянием, — настаивал Емел. — И кто знает, не добьется ли своего? Кто знает? Терпением и трудом… Вот увидите, что он будет навещать нас все чаще!

Емел не ошибался. Действительно, не проходило и дня без визита пана Юрковского. Он приезжал под разными предлогами: или потому, что ему было по дороге к кому-то из знакомых, или по той причине, что у него были дела в городке, или для того, чтобы привезти продукты, передаваемые его матерью в больницу. Эти предлоги не отличались особой хитростью. Однако они не позволяли Люции поговорить, наконец, с ним начистоту. Даже тогда, когда у пана Юрковского не было уже искусственных поводов, он говорил открыто:

— У меня сейчас немного работы в хозяйстве, а человек за целый год так наработается, что заслуживает себе хоть маленький отдых. Когда бываешь у соседей, то говоришь все об одном и том же: о ежедневных делах, о хлебе, о коровах, о слугах. Так что вы меня извините, что я к вам заезжаю, но мне так приятно провести здесь часок-другой.

Часок-другой растягивался, правда, до нескольких часов. И снова у Люции не было возможности сказать ему, что хотя его визиты и доставляют ей удовольствие, тем не менее, не могут привести к тому, на что он надеется. Пан Юрковский в своих с ней разговорах ни разу не затронул этой щекотливой темы. Несмотря на свой темперамент и открытость, он не принадлежал, видимо, к людям беспардонным и предпочитал раньше разведать почву, чем подвергнуться досадному отказу.

Так обстояли дела, когда однажды под вечер без всякого предупреждения вернулся профессор Вильчур. Они как раз сидели за чаем, когда услышали шум подъезжающей телеги. Пока Емел успел выйти на крыльцо, в сени уже вошел Вильчур. Люция и пан Юрковский встретили его радостными возгласами.

При свете лампы он выглядел здоровым. Возможно, только немного похудел и побледнел, но это объяснялось исчезновением сельского загара. Лишь когда он сел к столу, Люция заметила, что левая рука профессора дрожала, причем постоянно, и эта дрожь усиливалась, когда он пытался удержать в ней вилку или ложку.

Слезы застилали глаза Люции. Чтобы их скрыть, она встала и вышла в свою комнату. Здесь ей не надо было сдерживаться, и она разрыдалась. Несомненно, и Емел, и пан Юрковский тоже заметили эту дрожащую руку, но только она понимала весь трагизм ситуации. Вильчур как хирург больше не существовал. Те самые точные и верные руки, которым сотни и

тысячи пациентов доверяли свою жизнь, превратились в испорченный инструмент, в инструмент, которым нельзя пользоваться. С этого момента Вильчур уже не сможет самостоятельно провести ни одной серьезной операции. Правда, многие из них не требуют участия обеих рук и с помощью ассистента могут быть проведены, однако частичная потеря власти над своими руками будет для Вильчура страшным ударом.

Люция долго не могла прийти в себя. Как врач, она понимала, что эта дрожь может быть и временным явлением. Подобные явления удается вылечить с помощью облучения и электризации или процедур, которые здесь не проводились из-за отсутствия необходимой аппаратуры. Но, наверное, врачи не отпустили бы Вильчура, если бы считали, что они еще могут ему помочь, что это поддастся лечению. И сам бы он, несомненно, остался, чтобы только не потерять своих возможностей хирурга. Значит, состояние было безнадежным. Можно было догадываться, что зубы бешеной собаки повредили один из важных нервов и что этому уже нельзя помочь.

Когда она вернулась к столу, пан Юрковский уже начал прощаться. Вскоре и Емел пошел спать. Они остались одни. Вильчур с грустью улыбнулся.

— Вот видите?..

И он протянул ей дрожащую руку. В порыве нежности и сострадания она схватила ее и начала покрывать поцелуями. Как видно, и сам он был слишком взволнован, чтобы защититься от них.

— И представьте себе, панна Люция, — говорил он тихим голосом, — представьте себе, что нам не удалось найти повреждения какого-нибудь нерва, не нарушена ни одна мышца… Пробовали мы там все. Были очень хорошие специалисты. Приговор сделан, да и я согласен с их диагнозом: этому уже нельзя помочь. Я заметил, что это в значительной степени зависит от душевного состояния. Чем больше я возбужден, взволнован, тем значительнее дрожь, а, например, ночью во время сна дрожь прекращается совсем.

Обеими руками Люция сжимала его ладонь, как бы пытаясь своей сердечностью успокоить эту дрожь.

— Я прошу вас, не печальтесь и помните, что я всегда буду рядом, ведь и раньше вы не все операции проводили сами. Во многих случаях достаточно было вашего диагноза и распоряжений.

Вильчур погладил ее по голове.

— Я знаю, знаю, милая панна Люция, что есть еще более тяжелые увечья, чем это. В конце концов, кто же больше меня должен быть привыкшим к разного рода увечьям… Будем как-нибудь справляться.

На следующий день утром приехал доктор Павлицкий, до которого уже дошла весть о возвращении Вильчура. Он был потрясен состоянием руки профессора и, как бы между прочим, сказал:

— Я не имел счастья слушать ваши лекции и пользоваться вашей клиникой, но сейчас я хочу воспользоваться вашим присутствием здесь для восполнения своих скупых знаний в области хирургии. Зная вашу доброту, я думаю, что вы не откажете мне в возможности практиковать под вашим наблюдением.

Вильчур серьезно посмотрел на него.

— Конечно, нет, коллега, я даже буду вам благодарен за это. Чаще всего наиболее серьезные операции мы проводим здесь утром. Заглядывайте к нам в это время.

— Я постараюсь не пропустить ни одной операции, — кивнул головой Павлицкий.

И действительно, почти ежедневно он приезжал в больницу и под руководством Вильчура или при его участии проводил операции… А поскольку в околице у него не было большой практики, он мог позволить себе работать здесь бесплатно. Благодаря женитьбе он был хорошо обеспечен материально и не гонялся за доходами.

Кроме него, частым гостем больницы по-прежнему был пан Юрковский. Вильчур не мог не заметить, кто является главной целью его визитов. И хотя видел также, что Люция относится к молодому землевладельцу только с обычной симпатией, однажды спросил ее:

— Как вам нравится пан Юрковский?

Она удивленно посмотрела на него.

— А разве это может иметь какое-нибудь значение?

Вильчур несколько смутился.

— Да нет. Мне казалось, что он приезжает сюда исключительно ради вас.

Она пожала плечами.

— Возможно. Если вам это не нравится, нет ничего легче, как дать ему понять, что он бывает здесь слишком часто,

— Ну вот, вы опять! — возмутился профессор. — Это очень приятный человек. А кроме того, почему вы должны скучать? В вашем возрасте это слишком большая жертва — находиться в такой глуши вдали от всякого рода удовольствий и развлечений. Вам же нужно какое-нибудь общество.

Она нежно посмотрела на него.

— Вы же хорошо знаете, что я не тоскую по развлечениям и что вашего общества мне вполне достаточно.

Произнося эти слова, она не была вполне искренней, потому что в ее жизни бывали такие минуты, когда ей было немного грустно, хотя она, может быть, сама этого не осознавала. Тогда, если не приезжал пан Павлицкий или Юр-ковский, она садилась писать письма, и эти письма становились длиннее, чем обычно. Впрочем, у нее были поводы заниматься более обширной корреспонденцией: Кольский писал почти ежедневно, а тон его писем становился все печальнее. Нетрудно было догадаться, что он находится в состоянии депрессии, и Люция считала своим долгом утешить его и ободрить.

Несмотря на симпатию, которую питала Люция к пану Юрковскому, после разговора с Вильчуром она решила объясниться с молодым помещиком и откровенно дать ему понять, что его визиты в больницу не могут иметь тех последствий, на которые он надеется. Случай, однако, распорядился иначе.

Однажды в полдень Юрковский приехал вместе со своей сестрой, уже немолодой панной приятной внешности, но болезненного вида. Она приехала с приглашением в Ковалево по случаю ее именин. Они устраивали бал, и старая пани Юрковская настоятельно приглашала Вильчура и Люцию. Профессор, услышав об этом, искренне рассмеялся:

— Но, дорогие! Бал и я! С незапамятных времен я не был на балу, а последний раз танцевал в студенческие годы. В каком же качестве я пригожусь вам?!

— Не отказывайте нам, — робко начала панна Юрковская. — Ведь на балу будет много гостей вашего возраста и нетанцующих. А мама очень просила… Ей бы очень хотелось познакомиться с вами. Она столько о вас слышала и от брата, и от других людей.

— Да у меня же и фрака нет, — защищался он.

Оказалось, что и это не препятствие, так как в округе редко кто пользуется таким парадным костюмом на приемах у соседей.

Вильчур смотрел на Люцию, как бы ожидая от нее защиты, поддержки, но совершенно неожиданно Люция присоединилась к атакующим.

— Если на самом деле одежда для бала необязательна, то мы могли бы воспользоваться приглашением.

Она улыбнулась, глядя на панну Юрковскую, и добавила:

— Я тоже очень давно не танцевала, но очень люблю.

— Тогда не о чем говорить, — пан Юрковский с размаху хлопнул себя по коленям. — Значит, в субботу в шесть часов присылаю за вами лошадей, и дело сделано!

Вильчур недолго сопротивлялся. В сущности, он не имел права отказать Люции в удовольствии потанцевать, он ведь понимал, что без него она бы не поехала. О том, что этот выезд был для нее не просто удовольствием, он убедился уже на следующий день, когда застал ее за распарыванием какого-то платья. Оказалось, что с помощью Донки она собралась переделать свое выходное платье на что-нибудь напоминающее туалет для бала. Она была настолько поглощена этим занятием, что не сразу заметила входящего Вильчура.

— Мне кажется, что если вырезать здесь сантиметра три, — увлеченно говорила она Донке, — а здесь присборить, то складки хорошо уложатся… Она задрапировала на себе платье, приложив его к бедрам и плечам.

— Замечательно укладываются, — с улыбкой заметил Вильчур.

— Действительно так будет хорошо? — спросила она серьезно.

— Дорогая моя, если бы я хоть чуточку в этом разбирался.

Донка опустилась перед Люцией на колени и, оттягивая вниз платье, сказала:

— Если выпустить здесь сантиметра два, то и длина будет подходящей.

Вильчур кашлянул.

— Хм, когда вы здесь закончите, то сообщите мне, пожалуйста.

— Хорошо, хорошо, — рассеянно ответила Люция, — уже заканчиваем.

Вильчур вышел и сел на крыльцо рядом с Емелом, который занимался закруткой папирос. Раньше Емел никогда этого не делал. Вильчур привык заготавливать папиросы себе сам, а Емел забирал из его коробки столько, сколько ему было нужно. Но после возвращения из больницы оказалось, что даже с этой простой операцией дрожащая рука профессора справиться не может. Однажды Емел заметил это и с того момента, не сказав ни слова, принял на себя эти функции.

Раньше, видя профессора приготавливающим папиросы, он как-то сказал:

— Вот маленькая деталь, характеризующая человека: мысль о будущем, забота хоть о ближайшем, но все-таки о будущем.

— Ты находишь в этом что-то плохое? — спросил Вильчур.

— Натурально, сир. Может ли быть голова постоянно забита будущим? Разве ты не видишь катастрофических результатов такого состояния?

— Признаться, не вижу, приятель.

— Потому что не умеешь смотреть на вещи философски, далинг. Ну, задумайся: люди постоянно беспокоятся о будущем, каждый день о завтрашнем дне и только о завтрашнем. Поэтому они не замечают такой мелочи, как день настоящий. Не замечают настоящего и снова живут завтрашним, а когда этот завтрашний день становится действительностью, когда часы отмерят соответствующее количество часов и перенесут их в то завтра, уже не обращают на него никакого внимания, потому что, как безумные, всматриваются в следующее завтра. Рядом свершаются события, меняются времена, что-то происходит, а они этого не видят, не могут сконцентрировать на этом свое внимание, потому что все их внимание сконцентрировано на будущем. Если бы я писал монографию о нашем времени, то озаглавил бы ее так: "Люди без настоящего". И только находясь на ложе смерти, когда из уст врача человек слышит, что для него уже нет никакого завтра, только тогда он постигает свое сегодня, но, к сожалению, это сегодня не очень привлекательно. И вот таким хэппи эндом заканчивается длинная картина жизни двуногого существа, лишенного оперенья, но обремененного причудой гнаться за завтрашним днем. Не считаешь ли ты, маэстро, что в этом заключена парадоксальная расточительность?.. Не кажется ли тебе, что в этой системе существования на непоколебимом фундаменте почивает кретинизм? Если заявишь, что эта система является совершенным наркотическим средством против сознания протухшей скуки сегодняшнего дня, я скажу тебе, что отмечаю в этом глубокую мораль. Не напрасно врачи на протяжении долгих лет отрицательно относятся к использованию наркотических средств при родах. Какой-то смысл должен быть в этом. Почему тогда человек, рожая свое настоящее, должен быть одурманен лихорадочной мыслью о будущем? Нельзя быть мудрецом, не зная настоящего, не видя его и себя в нем. Теперь ты уже знаешь, почему я мудрец.

Застав сейчас Емела за приготовлением папирос, Вильчур заметил с улыбкой:

— Хо-хо, приятель, куда же девалась твоя мудрость, твое пренебрежение к "системе завтра"?

Не прерывая своего занятия, Емел ответил:

— Мою мудрость обнаружишь в ясном взгляде моих прекрасных глаз, а пренебрежение — в искривлении моих златоустых губ. Но если ты думаешь, что у меня поменялось мнение, то глубоко ошибаешься. Просто я заметил, что в последнее время ты как-то небрежно приготавливаешь папиросы, а поскольку я люблю курить плотные, я пошел на незначительный компромисс с превратностями жизни и сделал им маленькую уступку.

Вильчур посмотрел на свою дрожащую руку.

— Да… Небрежно… Ты прав, приятель. Постепенно человек становится совсем никудышным.

Емел чуть-чуть пожал плечами.

— И какой же отсюда вывод?

— Грустный.

— Я не разделяю такого мнения и могу смело заявить, что возражаю полностью и с самым глубоким убеждением.

— Каким же софизмом ты опять угостишь меня? — Вильчур вяло усмехнулся. — Ты же не станешь доказывать мне, что потеря руки или ноги, слуха или зрения становится радостным событием?

Емел аккуратно укладывал готовые папиросы в коробку.

— Радостное — это неточное выражение. Точнее будет сказать — полезное.

— В чем же его польза?

— В постепенности. Разумная природа придумала неплохое правило отучивания живущих существ от жизни. Как же проще можно было организовать это, чем ограничивая постепенно контакты человека с окружающим миром? Чаще всего смерть приходит, когда уже жизнь стоит немногого. Ревматизм сделал руки неловкими, подагра исключила ноги, скажем так, из оборота, желудок не принимает никаких вкусных вещей и не усваивает ничего, кроме омерзительной кашки, почки не хотят пропустить даже самой маленькой рюмки "выборовой", сердце не позволяет принять участие в конкурсных забегах, уши не слышат пенья соловья и журчания ручья, нос не отличает запаха старой трубки от запаха ландыша, глаза не замечают очарования прелестной женщины, а если бы и заметили, то все равно организм бы уже ничего не получил, потому что все остальное уже давно на пенсии… Все это прекрасно и логично скомпоновано. Человек постепенно становится изолированным от этого мира. У него работает только мозг, который, разумеется, должен чем-то утешиться. И тогда он утешается тем, что есть иной мир, где можно вполне существовать, не пользуясь такими инструментами, как конечности, желудок, орган обоняния и тому подобное. Я бы даже сказал, что очень любезно со стороны природы создать такой плавный переход от жизни к смерти. Старость со всеми ее недомоганиями является благом человека.

Вильчур нахмурил брови.

— С определенной точки зрения я могу согласиться с тобой. Но эти увечья и недомогания, о которых ты говорил, не всегда являются уделом стариков. Они часто обрушиваются на людей, которые находятся, по всеобщему признанию, в возрасте, называемом молодостью или юностью.

Емел закурил и, смакуя запах дыма, отрицательно покачал головой.

— Я не принимаю во внимание возрастной фактор. Он для меня не существует.

Вильчур засмеялся.

— Мне ничего иного не остается, приятель, как признать, что и здесь ты оригинален, потому что ты единственное исключение на свете, кто не принимает во внимание возраст.

— Я могу быть единственным, но разве это как-то опровергает правильность моих утверждений или логику? Возраст — это фактор времени и только времени.

— Ты глубоко ошибаешься. Во-первых, это не только дело времени, но и индивидуального развития в этом времени, вопрос внутренних и внешних достижений, вопрос духовной и умственной зрелости, вопрос общественного положения. Переходя от абстракции к реальности, возьмем близкий и очевидный пример — меня. По крайней мере, я не чувствую себя дряхлым и считаю, что мог бы быть гораздо более пригодным, если бы не повреждение руки, не это увечье. А во-вторых, ты ошибаешься, считая, что человека следует отучать от жизни, прерывая постепенно контакты с ней. Здесь психическое состояние, душевное играет большее значение, чем физические недомогания. Какие-нибудь незначительные осложнения вызывают порой полную апатию к жизни и равнодушие к смерти. Трехдневные мучительные боли у молодого и здорового человека могут вызвать такую реакцию, что он возненавидит жизнь и будет близок к самоубийству. А были у меня и

такие пациенты, которые после ампутации обеих рук и ног не переставали самым активным образом интересоваться всем, что их окружает.

Емел поднялся.

— Извини, император. Я лишаю себя права продолжать этот диспут, но сделаю это в другой раз. Сейчас, к сожалению, не могу уделить тебе внимание, так как приближается время моего ежедневного похода в Радолишки. А ты тем временем застрахуй свою аргументацию в каком-нибудь страховом обществе. Заработаешь на этом, так как тебе выплатят весьма солидную компенсацию. Ее разгромят так, что камня на камне не останется.

Он поднял над головой шляпу и затянул охрипшим голосом:

— Камень на камне, на камне камень, а на том камне еще один камень.

Он удалялся, напевая, а Вильчур с улыбкой наблюдал за ним. Он совершенно точно знал, что Емел ускорил свою прогулку в пивную только потому, что не мог найти контраргументов, а вообще не любил в дискуссии соглашаться с чьим-нибудь мнением.

Когда Вильчур заглянул к Люции, он застал ее за шитьем. Степень заинтересованности Люции ожидаемым балом оказалась для него неожиданностью. Как ему помнилось, в Варшаве Люция довольно редко бывала на балах или танцах, не увлекалась даже такими развлечениями, как театр и кино. Вильчуру казалось это вполне естественным, так как соответствовало его собственным интересам. Он считал Люцию очень серьезной девушкой, которая не напрасно посвятила себя такой ответственной и достойной работе, как работа врача.

Сейчас он был поражен переменой в ней, потому что усматривал неожиданное желание потанцевать. Еще несколько дней назад он бы смеялся, если бы ему сказали, что Люция может уделить столько внимания таким смешным мелочам, как переделка платья.

Его ждал еще один сюрприз. Как раз в субботу, несмотря на то, что в амбулатории еще шесть человек ждали перевязки, Люция, проинструктировав Донку, сама отправилась в Радолишки. Когда часа через два она вернулась и он поинтересовался, что случилось, она ответила так, точно это было обычным делом:

— Сегодня ведь этот бал в Ковалеве, и я должна была пойти к парикмахеру, чтобы сделать прическу.

Только сейчас он заметил на ее голове какие-то удивительные локоны и кудряшки. Ей это было к лицу. Но он не нашелся, что сказать, кроме как:

— Ну, конечно, конечно.

Во время обеда он заметил, что ее ногти покрыты розовым лаком. Все это было для него необычно.

— Это не должно меня удивлять, — убеждал он себя. — Она молода, а мы ведем такой серый, бесцветный образ жизни. Этот бал для нее настоящее событие.

Люция, однако, думала не только о себе и о том, как она будет выглядеть. Он убедился в этом, когда, разыскивая в шкафу свой черный костюм, не нашел его, а, оглядевшись, обнаружил его висевшим на стуле, вычищенным и выглаженным.

В шесть часов за ними приехали.

Садясь рядом с Люцией в бричке, Вильчур почувствовал запах духов. Это совсем обескуражило его, и, чтобы скрыть свое смущение, он начал подробно рассказывать ей о какой-то сложной операции двенадцатиперстной кишки, о которой прочел в свежем номере медицинского ежемесячника. Эта тема обсуждалась ими всю дорогу.

Балы в Ковалеве, как и во всех других усадьбах в этих краях, значительно отличаются от подобных вечеров в Варшаве. Отличаются они прежде всего тем, что приглашенные гости не считают для себя почетным приехать как можно позднее, а приезжают в назначенное время или даже раньше. Поэтому, когда Люция с Вильчуром высаживались у крыльца в Ковалеве, в доме уже было многолюдно и шумно. Встречать их выбежал молодой хозяин, а за ним семенила его мать. На крыльце появилось еще несколько человек. Всем хотелось увидеть, кто приехал.

Приглашенных было много, но Вильчур и Люция знали среди них только нескольких человек. Кроме Павлицкого и ксендза, здесь были преимущественно помещики из ближних и дальних околиц, их жены, сестры, дочери и матери. Сюда не дошел еще модный обычай омолаживания, и матери, естественно, выглядели как матери, жены как жены, а дочери как дочери. Матери обосновались на диванах, жены собрались в боковом зале, рьяно обсуждая хозяйственные дела, панны стояли группками, перешептываясь, смеясь и посматривая в столовую, где для мужчин подали спиртное и закуски.

Мужчины стояли у стола. Разговор был общим. Наступил охотничий сезон, и это занимало внимание всех: как старых, так и молодых, как опытных охотников, так и начинающих.

Тем временем в гостиной послышались первые звуки настраиваемых инструментов. Привезенный из Радолишек оркестр был немногочисленным — состоял всего из трех человек: пианиста, скрипача и гармониста, — но зато проверенным и пользовался в округе популярностью.

Постепенно молодые люди выходили из столовой, и пан Юрковский представлял их Люции и Вильчуру. О профессоре и Люции все уже давно слышали, и поэтому, а главным образом благодаря обаянию Люции вскоре вокруг них собралось много молодежи. Сразу же со звуками первого вальса Люцию пригласили на танец. Павлицкий пригласил панну Юрковскую, и вскоре гостиная заполнилась танцующими парами. Закуска, а точнее, выпитые наливки благоприятно подействовали на настроение мужчин и возбудили желание кружиться под звуки музыки. Для женщин и этого стимула не нужно было, потому что сам танец был уже для них стимулом.

Люция выглядела привлекательно. Об этом ей говорило не только зеркало, в которое она посматривала после каждого круга в гостиной, но также и взгляды всех мужчин. Здесь были женщины и моложе ее, и лучше одетые, но она пользовалась наибольшим успехом.

Оркестр играл без устали, почти не делая перерывов, а поскольку кавалеров было больше, чем дам, Люция только на короткое время присаживалась, чтобы отдохнуть, и снова кто-нибудь уводил ее танцевать.

В соседних комнатах старшее поколение засело за игру в бридж. Вильчур, который не любил да и не умел играть в карты, стоял на пороге гостиной, разговаривая с хозяйкой дома. Насколько это было возможно, он наблюдал за Люцией и не мог избавиться от странного чувства, что она вдруг стала для него чужой и далекой. Ему казалось, что этот блеск в ее глазах, живой румянец, эта кокетливая улыбка — все это что-то искусственное и как бы неприличное. Это бессмысленное кружение в замкнутом пространстве, в толпе танцующих, виляние бедрами, почти кокетливые поклоны никак не сочетались с ее серьезностью, с ее внутренним достоинством, которое он так высоко ценил. Нет, это была не Люция.

Никакие доводы не помогали. Напрасно он убеждал себя, что все в порядке, что все именно так и должно быть, что Люция — молодая девушка, а танцы испокон веков были привилегией молодых девушек, что это скорее характеризует ее с хорошей стороны: умеет активно и серьезно работать, глубоко и ответственно относиться к делам и своим обязанностям и в то же время умеет быть веселой и непринужденной, отдыхать так, как отдыхают другие женщины в ее возрасте. Все это было правильно и убедительно. Однако насколько умом он соглашался с этим, настолько в самых дальних уголках души сильнее противился этому.

Вот Люция в объятиях своего партнера прошлась в ритме танго рядом с Вильчуром и тепло и сердечно улыбнулась ему. Он тоже ответил ей улыбкой, но тотчас же отвернулся. Она заметила это и, как только оркестр умолк, подошла к нему.

— Как здесь приятно, правда? — спросила она.

— О да, — ответил он неубедительно.

— Оркестр, может быть, не лучший с профессиональной точки зрения, но для танца одного ритма достаточно. И некоторые из этих мужчин действительно хорошо танцуют.

Вильчур ничего не ответил, и она удивленно посмотрела на него.

— Вы, кажется, чем-то недовольны? Что-то не так?

— Я? Ну, что вы.

— Вы скучаете?

— Опять вы…

— Мне очень жаль. Я уговорила вас, дорогой профессор, поехать на этот бал. Какая же я эгоистка!..

Сразу погрустневшая, она быстро добавила:

— До ужина неудобно уезжать, но сразу же после него мы вернемся домой.

Вильчур был тронут ее готовностью.

— Ни за что на свете, панна Люция.

— Но ведь вам здесь совсем неинтересно!

Он с улыбкой развел руками.

— Ну, это уже моя собственная вина. Если я не танцую, то следовало хотя бы научиться играть в бридж или заинтересоваться охотой. Но пусть вас это не смущает. Должны же вы, наконец, развлечься за все время, потому что, если…

Он не успел закончить фразу, как заиграл оркестр и перед Люцией склонился новый кавалер.

— Позвольте пригласить вас на фокстрот!

— С удовольствием, — ответила Люция и только сейчас поняла, что Вильчур не закончил свою мысль, но было уже поздно. Она кивнула ему головой и сразу же оказалась в объятиях высокого брюнета с мечтательными глазами. Они были знакомы только внешне. Она знала, что он помещик где-то в северной части района, фамилия его Никорович. Она встречала его несколько раз в Радолишках.

Никорович тоже помнил ее. Он сказал:

— Я вижу вас уже в третий раз. Возможно, вы не обратили на меня внимания. Не у всех же такое счастье, как у Вицека Юрковского…

— В чем же это счастье выражается? — спросила она, развеселившись.

— О, если бы я мог вам это точно сказать, но Вицек — это такая скрытная бестия, что только покрякивает и ворчит себе что-то под нос. Однако я знаю, что он видит вас очень часто. А разве это не является счастьем?

— Вы, пожалуйста, не смейтесь надо мной, — рассмеялась она. — Действительно, пан Винценты довольно часто заглядывает к нам в больницу, но такое "счастье" доступно каждому, у кого несварение или поврежден палец.

Кавалер вздохнул.

— Ну, в таком случае я постараюсь за ужином заполучить несварение, а если не повезет, то завтра отрежу себе палец.

— Я вижу, что вы способны на жертвы, — засмеялась она.

— О да, на любые. Но я повторяю, что у Вицека особое счастье, потому что отсутствием аппетита он никогда не страдал, не заметил я у него и отсутствия пальцев, однако он бывает у вас часто. Вы не могли бы мне подсказать, каким образом я мог бы добиться такой привилегии?

— Это никакая не привилегия. Мне будет приятно, если вы когда-нибудь навестите нас в больнице.

— Спасибо вам. Я определенно воспользуюсь вашим приглашением в самое ближайшее время.

С минуту они танцевали молча, а потом Никорович спросил внешне безразличным тоном:

— Как вам нравится Ковалеве?

— Здесь очень красиво и приятно.

— А все, чего здесь не хватает, будет вскоре восполнено.

— О чем вы говорите? — она с интересом посмотрела на него.

Поколебавшись, он ответил:

— Я как раз говорю об одном недостатке, только об одном: у Вицека нет жены, а в Ковалеве — хозяйки.

Она догадалась, к чему клонит Никорович, и сказала:

— В Ковалеве даже две хозяйки. Не слышала я и о том, что пан Юрковский собирается жениться. Мне он об этом не говорил.

— Ах, так? — удивился Никорович. — Значит, еще не объяснялся с вами?

Поскольку Люция нахмурила брови, он поспешил добавить:

— Я прошу меня извинить, что вмешиваюсь в чужие дела. Будьте так любезны, извините меня, но я считал, что это уже не тайна. Во всем районе говорят о том, что Вицек добивается вашей руки.

— Это ошибка, — резко произнесла она. — Я уверяю вас, что в этом нет и доли правды.

— Однако… — начал Никорович.

Она прервала его:

— Пан Юрковский — знакомый профессора и мой, и мне очень жаль, что его визиты в больницу могут так неправильно комментироваться.

Этот разговор возмутил Люцию. Она даже не предполагала, что визиты Юрковского в больницу вызывали такой интерес у людей. Только сейчас по чужим взглядам, отдельным высказываниям и отношению к себе она могла сделать вывод, что здесь ее считают уже почти невестой хозяина. Она долго колебалась перед выбором способа опровержения этих нелепых предположений. Наконец решила поговорить с Юрковским откровенно.

Вскоре такая возможность представилась: он пригласил ее танцевать. Люция понимала, что их могли услышать танцующие рядом и из обрывков услышанных фраз догадаться, о чем идет речь, поэтому, только когда танец уже закончился, предложила:

— Мне бы хотелось поговорить с вами.

— Конечно, с большим удовольствием, тем более, панна Люция, что я тоже хотел попросить вас об этом.

Он проводил ее через сени и комнату, где играли в бридж, в свою канцелярию. Там никого не было.

— Я узнала сегодня, пан Юрковский, — начала она по-деловому, садясь в предложенное ей кресло, — что в округе ходят нелепые слухи о том, якобы мы с вами собираемся пожениться.

Он посмотрел на нее с беспокойством и спросил:

— Почему эти слухи вы считаете нелепыми?

— Попросту потому, что они основаны на чьем-то вымысле, на абсурдном вымысле.

— Если даже на вымысле, то я, по крайней мере, не вижу его абсурдности.

— Абсурд заключается в том, что как вы, так и я прекрасно понимаем, что не подходим друг другу.

— Я вовсе так не считаю, — ответил он, нахмурившись.

— Вы так не считаете… — повторила она. — Во-первых, вы занимаетесь землей, и вам нужна жена, которая бы вела хозяйство, дом, а я врач. Как вам известно, я приехала, чтобы работать по специальности. Я совершенно не разбираюсь в хозяйстве и считала бы, что растрачиваю свои способности, свою специальную подготовку, если бы бросила врачебную практику. Эта работа — мое призвание, и я никогда не откажусь от нее.

Какое-то время он молчал, а потом обратился почти возмущенно:

— А кто это вам сказал, что я бы требовал от вас каких-то жертв? Кто вам сказал, что я бы осмелился навязывать вам хозяйство в Ковалеве?.. Я ничего больше не хочу, кроме того, чтобы вы стали моей женой, и не собираюсь вам ни в чем отказывать. Вы сможете делать то, что вам захочется. Если пожелаете, то я выстрою в Ковалеве для вас больницу, еще большую, чем та. Вы говорите, что мы не подходим друг другу. Это неправда, потому что как только я увидел вас, то сразу понял, что мне никто не нужен, кроме вас. Конечно, может, я не стою такой жены, как вы, я понимаю это, но я также знаю, что смогу быть хорошим мужем, что вы не ошибетесь во мне. Потому что если я говорю, что люблю вас, так значит в этом нет ни капельки обмана. Я умышленно не спешил объясняться, потому что хотел, чтобы вы могли меня узнать и составить обо мне мнение. Что же касается хозяйства, так еще, слава Богу, жива мама, и она занимается им. Сестра уже, наверное, не выйдет замуж, потому что и желания у нее нет. Словом, о хозяйстве нечего беспокоиться. Так, панна Люция, я спрашиваю вас, где тут абсурд? В чем тут нелепость? Вы не бойтесь, я уже не мальчишка, и, прежде чем обратиться к вам, я все передумал и все взвесил.

Люция отрицательно покачала головой.

— Не все. Мне очень жаль, что я должна вам это сказать, но вы не приняли во внимание моих чувств и моих намерений. Я не согласна с тем, что вы говорили о себе. Я не верю в то, что я могла бы быть для вас подходящей женой. А во-вторых, я не могла бы стать ею еще и потому, что я несвободна, у меня определенные обязательства…

— И вы не можете от них отказаться?

— Я не хочу отказываться от этих обязательств.

Он понурил голову.

— Это значит, что вы кого-то любите?

— Да, — кратко ответила она.

Какое-то время он молчал, а потом сказал, пытаясь улыбнуться:

— Вот уж, действительно, попался… Но кто же мог знать?.. Как я мог предположить?.. Я не слышал, чтобы здесь, в наших краях, кто-нибудь сватался к вам, а Варшаву вы бы не покинули, если бы там… Извините меня. Я никогда бы не осмелился предлагать вам… если бы не уверенность, что вы свободны. Я очень прошу вас извинить меня.

В выражении его лица была искренняя озабоченность и печаль. После долгого молчания он вдруг посмотрел на нее с недоверием.

— А может, — начал он, — вы таким образом хотите подсластить мою горькую пилюлю? Мне было бы действительно очень обидно, если бы вы за мою искренность и мои чувства отплатили такой отговоркой. Я действительно не слышал, чтобы кто-нибудь в наших краях добивался вашей руки. А у нас здесь долго сохранить тайну невозможно. Так скажите мне откровенно и просто: "Ты мне не нравишься, буду искать более подходящего".

Люция покачала головой.

— Ваши предположения необоснованны. Я сказала вам правду. Я действительно люблю другого человека и стану его женой.

Он снова замолчал и стоял перед ней, не поднимая головы.

— А вы… вы могли бы сказать, кто он?

— Я не думаю, что в этом есть необходимость, — холодно ответила она.

— Ну, если это тайна… — с иронией заметил он.

— Вовсе нет, но я не собираюсь докладывать, потому что это мое личное дело.

— Вы считаете меня сплетником? Это интересует меня и только меня.

— Хорошо, я могу вам сказать: я говорила о профессоре Вильчуре.

Его глаза широко раскрылись.

— Как это?..

Люция встала.

— Еще секунду, — задержал он ее. — Вы хотите сказать, что любите профессора и что станете его женой?

— Да. И я прошу вас на этом закончить нашу беседу.

Когда они вернулись в гостиную, как раз приглашали к столу. В столовой и соседней комнате стало шумно. Ужин, как правило, в этих краях был очень обильным. Однако сидящий рядом с Люцией хозяин почти ни к чему не притронулся, зато много пил и продолжал оставаться хмурым. Это было, конечно, замечено, так как женщины все время с интересом посматривали в его сторону, переводя взгляды с него на Люцию и догадываясь, что между ними что-то произошло. Люция, стараясь спасти положение, оставалась веселой и оживленной, разговаривая с другим своим соседом.

После ужина она снова спросила Вильчура, не лучше ли им поехать домой. Сейчас уже она сама этого искренне хотела, но Вильчур, усматривая по-прежнему в ее готовности пожертвование, самым категорическим образом отказался.

— Я познакомился здесь с двумя очень интересными людьми и с ними мне приятно беседовать, — уверял он, — а завтра воскресенье, так что мы можем позволить себе развлечься еще пару часов.

Снова зазвучала музыка, и снова Люция танцевала без устали. Вильчур в поисках своих новых интересных собеседников заглянул в столовую, где слуги убирали столы. В конце одного из столов одиноко сидел пан Юрковский и пил водку. Вильчуру показалось, что Юрковский его не узнал, потому что измерил его почти ненавидящим взглядом. Должно быть, он уже был изрядно пьян, ведь всегда он относился к Вильчуру вполне доброжелательно.

Вскоре после этого они снова встретились в малой гостиной. В это время в гостиной известный танцор пан Скирвены демонстрировал свою несравненную мазурку, так что в малой гостиной было пусто.

— А, пан профессор, как хорошо, что я вас вижу, — обратился к нему Юрковский. — Я хотел вам рассказать одну забавную историю.

Выглядел он трезвым, но язык его слегка заплетался, что свидетельствовало о сверх меры выпитом алкоголе.

Вильчур понимающе улыбнулся.

— Я выслушаю ее с удовольствием, хотя, надо признаться, я не отношу себя к знатокам юмора.

Юрковский поднял палец вверх.

— О, этот юмор, уважаемый профессор, вы поймете без труда, просто можно от смеха надорваться. Ну, я вам говорю, дорогой профессор, можно со смеху покатиться.

Вильчур проявил заинтересованность.

— Слушаю, слушаю.

— Так вот представьте себе, есть тут у меня приказчик, приличный мужик. Давно у меня служит и у отца моего еще служил. Лет сорок он уже у нас. Детей вырастил, внуков дождался. А года три назад овдовел. Понимаете? Овдовел.

— Понимаю, — спокойно подтвердил Вильчур.

— И вы знаете, пан профессор, все было в порядке, но в прошлом году дьявол его попутал. Приходит он ко мне, целует мне руку и говорит, что хочет жениться. Вы представляете, хочет жениться! Одурел ты что ли, зачем тебе жениться?.. Ты же с дочерью живешь, женщина тебе не нужна, хрыч ты старый. На ком же ты хочешь жениться?.. А он отвечает, что на Малгосе Лявоньчук. А Лявоньчук, надо вам сказать, профессор, бедняк из бедняков. Десятины две или три земли и полная хата детей, с голоду умирают. А эта Малгоська была ничего себе девушка; иногда мать брала ее на работу в огород, так я заметил, что она симпатичная, только заморенная, худая… Ну, поженились. Я дал им корову и думаю себе: что же из этого будет?.. И недолго пришлось мне ждать. Вижу в усадьбе хлопцы и девчата все смеются и смеются, пальцами на приказчика показывают. Наконец он сам ко мне приходит, просит, чтобы я его ночным сторожем сделал. Начал я его о причинах спрашивать, а он мне в ноги, мол, нету больше сил, говорит, если милостивый пан меня не спасет, то и не знаю, что будет. Начал допытываться. А оказывается, что его жена, как только отъелась, пошла гулять направо и налево с хлопцами. Он в поле, а она к хлопцам. А вы знаете, профессор, что я ему на это ответил?

— Откуда же я могу знать? — Вильчур пожал плечами.

— А я ему ответил: "Так и все в порядке, дурень ты эдакий! А ты что думал, что молодой женщине жить не хочется? Что она на тебя, старый гриб, будет смотреть и из-за тебя белого света не видеть? Хотел жениться, нужно было на старой бабе, такой, как ты, жениться, а не на молодой девице. Закон есть такой на свете: молодой к молодому тянется. Ну, так вот, был дурнем, так и терпи…" Я ему так сказал. Ха…ха…ха…

Он схватил профессора за пуговицу и, приблизившись к его лицу, настойчиво спрашивал:

— Прав я был или нет?.. Ну, что, профессор? Прав я был или нет?..

Вильчур побледнел. Уже в середине рассказа пана Юрковского он понял намек. В первую минуту он почувствовал боль, потом ему стало стыдно за человека, который в собственном доме позволяет себе подобные оскорбления гостя. Сейчас он сориентировался, что и излишне выпитое количество алкоголя, и эта зацепка должны были иметь какую-то серьезную причину. Вероятнее всего, Юрковский объяснился с Люцией и, получив отказ, пришел в состояние, которое толкнуло его на этот поступок, не соответствующий не только гостеприимству, но даже простой порядочности.

— Ну, профессор, я могу биться об заклад на двух лошадей с бричкой за то, что у вас такое же мнение. Не так ли? Вы же все-таки врач и понимаете, чего организм требует, когда он молодой, а чего не может дать, когда уже старый.

Он все еще крепко держал Вильчура за пуговицу, а профессор в упор посмотрел на него и спокойно сказал:

— Вы слишком упрощаете, считая, что брак является только и исключительно требованием организма.

— Но и организма, — настаивал Юрковский. — Скажите тогда, профессор: что эта Малгоська должна была делать? Вы скажете, что она безнравственна. Я согласен и с этим. Но если бы была более нравственной, то что бы сделала?.. Что?.. Вот то-то, сбежала бы от него. Бросила бы его к дьяволу и пошла бы с другим. А если бы была, как та лилия, безгрешна, то осталась бы с ним и мучилась бы до смерти. Такой закон на свете, профессор, и никто его не изменит. Вот что.

Вильчур с трудом сдерживал себя. Намек оказался намного болезненнее, чем мог предположить его автор. Воспоминание о Беате и ее бегстве ожило в нем со всей отчетливостью. Он вдруг почувствовал себя невыносимо старым, измученным и безразличным к жизни. Он не обижался на Юрковского, потому что понимал, что этот человек переживает сам. Он мечтал сейчас только об одном: как можно скорее выбраться отсюда. Воспользовавшись наплывом гостей

в малую гостиную, он освободился от хозяина и отправился на поиски Люции. Она танцевала в гостиной. Прошло более часа, пока ему удалось обменяться с Люцией несколькими словами.

— Как вам отдыхается? — спросил профессор.

Она посмотрела на него с беспокойством.

— Что с вами?

— Да ничего. Чувствую себя несколько уставшим. Отвык я уже от больших приемов, толпы и шума.

— Так, может быть, уже поедем домой? — предложила Люция.

— Если это вас не огорчит…

— О, нисколько. Сейчас я попрошу лошадей.

Пани Юрковская пыталась задержать их, но в конце концов сдалась. Им не пришлось долго ждать.

На улице шел дождь. Сидя в открытой бричке, укрывшись капюшонами бурок, они почти всю дорогу молчали. Каждый был погружен в собственные мысли. Люция вспоминала признание Юрковского. Она знала, что поступила правильно. Он был милым и порядочным человеком. Но даже если бы она не любила Вильчура, то все равно не стала бы женой этого молодого человека. Она была уверена в правильности своих аргументов: люди должны жениться в своей сфере, так, чтобы у них были общие интересы. У него не было понятия о ее работе, а у нее о его. Они попросту не нашли бы общего языка. Были бы как два чужих, обреченных на сосуществование человека. Например, с Кольским, хотя она его не любила, хотя их точки зрения были часто диаметрально противоположны, ей всегда было о чем поговорить. И не только потому, что он был врачом, но и потому, что он воспитывался и работал в городе, что свои понятия, впечатления, обычаи они черпали из одной среды и культуры. Они не виделись уже несколько месяцев. Их разделяло большое расстояние и даже разный образ жизни, но переписывались они довольно часто, и всегда у них было о чем рассказать друг другу.

Ну, а с профессором, например, могла ли она с ним скучать? Она была убеждена в том, что понимает каждое его движение, каждый его взгляд. И ей казалось, что и он тоже чувствует ее близость, что у них нет никаких тайн друг от друга. Так давно они рядом, и каждый разговор с ним доставляет ей огромную радость.

Всматриваясь в будущее, в свое будущее рядом с этим человеком, она видела его светлым, без единой тучки на горизонте. Она не сомневалась, что будет счастлива. Может быть, лишь на минуту где-то в глубине души в ней отозвалась грусть: она понимала, что ее будущее не будет изобиловать развлечениями такого рода, как, например, сегодня. Но тотчас же появилась разумная мысль о том, что она может принести такую незначительную жертву, как отказаться от танцев.

Уже было совсем темно, когда они подъехали к крыльцу больницы. Вильчур зажег в сенях лампу и первый заметил какой-то бумажный пакет, прислоненный к чернильнице на столе.

— Что это такое? Телеграмма? — сказал он, беря пакет в руки.

Это действительно была телеграмма, адресованная Люции. Подойдя к лампе, она открыла ее и посмотрела на подпись. Телеграмму прислал

Кольский. Вильчур пошел заглянуть в больничную палату, а Люция начала читать:

"Обращаюсь к вам от имени пани Добранецкой с отчаянной просьбой. У ее мужа подтвердилось опасное новообразование в мозгу. Состояние почти безнадежно. Минимальные шансы на спасение в операции. Она будет трудной и сложной. Добранецкий отказывается, потому что не верит в успех. Он сказал, что решится на операцию только в том случае, если ее согласится провести профессор Вильчур…"

Люция вытерла рукой лоб. Она не верила своим глазам.

"Пани Добранецкая умоляет вас, и я присоединяюсь к ее просьбе, чтобы вы согласились поговорить с профессором Вильчуром и он не отказался помочь умирающему. Она знает, что у нее нет права просить об этом, что они не заслужили благосклонности профессора и что он считает их своими врагами. Поэтому она обращается к вам через меня. Мы надеемся, что вы не откажетесь помочь. Ждем ответа по телеграфу. Кольский".

Люция скомкала телеграмму. Какая-то радость и в то же время раздумья наполнили ее. Вот сама судьба самым жестоким образом отыгралась на этих злых людях. Это рок заставил их обратиться за помощью и спасением к человеку, которому нанесли столько страшных обид.

— Ах, подлые, трижды подлые людишки! — думала она. — Презрительно называли его знахарем, возводили клевету, твердили, что он должен бросить хирургию. А сейчас, перед угрозой смерти, скулят, как псы, о помощи!

В сени вошел профессор. Она возбужденно схватила его за руку. На его лице отразилось удивление. В глазах Люции можно было прочесть триумф, щеки ее разрумянились, дыхание участилось.

— Что-нибудь случилось? — спросил профессор. — Вы так возбуждены.

— О да! Да! Случилось что-то, что должно убедить в Божьей справедливости! Вот, послушайте.

Она расправила измятый листок и прерывающимся голосом стала читать телеграмму. Он слушал с возрастающим изумлением. А когда она закончила, они оба долго молчали. Вильчур стоял, опустив голову. На его лице отразилась глубокая печаль. Наконец, он поднял голову и тихо сказал:

— Бог свидетель. Не могу… Как же… Опухоль в мозгу… И такая рука…

Он вытянул перед собюй левую руку, которая, видимо под влиянием неожиданного сообщения, дрожала больше, чем обычно.

— Как же я с такой рукой… Это немыслимо.

— Но какая наглость! — взорвалась Люция. — Какое бесстыдство этих жалких пресмыкающихся! После всего, что они сделали, осмеливаются!.. Бессовестные люди!..

Вильчур ничего не ответил. Заложив руки за спину, он тяжело ходил из угла в угол.

— Я напишу Кольскому, что удивлена тем, как он смог отважиться на посредничество и, более того, просить о посредничестве меня.

Вильчур остановился рядом с ней.

— Вам не следует упрекать его за это, панна Люция, — сказал он спокойно. — Вы не должны забывать о том, что он прежде всего врач и как врач не может упустить никакой, абсолютно никакой возможности спасения пациента.

— Даже тогда, когда этот пациент — преступник? — спросила она возбужденно.

Вильчур серьезно посмотрел ей в глаза.

— Даже тогда. Даже тогда, панна Люция.

Снова нависла тишина.

— Пошлите ему телеграмму, — сказал, наконец, Вильчур. — Напишите ему, что я не могу, что у меня не действует рука… Телеграмму нужно послать с самого утра, ведь они там ждут… А сейчас спокойной ночи, Люция. Пусть вам хорошо спится.

Она обеими руками сильно сжала его руку.

Когда за ним закрылась дверь, она долго стояла как вкопанная. Как она восхищалась этим человеком! Она была уверена, что он должен был чувствовать по отношению к Добранецким если не желание отомстить, если не ненависть, то во всяком случае презрение, глубочайшее отвращение. Его оклеветали, воспользовавшись самыми омерзительными средствами борьбы, оплевали его доброе имя, лишили имения, вынудили отказаться от клиники и покинуть Варшаву. Нет, она не нашла бы в себе и тени жалости к ним, не смогла бы даже на минуту забыть о причиненных обидах и считала, что и Вильчур должен их помнить. А он даже Бога призвал в свидетели, чтобы объяснить искренность своего отказа.

И Люция в эту минуту вынуждена была приглушить что-то похожее на чувство радости оттого, что злое провидение, от которого она так страдала, пригодилось, чтобы профессор не пришел на помощь этому подлецу без стыда и совести.

Профессор сказал, что спасать надо даже преступника. Да, да. Но есть преступления, есть такие преступления, которые исключают милосердие.

Долго не могла она уснуть, возбужденная всем случившимся. Она продумала текст телеграммы, которую вышлет завтра утром. Хотела написать ее жесткими и оскорбительными словами, но, подумав, поняла, что это будет нелояльно по отношению к Вильчуру.

На следующее утро она решила сама отнести телеграмму в Радолишки. Выходя из больницы, встретила посланца на лошади из Ковалева. Он вез письмо от молодого хозяина. Она с удивлением прочла на конверте фамилию профессора, а не свою. Это ее заинтриговало. О чем мог писать пан Юрковский Вильчуру?.. Она отдала ему письмо, не спрашивая о содержании. Вильчур молча вскрыл конверт, прочел письмо и, видя стоявшую в ожидании Люцию, счел необходимым объяснить:

— Да ничего такого, просто мелочь. Вчера мы обсуждали одну проблему, которую пан Юрковский посчитал настолько серьезной, что прислал мне дополнительную информацию.

На самом деле письмо выглядело так:

"Уважаемый пан профессор! Вчера чрезмерное количество выпитого алкоголя привело меня в ужасное состояние. Мне кажется, что я позволил себе рассказывать вам какие-то неприличные истории. Я понимаю, что мне нет оправдания. Но я очень прошу вас извинить меня. Я искренне сожалею о случившемся и прошу вас не таить на меня обиду. С глубочайшим уважением. Винценты Юрковский".


Загрузка...