Содержание утренних газет заставило покраснеть пани Нину Добранецкую. Она распорядилась принести ей все. Среди них не было ни одной без интервью с ее мужем. Почти все содержали острые, осуждающие комментарии о преступной халатности в клинике, где ранее на протяжении многих лет царил образцовый порядок и высокий медицинский уровень. Одни газеты выступали с предложением отставки профессора Вильчура, другие выражали опасение в том, что если в этой клинике с такой халатностью отнеслись к богатому пациенту, известному во всем мире, то какой же подход к рядовым пациентам. Все публикации отмечали также, что многолетняя амнезия профессора Вильчура не могла не оказать влияния на нынешнее состояние его духовных сил; как доказательство приводилось оставшееся пристрастие знахаря к использованию трав, даже таких, которые официально наука уже давно признала бесполезными или вообще вредными. Данное мужем интервью показалось пани Нине слабым. Этот человек упустил блестящий случай для полного уничтожения противника и удаления его с горизонта. Не нужны были эти претенциозные комплименты в адрес Вильчура. Следовало выразительнее подчеркнуть его возраст и привести какой-нибудь пример проявления возврата амнезии. Просмотрев газеты, пани Нина нажала кнопку звонка.
— Пан профессор уже встал? — спросила горничную.
— Пан профессор ушел час назад.
— Час назад? — удивилась пани Нина.
Вчера она не видела мужа. О смерти Доната она узнала из экстренных выпусков. Неоднократно пыталась дозвониться мужу, однако в клинике ей все время отвечали, что он подойти не может. Домой он возвратился поздно ночью, когда она уже спала. А сейчас, около восьми, вышел из дому, чего никогда не делал.
— Можешь идти и приготовь мне ванну, — отправила она горничную.
Пани Нина решила действовать. Прежде всего, следовало узнать, какой резонанс среди знакомых вызвали статьи из утренней прессы, и постараться как можно критичнее настроить разных влиятельных лиц к персоне Вильчура. Это было нетрудно в той атмосфере, какую создал случай. Каждый из собеседников пани Нины понимал, что она, как жена заместителя и самого близкого коллеги Вильчура, может располагать более точной и обширной информацией о ходе операции и причинах смерти Доната, чем пресса. И пани Нина оправдала их ожидания. У нее были широкие связи, и она умела говорить убедительно. В результате комментарии и сплетни вокруг трагического случая все нарастали, приобретая форму самых фантастических гипотез, домыслов и подозрений. Варшава была настолько пропитана этим событием, что оно не могло уйти также с газетных полос. Это не была кампания, направленная прямо против личности профессора Вильчура, хотя по существу была нацелена на его позицию в мировой медицине и на его известность хирурга.
Пани Нина не принадлежала к тем людям, которые неразборчивы в средствах борьбы. Не принадлежала она и к тем, кто останавливается, прежде чем сделать шаг, если этот шаг мог приблизить ее к цели. Спустя несколько дней как раз по этому поводу у нее с мужем произошел острый конфликт.
Профессор Добранецкий во время консилиума у одного из пациентов услышал от доктора Гриневича такое бессмысленное обвинение по адресу Вильчура, что из приличия вынужден был ему возразить. Упрек заключался в том, что якобы Вильчур в некоторых случаях вместо лечения пользуется знахарским "заговариванием". Добранецкий в какой-то момент даже подумал, что Гриневич просто провоцирует его.
— Чепуха это, пан коллега, — ответил он скривившись. — Как вы можете верить в подобные глупости?
— Моя сестра слышала это от вашей жены, — ответил доктор.
Добранецкий буркнул что-то о недоразумении, которое, должно быть, произошло, однако, вернувшись домой, стал отчитывать жену.
— Ты, действительно, не знаешь меры, у тебя отсутствует чувство здравого смысла. Ты же только компрометируешь меня таким образом. Нельзя убеждать людей в абсурде, которому ни один нормальный человек не поверит.
Пани Нина пожала плечами.
— Однако видишь, поверили.
— Или делают вид, что поверили, — подчеркнул он.
— Дорогой мой, будь уверен, если о ком-то говоришь плохо, тебе всегда верят.
— Однако я прошу тебя, Нина, останови свою кампанию. Вильчур прекрасно понимает, кому может понадобиться испортить его репутацию. В его поведении по отношению ко мне я заметил в последние дни больше сдержанности и холода. Если его выведут из равновесия, он может мне серьезно навредить.
— Каким образом?
— Очень простым, обвинив меня в проведении клеветнической кампании против него.
Она иронически улыбнулась.
— Обвинить перед кем?
— Это не имеет значения. В ученом совете, в Совете докторов и даже в прессе. Не забывай, что он все еще пользуется большим авторитетом. А одна операция со смертельным исходом… не может разрушить такой авторитет.
Профессор Добранецкий был прав. Смерть Доната не смогла сокрушить авторитет профессора Вильчура, однако серьезно поколебала его. Наиболее откровенно это прозвучало на собрании Совета во время выборов.
Положение Вильчура все еще оставалось настолько прочным, что Добранецкий счел само собой разумеющимся снять свою кандидатуру, а на место председателя выдвинуть кандидатуру Вильчура. Началось голосование, и Вильчур был избран. Если бы собрание проходило двумя неделями раньше, избрание было бы единогласным, сейчас же профессор прошел только незначительным большинством голосов при нескольких воздержавшихся.
Вильчур на собрании отсутствовал. Глубоко озабоченный своими проблемами, он просто забыл о нем. Получив сообщение о результатах, профессор написал короткое письмо в Совет, объясняя, что председателем быть не может по причине усталости, а также потому, что общественные посты должны занимать молодые люди. В действительности же его волновала лишь мысль о том, что, приняв выбор, он вынужден был бы встречаться с теми людьми, которые голосовали против него, которые поверили гнусной клевете и сплетням, носившимся по городу, находившим отражение в газетах и журналах.
Были у него и другие заботы. Как раз в один из последних дней недели к нему обратился представитель страхового общества, в котором был застрахован Донат на крупную сумму. Общество придерживалось мнения, что ответственность за смерть певца несет профессор Вильчур и он должен уплатить страховую квоту. Для Вильчура это означало разорение.
Несмотря на это, не задумываясь, он заявил, что готов возместить сумму полностью. Мог ли он согласиться на процесс, экспертизу, на вытаскивание на свет божий всех тех подозрений, которые скопились не только у него самого, но и у Люции Каньской, и у Кольского, наверное, и у других? Они должны были бы предстать перед судом и, наверное, кто-нибудь из них затронул бы эти вопросы, выступил бы с этими подозрениями, сама мысль о которых вызывала у Вильчура тревогу и отвращение. Нет, на это он согласиться не мог.
Таким образом, он лишился почти всего своего состояния. Клиника, вилла, дом на улице Пулавской — все это перешло в собственность страхового общества. Дирекция этого общества, продемонстрировав доброжелательность, оставила Вильчура во главе клиники и назначила ему довольно высокое жалованье, а также оставила пожизненное право занимать виллу. Дело было решено спокойно и без широкой огласки, что для Вильчура было важнее всего. С виду ничего не изменилось. О том, что Вильчур перестал быть в клинике всевластным хозяином и был в зависимости от председателя страхового общества Тухвица, никто не знал.
Собственно, сам Вильчур тоже не чувствовал этой перемены. Он давно уже не придавал большого значения деньгам. В прежние годы, когда была еще с ним его жена, блаженной памяти Беата, он мог работать по многу часов в сутки, верил, что с помощью роскошных автомобилей, дорогих мехов и драгоценностей может доставить ей радость, подарить счастье. И вот однажды она оставила все это, оставила и ушла, забрав маленькую Мариолу. С ее уходом развеялись его иллюзии. Все прежние усилия, тяжелая и упорная борьба за улучшение быта показались ему смешным недоразумением, бессмысленным трудом, трагической ошибкой.
А потом пришли годы… совершенно иные годы… Кто знает, не следует ли их благословить, годы, проведенные на дорогах скитаний, годы, проведенные среди добрых людей, когда работа с топором в руке или тяжелым мешком на спине была работой ради простого куска хлеба… Потеря памяти… Да. На протяжении многих лет не знал, кто он, откуда, не знал свою фамилию, имя. А не была ли для него потеря памяти тогда благодеянием? Не должен ли он благословить Бога за то, что он лишил его возможности помнить прошлое, осознать смертельную рану в безумно любящем сердце, полученную из-за женщины, безгранично любимой женщины…
Из прошлого осталась у него только Мариола… Осталась ли?..
За три года, после того как она вышла замуж, он видел ее только один раз и не обижался за это ни на нее, ни на Лешека. Что ж, у каждого своя жизнь. Птенцы покидают свои гнезда, вьют свои и уже никогда не возвращаются в старые. Дочь с мужем поселились в Америке и, хотя пишут часто, в их письмах все больше ощущается расстояние многих тысяч километров и иные, чужие условия жизни, которые отделяют их от него.
— Я им не нужен, — думал Вильчур, — а при их состоянии они даже не почувствуют того, что после меня не осталось наследства.
После смерти… Впервые пришла мысль о том, что он уже старый. До сих пор масса ежедневной работы и его неисчерпаемая энергия заслоняли тот факт, что он приближается к возрасту, в котором большинство людей думает уже только о смерти. Когда прочел эти слова в интервью Добранецкого, они показались ему такими смешными и жалкими, впрочем, как и все его коварные излияния. Однако проходили дни и недели, а он все больше думал о своей старости.
Правда, как и прежде, ежедневно в семь часов был уже на ногах, а в восемь часов в клинике, но после обеда чаще сидел дома, преимущественно в одиночестве.
Он чувствовал себя уставшим. Постоянные нападки, на которые он не отвечал, отражались на состоянии его нервной системы, на его самочувствии.
Как раз в это время он начал пить. Это не было дурной привычкой. Просто старый, опытный Юзеф, слуга Вильчура, как-то предложил ему выпить рюмочку коньяку.
— Вы замерзли немного, пан профессор. Это вам поможет.
С того дня, когда в послеобеденные часы он усаживался в кабинете у камина, всегда рядом с кофе на столике стоял коньяк. Несколько рюмок разогревали его и позволяли уйти от тягостной действительности, создавали иллюзию безмятежности и удовлетворения. А прежде всего успокаивались нервы, которые в последнее время нуждались в покое.
Постоянные нападки на Вильчура должны были оказать свое влияние и на его окружение. В клинике, как он заметил, часть персонала относилась к нему критически и явно симпатизировала Добранецкому, возможно, по убеждению, а может быть, для того, чтобы приблизиться к нему, предвидя, что скоро он вновь придет к власти.
Отношение Вильчура к Добранецкому внешне не изменилось. Вынужденные ежедневно встречаться в клинике, они по-прежнему советовались друг с другом, проводили консилиумы и заседания. Однако оба старались ограничить контакты до минимума. Избегали также какого бы то ни было спора. Поэтому, когда профессор Добранецкий сказал секретарю, чтобы больше не назначали ему пациентов с четвертого этажа (бесплатное отделение), Вильчур принял это заявление спокойно и с того времени сам проводил обход этих больных.
Именно в этом отделении его встретило неожиданное переживание. Во время одного из обходов он узнал человека, которого привезли под фамилией Циприана Емела, а скорее, Емел узнал Вильчура.
Было это так. Профессору сообщили, что пациент пришел в себя. Когда Вильчур вошел в палату и наклонился над больным, тот открыл глаза и долго всматривался осознанным взглядом в лицо профессора, потом чуть-чуть улыбнулся и сказал:
— Хау ду ю ду, далинг.
— Откуда я знаю вас? — спросил Вильчур. Пациент усмехнулся, открыв гнилые зубы.
— Нас представил церемониймейстер на приеме у княжны Монтекукули.
Профессор рассмеялся.
— Действительно, узнаю ваш голос и манеру говорить.
— Это несложно, мон шер. У меня обычай менять голос только раз в жизни: в период отроческой мутации. Что же касается манеры разговаривать, то не перестаю быть изысканным. Профессор подвинул себе стул и сел.
— Однако это случилось давно, очень давно, — задумчиво произнес Вильчур.
Емел прикрыл глаза.
— Если бы еще мог удивляться чему-нибудь на этом свете, то удивился бы, что не встречаемся на том. Что за стечение обстоятельств! Благодетель, если мне не изменяет память, много лет тому назад вас лишили возможности продолжать бренное существование и отправили ад патрес. Меня несколько душевных приятелей отправили в том же направлении недавно. И вот мы встречаемся в теплой больнице. Пан доктор?
— Да, — ответил Вильчур. — Я оперировал вас. Вас жестоко порезали.
— Мне очень жаль, что я затруднил вас, сеньор. Миле грация. Но поскольку вы доктор, прежде всего скажите мне, не отрезали ли вы мне какой-нибудь конечности.
— Нет. Вы будете совершенно здоровы.
— Это довольно приятная новость. Приятная для Дрожжика, который, наверное, там тоскует обо мне и выплакивает свои прекрасные очи. Может быть, вспоминаете Дрожжика, дотторе?
— Дрожжика? — профессор поднял брови…
— Да, май диа, говорю об известном истэблишмент Дрожжик, ру Витебская квинз… Ресторан с точки зрения доносчиков зачислен в третий разряд, но перворазрядный с товарищеской, бытовой и нравственной точки зрения. Истэблишмент Дрожжик. Ни о чем это вам не говорит? Рандеву элегантной Варшавы. Хай лайф… Именно там мы имели честь и удовольствие…
Профессор Вильчур потер лоб.
— Неужели?.. Это вы… вы тогда затронули меня на улице?..
— Си, амиго. Точно так, именно так. Мы вошли к Дрожжику, чтобы за рюмкой сорокапятипроцентного раствора алкоголя решить некоторые абстрактные понятия, что нам вполне удалось. Насколько я припоминаю, у вас тогда были какие-то неприятности и, к сожалению, толстый бумажник в кармане. С того дня пользовался вашим советом как аргументом, многократно провозглашая добродетель бедности. Я всегда считал, что богатство не приносит счастья. Если бы у вас тогда не было столько денег, вас бы не угостили ломом по голове и не бросили бы в карьер.
Емел взглянул в глаза Вильчура и добавил:
— Нет, майн херр, я не принимал в этом участия. Узнал я обо всем назавтра. Районные новости, легенда, Еще одна легенда для размышлений — исчезновение вещей.
Вильчур непроизвольно потянулся рукой к темени, на котором остался шрам.
— Значит, это было так?
— Да, командир. Мне и не снилось, что я когда-нибудь еще встречу тебя.
С того дня профессор часто навещал Емела, который довольно быстро поправлялся, и поручил его заботам панны Люции, а она взялась за это с удвоенным усердием. Вильчур не мог не отметить, что эта молодая девушка с необычной жертвенностью отдается работе, как бы желая исправить ту ошибку, которую совершила. Не мог он также не заметить, что Люция одаривает его особой симпатией, что ее взгляд полон тепла, сердечности, дружелюбия и в нем как будто таится какая-то просьба.
Иногда они вместе выходили из клиники, и тогда она провожала его домой. Чаще всего они говорили о работе; случалось, однако, что беседа переходила на личное. Он узнал, что Люция — сирота, что она из Сандомежа, но с детских лет воспитывалась в Варшаве. Ее воспитание и образование оплачивала тетка, которой тоже не стало несколько лет назад. Она рассказала ему также, что когда-то была обручена, но вскоре убедилась, что молодой инженер, который изображал любовь, был человеком никчемным, и тогда она рассталась с ним.
— А сейчас я вижу, — заметил Вильчур, — что коллега Кольский очень интересуется панной.
Она слегка пожала плечами.
— Кольский, профессор, именно коллега, он очень порядочный парень. Я люблю его и ценю его качества, но это не те качества, которые могли бы вызвать более глубокое чувство.
Некоторое время они шли молча.
— А разве у женщины чувство вызывают какие-то качества?.. Не красота, не молодость, не… возможно… привлекательность?..
Она покачала головой.
— Нет, профессор. То, о чем вы говорили, может заинтересовать только очень недалеких женщин. Я думаю, что мы… что я искала бы в мужчине прежде всего богатство его души, хотела бы найти в нем как бы большую библиотеку переживаний, мыслей, трагедий и взлетов, как бы музей, живой музей. Я не умею этого объяснить. Возможно, это плохие сравнения. Скажу так: хочу, чтобы его душа была разносторонней, чтобы содержала в себе столько черт и привлекательности, чтобы я за всю свою жизнь не сумела бы узнать и открыть их в нем. И я не думаю, что в своем желании я должна быть исключением. Мне кажется, что это присуще женщинам, всем женщинам… Та жадность, та неутолимая жажда наблюдать за многими, многими сокровищами, которых наш разум не охватывает и которые можно ценить и уважать… Потому что, только уважая, можно любить.
Белый пушистый снег покрыл улицы Варшавы и едва скрипел под ногами. Свет фонарей преломлялся в синеватых полосах тени. Деревья стояли в снежном оперенье, тихо, неподвижно, величественно.
— Это неправда, — произнес после долгого молчания Вильчур. — Когда-нибудь вы убедитесь, что это неправда.
— Я никогда этому не поверю, — убежденно запротестовала Люция, но он, казалось, не слышал ее слов и продолжал дальше.
— Это молодость диктует вам такие слова, молодость внушает эти мысли. У вас нет опыта. Любовь… Любовь послушна телу… Она послушна законам природы, а душа? Душа — это душа, ее место абстрактно, и этому никто не поможет.
В его голосе прозвучали ноты отчаяния, и Люция сказала:
— Я не убедилась в этом и думаю, что профессор весьма пессимистично смотрит на эти вещи.
— Потому что я убедился в этом, — ответил он, грустно улыбнувшись. — Может быть, когда-нибудь я расскажу вам эту историю, может быть, когда-нибудь, чтобы предостеречь вас. А сейчас вот мой дом. Спасибо вам за приятную прогулку и беседу. Вы очень добры, панна Люция.
Он поцеловал ей на прощанье руку. Снимая в передней шубу, он взглянул в зеркало и отметил, что не побрит.
— Юзеф, — обратился он к слуге, — напоминай мне, пожалуйста, ежедневно утром, что мне следует побриться.
— Каждый день все готово, — с обидой в голосе ответил слуга.
— Да, но я не всегда об этом помню…
Сказанные слова напомнили ему о сегодняшней статье в одной из газет, опять перемалывающей дело о смерти Доната. Какой-то ретроград, скрывающийся под инициалами доктор Х.У., доказывал там, что полностью вылечить амнезию практически невозможно. Память, по мнению этого невежды, полностью не возвращается, а вследствие этого повторяются новые атаки.
Что за абсурд! И, пользуясь такими приемами, они пытаются заставить его отказаться от клиники. Если бы они знали, что клиника в настоящее время является собственностью страхового общества, наверное, нашли бы способы для новых интриг.
Профессор надел халат и сел у камина. Юзеф принес горячий кофе и вечерние газеты. Возможно, умышленно, а может быть, случайно слуга положил их так, что, бросив на них взгляд, Вильчур прочел на первой странице заголовок: "Профессор Вильчур выплатил семье покойного Леона Доната миллионную компенсацию".
Прошло несколько минут, пока он взял в руки газету.
"Стало известно, — читал он, — что общество, в котором был застрахован трагично скончавшийся в клинике профессора Вильчура всемирно известный польский певец Леон Донат, угрожало незадачливому хирургу начать процесс о возмещении нанесенного ущерба. Понимая, что процесс этот он проиграет, поскольку смерть великого тенора наступила по причине халатности и беспорядков, царящих в клинике профессора, он вынужден был выплатить страховую сумму, равную двум с половиной миллионам злотых. Для покрытия этой огромной суммы в собственность страхового общества ушла клиника профессора, его вилла, почти все, чем он владел. Невозможно не посочувствовать известному хирургу, что его коснулось разорение, однако, с другой стороны, пусть этот случай станет предостережением для всех тех докторов, которые легкомысленно распоряжаются жизнью вверенных им пациентов…"
Вильчур отложил газету и едва слышно произнес:
— Однако случилось…
Снова подлили масла в огонь. Сработала чья-то неделикатность, чья-то болтливость или злобное шпионство, подпитанное снова сплетнями. И опять начнется новая оргия нападок.
— Я не голоден и есть не буду, — сказал он слуге, когда тот доложил, что ужин на столе.
— Может быть, хотя бы чашку бульона?
— Нет, спасибо. Приготовь мне, Юзеф, еще кофе… Да еще коньяку.
В эту ночь профессор Вильчур не ложился совсем. Большое количество выпитого кофе и алкоголя сделали свое дело. Утром он увидел в зеркале свое посеревшее, измученное и отекшее лицо. Несмотря на усталость, он заставил себя тщательно выбриться и, как всегда, ровно в восемь был в клинике.
Нетрудно было заметить, что вчерашняя газетная информация была уже известна всем. Доктор Жук, докладывая программу дня и состояние больных, правда, не осмелился спросить о чем-нибудь Вильчура, но его взгляды свидетельствовали о том, что вопросы висели на кончике языка.
Программа предусматривала пять операций: одна трепанация черепа, в трех следующих нужно было сложить сломанные кости конечностей и, наконец, операция по удалению аппендикса у привезенной ночью четырнадцатилетней девочки. За исключением первой, все операции были обычными и не представляли сложности.
Закончив часовой обход, профессор пришел в операционную. После памятного случая с Донатом он дополнительно осматривал лично каждого пациента, проверяя состояние его сердца и восприятие усыпляющих средств. Это отнимало много времени, но он предпочитал полагаться только на себя.
Первая операция длилась больше часа и прошла нормально. Послегриппозный мозговой нарыв был разрезан и очищен. Последующие операции тоже прошли спокойно. Однако последнюю Вильчур решил перенести на полчаса позже: ночь без сна и нервное напряжение давали о себе знать.
Когда Вильчур сидел в ординаторской, пришел Добранецкий, поздоровался и предложил:
— Ранцевич сказал, что вы устали. Может быть, на операцию по удалению аппендикса назначить кого-нибудь другого?
— Нет, благодарю вас, — усмехнулся Вильчур.
— Да и я сейчас свободен… Возможно…
— Нет, я вам очень признателен, — не мог справиться с повышенным тоном Вильчур.
Затем он встал и нажал кнопку звонка.
— Пациентку в операционную, — раздался за дверью голос санитара.
Добранецкий вышел. Вильчур открыл аптечку, взял бром, всыпал большую дозу в стакан, налил воды и выпил.
Приступая к операции, он уже полностью владел собой и каждым своим движением. Диагональный разрез был рассчитан точно. Несколько капель крови на белом жировом слое и сине-фиолетовый лабиринт кишок. Раскаленный провод электроаппарата, мгновенно зашипев, выполнил свое задание, и вздутый аппендикс оказался в стакане с формалином. Операция подходила к концу. На сорок пятой минуте профессор Вильчур наложил швы.
… Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, — считал доктор Жук инструменты.
Больную вывозили из операционной.
— Не хватает одного, — спокойно объявил доктор Жук.
Мгновения растерянности. Профессор Вильчур, который уже снимал маску, охрипшим голосом сказал:
— Обратно на стол.
Необходимо было второй раз вскрывать брюшную полость для того, чтобы из свитков кишок достать маленький металлический предмет, сверкающий никелем. Жара в операционной и усталость действовали так, что Вильчур последним усилием воли удерживал свой мозг в сознании, а руки в подчинении, но чувствовал, что близок к обмороку. К счастью, он выдержал до конца.
Пациентку забрали из операционной, когда она уже просыпалась после наркоза. Пошатываясь, Вильчур вышел за ней в холодный коридор. Сорвал с лица маску и несколько минут стоял, опершись о подоконник. Постепенно восстанавливалось сознание, и возвращались силы. Он понял также, что шум, который он слышит, является результатом большой дозы брома. Он медленно направился в ординаторскую. Там с помощью санитара переоделся и попросил принести ему туда шубу и шляпу. Даже не заходя в свой кабинет, он вышел на улицу.
Тем временем клиника гудела как улей. По правде говоря, случаи с операционными инструментами, оставшимися в брюшной полости, — довольно частое явление. Это случается со многими хирургами, вызывая необходимость повторной операции. Однако профессор Вильчур славился неслыханным присутствием духа и предусмотрительностью. У него подобных случаев никогда ранее не было.
Разумеется, ассистирующие во время операции коллеги заметили слабость профессора, а доктор Жук, наблюдая за ним очень внимательно, предвидел даже обморок и подготовился к тому, что лично заменит профессора в конце операции, если что-нибудь с ним случится.
Сейчас вся элита клиники собралась в кабинете профессора Добранецкого, который говорил:
— Мы все его уважаем: признаем его заслуги, одариваем его своей симпатией, но это не дает нам право закрывать глаза на факты: он — старый человек, ему нужен отдых, но он не хочет ничего слышать. Подобные случаи будут повторяться с ним все чаще. Я, действительно, не знаю, что предпринять.
Среди общих поддакиваний раздался дрожащий голос доктора Люции Каньской:
— Не надо ничего делать. Здесь нужно распахнуть окна и выветрить ту омерзительную атмосферу, над созданием которой работают недобросовестные люди. Нужно противодействовать отвратительным сплетням, клевете и кляузам. Я не знаю, смог ли бы кто-нибудь сохранить спокойствие и равновесие среди той клеветы, подлых, коварных интриг и кротовых подкопов, которыми окружили профессора Вильчура. Это позор! Стыд! Но ошибаются те, кто из личных грязных интересов пытается заставить профессора Вильчура сдаться. Они просчитаются. Такой человек, как он, не согнется перед подлостью никчемных интриганов. Все порядочные люди станут на его сторону!..
Профессор Добранецкий побледнел и нахмурил брови.
— Мы все на его стороне, — заявил он авторитетно.
— Да? И вы тоже, пан профессор? — она заглянула ему прямо в глаза.
Добранецкий не сумел спрятать возбуждение.
— Моя дорогая пани, когда вы еще изволили ходить в школьном платьице, я издал биографию профессора Вильчура! Вы еще слишком молоды и чересчур смело позволяете себе пренебрегать дистанцией между нами. Не думаю, что есть необходимость объяснять это вам конкретнее.
Доктор Люция растерялась: действительно, между ней и Добранецким была такая дистанция, как между рядовым и генералом, и только внезапный гнев позволил ей забыть об этом на минуту.
Воспользовавшись тем, что Добранецкий повернулся к доценту Бернацкому, Люция вышла из кабинета. Кольского она нашла на втором этаже, где он заканчивал перевязку. Она была так расстроена, что он спросил:
— Что-нибудь случилось?
Она покачала головой.
— Нет-нет. Ничего серьезного. Только они снова что-то затевают… Я хотела бы с вами поговорить.
— Хорошо. Через пять минут я буду свободен. Подождите меня в моей комнате.
В глазах его была грусть и беспокойство. Когда он вошел, Люция сидела за столом и плакала.
— Какой омерзительный и страшный мир! Кольский деликатно взял ее за кончики пальцев и заговорил спокойным мягким тоном:
— Он всегда был таким. Борьба за бытие — это не детская и не дружеская игра, это война, непрестанная война, в которой защищаются не только словами, но и зубами и когтями. Тяжело. Но, вероятно, так должно быть. Ну, успокойтесь, панна Люция, я прошу вас, успокойтесь, пожалуйста.