На мельнице Прокопа Мельника завтракали рано. Здесь жил рабочий люд, а известно, что для работы нужны силы, которые давала, прежде всего, еда. Поэтому еще до того, как рыжий Виталис пошел поднять заслонку, а старый Прокоп разбудил сына, бабы, постанывая и почесывая отлежанные бока, позевывая и пошмыгивая носами, хлопотали возле большой печи. Зоня раздувала вчерашние угли, которые загребли в боковой подпечек. Где-то в глубине черной массы тлел лишь маленький огонек. Но не прошло и нескольких минут, как целая куча угля раскалилась и, передвинутая на середину печи, вспыхнула ярким пламенем в окружении смолистых щепок. Ольга принесла из сеней увесистую охапку березовых поленьев и с грохотом бросила их на пол. Хорошее сухое дерево, спиленное в лесу еще прошлым летом и разрубленное на ровные поленья, которые затем сложили в продуваемые штабеля, сейчас быстро и легко занялось огнем, потрескивая и время от времени выстреливая снопами искр.
Старая мельничиха давно уже была на ногах. С курами ложилась, но раньше кур вставала. Ей было не до сна. С годами, по мере роста достатка ей казалось, что на нее ложится все больше забот. Она боялась, что, стоит ей чего-нибудь недоглядеть, все пойдет прахом. Поэтому с самого раннего утра в хате и в округе раздавался ее скрипучий, ворчливый голос, отчитывающий все вокруг: и домашних, и животных, и даже неодушевленные предметы. По ее мнению, все сговорились, чтобы донимать ее и вредить хозяйству.
Ее брюзжание для всех стало бы несносным, если бы кто-нибудь обращал на нее хотя бы малейшее внимание. Зоня и Ольга сами знали, что они должны с утра затопить печь и поставить к огню пузатый горшок, чтобы разогреть вчерашнюю аппетитную, заправленную копченым мясом капусту, затем накрыть стол, поставить миски, принести из чулана хлеба. Наталка и без напоминания, еще заспанная, бежала в хлев, чтобы выгнать на пастбище Белошку и Лявониху, выпустить гусей и уток, свиньям и развизжавшимся поросятам нарубить в большом корыте травы и картошки. Василь открывал мельницу и запускал в движение, а если на внутреннем дворе еще не было подвод с зерном, он выходил и, точно хозяйским глазом осматривая все вокруг, топтался возле того окна, которое уже издалека выделялось среди других окон дома. И как же было ему не выделяться! Его плотно закрывали белоснежные ситцевые занавесочки, украшенные нарядными ленточками из розовой и голубой гофрированной бумаги и завязанные посередине двумя прелестными бантами.
Это было одно из окон праздничной избы, а скорее, той ее части, которая называлась "за перегородкой". Вот уже три месяца жила там Донка Солен — дальняя, десятая вода на киселе, родственница Прокопа и его семьи.
Не сразу на мельнице приняли ее хорошо. Сначала старому Прокопу не раз приходилось прикрикивать на баб, а Ольге однажды даже здорового тумака отвесил, когда та городской приблуде, как она ее называла, так подала миску с гороховым супом, что половина выплеснулась ей на колени. Были у старого Прокопа на то свои причины, что в дом дармоедку привел. Говорили, что когда-то он по миру пустил родного брата и его семью. И хоть прошло уже много лет, и сейчас часто вспоминают об этом в окрестностях Радолишек, обвиняя мельника в жадности, бесчувственности и равнодушии к горю и нужде близких. Как там было когда-то на самом деле, трудно сказать, но шли годы, а вместе с ними в поседевшую голову Прокопа приходили какие-то новые мысли и в его сердце рождались какие-то новые чувства. Поэтому, узнав, что в далеком Вильно умер его дальний родственник Теофил Солен и оставил на произвол судьбы свою дочь, он после коротких размышлений решил забрать ее к себе.
Ничего никому не сказав, Прокоп собрал узелок и отправился в Вильно. Когда он увидел девушку, его охватила жалость, хоть и не показывал этого. Молоденькая она была, только восемнадцать исполнилось, худенькая, бледная, со слабыми легкими, поэтому и работы никакой не могла найти, хотя и образование имела немалое: начальную школу с наградой закончила, а потом еще два года училась в гимназии. Отец ее швейцаром служил у одного пана, пока не заболел воспалением легких и умер. Подумал тогда старый Прокоп, что откормится девушка на мельнице, оживет, да и пригодиться может: Наталке поможет подучиться. Возможно, были у него и другие планы, но о них он и думать не хотел.
Переехала тогда Донка на мельницу. Несмелая и забитая, она, казалось, боялась всех, начиная от большого пса Рабчика и кончая дядей, — так велел Прокоп называть его. Проходили недели, и девушка менялась на глазах. Она поправлялась, расцветала; ее черные глаза утратили прежнее затуманенное и покорное выражение и все чаще вспыхивали живыми искорками. Щеки ее зарумянились, а густые каштановые волосы стали еще гуще и приобрели блеск, как шерсть у изголодавшегося коня, которого стали хорошо кормить, не жалея овса.
Постепенно домашние приняли Донку, и на мельнице ей уже никто ни в чем не отказывал. Спала она дольше всех, поднимаясь к самому завтраку; ни к какой работе ее никто не принуждал. Если она сама хотела, то шила что-нибудь для Наталки, для Зони или Ольги, иногда постирушку небольшую сделает, тесто замесит или убрать поможет. Была у нее только одна постоянная обязанность — делать с Наталкой уроки, но это длилось недолго. Ее присутствие на мельнице никого не обременяло, а уж Василю и вовсе по вкусу пришлось, хотя он этим и не хвастался. Сама его молодость требовала общения, а все складывалось так, что именно этого у него не было. Барышни получше из городка крутили носом и с сыном мельника, хотя и зажиточного, водиться не хотели, потому что он нигде не учился. На девушек же из соседних деревень он почти не обращал внимания. Они были чересчур примитивны для него. Зато Донка, эта образованная девушка из большого города, не только не выказывала ему своего пренебрежения или высокомерия, но вела себя с ним как с равным. С удовольствием слушала его песни, всегда рада была пойти с ним ловить рыбу и читала ему такие прекрасные стихи, что после некоторых он долго не мог заснуть, размышляя над судьбами пана Тадеуша, графа и Зоей.
В доме Прокопа Мельника трапеза не была, как у других, только утолением голода. Завтрак, обед или ужин считался своего рода обрядом, начинающимся с молитвы и молитвой заканчивающимся. За стол садились все вместе, а когда кого-то не было даже по важной причине, старый Прокоп не скрывал своего недовольства. В тот день тоже сели все вместе. Посередине стола стояла большая миска, от которой исходил аппетитный запах копченого мяса и капусты, рядом стояла вторая — с дымящейся картошкой, и, хотя это была ранняя весна, на столе лежала большая буханка хлеба. На мельнице хлеба всегда хватало. Деревянные ложки поочередно погружались в каждую миску. Делалось это не спеша, чтобы не показать прожорливость. Только троим еда подавалась на отдельных тарелках: главе семьи, Василю и Донке. Привилегированное положение последней вначале вызывало молчаливые протесты Ольги и Зони. С течением времени, однако, они согласились и с этим. Во-первых, они видели, что никак не смогут повлиять на волю Прокопа, а во-вторых, сами полюбили Донку и признали за ней какое-то превосходство.
Завтрак подходил к концу. Прокоп, рукавом вытерев усы и бороду, как раз собирался приступить к молитве, когда открылась дверь избы и на пороге появилась высокая чуть сутулая фигура. Гость был одет по-городскому, в шляпе. С минуту он стоял улыбаясь, потом снял шляпу и сказал:
— Хвала Иисусу Христу.
Только сейчас они узнали его. Ни по лицу, ни по одежде узнать его было невозможно. Когда он жил с ними, он носил обычную сермягу или кожух и была у него борода, закрывавшая половину лица …
— Антоний! — первая вскочила Зоня, опрокинув лавку.
Наталка была тут как тут. Прокоп, раскрасневшийся, точно кровь залила его лицо, шел навстречу Вильчуру с протянутыми руками. Василь радостно повторял:
— Боже!.. Вот это гость, это гость!..
Старая мельничиха, сама не зная зачем, стала сметать крошки со стола, а Ольга стояла, широко раскрыв рот.
Приветствиям не было конца. Сначала несмело, а потом уже все по очереди обнимали его как родного — ведь он жил с ними здесь долгое время, с ними и как они. Что же из того, что потом он оказался богатым паном, известным профессором. В их памяти он остался таким, каким был, Антонием из пристройки, добрым, сердечным приятелем, доброжелательным, готовым помочь каждому, любимым каждым.
Вильчура усадили за стол. Расходившиеся бабы принесли сыр, ветчину, поставили бутылку рябиновой настойки. Нашелся и белый хлеб. Заварили чай.
— Скорее святого Прокопа, моего покровителя, я надеялся увидеть, чем тебя, — говорил хозяин. — Здесь и дня не проходит, чтобы тебя не вспомнили. Сколько раз, бывало, посмотрю на пристройку и думаю: забыл про нас, выбросил из сердца. И так тяжело было.
Вильчур сжал его руку.
— Не забыл. А лучшее доказательство тому то, что я здесь.
— Бог тебе заплатит за то, что приехал. 0-хо-хо, ну и насходится же сюда людей, когда узнают, что ты приехал нас навестить!
Ольга замахала руками.
— Ой, насходится!
Вильчур смотрел на собравшихся.
— Я не навестить вас приехал, — покачал он головой.
— Как это так? — удивился Василь.
— Я приехал, чтобы остаться с вами, чтобы остаться здесь навсегда …
В избе воцарилось молчание. Все с недоверием и удивлением посматривали то на Вильчура, то друг на друга. Первым заговорил Прокоп:
— Ты не смеешься над нами?.. Куда теперь тебе к нам?..
Вильчур покачал головой.
— Не смеюсь. Я остаюсь с вами, если только вы примете.
— Боже правый! — воскликнула Зоня.
— Вот так штука! — с удивлением потряс рыжим чубом работник Виталис.
Одна лишь Наталка нисколько не удивилась. Радостно пискнула и бросилась ему на шею.
— Оставайся, оставайся!
Прокоп почесал затылок, погладил бороду, недоверчиво посмотрел на Вильчура и заговорил:
— Бог свидетель, что я тебе рад, что мы все тебе рады, но у меня в голове не умещается, что ты хочешь к нам вернуться. Что мы, бедные, темные люди, для тебя?.. Ты же большой пан. У тебя там каменные дома и виллы. Как же мы тебя тут примем, где посадим, где спать поло жим, чем кормить будем?.. Никак я этого понять не могу…
— Если вы только рады мне, — ответил Вильчур, — то и не о чем беспокоиться, потому что и я рад, что, наконец, здесь с вами. Не дома и виллы мне нужны, а сердечность, которой там, в свете, я не нашел, доброта, которой мне там не дали. Злые там люди, в городе… жадные, завистливые… Тяжело мне было среди них, а как стало настолько тяжело, что выдержать дольше уже не смог, я и подумал, что вы примете меня здесь по-прежнему сердечно, что у вас я по-прежнему угол найду, что местным людям пригожусь. Там, в городе, много врачей, может быть, и лучше, может быть, и умнее, да и моложе меня. Я там не нужен. Вот я и решил: вернусь к вам. И вернулся.
Зоня расплакалась и, всхлипывая, ладонью вытирала глаза. А Василь, не сумев скрыть переполнявшей его радости, воскликнул:
— Вот уж счастливый день наступил! Для всей округи будет новость!
Прокоп понял, что Вильчур говорит серьезно, что он действительно решил поселиться на его мельнице.
— Значит, останешься? — спросил он.
— Останусь, — кивнул головой Вильчур.
— И будешь людей лечить? — Наталка потянула его за рукав.
— Буду.
— Так и пристройку надо заново привести в порядок, — заметил Виталис.
— Там выбиты два стекла, — вставила Ольга, — может, я сбегаю за стекольщиком в городок?
— Иди ты со своим стекольщиком! — возмутился Василь. — Не в пристройке же он будет жить, а в комнате.
— И правда, — подтвердила Ольга.
Вильчур улыбнулся.
— Нет, я не хочу. Буду жить только в пристройке, я к ней так привык, мне было там так хорошо. Лучшего жилья мне не нужно, а вообще-то у меня большие планы, ого-го, какие планы… У меня осталось немного денег, и я думаю поблизости построить домик, оборудовать в нем амбулаторию, поставить две-три кровати для тех больных, которых сразу после операции на телегу положить нельзя…
— Это как бы больница, — отозвалась Наталка.
— Да, как бы, — подтвердил Вильчур. — Только маленькая, для местных нужд.
Этот проект удивил и обрадовал всех. После долгого молчания Прокоп сказал:
— Бог подсказал мне принять тебя тогда на работу. Я уже даже не знаю, не могу подсчитать всего того добра, которое ты для меня сделал…
— Какое там добро, — перебил его Вильчур.
— Не отрицай, не отрицай — с уважением продолжал мельник. — До конца дней своих не расплачусь с тобой за то, что не оставил его инвалидом, что спас его, что, не искушая Божью милость, я могу теперь спокойно в гроб лечь, зная, кому нажитое за всю свою жизнь оставить. Но для меня важно не только то добро, которое я получил от тебя, важно и то, что соседям объяснил, не имея от этого никакой выгоды. Это благодаря тебе люди уже не смотрят косо на мой дом, а кто с тракта оглянется, тот и скажет: тут жил тот знахарь, тут людей лечил… А сейчас я слышу, что ты хочешь бросить город и большие заработки, чтобы вернуться сюда. Удивительный ты человек, святой человек. Не один гость тут так говорил…
— Не говори лишь бы что, Прокоп, — весело прервал его Вильчур. — Много таких людей, как я. Вот и пример есть. Со мной приехала одна девушка-доктор. Она хотя и молодая, и не знала вас, и не было у нее моей привязанности к вам, но как только узнала, что я сюда еду, хочу остаться здесь, сама согласилась помогать мне.
— А где она? — вскочил Василь, выглядывая в окно.
— Она осталась в Радолишках, в гостинице.
Зоня пожала плечами и несмело, но с явным недовольством заметила:
— А раньше тебе никакой докторши не нужно было… Моей помощи или Наталкиной достаточно было.
Вильчур рассмеялся.
— Ну, сейчас все будет иначе, не то, что раньше. Организуем здесь и маленькую аптечку, и инструменты есть у меня, и аппаратура медицинская, какая мне раньше и не снилась. Сейчас лечение пойдет иначе, спасем не одного такого, которому раньше я не смог бы помочь…
Вдруг Прокоп опомнился:
— Что это вы, бабы, ошалели! — прикрикнул он. Болтаете без умолку, а человека не угощаете, голодом хотите заморить. Так двигайтесь же!
Женщины подхватились все сразу и стали подвигать Вильчуру тарелки, наливать чай и наперебой просить, чтобы не отказывал, чтобы ел и пил. Прокоп выпил за здоровье гостя стаканчик рябиновки и в порядке исключения позволил сыну.
— Ну, ладно уж, — проворчал, — когда такой гость в доме, выпей и ты, хотя сегодня не праздник.
Снова посыпались возгласы, вопросы и ответы.
— Расскажите мне, что у вас слышно? — спросил Вильчур, когда немного успокоились.
— А, все по-старому, — махнул рукой Прокоп. — Живем, работаем с Божьей помощью.
Вильчур посмотрел на Ольгу и Зоню.
— Я думал, что вы уже давно вышли замуж.
Зоня покраснела и нетерпеливо покачала своими широкими бедрами.
— Мне так не в голове была женитьба, а Ольга за эти три года успела второй раз выйти замуж и стать вдовой.
— Стать вдовой? Не может быть?
— Правда, правда, — подтвердил Прокоп. Вышла за одного тут железнодорожника и полгода с ним не прожила. Не везет ей на мужей.
— Сейчас уже, наверное, никто на мне не женится, — сказала Ольга.
Вильчур погладил по голове Наталку, стоявшую возле него.
— Скоро о дочери будешь хлопотать: нужно будет ее замуж выдавать.
— Я не хочу замуж, — решительно заявила Наталка.
— Вот, глупая, — заметила старая мельничиха.
Взгляд Вильчура остановился на лице Донки, потом Василя и снова вернулся к Донке:
— А ты, Василь, я вижу, подумал о себе?
Василь покраснел и не нашелся, что ответить.
Донка улыбнулась, а Прокоп посчитал удобным пояснить:
— Это моя дальняя родственница, Донка Солен, сирота. Она осталась одна в городе, вот я и забрал ее к себе. Наталку учит…
Он сделал паузу и добавил:
— Она образованная.
— Образованная? — внимательно спросил Вильчур.
— Какое там, — смело ответила девушка. — Я закончила только начальную школу и два класса гимназии. Училась, пока жил папа, а потом, известно, не было за что…
— Конечно, — заметил Виталис, — без денег нет науки.
— А что в округе слышно? Какие перемены?
Прокоп стал перечислять по порядку, кто умер, кто женился, кто уехал.
— А дочь лесничего жива? — заинтересовался Вильчур.
— Жива, но что же это за жизнь. Лучше бы она умерла; одни хлопоты родителям: лежит и стонет. Одни кости остались.
— Ну, а доктор Павлицкий живет в Радолишках?
— А как же, только сейчас у него все идет хорошо. Он женился. Жену с фольварком взял и семь влук (польская мера площади, равная 16,8 га), не лишь бы что. Одних коров восемьдесят. Земли-то неважные, песок, но луга о-го-го и хороший кусок леса, десятин тридцать.
— А может, и сорок, — поправил Василь.
— Если говорю тридцать, так значит тридцать! — разозлился Прокоп. — От Черного камня до Брода будет тебе сорок! Одурел ты, что ли?.. Тот дом, в котором жил в Радолишках, доктор отремонтировал, железом покрыл. Живет сейчас, как пан, к больным ездит на собственных лошадях.
— Зато жена у него не меньше чем на десять лет старше, — презрительно поджала губы Зоня.
— Ну и что, что старше? — обрушилась на нее мельничиха. — Панна порядочная, хозяйственная, не какая-нибудь там вертихвостка, что по вечеринкам бегает, а хозяйство не смотрит.
Зоня подбоченилась и воинственно заявила:
— А будто кто-то тут шляется по вечеринкам?
— А ты! — бросила старушка.
— Я?..Я?..Если раз в год пойду в школу…
— Вот и неправда!..
— Успокойтесь, бабы! — крикнул явно разозлившийся Прокоп. — Вот нашли время выяснять свои бабские дела. А ну работать! Что вы тут стоите? Вы смотрите, языки пораспускали, тьфу!
Речь Прокопа подействовала мгновенно. Женщины, как по команде, принялись за свои повседневные дела. Старый мельник умел поддерживать в своем доме дисциплину, и его авторитет не ослабел и с возрастом.
С Вильчуром, кроме Прокопа, остались только Василь и Донка. С некоторым недовольством Прокоп узнал, что с Вильчуром приехал еще один человек и этот человек без специальности, но согласился с этим, потому что не мог не согласиться. Договорились, что Вильчур с Емелом поселятся в пристройке, пока для Емела не подготовят помещение под крышей. Зимой, правда, там жить нельзя, но летом даже Василь там не раз спал.
Затем они все вместе осмотрели пристройку и обсудили необходимые изменения, причем Вильчур настоял на том, что все расходы он возьмет на себя. Это было удобно для него и с той точки зрения, что в таком случае он мог производить усовершенствования по своему усмотрению. Ему хотелось оштукатурить избу и альковы изнутри, покрасить полы, а в сенях положить пол, прорезать окно и поставить лавки для предполагаемых пациентов: здесь должна была быть временная приемная.
До окончания этих работ Вильчур намеревался остаться в гостинице в Радолишках. Ремонтом пристройки решил заняться сам Прокоп, утверждая, что никто не досмотрит лучше, не найдет лучших мастеров и не организует все быстрее, чем он. С ним нельзя было не согласиться.
Тем временем в Радолишках приезд профессора Вильчура стал уже сенсацией дня. Ни о чем другом не говорили, теряясь в догадках, что его сюда привело. Одни утверждали, что прибыл он для того, чтобы выкупить для дочери Люд-виково, которое молодой Чинский продал после смерти своих родителей. Другие возражали, говоря, что не для дочери, а для себя собирается профессор купить имение и что он женится на той панне, с которой приехал. Еще говорили, что профессор проведет эксгумацию праха своей жены на кладбище в Радолишках, чтобы перевезти его в Варшаву, или поставит памятник на могиле здесь. Нашлись даже такие всезнающие, которые видели этот памятник собственными глазами на станции в Людвикове.
В результате всех этих событий движение в городке выросло вдвое, потому что никто из тех, кому позволяло время, не мог выдержать, чтобы не забежать в гостиницу и там, у хозяина не узнать хотя бы несколько подробностей, касающихся профессора. А их было совсем немного: приехали поздно ночью и еще спят, за исключением профессора, который встал ранним утром и пешком пошел на мельницу Прокопа Мельника.
Уже к обеду городок был наэлектризован возвращением Вильчура. Все поняли, что с мельником он обо всем договорился. Шел он медленно, с улыбкой рассматривая все вокруг и раскланиваясь со знакомыми, а их у него было много еще со времени своего знахарства здесь. Однако никто не осмелился вступить с ним в разговор. Дойдя до рынка, профессор остановился возле лавки пани Шкопковой и вошел туда.
Судорожно сжалось сердце, когда он увидел эти старые стены, полки, заставленные различными товарами, на которых с наивной декоративностью были разложены пачки гильз и табака, карандаши, пеналы, тетради, листы с переводными картинками, претенциозные украшения для столов, слегка выцветшие трубки цветной бумаги и все то, что когда-то укладывала здесь Марыся, что продавала, чего касались ее руки… Чуть покосившийся прилавок, возле железной печки все те же перила лестницы, ведущей в подвал…
За прилавком сидела молодая полная девушка со следами оспы на лице, но с милым взглядом голубых глаз. При виде вошедшего она вскочила, сразу догадавшись, кто он.
— Чем могу служить, пан профессор? Озадаченный, он присмотрелся к ней.
— Откуда же вы знаете меня? Она улыбнулась.
— Местных я здесь всех знаю, а если кто-то новый приходит, сразу ясно кто.
— И вы знаете, кто я?
— Естественно, знаю. Все уже знают, с самого утра, что приехал пан профессор. Пани Шкопкова говорит, что вы приехали отдыхать в усадьбу в Зеленом, но я знаю, что это не так.
Такая осведомленность развеселила Вильчура.
— Откуда же вы знаете? — спросил он с улыбкой.
— Ну, потому что вы привезли с собой очень много вещей, а на отдых столько не берут.
— Вы должны стать детективом. А как же поживает пани Шкопкова?
— Как пани? Скрипит понемногу, жалуется на застой в делах, на то, что дети не слушаются, а, в общем, ничего. Может быть, я сбегаю за ней?
Бежать, однако, не пришлось. В городке все новости доходили из конца в конец со скоростью беспроволочного телеграфа. Спустя минуту после того, как Вильчур вошел в лавку, пани Шкопкова уже была оповещена и, невзирая на одышку, уже неслась трусцой через рынок, чтобы поздороваться с профессором. Это было для нее честью и немалой, что такой человек именно ее первую в Радолишках решил навестить. Будет, чем гордиться, и будет повод для людской зависти, по крайней мере на несколько месяцев. У пани Шкопковой были основания считать себя более близкой профессору, чем все остальные в городке. Во-первых, его дочь несколько лет была на ее попечении, во-вторых, два года назад пани Шкопкова ездила в Варшаву и там лично встречалась с профессором.
И сейчас она приветствовала его со всей искренностью и растроганностью. Конечно же, она прежде всего спросила о дочери.
Профессор как-то помрачнел, но потом взял себя в руки и ответил:
— Ну, что же, она счастлива. Живут они в Америке. Он зарабатывает огромные деньги. Живут весело и этим довольны.
— А вы не собираетесь их навестить?
— Нет… Далеко, а я уже старый…
— Вам ли о старости говорить, — кокетливо прервала его пани Шкопкова.
— Во всяком случае, — продолжал профессор, — меня бы не заинтересовало то, что интересно им. Да и не хотелось бы мне стеснять их своей персоной. Старики не должны мешать молодым. А как ваши дела?
Пани Шкопкова начала пространно рассказывать о себе, о своих детях, об отношениях в городке, о том, что ксендз поменялся, что кто-то с кем-то судился и так далее. Узнав от Вильчура, что тот собирается остаться на мельнице навсегда, она ушам своим не поверила и с того момента нетерпеливо посматривала на дверь, чтобы скорее выбежать и поделиться этой сенсационной новостью с как можно большим числом людей.
По возвращении в гостиницу Вильчур застал Люцию несколько обеспокоенной. Оказалось, что Емел, проснувшись, приказал подать бутылку водки, которую тотчас же опорожнил, и отправился в город.
— Я боюсь, — говорила она, — как бы в пьяном виде он не устроил где-нибудь скандал.
Профессор рассмеялся.
— Не беспокойтесь, панна Люция. Одна бутылка не угрожает ему никакими последствиями.
— Ему, возможно, нет, но другим.
— Исключено. Я ручаюсь, что он совершенно трезв.
Она задумалась и сказала:
— Это меня тоже не утешает. И вообще у меня такое впечатление, что мы поступили легкомысленно, взяв его с собой. Я не утверждаю, что это вообще плохой человек, и допускаю, что где-то глубоко у него теплятся какие-то забытые искорки чувств, но он ведь сам цинично заявляет, что "чужая собственность — это такая собственность, которую мы еще не успели себе присвоить". Бог знает, что еще он может здесь натворить, во всяком случае он может навредить нам с самого начала.
— Я не разделяю ваших опасений, — подумав, ответил Вильчур. — Емел не тот человек, который крадет из пристрастия или дурной привычки. Он берет чужое только тогда, когда не может удовлетворить свои потребности, но вы же согласитесь с тем, что его потребности не очень велики: лишь бы какая одежда, лишь бы какая еда, ну и водка, единственное излишество… А можно ли это назвать излишеством?.. Я задумывался над этим, но, возможно, для него это такая же потребность, как хлеб для других. Поверьте мне, панна Люция, что сознание иногда бывает самой страшной пыткой, особенно тогда, когда человек теряет веру в себя, когда переполнен презрением и отвращением, когда цинизмом, как ведром мусора, хочет засыпать то, что осталось в нем человеческое и что сам он считает непригодным. Дорогая пани Люция, возможно, что своим поведением Емел доставит нам массу хлопот, но представьте себе, что бы с ним было, если бы мы оставили его на произвол судьбы…
Профессор покачал головой и добавил:
— Бедная, измученная душа. Пусть оживет в этой атмосфере добра и непринужденности. Изболевшаяся душа, а мы ведь лекари!..
Люция с недоверием подняла брови.
— Только на этот раз пациент неизлечимо болен.
Он взял ее за руку.
— А если даже… Оставили бы вы безнадежно больного без помощи?..
Она ничего не ответила, но этот разговор открыл перед ней новые глубины души профессора. Поняла она сейчас также и то, что этот человек не остановится ни перед чем, выполняя свой долг, который понимает, значительно шире и глубже, чем могла она догадываться раньше.
Опасения о поведении Емела, по крайней мере вначале, оказались напрасными. Большую часть дня он, действительно, проводил в местном шинке. Будучи по натуре человеком спокойным, лишенным буйных инстинктов, он не устраивал никаких скандалов. Подтвердились также предвидения профессора о его относительной порядочности. Ни у кого ничего не пропадало по той простой причине, что у Емела хватало денег на его скромные расходы. Самым обычным в мире способом, идя в шинок, он бесцеремонно обращался к Вильчуру:
— Ассигнуй, владыка, еще полпятака для инъекции, но только не думай, что пользуюсь твоим неограниченным кредитом без желания вернуть долг. Каждое поступление записывается мной скрупулезно, а каждую пятницу я подсчитываю. Если потом я выброшу карточку в окно, то лишь потому, что не владею высшей бухгалтерией. Во всяком случае, можешь рассчитывать на то, что ты будешь моим единственным наследником.
Вильчур смеялся, а Емел продолжал:
— Не смейся, архипастырь. Возможно, мой прекрасный костюм и головной убор не кажутся тебе очень ценными предметами по существующей экономической шкале. Однако я еще располагаю своим божьим телом, которое можешь использовать по своему усмотрению. Мясник даст тебе за него приличную сумму. Подумай только: колбаса, сразу насыщенная алкоголем. Можешь приказать, чтобы меня забальзамировали и выставили в какой-нибудь галерее как последнюю копию Аполлона, или можешь использовать лично, разрезать ланцетом на мелкие клочки и поискать в них душу или другие инертные газы, в существование которых, мой свет, ты веришь постоянно и глупо.
— И ты в это веришь, — снисходительно улыбнулся Вильчур. — Если бы ты не верил в газы инертные, то не тосковал бы так по неинертным — алкогольным парам. Это же ясно.
Так они разговаривали не раз по дороге на мельницу, где уже заканчивался ремонт. На мельнице, как и следовало ожидать, к Емелу присматривались недоверчиво и подозрительно, а его манера разговаривать наполняла всех, начиная от Прокопа и кончая Донкой, беспокойством:
— Слушает его, черта, человек, слушает, а он вроде по-людски говорит, но ничего из этого не поймешь, хоть ты лопни. Таких людей мы здесь никогда не видели, — так Зоня выразила мнение всех жителей мельницы.
Зато Люция сразу и без труда снискала общую симпатию. Ее искрящаяся молодость и непосредственность в общении с людьми вызывали уважение. Даже Зоня, которая вначале предполагала, что эта докторша представляет конкуренцию для нее в притязании на руку Вильчура, увидев ее, успокоилась. Разница в возрасте профессора и Люции казалась Зоне достаточной гарантией безопасности.
Благодаря усилиям старого Прокопа ремонт пристройки быстро закончили, и Вильчур с Емелом переехали на мельницу. Люция оставалась в городке. Она сняла у пани Шкопковой комнату, которую та сама ей предложила. Каждый день утром она шла на мельницу и возвращалась только вечером.
Весть о прибытии "знахаря" быстро разнеслась по округе и по всему району. Возле мельницы Прокопа Мельника снова стали собираться телеги с больными из ближайших и более отдаленных деревень. Слава Вильчура за время его отсутствия не угасла; напротив, она выросла еще больше, а история его жизни стала почти легендой, украшенной самыми фантастическими дополнениями. Ему уже приписывали не только чудодейственные качества, в нем видели тайного посланника неземных сил, поэтому его возвращение приняли почти с религиозным экстазом. Мужики, независимо от вероисповедания, уже во дворе снимали шапки, и ни один не смел крикнуть или даже громко заговорить. Прием начинался с раннего утра и с небольшими перерывами продолжался почти до захода солнца.
Уже спустя несколько недель Вильчур убедился, что запасы его аптечки иссякают довольно быстро и нуждаются в значительном пополнении. Новые закупки потребовали солидных расходов. Взвесив все, Вильчур понял, что для оборудования хотя бы маленькой больницы у него не хватит денег.
— Вы знаете, — обратился он однажды к Люции, — мне кажется, что из нашей больницы ничего не получится, а вы будете вынуждены жить в Радолишках постоянно, потому что здесь ведь нет места.
— Я не жалуюсь на жизнь у этой добродушной женщины, — спокойно ответила Люция. — А что касается места здесь… оно нашлось бы для меня, если бы жители мельницы были более гостеприимны. Профессор возмутился:
— Ну что вы говорите! Они могут служить примером гостеприимства.
Она засмеялась.
— Да я не о них… Вильчур все еще не понимал.
— Не о них? Тогда о ком же?
— Я не говорю о постоянных жителях мельницы, только о новых.
Она посмотрела ему в глаза.
Вильчур понял и, смущенный, отвернулся. Чтобы поскорее уйти от этой деликатной темы, он сказал:
— Видите ли, я не предусмотрел такого большого наплыва пациентов и расхода лекарств. Некоторые, к сожалению, очень дороги… Ну, и сейчас я вынужден, конечно, попрощаться с надеждой построить больницу…
Он был искренне огорчен этим, так как, действительно, часто привозили больных, за которыми следовало наблюдать по нескольку дней перед операцией или после нее. К счастью, лето в тот год было теплым, и пациенты могли ночевать под открытым небом на телегах или в сарае.
Как-то Прокоп, идя вечером в городок вместе с Люцией, спросил ее:
— А что это профессор такой мрачный последнее время?
— Переживает, что у нас недостаточно денег для постройки больницы, — объяснила Люция.
Прокоп удивился:
— Да? А люди говорили, что он богатый человек.
— Был богатый, но богатство его не интересовало. Часть пораздавал, остальное забрали, и осталось немного.
Прокоп ничего не ответил и глубоко задумался. Несколько дней он ходил молчаливый. Наконец, велел Виталису запрячь коня в бричку и, ничего никому не сказав, уехал. Возвратился он только вечером, а на следующий день все повторилось. Все на мельнице были заинтригованы поведением Прокопа. Возникали разные домыслы, но никто не осмелился спросить его прямо, а сам он не торопился объясняться.
Больше всех маневрами отца был обеспокоен Василь. Неизвестно откуда зародилось в нем предположение, что тут замешана его особа, что отец осуществляет свои таинственные походы в поисках будущей невестки. Зная взгляды отца, Василь был заранее уверен в том, что выбор отца придется ему не по вкусу. Однако, воспитанный с детства рукой Прокопа, рукой твердой, сильной и неуступчивой, он просто не представлял себе, как устоять против воли отца. Здесь могли подействовать только убеждения, к тому же убеждения человека, с чьим мнением отец захотел бы считаться.
Результатом этих беспокойств Василя стало то, что однажды вечером, когда уже больные разъехались, он постучал в дверь пристройки. Вильчур как раз занимался инструментами. Емел расставлял на полках бутылки и банки.
— Ну, что скажешь, Василь? Как там, много сегодня было помола? — спросил Вильчур.
— Где там, немного. Ясно, как весной. Весной зерна меньше, зато больных больше. Голодного быстрее хворь хватает.
Воцарилось молчание.
— Садись, Василь! — пригласил Вильчур. — Есть, наверное, у тебя ко мне какое-то дело?
— Дело не дело… — Василь почесал заухом. — Вот, поговорить хотел, совета попросить.
— Совета? — Вильчур посмотрел на него. — Что же я могу тебе посоветовать?
Василь посмотрел на Емела и, помедлив, сказал:
— Такие секретные дела…
Вильчур усмехнулся.
— Ну, хорошо. Сейчас я закончу и пойдем к лесу. Мне нужно посмотреть, зацвел ли чабрец, а по дороге и поговорим.
Емел откликнулся, казалось, безразличным тоном:
— С удовольствием буду вас сопровождать. Люблю чабрец и секретные дела. А здесь у меня уже нет работы…
Выдержал паузу и добавил:
— Правда, сегодня еще следовало бы сделать настойку из тех валерьяновых корней, но какой-то пьяница выпил весь спирт и в доме нет ни капли. Значит, пойду с вами.
Василь кашлянул.
— Хм… У матери там еще полбутылки есть.
— Есть?.. — заинтересовался Емел. — Вот времена настали, что даже матери вместо молока спирт держат. Но как же, мой дорогой Рох Ковальский, я добуду у твоей благородной матери эту жидкость? Эта женщина такая неотзывчивая и готова заподозрить меня в какой-то личной заинтересованности по отношению к этому картофелю в жидком состоянии. Могу ли я довериться твоей ловкости, юноша, и вручить тебе функцию транспортировки упомянутой бутылки?
Василь посмотрел на него недоверчиво.
— Может, да, а может, нет, но принести ее я вам могу.
— Тогда торопись. Чего еще ждешь? Разве не видишь, как убегает время? Тайм из маны.
Когда Василь вышел, Емел продолжал:
— В твоем молчании, император, угадывается неодобрение моего поведения. Ты бы, конечно, предпочел, чтобы я напоил алкоголем эти жалкие коренья. Вот твой гуманизм! С одной стороны, радикс валериане, с другой — хомо сапиенс! И ты выбираешь коренья. Разумеется, коренья, но с какой целью? Чтобы поить этим землепашцев, земледельцев, словом, село, у которого и без того нервы покрепче.
— Не всегда, — возразил Вильчур.
— Всегда, магараджа. Я наблюдаю за ними уже давно. Это существа с восприимчивостью амебы. Ты обрезаешь им разные конечности, зашиваешь животы, прокалываешь эпидермис, а они даже не пискнут.
— Тяжелая работа с детства научила их терпеть и переносить боль, — заметил Вильчур. — Прими во внимание, приятель, что уже малолетние сельские дети не бегают без дела. Случается, что такой малый жук перетаскивает тяжести, которые и ты бы далеко не унес. Они ходят по стерне и камням босиком, привыкают к жаре, морозам и слякоти. А все это закаляет их.
— И притупляет, притупляет чувствительность, милорд. И не только физическую. Задумывался ли ты когда-нибудь, уважаемый эскулап, над вопросом постижимости явлений?.. Это вопрос интеллекта и широты мира, уровня и богатства его. Из чего, например, состоит мир пырея, обычного пырея, который растет здесь под окном? Из более или менее увлажненной почвы, содержащей более или менее питательные соли и воду, а также из воздуха и света. Вот и все. В качестве эпилога можно добавить еще один момент: морда коровы и несколько движений ее нижней челюсти. И возьми сейчас твой мир. Уже в самых реальных фактах он богаче: цвета, звуки, деликатность вкуса и запаха, чувства движения, температуры, расположения по отношению к центру земли и прикосновения с помощью зрения, а значит, формы! Дальше чувство времени, пространства и изменений в окружающей среде, не считая иных факторов: голода, насыщения, дыхания и света. Словом, пырей плюс бесконечность. Бесконечность, разумеется, на уровне пырея. А духовная жизнь, внешняя и внутренняя! Здесь уже на человеческом уровне можем говорить только о бесконечности. И вот тут-то существует градация, маэстро. Ты же не станешь отрицать, что восприятие явлений одинаковое у тебя и у Василя или у меня и у тебя. Не обижайся, далинг, но мой мир по сравнению с твоим так же велик, как галактика в сравнении с метеоритом или, если желаешь, как земной шар и головка шпильки. Как же тут оценить значимость мира простого пырея? Где его разместить на расстоянии между пыреем и мной?.. Вильчур покачал головой.
— Можешь ошибиться, приятель.
— Могу, но не хочу.
— Не всегда в человеке отсутствует то, чего он не высказывает или не умеет высказать. Не каждый сумеет словами выразить свои мысли, чувства или ощущения…
Емел пожал плечами.
— Опираясь на твою гипотезу, можно предположить, что пырей, улитка и головка капусты испытывают удивительные чувства восторга, слушая концерт бемоль Шопена. Нет, далинг. Извини, но я не могу согласиться с такой концепцией. Позволь мне в дальнейшем опираться только на свой опыт. Если кому-нибудь запихивают шпильку в самую мягкую часть тела на глубину нескольких сантиметров, а этот кто-то ни голосом, ни выражением лица не выказывает этого, я сделаю вид, что не заметил. Если я обращаюсь к кому-нибудь на чистом английском: "Ву зет, мон шер, ле пле репрезентабль крета о мон" (франц. "Вы, дорогой мой, самый представительный кретин, каких я знал"), а он мне на это отвечает, что у него нет с собой спичек, я останусь при своем мнении, что итальянский язык не его родной. Иначе проверить нельзя. А, собственно, на кой черт я должен искать другой способ? Если такой лапотник выходит ранним утром из дому и видит пурпурный восход солнца, стелющийся туман, слегка волнующееся море хлебов и вместо того, чтобы остановиться с открытым от восторга ртом, кричит: "Ну, опять свиньи мне всю цибулю перерыли!"… так прости меня, граф, но я не вижу никаких доказательств того, что он увидел восход солнца. Какой-то тип в древности сказал: "Сколько языков ты знаешь, столько раз ты человек". Я бы изменил это: насколько шире твоя способность постигать явления, настолько в большей степени ты человек, естественно только в том случае, если это постижение становится основанием мысли. Подумай об этом, дотторе, и согласишься, что я прав… Дальнейшие умозаключения Емела прервало возвращение Василя, который принес обещанную бутылку. С этого момента все внимание Емела сконцентрировалось на ней, и он даже начал уговаривать Вильчура, чтобы тот уже шел смотреть чабрец.
— Я тут остальное сделаю сам, — обещал он.
Когда Вильчур с Василем оказались на тропинке, вьющейся вдоль пруда, профессор спросил:
— Так о чем речь?.. Какие-нибудь проблемы с отцом?
— Проблемы не проблемы, — подумав, ответил Василь, — потому что я еще точно ничего не знаю, но отец в последнее время что-то замышляет, молчит и постоянно куда-то уезжает.
— Что из этого следует?
— Вот я и не знаю, — помедлив, ответил Василь.
— Но почему тебя это беспокоит? Ездит, наверное, у него свои дела, вот и все.
Василь, покусывая сорванную травинку, долго молчал.
— Может, свои дела, — отозвался, наконец, — а может, и мои. Еще в Великий пост отец вспоминал, что мне уже пора жениться.
Вильчур рассмеялся.
— А ты не хочешь?
— Почему я не хочу? Известно, как придет пора, каждый должен жениться. Но не так.
— А как? — спросил Вильчур, забавляясь прозрачной дипломатией Василя.
— Ну, не так, чтобы отец искал. Отец будет смотреть, чтобы богатая и работящая была.
— А ты хотел бы бедную и такую, которая не любит работать.
— Ну, а зачем ей работать? Мало тут баб в доме? Хлеб едят, так пусть и работают. А мне так без разницы, бедная или богатая. Деньги — вещь наживная.
Профессор наклонился надо рвом, густо покрытым мелкими фиолетовыми цветами.
— О, как зацвел… Сколько его здесь… Так, значит, что? Какой мне тебе дать совет, чем помочь?
— Если бы вы поговорили с отцом, чтобы он успокоился… потому что потом он упрется и с ним не справиться. А если сейчас с ним поговорить, так, может, он махнет рукой и скажет, мол, не буду вмешиваться, пусть сам выбирает себе по сердцу…
Чабреца было столько, что Вильчур присел и рвал его горстями в свою корзинку.
— Ну, хорошо, — подумав, ответил он. — Я поговорю с Прокопом. Ты же знаешь, что я желаю тебе добра. А жену, действительно, каждый должен выбрать себе сам по своему сердцу… Ты прав, что деньги счастья не дают… Ты прав… Я поговорю с Прокопом.
Для выполнения обещания представилась возможность в тот же вечер. Мельник, как он делал это часто, пришел в пристройку поговорить. Разговор, правда, проходил преимущественно в молчании как Вильчура, так и Прокопа, молчании, которое время от времени нарушалось каким-нибудь замечанием или информацией о событиях дня, о людях, о делах.
Улучив момент, Вильчур спросил:
— Скажи, Прокоп, что это ты замышляешь в последнее время? Все ездишь и ездишь, на мельнице нет тебя по целым дням, все удивляются.
Прокоп с хитрецой посмотрел на Вильчура и, чтобы выиграть время, начал сосредоточенно скручивать себе папиросу. Медленно насыпал махорку на большой кусок бумаги, толстыми пальцами, не спеша, равномерно ее распределил, лизнул края и закурил. Потом, наконец, ответил:
— А вот так себе езжу посмотреть, чем люди заняты, как живут. Что, нельзя?
— Конечно, можно, но смотри, чтобы люди чего плохого не подумали.
— А что плохое они могут подумать?
— Кто это может знать? Может, найдутся и такие, которые подумают, что ездишь к какой-нибудь девушке.
Вильчур рассмеялся, а Прокоп сплюнул, не скрывая своего возмущения.
— На злые языки управы нету, куда мне там к девушкам. В гроб ближе, да и не в голове у меня уже бабские дела.
— Ну, так, может, не себе девушку ищешь, — пытался подобраться к Прокопу Вильчур.
— А для кого это я должен искать? Ты думаешь, что я с ума сошел?
— Ну, может, для Василя.
Старик пожал плечами.
— Почему это я должен искать для него? Пусть он сам себе ищет, ему с ней жить.
— Вот это ты хорошо сказал, Прокоп, но в таком случае мне уже интересно, куда это ты набеги делаешь, что ты там готовишь. Ну, признайся.
Мельник искоса посмотрел на него и улыбнулся.
— Слишком ты любопытный, придет время, и ты узнаешь. В этом все и дело, чтобы для тебя это секретом было.
— Для меня? — недоверчиво спросил Вильчур.
— Именно для тебя.
Ничего больше из Прокопа вытянуть не удалось. Но Вильчур, правда, особенно и не старался: был удовлетворен хорошей новостью для Василя, которую на следующее же утро доложил ему. Не думал он, что Василь примет ее с такой большой радостью: у него даже глаза заискрились, а лицо вспыхнуло.
— Правда, отец сказал, что не хочет в это дело вмешиваться и чтобы я себе сам жену искал?
— Правда. Отец сказал: "Не я буду с ней жить, а он. Пусть сам себе и выбирает".
Василь задумался и покачал головой.
— Да… мудрый отец… Не напрасно прожил столько лет на свете…
И он почувствовал в этот момент к отцу не только еще большее уважение, не только большую привязанность, но и какое-то новое чувство, сердечное и глубокое. У Василя, правда, еще не было никаких конкретных планов относительно своего будущего. Донка понравилась ему с первого взгляда, и с каждым днем это чувство усиливалось. Однако, будучи по натуре очень самолюбивым, он боялся строить какие-нибудь планы, по крайней мере до тех пор, пока у него не было уверенности, что на пути их выполнения он не встретит решительного отказа отца или насмешки со стороны Донки.
По ее поведению он совершенно не мог понять, как бы она отнеслась к тому, если бы он начал откровенно за ней ухаживать. Девушка была веселая, живая, как ребенок, со всеми приветлива, для всех у нее была готова улыбка на устах в ответ на шутку или доброе слово. Но уверенности в нем не было. Уже не раз у Василя на кончике, языка был вопрос, нравится ли ей кто-нибудь из молодых людей, и всякий раз у него не хватало смелости задать его. Он боялся услышать такой ответ, который придется не по душе ему, боялся того, что, может быть, в городе Донка оставила парня, о котором вспоминает. Поэтому не мог он найти в себе внутренней отваги даже на то, чтобы признаться себе: ни одна мне так не нравится, как она, и ни одна не может стать моей женой, кроме нее. Были и другие сомнения: захочет ли такая интеллигентная, образованная городская девушка, почти девочка, выйти замуж за простого сельского парня, который даже в городах не бывал и обхождения никакого не знает. Не ушло от внимания Василя и то, как две недели назад, когда на мельницу заехал по дороге пан Латосик, районный писарь, она повязала на голову шелковый платочек, разговаривала с ним как-то иначе и смеялась больше, да и Латосик вроде бы на минуту заехал, а просидел до самого захода солнца.
Приходила тогда Василю в голову мысль, чтобы пану Латосику, который сидел с Донкой на завалине мельницы, через отверстие сверху мешок отрубей на голову высыпать. Однако не сделал этого, хотя ведь мог потом объяснить, что это произошло случайно. Не сделал этого он потому, что сжалось у него сердце от предположения: а вдруг пан Латосик ей нравится?..
Тогда не помогли бы и десять мешков и толстая палка… Пан Латосик хотя и простой чиновник, но закончил школу, умеет красиво говорить, и в будни и в праздники при галстуке и одеколоном пахнет.
После его отъезда Василь внимательно присматривался к Донке, стараясь заметить, не будет ли она после ухаживаний такого шикарного кавалера относиться к нему иначе. Но Донка ничуть не изменилась, вот только шелковую косыночку сняла.
Впервые в жизни женская натура показалась Василю полной глубоких тайн и ловушек. Однако тут он был бессилен. С другой стороны, Василь знал свои достоинства, а также то, что не одна девушка из околицы охотно вышла бы за него замуж уже только потому, что он после отца будет владельцем мельницы, большого хозяйства и, как все говорят, больших денег, а еще потому, что его все уважали: за юбками не бегал, по трактирам не ходил, знал свою работу и при этом был аккуратным, считался порядочным и никто его еще неловким и глупым не назвал.
В своих размышлениях он, конечно, принимал во внимание не только отрицательные стороны, но и эти козыри, и сейчас, когда узнал от Вильчура, что отец не имеет никаких конкретных намерений относительно его будущего и невесту для него выбирать не собирается, он почувствовал свою позицию более крепкой. В результате этих размышлений он пришел к убеждению, что без Донки он не сможет жить на свете. Целый день он ломал себе голову, как подойти к Донке, как начать с ней разговор, что сказать. Вечером, когда переоделся, он знал уже все и как бы между прочим предложил Донке, когда они оказались одни возле дома:
— Крючки для рыбы у меня приготовлены. Ты бы не поехала со мной на лодке поставить их на верхних прудах?
При этом он не смотрел ей в глаза, опасаясь, как бы в его взгляде она не прочла всю необычность этого явно обычного предложения. Но Донка ни о чем, вероятно, не подозревала, так как согласилась сразу.
— Подожди минутку, — ответила она, — я только надену старые туфли.
— Поспеши, — сказал Василь, — потому что лучше всего ставить их на закате солнца.
— Хорошо, хорошо, — откликнулась она уже из сеней. — Подожди минутку.
— Я пойду к лодке, вылью воду.
Ему хотелось выиграть еще немного времени, и он пошел в направлении пруда. Лодка чуть-чуть протекала, и нужно было ковшом вылить со дна воду, потом сдвинуть лодку с берега, уложив на носу крючки с приманкой так, чтобы стоянки и лески не переплелись. Пока он справился со всем этим, подошла Донка. В розовом ситцевом платьице в красных цветочках, сильно затянутом поясом, с белым воротничком, плотно обхватывающим шею, она была так обворожительна, что Василь просто боялся на нее смотреть.
— Все у меня перемешается в голове, — думал он, — и ничего толком я не смогу сказать ей.
Лодка легко соскользнула по песку, и весла погрузились в воду. Над лесом висел большой красный набухший шар солнца, касаясь краем самых высоких крон деревьев. На слегка волнистой поверхности пруда дорога к солнцу обозначалась пурпурными брызгами на фоне бледно-зеленого отражения неба.
— Должна клевать, — сказал Василь после третьего или четвертого погружения весел.
— Что ты говоришь? — спросила выведенная из задумчивости Донка.
— Я говорю, что будет хороший клев: время такое. В прошлом году я поймал щуку на метр.
— А их много здесь?
— Конечно, немало. Рыбы много, и щук много.
Разговор прервался. Василь лихорадочно искал в голове тему и, наконец, сказал:
— У Шимона в Козятках сегодня корова пала. Хорошая была корова. И пала.
— А почему? — безразличным тоном спросила Донка.
— Кто это может знать. Наверное, съела что-то.
Снова воцарилось молчание. На этот раз, однако, Василю ничего не пришло в голову, и он стал напевать себе под нос какую-то песенку. Так они приплыли к противоположному берегу. Корни ольховых деревьев переплетенными шнурами погружались здесь в воду. Берег был обрывистым, и почти сразу пруд становился глубоким. Василь ловко цеплял к длинному шнуру крючки и осторожно погружал их в воду. Конец шнура привязал толстым узлом к мощному корню, и работа была закончена. Он вытер руки, огляделся вокруг и предложил:
— А может, мы посидим здесь на берегу? Такая хорошая погода, и пахнут цветы…
— Посидим, — согласилась она весело. — Может быть, увидим, как будет клевать рыба.
Они привязали лодку и вышли на берег. Среди деревьев росла густая высокая трава. На эту сторону не выгоняли ни коров, ни свиней, ни коней на ночлег. Они сели рядом. Василь только начал думать над тем, с чего ему начать, как Донка спросила:
— А твой отец еще не вернулся? Куда это он ездит?
Василь ухватился за представленную возможность как за спасение.
— Вот именно, — сказал он, — и я не знаю, куда он ездит. Никому не говорит. До вчерашнего дня я даже боялся.
Донка удивленно спросила:
— Боялся? Чего?
— А, так… Не знал, зачем он ездит, вот и приходили разные мысли в голову.
— А сейчас знаешь зачем?
— И сейчас не знаю, но знаю, что не из-за меня.
— Как это? А почему он должен был ездить из-за тебя?
Василь раздвинутыми пальцами расчесывал траву, всматриваясь в нее с таким вниманием, точно он выполнял какое-то очень серьезное и важное задание.
— Видишь, Донка, у меня уже такой возраст… Отец как-то говорил, что жениться мне пора. Так вот, когда начал он ездить по окрестностям… я думал, может, он жену мне ищет. Ездит везде, чтобы невестку себе найти.
Донка рассмеялась.
— Как это?.. Искать? На дороге встретит какую-нибудь и смотрит, подойдет ли она для тебя или нет?… Это комедия.
— И совсем нет, — вступился за отца Василь. — Он же знает всяких людей, знает, у кого есть дочка, и ему нужно посмотреть ее дома: красивая ли, хозяйственная ли, здоровая ли и что вокруг нее. Он заезжает как бы случайно, поговорить, и смотрит. Все так делают, такой обычай на свете.
Донку это развеселило. Глаза ее искрились, она улыбалась.
— Ну и как? — спросила она, кокетливо наклоняя голову. — Высмотрел что-нибудь для тебя?
— Не высмотрел, потому что не обо мне тут речь. У него какие-то свои дела были.
— Так поэтому ты, бедный, так озабочен, — хохотала Донка, которую не покидало хорошее настроение.
Василь хмуро ответил:
— А тебе, Донка, в голове только одно: смеяться надо мной.
— Я вовсе над тобой не смеюсь, — она мгновенно стала серьезной. — Просто мне весело.
— Так зачем говоришь, что я озабочен? Ты же знаешь, что я рад этому.
— Я не знаю, что ты радуешься. Откуда я знаю? Сидишь грустный, на траву смотришь, так откуда мне знать, что ты радуешься?
Василь несколько раз кашлянул и искоса посмотрел на нее.
— Я рад, что мои опасения прошли. Я ведь боялся, что отец выберет для меня девушку не по сердцу. Подумай сама: если бы тебя заставили выйти замуж за такого, который тебе не нравится.
Донка слегка пожала плечами.
— А, кому я нужна, и нет у меня в голове таких мыслей.
Василь снова нахмурился.
— Потому что, наверное, в городе оставила того, кто тебе нравится?
— Никого я там не оставила.
— Никого? — спросил он недоверчиво. — А может, и никого, потому что тебе тот районный писарь так понравился, пан Латосик… Конечно, галстук зеленый носит, одеколоном от него пахнет…
Донка прыснула, как котенок.
— Ну, так и что, если пахнет? Будто я одеколона не нюхала?
— Но все-таки шелковую косыночку надела.
— А что, разве нельзя мне косыночку надеть?
— Конечно, можно. Почему нет? Главное тогда, когда есть для кого.
— Каждый гость — это гость, а этот писарь так даже косоглазый.
— Косоглазый не косоглазый, — заметил Василь, — но все за ним бегают.
— Может, все, только не я. Ну что ты, Василь, к нему прицепился? А если бы даже он мне и нравился, так тебе же это безразлично, я думаю.
Василь долго ковырял землю, прежде чем ответил.
— Если бы было безразлично, то я бы ничего не говорил. Наверное, не безразлично.
— Не понимаю, какая тебе разница, — с невинным выражением лица ответила Донка.
— Значит, есть разница.
— А почему?
Василь опустил голову и угрюмо ответил:
— Потому что ты, Донка, мне очень нравишься.
— Я? — спросила она с неподдельным удивлением.
— Именно ты, — буркнул Василь.
— Боже правый, что тебе может во мне нравиться?
— Не знаю что… Откуда я могу знать. Все мне нравится.
— Смеешься надо мной? — непринужденно рассмеялась она.
Василь покраснел.
— Какие там шутки, — ответил он почти злобно, — когда я хочу на тебе жениться? Женитьба — это никакие не шутки.
— Ты на мне? — произнесла она почти шепотом. — Не могу поверить.
Василь нетерпеливо махнул рукой.
— Вот такие разговоры с бабами. Говорю ей четко, так она не хочет верить. Отец прав: с бабами труднее всего. Если бы мужику сказал: хочу на тебе жениться, тот бы дал человеческий ответ — да или нет.
Донка громко и заразительно смеялась.
— Ой, Василь, с мужиком бы поженился. Что ты говоришь?
Она прямо покатывалась со смеху. Обняв свои колени и спрятав между ними лицо, она беспрерывно смеялась, но, даже замолчав, не подняла головы.
Василь спросил:
— Ну, так что будет с нами?
Ответа не последовало, и он повторил вопрос:
— Донка, так как же?..
Она продолжала молчать. В сердце его прокралась горечь, и он заговорил, обращаясь как бы сам к себе:
— Я понимаю, что я не по вкусу тебе… Простой я парень, а ты образованная панна. И из города… Конечно, в городе интереснее жить. Кто хоть раз городской жизни попробует, тому деревня уже не по вкусу… Хотя вот профессору, например, наоборот, а он не лишь бы кто… Человек умный, бывалый… Но с тобой другое дело, потому что ты не одного лучше меня найдешь. Насильно мил не будешь… Я знал это, я знал, что ты не захочешь меня…
Голос его задрожал, и умолк, а спустя минуту он добавил безропотно:
— Но все-таки подумал, что спросить не грех…
Опять наступило молчание. Над прудом раздались первые лягушечьи трели. Солнце уже спряталось, с лугов потянуло свежестью. Донка встала и тихо сказала:
— Поздно уже. Пора домой.
После минутной радости, родившейся в ней, когда она услышала признание Василя, ее вдруг охватила грусть. Она поняла, что парень, который ей так нравился, никогда не станет ее мужем. Она пришла в ужас при мысли, что старый Прокоп, узнав обо всем, назовет ее неблагодарной. Приютил ее под своей крышей, а она отплатила ему тем, что вскружила голову его сыну. И действительно, она не скрывала от себя того, что с самого начала старалась понравиться Василю. Но родители его могут подумать, что она это делала для того, чтобы поймать богатого мужа. Возможно, это и правда, что говорил Василь, будто отец не хочет вмешиваться в выбор невестки, но он никогда не согласится с тем, чтобы ею стала несчастная сирота, бедная родственница, которая ест чужой хлеб.
Она медленно спускалась к лодке. Уже подойдя к ней, Донка обернулась и увидела за собой Василя. Он был бледен и такой грустный, каким она его еще никогда не видела.
В неожиданном для самой себя порыве она вдруг обвила его шею руками и прижалась губами к его губам. Она чувствовала, как его руки все сильнее обнимают ее, поднимают ее так, что она пальцами ног едва касается земли.
Внезапный всплеск воды заставил их очнуться. Ближайший поплавок раз за разом погружался в воду, взбаламученную хаотичными движениями рыбы, которая попалась на крючок.
— Должно быть, какая-то большая штука, — сказал Василь, но даже не двинулся с места и не разжал объятий.
— Отпусти же, — тихо произнесла Донка.
В ответ он только прижал ее сильнее, говоря:
— Вот видишь, какая ты… А я уже думал, что не любишь меня. И так тяжело мне на сердце стало…
— Я люблю тебя, Василь, очень люблю, но что нам от этого?
Он засмеялся.
— Что нам от этого?! А что должно быть? Поженимся, ты станешь моей женой, и так нам будет хорошо, как никому на целом свете.
Она грустно покачала головой.
— Нет, Василь. Я не могу стать твоей женой: твой отец никогда с этим не согласится.
— Не согласится? Почему?.. Он же сам сказал, что это мое дело. Сам он профессору так сказал. Почему же сейчас должен не согласиться?
— Потому что я бедная.
— Ну, так что? — уже менее уверенно сказал Василь. — Того, что у меня есть, нам на двоих хватит…
— Да, но твои родители захотят для тебя жену с приданым…
— А я не хочу никакой другой, — горячо заявил он. — Или ты, или никто другой. Я уже взрослый, а не недоросток какой-то и имею право сам выбрать себе жену, какую захочу. Вот и все. А если отцу не понравится, так у него ласки просить не буду Я здоровый, сильный, на хлеб сам заработаю. Свет большой.
— Что ты говоришь, Василь, — вздохнула Донка. — Ты же сам знаешь, что против воли отца не пойдешь.
Василь засопел. Действительно, его отношение к отцу основывалось на безусловном повиновении, и, хотя в горячем порыве ему могла прийти в голову мысль о том, чтобы ослушаться отца, он знал, что не сумеет, что если бы дошло до этого, все равно подчинился бы воле отца.
— Так или иначе, — сказал Василь, — прежде всего нужно спросить отца. В голове не умещается, чтобы профессору он говорил, что это мое дело, а мне запрещал выбрать невесту по сердцу.
— Потому что ему и в голову не придет, что ты можешь выбрать себе такую бедную, как я. И лучше ты его об этом не спрашивай.
— Почему я не должен спрашивать?
— А что же мне, несчастной, тогда делать? Твой отец выгонит меня из дому, назовет неблагодарной, скажет, что я ему так отплатила за его доброту. Нет, Василь, лучше не спрашивать.
Домой они возвращались грустные. Медленно и в глубоком молчании Василь работал веслами. Ни на миг он не мог согласиться с советом Донки. Конечно, сообщение отцу о намерениях по отношению к Донке могло вызвать его гнев, и этот гнев мог обернуться как раз против Донки. На такой шаг Василь не мог пойти. Значит, нужно было найти такой способ разрешения этого вопроса, чтобы Донке ничто не угрожало. А способ был только один: выяснить мнение отца, прежде чем ему говорить что-нибудь конкретное. Здесь, разумеется, Василь не мог рассчитывать на собственные силы и решил снова обратиться за помощью к профессору.
Закрепляя на берегу лодку, он сказал Донке:
— Вот увидишь, все будет хорошо. Самое главное, что уже знаю, что я тебе нравлюсь.
— Как никто другой, — прошептала она едва слышно.
Он снова хотел обнять ее, но как раз в это время на мостике показался рыжий Виталис.
— Пойдешь, Донка, со мной после ужина в Радолишки? — спросил Василь. — Сегодня суббота, кино показывают.
— Лучше не пойдем, — ответила она после минутного колебания, но он настаивал до тех пор, пока она не согласилась.