С момента, когда профессора Добранецкого привезли в клинику, все отделение "В" на первом этаже освободили от пациентов, чтобы тяжелобольному обеспечить абсолютную тишину. Весь обслуживающий персонал, все, кто входил сюда, должны были надевать войлочные тапочки, а разговаривать только шепотом.
В крайней палате, куда поместили Добранецкого, окна были зашторены, там царил полумрак. Больного раздражал свет и громкая речь. Они вызывали у него мучительные головные боли, которые не снимались даже самыми большими дозами пантопона или морфия. Днем и ночью у его кровати дежурили врачи. Кроме них, здесь часами просиживала жена профессора.
Стоило ей уйти, и больной сразу же начинал требовать ее присутствия. Состояние его резко ухудшалось, пульс слабел, боли усиливались, а по щекам обильно текли слезы. И вдруг на его лице появлялось выражение облегчения. Это его невероятно обостренный слух улавливал не слышимые никем другим ее шаги по коридору. Она садилась у кровати, а он брал ее руку, закрывал глаза и часами молчал или шепотом говорил нежные слова о том, как любит ее, какая она красивая, о том, что жил для нее и что ему не страшно расстаться с жизнью, он только не может и не хочет расстаться с ней.
Иногда, а случалось это чаще всего ночью, он терял сознание. Тогда у него начинались судороги, затем тошнота, страшные головные боли и снова бредовое состояние.
Пани Нина была в отчаянии. Никто из ее старых знакомых не мог ее сейчас узнать. Ненакрашенная, кое-как причесанная, с синяками под глазами, она ходила как помешанная. Прежде она выглядела удивительно молодо. Сейчас мгновенно состарилась.
— Видите, как она страдает, — говорили все. — Вот это любовь.
Они ошибались. Пани Нина страдала по другой причине. Она знала, какие неотвратимые последствия повлечет за собой смерть мужа. С тех пор как после отъезда Вильчура муж принял руководство клиникой, их материальное положение значительно улучшилось, и все-таки они не успели оплатить и малой части долгов. Смерть мужа означала для пани Нины крайнюю бедность, бедность, которая влекла за собой потерю положения в обществе, удобств, нарядов, значимости, красоты и успеха. Не многие знали, что ее возраст уже приближается к сорока. Путем неограниченных затрат и многих жертв она поддерживала свою привлекательность, которой славилась с молодости. Сейчас, когда она останавливалась у зеркала, ее охватывал ужас. Она хорошо понимала, что уже не сможет начать новую жизнь, что смерть мужа означает и конец ее карьеры. Она понимала и то, что не сможет рассчитывать на успех у мужчин. До сих пор она, выхоленная и элегантная, околдовывала их своими чарами. На бедную, плохо одетую и измученную женщину не посмотрит ни один мужчина.
И когда она страстным повелительным тоном говорила мужу: "Ты должен жить!.. Ты будешь жить!.." — это одновременно означало: " Я хочу жить, а твоя смерть — это моя смерть".
За счет клиники были приглашены самые известные отечественные и зарубежные специалисты. У постели больного периодически собирались консилиумы. И никто не вселял надежду, не мог ее вселять. Опухоль медленно, но неустанно разрасталась, сдавливая извилины мозга. Летальный исход был уже вопросом времени. Последний консилиум сделал заключение, что, учитывая разветвление новообразования, операция представляется почти невозможной. Известный американский врач, профессор Колеман, который прервал свой отдых на Ривьере, чтобы поспешить к постели больного коллеги, признался Добранецкому, когда тот требовал от него сказать ему правду:
— Я бы не согласился на операцию, потому что не считаю ее целесообразной.
Добранецкий прошептал:
— У меня уже давно такое же мнение… Один шанс из ста.
— Один из ста тысяч, — поправил его Колеман.
В тот же день после обеда пани Добранецкая, выслушав приговор, приняла решение: если есть хоть один шанс из ста тысяч, то следует воспользоваться операцией. Она до тех пор умоляла Колемана, пока тот не согласился.
— Я совершенно убежден, что операция ничего не даст, она лишь ускорит смерть больного. Но, если вы так настаиваете, я могу ее провести. Я только сомневаюсь, согласится ли на это профессор Добранецкий. Я ориентируюсь в данной ситуации и считаюсь достаточно хорошим хирургом, чтобы понять, что ланцет здесь не поможет.
Американец не ошибался.
Все уже было готово к операции, когда пани Нина стала просить мужа, чтобы он согласился.
Он сразу же и категорически отказался.
Не помогли настойчивые уговоры и просьбы. Наоборот, он обиделся и в конце концов с горечью спросил:
— Ты хочешь отнять у меня эти несколько последних дней жизни?..
— Но, Ежи… — решилась она.
— Тебе тяжело сидеть возле меня, и ты хочешь избавиться поскорее…
После этих слов она не могла говорить. Она сидела возле его постели убитая и отчаявшаяся.
Больной провел ночь спокойно. А когда утром она пришла снова, он спросил:
— Профессор Колеман уже уехал?
Нина оживилась.
— Да, но он собирался задержаться в Вене. Его можно еще вернуть телеграммой.
— О нет, нет.
И после паузы добавил:
— Есть только один человек на свете, который смог бы, может быть, меня спасти… Но он скорее согласился бы меня убить…
— О ком ты говоришь, Ежи? — она широко раскрыла глаза.
— О Вильчуре, — прошептал Добранецкий.
У нее сжалось сердце. Он говорил правду:
они не могли ждать помощи от Вильчура. Однако как бы хорошо она это ни понимала, как бы ни была она убеждена в том, что ни за какие сокровища они не смогут добиться расположения Вильчура, она ухватилась за эту надежду обеими руками.
— Ежи, ты согласился бы оперироваться, если бы операцию делал Вильчур?
— Да, — ответил он после минутного колебания, — но об этом незачем говорить.
Она была взволнована его ответом.
— А может быть, попробовать? Может быть, он согласится?
— Не согласится.
Нина, однако, уцепилась за эту мысль. Она не могла отказаться от нее и, как только вышла из палаты, обратилась к первому попавшемуся ей на пути санитару:
— Можно ли видеть доктора Кольского?
— Он в операционной.
— Как только закончится операция, попросите его сразу же спуститься вниз. Я буду ждать его в кабинете.
Кольский выслушал внимательно проект Нины. Он тоже не верил, что Вильчур согласится оперировать Добранецкого. Не верил он и в то, что Вильчур вообще согласится приехать в Варшаву.
— Но вы все-таки сообщите ему, — настаивала она. — Пошлите ему телеграмму. Я не могу, вы же понимаете. Здесь речь идет не о моей амбиции, но я знаю, что мою телеграмму он выбросит не читая, а вас он ведь любил.
Кольский покачал головой.
— Моя попытка тоже ничего не даст.
— Тогда напишите доктору Каньской. Он любит ее. Может быть, он ее послушает. Ведь вы говорили, что у нее такое доброе сердце, а здесь речь идет о милосердии, о милосердии к умирающему. Вы не можете мне в этом отказать!
После долгих колебаний, хотя Кольский знал, что в результате он потеряет расположение Люции к себе, вместе с пани Добранецкой он составил длинную телеграмму.
И сейчас они ждали ответ. Пани Нина время от времени выходила из палаты мужа, чтобы узнать у Кольского, нет ли известий. Телеграмма пришла около полудня. Кольский развернул ее и громко прочел: "Профессор Вильчур частично не владеет левой рукой, поэтому не может провести операцию. Люция".
Пани Нина бессильно опустилась в кресло.
— Боже, Боже!..
Она вдруг вскочила.
— Это неправда! Это не может быть правдой! Это только увертка! Я не верю этому!
Она схватила телеграмму и, потрясая ею, лихорадочно говорила:
— Это же ясно, что увертка. У него нет сердца. Боже правый! Что делать? Посоветуйте мне, как его уговорить… Он, наверное, совершенно здоров и радуется, что его враг умирает. Эта недееспособная рука просто вымысел.
Кольский покачал головой.
— Не думаю. Панна Люция не прибегла бы к таким уловкам, да и у профессора нет для этого поводов. Они могли бы просто написать, что у него нет времени.
— Так что это значит? Скажите же мне: как это понимать?
Он пожал плечами.
— Я полагаю, что это правда.
Пани Нина разрыдалась. Кольский смотрел на ее растрепавшиеся волосы, покрасневшее лицо, на вспухшие от слез глаза. Она выглядела отталкивающе. Долгие годы она изменяла мужу и обманывала его, а сейчас пришла в такое отчаяние, точно была самой верной женой, точно безгранично его любила. Может, как раз поэтому у Кольского родилось сострадание. Правда, лично он был убежден, что Добранецкого уже нельзя спасти. Он разделял мнение Колемана о том, что здесь идет речь об одном шансе из ста тысяч. Однако… Однако он видел уже не одного пациента, который был в подобной ситуации. Волшебный ланцет профессора Вильчура умел из ста тысяч шансов отыскать один счастливый.
Он еще раз прочел телеграмму.
— Частично не владеет, — размышлял он. — Частичное, а значит, неполное поражение… А, собственно, необходимо ли участие обеих рук при этой операции?.. Трепанацию все равно проводит ассистент. Это деталь. Речь идет об удалении новообразования. Здесь, пожалуй, достаточно одной руки. Достаточно будет даже указаний.
Кольский знал из опыта, что Вильчур обладает какой-то удивительной, безошибочной интуицией, ориентируясь в оперируемой плоскости. Разветвленная и самая сложная опухоль была для него как бы чем-то давно знакомым…
— Пани Нина, — обратился он, и она тотчас же перестала плакать, — я думаю, что если даже профессор Вильчур не владеет одной рукой, он все-таки мог бы провести операцию.
— Мог бы?.. О Боже! Действительно мог бы?
— Действительно, разумеется, с затруднениями, но это возможно.
— А возможно ли его в этом убедить?
Кольский пожал плечами.
— Он как хирург хорошо понимает, что с помощью ассистентов, особенно ассистентов, которые знают его давно и проводили с ним уже не одну операцию, он сможет ее провести.
— Но как его заставить?
— О том, чтобы его заставить, не может быть и речи. Остается только просить.
— Так давайте поскорее пошлем вторую телеграмму!
Кольский покачал головой.
— Я сомневаюсь, что это даст положительный результат.
— Но что же делать? Что делать?.. — Она лихорадочно сжимала пальцы.
Подумав, Кольский сказал:
— Насколько я знаю профессора Вильчура и как я могу судить, то, мне кажется, было бы лучше… если бы вы поехали к нему. Если вам
удастся его расчувствовать, если вы сможете выпросить у него прощение… возможно, он согласится. Разумеется, уверенности здесь быть не может…
Пани Нина вскочила с места:
— Достаточно ли для этого времени? Успею ли я доехать туда и вернуться с ним? Не будет ли слишком поздно?
Он развел руками.
— Здесь никто поручиться не может.
— Да, да, — лихорадочно засуетилась она. — Нельзя ждать ни минуты. Я не буду ничего брать с собой, поеду как стою. Мне все равно. Только узнайте, пожалуйста, когда ближайший поезд.
— Я думаю, что вам лучше воспользоваться самолетом. Вы долетите до Вильно, а в Вильно можно по телефону из Варшавы заказать машину и прямо с аэродрома поехать в Радолишки. Это будет значительно быстрее, чем поездом. Дорога в обе стороны займет немногим более полутора суток, а точнее, тридцать восемь часов, включая два часа пребывания на месте.
— Вы так добры, — удивилась она, — вы все проверили и сосчитали!
Кольский ничего не ответил. Он подсчитывал это уже для себя много раз, столько, сколько раз он ждал, что Люция позволит ему приехать хотя бы на несколько дней.
Пани Нину уже не удивляло, что он знал время вылета и прибытия в Вильно и то, как можно заказать в Вильно машину.
— Как хорошо, что вы все знаете! Сама бы я с этим всем не справилась. Я совершенно без сил.
И вдруг она схватила его за руку.
— Пан Янек! Пан Янек! Поедем со мной!
Кольский слегка побледнел.
— Это невозможно, — ответил он, — я не могу сейчас уехать.
— Почему?
— Клиника перегружена, коллеги не справляются. Нет, не могу.
— А какое мне дело до клиники! — возмутилась пани Нина. — Я сейчас же договорюсь с Ранцевичем, и вы будете свободны.
Лицо Кольского скривилось.
— Не в докторе Ранцевиче тут дело и не в освобождении, мне просто неудобно заставлять коллег выполнять мою работу только по той причине, что мне хочется прогуляться на границу.
Она посмотрела на него с упреком.
— Вы называете прогулкой поездку по спасению своего умирающего шефа?
Кольский молча опустил голову. На самом же деле он не хотел сопровождать пани Нину совершенно из других соображений. Он знал, как не терпела ее Люция, и допускал, что Люция по его письмам могла подозревать о его близкой связи с Добранецкой. Если бы он появился там вместе с ней, то тем самым подтвердил бы правильность предположений. И более того, по отношению к Люции и Вильчуру он бы выступил союзником Добранецких, а этого ему не хотелось. Уже и то, что он подписался под телеграммой к Люции, было с его стороны достаточной жертвой. Он сразу понял это по сухой, деловой и безличной телеграмме Люции. Для него она не добавила ни единого слова.
Вас может сопровождать секретарь профессора, — сказал он.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, нет! Должны ехать вы. Здесь не в сопровождении дело.
— А в чем же?
— Вы в хороших отношениях с ними. Ваши уговоры будут результативнее моих.
— Я не убежден в этом.
— Но ведь нельзя пренебречь ничем, что могло бы склонить Вильчура на проведение операции. Вы должны ехать. Вы ничем не обязаны мне, и я не поэтому вас прошу, ведь не обо мне идет речь, а о моем муже.
Он понял, что больше не может сопротивляться.
— В таком случае через полчаса мы должны быть в аэропорту. Оттуда пошлем телеграмму.
— Спасибо вам! — она протянула руку, а в глазах ее снова появились слезы.
Не прошло и часа после разговора, как они уже сидели в самолете, который, легко оторвавшись от земли, взял курс на Вильно. День был осенний. Над аэропортом низко висели черные тучи. Сыпал мелкий, но густой дождь. Самолет, убрав шасси и поднимаясь все выше, исчез за тучами. В салоне воцарился полумрак. Однако спустя несколько минут все озарилось ярким светом. В необыкновенно чистой голубизне они увидели над собой солнце, а внизу — застывшее море белоснежных волнистых пригорков и курганов, безбрежное море, на котором единственным темным пятном была их собственная тень, тень самолета.
В этот день в больнице на мельнице гостей не ждали. Пациентов тоже было мало, так как с утра лил такой густой дождь, что даже Емел не решился на свою обычную вылазку в городок.
Ходил он хмурый и что-то бормотал себе под нос, проклиная все на свете. Никто не пытался его отвлечь. Донка должна была обслуживать больных, Люция была занята своими мыслями, а Вильчуру вовсе не хотелось разговаривать: он сидел в своей комнате и читал.
Сразу же после ужина, сославшись на усталость, Вильчур ушел отдыхать. Его примеру последовал и Емел. Люция еще заглянула к больным, привела все в порядок в амбулатории и взялась за переписывание счетов, предварительно закрыв входную дверь. В это время, как правило, никто не обращался в больницу.
Скоро она отложила перо и задумалась. Подавленность Вильчура не могла ускользнуть от ее внимания. Правда, сегодня никто здесь не отличался веселым настроением, но в таком состоянии профессор бывал редко. Она видела его таким только в Варшаве. Опять его мучили какие-то тяжкие воспоминания. Вряд ли они вызваны вчерашней телеграммой. Интуиция подсказывала Люции, что скорее всего это результат бала в Ковалеве.
Для нее, несмотря на неприятный разговор с паном Юрковским, этот бал всегда будет милым воспоминанием.
Но она понимала, что Вильчур думает о нем совсем иначе. Когда она танцевала, то явно чувствовала его неодобрение. Нет, не порицание, но все же недовольство. Может быть, она поступила плохо, что танцевала? Может быть, ей вообще не нужно было уговаривать его поехать на этот бал?..
И все-таки она не могла себя упрекать в этом. У нее так мало удовольствий, она настолько отказалась от всех развлечений, что имеет право рассчитывать на его понимание, если раз, один только раз за многие месяцы захотела развлечься.
Эти размышления наполнили ее какой-то невыразимой грустью. Она встала, решив отложить счета до завтра, и начала складывать бумаги в стол.
Как раз в эту минуту в окно ударил яркий сноп электрического света. Со стороны мельницы приближалась машина.
— Что это может быть? — удивилась Люция.
Сквозь шум дождя явно прослушивался звук мотора. Машина остановилась возле крыльца, и скоро послышался стук в дверь. В сенях было темно. Люция взяла из амбулатории лампу и, держа ее в руке, открыла дверь.
Вначале она не узнала Добранецкую и спросила:
— Вы привезли больного?
— Я, наверное, очень изменилась, — ответила прибывшая. — Я Добранецкая.
Люция отступила назад. Кровь бросилась ей в лицо. Но в ту же секунду она увидела за спиной Добранецкой Кольского. Люция взяла себя в руки.
— Прошу вас, входите.
Она поставила лампу на стол и застыла рядом, сжав губы. Появление здесь этой женщины было просто цинизмом и подняло в Люции с прежней силой волну ненависти.
Пани Нина приблизилась к ней и протянула руку.
— Вы не поздороваетесь со мной? — с покорностью спросила она.
После минутного колебания Люция подала ей кончики пальцев, выразив этим движением все свое презрение. Почти так же безразлично она подала руку Кольскому. Боясь разбудить профессора, она провела их в амбулаторию и, закрыв дверь, спросила:
— Разве вы не получили телеграмму?
— Мы получили, но… — начала Добранецкая.
— Жаль вашего времени, которое вы потратили на дорогу. Я могу вам повторить только то, что было в телеграмме.
— На месте ли профессор Вильчур? Самое позднее, через два часа мы должны выехать, чтобы успеть на самолет.
Люция пожала плечами.
— Не задерживаю, тем более, что вы не сможете увидеть профессора Вильчура. Уже поздняя ночь. Профессор спит после трудового дня, и я не стану его будить.
Добранецкая вся дрожала.
— Я умоляю вас, умоляю. На карту поставлена жизнь моего мужа.
Глаза Люции сузились.
— А тогда, когда вам не нужен был Вильчур, вы и ваш муж смогли найти для него хоть искру человеческого участия? По какому праву, с каким лицом вы приходите сюда к человеку, которого обидели, у которого вырвали все и едва не убили морально! Да, это вы и ваш муж были источником всей клеветы, которой опутали профессора. И сейчас вы молите о помощи?! О! Я знаю, хорошо знаю, чего вы стоите, и профессор Вильчур тоже знает. И если я удивляюсь чему-нибудь, так только тому, что слишком поздно вас настигла заслуженная кара. Нужно полностью потерять чувство стыда, чтобы после всего, что произошло, появиться здесь, в доме профессора! Нужно быть не человеком, а зверем, чтобы после всего просить его о помощи!
— Пани Добранецкая сжимала ладонями виски и тихо повторяла:
— Боже… Боже… Боже…
Кольский стоял побледневший, опираясь о спинку стула, и молча смотрел в сверкающие ненавистью глаза Люции. Он не слышал, что она говорила, он вбирал в себя ее присутствие, упивался тем, что видит ее.
— Вы недостойны переступить порог этого дома. Каждое ваше прикосновение — это грязь и оскорбление. Напрасно вы сюда приехали, потому что мне неприятно видеть вас даже униженной. Вы не встретитесь с профессором!..
— Как жестоко вы мстите! — прошептала Добранецкая.
— Это судьба мстит вам. Судьба, а не я.
— Так почему вы не хотите позволить мне встретиться с профессором? Разве не месть диктует вам эту неуступчивость?
Люция смерила ее презрительным взглядом.
— Это не месть. Знаете ли вы, что вчера сказал профессор? Что он не отказал бы в помощи даже самому страшному преступнику.
— Так почему же он нам в ней отказывает?
— Потому что дать ее не может. Я не разбужу профессора и даже не расскажу ему о том, что вы были здесь. Не хочу нарушать его покой. Вам с вашей жадностью и завистью не понять того благородства, той безграничной доброты, той жертвенности, которыми полна душа оскорбленного вами человека. Ваш приезд сюда полностью характеризует вас. Вы, разумеется, не смогли поверить моей телеграмме. Вы считали, что это выдумка. Что, правда? Вы думали, что это вранье, что профессор Вильчур хотел таким образом дать понять, что не отказал бы в помощи, несмотря на причиненные вами обиды, если бы только мог? Как вы ошибаетесь! Я не обязана давать вам какие бы то ни было пояснения, но я скажу вам. Недавно левую руку профессора укусила бешеная собака, и с того времени, хотя проведено необходимое лечение, рука постоянно дрожит. Понимаете ли вы сейчас, что профессор действительно не может провести операцию?
Пани Добранецкая хотела что-то сказать, но Люция остановила ее движением руки.
— Нет, ничего не говорите! Ничего не говорите! Я боюсь, что услышу какое-нибудь жалкое подозрение, потому что в ваших устах уже родилась самая омерзительная клевета, и ничего другого от вас я не жду. Вам незачем здесь больше оставаться, уезжайте! Уезжайте сейчас же и позвольте нам забыть о вас и вашем муже!..
И вдруг Добранецкая бросилась перед ней на колени.
— Сжальтесь!.. О, сжальтесь… — умоляла она, рыдая.
Люция оставалась невозмутимой.
— Встаньте же, это отвратительно!
И, обращаясь к Кольскому, она сказала почти тоном приказа:
— Поднимите же ее, наконец!
Кольский помог пани Нине встать и усадил ее на стул. Она не переставала всхлипывать. Сквозь рыдания она произнесла:
— Вы жестоко судите меня… Очень жестоко… Может быть, я заслужила это… Но я перенесу все унижения… Все… Только не отказывайте мне в моей просьбе… Я должна встретиться с профессором…
— Зачем? — резко спросила Люция.
— Потому что пан Кольский сказал, что состояние руки профессора не является непреодолимой преградой, что с помощью ассистентов профессор мог бы провести операцию одной рукой…
Люция пожала плечами.
— Это говорит лишь о том, что пан Кольский — плохой хирург.
— Извините, панна Люция, — впервые за все время отозвался Кольский. — Но я действительно это сказал, и, как вы уже знаете, я слов на ветер не бросаю. Я считаю, что это возможно.
Люция отрицательно покачала головой.
— Я не могу согласиться с вами: вчера профессор сам сказал, что не взялся бы за эту операцию.
— И я бы за нее не взялся, — спокойно ответил Кольский. — Но если бы я был единственным человеком, который может ее провести, я бы рискнул. Я уверен, что профессор Вильчур, если его отказ не связан с чем-то другим, согласится со мной.
Люция гневно посмотрела на него. Она была возмущена до глубины души его появлением. Она считала, что он воспользовался приездом Добранецкой, чтобы появиться здесь, хотя у него не было на это разрешения.
— Неужели и вам я должна объяснять, что профессор не руководствовался никакими иными причинами? — сказала она, подчеркивая слово "иными".
В сенях скрипнула дверь, и послышался шум шагов. Все умолкли. Кто-то направлялся в амбулаторию. Полоса света под дверью указывала на то, что именно отсюда раздавались голоса.
Дверь открылась, и на пороге появился профессор Вильчур в халате. Он осмотрелся и, видимо, ослепленный светом, спросил:
— Панна Люция, что здесь происходит?
Не успев получить ответ, он увидел Кольского, а минуту спустя узнал Добранецкую и инстинктивно сделал шаг назад.
Добранецкая протянула к нему руки.
— Пан профессор! Спасите! Я приехала просить вас о спасении!
Вильчур долго не мог произнести ни слова. Вид этой женщины потряс его до глубины души. В эти минуты в его памяти ожили воспоминания тех месяцев, когда она вела против него разнузданную кампанию по созданию общественного мнения, не гнушаясь самой отвратительной клеветой.
— Умоляю вас, профессор, только вы единственный можете его спасти! Сжальтесь… сжальтесь…
Вильчур обратился к Люции:
— Разве вы не послали телеграмму?
— Разумеется, послала.
— Мы получили ее… — начала Добранецкая.
— Если вы получили, то знаете, что я ничем не могу вам помочь.
— Вы можете, пан профессор, вы можете!
Вильчур нетерпеливо перебил ее.
— Я понимаю, что вы взволнованы, но успокойтесь, прошу вас, и поймите, что вы обращаетесь к врачу, к добросовестному врачу. Если я отказал вам в помощи, то наверняка знал, что не в состоянии вам помочь. Вы понимаете? Для меня не имеет значения, кто обращается за помощью. Если бы даже кто-то, желая меня убить, сам поранился, я спасал бы и его так же, как любого другого. Я понимаю, что вам нелегко поверить в это, так как у нас диаметрально противоположные взгляды на этику. Но уж если вы не верите моим словам, то поверьте своим глазам.
Он вытянул левую руку, дрожавшую в эти минуты особенно сильно.
— Вот видите, я калека. Если такую сложную операцию не согласились делать самые известные специалисты, как же вы можете ждать этого от меня в таком состоянии? Я никогда не был чудотворцем. Как хирург я действительно мог гордиться своими знаниями и твердостью руки, хотя и в этом мне некоторые отказывали. Я был бы сумасшедшим, если бы сейчас, понимая свое положение, согласился на ваши просьбы.
Еще минуту держал он перед ее глазами свою дрожащую руку, потом медленно повернулся, направляясь к двери.
Добранецкая впилась пальцами в плечо Кольского, умоляя:
— Не позволяйте ему уйти, говорите!
— Пан профессор, — отозвался Кольский
Вильчур остановился, уже держась за ручку двери, и оглянулся.
— Что вы хотели мне сказать? Ведь вы же сами, как хирург, все хорошо понимаете.
— Да, пан профессор, я согласен, что вы не смогли бы взяться за проведение этой операции самостоятельно. И не только этой, но даже и более легкой. Но… здесь речь идет не об операции, проводимой лично вами. Здесь нужно только ваше присутствие, точный диагноз, инструкции, указания во время самой операции. На губах Вильчура появилась усмешка.
— И вы верите, что такая операция по доверенности может удаться?
Кольский не уступал.
— Я слышал о случае, когда корабельный механик в открытом море проводил ампутацию ноги матросу, не имея понятия об анатомии, но пользуясь указаниями хирурга, передаваемыми из какого-то порта по радио. Операция удалась…
Пани Нина, всхлипывая, продолжала повторять шепотом:
— Умоляю, профессор… Умоляю…
Вильчур стоял какое-то время нахмурившись.
— Подобные операции иногда могут удаваться, если они несложные. Я еще раз вас спрашиваю, пан Кольский, верите ли вы в то, что здесь можно воспользоваться такой системой?
— Нет, пан профессор. Я вообще не верю, что эта операция может быть успешной. Состояние больного, по моему мнению, безнадежно. Но…
Его прервали рыдания пани Добранецкой.
— Но, — продолжал он, — моя вера или неверие не могут повлиять на факт существования возможности спасти пациента. Профессор Колеман определил ее как один шанс из ста тысяч. Если пациент говорит, что убежден, что в случае проведения вами операции он может надеяться на этот единственный шанс, я думаю, вы не откажете. Я думаю, что вы не должны отказать.
Вильчур, несколько озадаченный, посмотрел ему прямо в глаза.
— Почему же вы думаете, что я не должен?
Кольский убежденно ответил:
— Потому что я был вашим учеником, пан профессор.
В комнате воцарилось молчание.
Не вызывало сомнения, что слова Кольского произвели на Вильчура большое впечатление. Он подошел к окну и всматривался в капли дождя, стекающие по темному стеклу. Красные задние огоньки автомобиля высвечивали забрызганный номер.
Не оборачиваясь, Вильчур сказал:
— Не будете ли вы так добры, панна Люция, собрать мой чемодан?
— Сейчас я приготовлю, — тихо ответила Люция.
Едва она успела закрыть за собой дверь, как услышала рыдания. Это пани Нина упала на колени перед Вильчуром.
— Спасибо, спасибо вам! — причитала она, пытаясь схватить его руку.
— Успокойтесь, успокойтесь, пожалуйста, — сказал дрогнувшим голосом Вильчур.
Он грустно улыбнулся и махнул рукой.
— Я прошу вас, встаньте.
Обращаясь к Кольскому, он указал полку на стене:
— Коллега, вы найдете там валериановые капли.
Кольский положил шляпу, которую все время держал в руках. Среди многих флаконов он нашел нужный, отсчитал тридцать капель, не спеша добавил в стакан воды из стоявшего на столе графина и подал пани Нине. Все это время Вильчур внимательно и пытливо присматривался к нему. Наконец положил ему руку на плечо и сказал:
— Вы действительно были моим учеником, и мне не стыдно за вас.
Кольский покраснел.
— Поверьте, пан профессор, я не заслужил такого высокого мнения о себе.
Вильчур, казалось, не слышал его слов, занятый своими мыслями. Это, должно быть, были очень тяжелые мысли: лоб профессора покрылся глубокими вертикальными складками. Он взглянул Кольскому прямо в глаза. В его пристальном взгляде читалось решение.
— Вы убедили меня, я поеду, но при одном условии.
Кольский несколько забеспокоился.
— Я полагаю, что пани Добранецкая согласится на любые условия.
— Да, да, — подтвердила Нина. Я сразу принимаю любые условия.
— Это условие только для пана и ни для кого другого.
— Для меня? — удивился Кольский.
— Да. И я еще раз подчеркиваю, что это условие исключительно для вас.
— Я слушаю вас, пан профессор.
— Так вот, на время моего пребывания в Варшаве вы, коллега, останетесь здесь. Я не могу бросить, и вы это сами должны понимать, моих пациентов. Доктор Каньская не хирург, а здесь много случаев, где необходима срочная помощь хирурга, поэтому вы останетесь здесь до моего возвращения.
Кольский стоял бледный как полотно. Неожиданное предложение Вильчура свалилось на него как безграничное счастье, которое он не осмеливался нарисовать в своём воображении. Остаться здесь, быть вместе с Люцией, видеть ее каждый день, работать вместе, как прежде в Варшаве… Даже в самых смелых своих желаниях он не заходил так далеко. Он уже хотел было ответить, что соглашается на условие профессора, но его вдруг остановила мысль: как воспримет это Люция? Не увидит ли она в этом какую-то хитрость, не примет ли его как незваного гостя… Особенно после того, что он услышал из ее уст в ответ на просьбу Добранецкой? Из ее слов он мог сделать вывод, что она относит его к числу врагов профессора, которых считала и своими врагами. Таким образом, радость пребывания рядом может обернуться невыносимой пыткой для обоих.
— Не знаю, — начал он неуверенно, — не знаю, пан профессор, могу ли я позволить себе остаться.
— Почему?
— В Варшаве у меня много работы. Больница переполнена… Кроме того, частные пациенты.
— Но вы ведь должны были оставить их на попечение кого-нибудь из врачей.
— Да… Но в клинике… Доктор Ранцевич освободил меня только на двое суток.
Вильчур смотрел на него изучающе.
— Коллега, я думаю, что в сложившейся ситуации это не может быть аргументом, с которым следовало бы считаться.
— Конечно, — невнятно проговорил Кольский. — Однако, с другой стороны…
— Я не хочу оказывать на вас давление. Я не думаю, что ваше пребывание здесь было бы для вас так неприятно. Мне известно со слов доктора Каньской, что в своих письмах вы неоднократно выражали желание навестить нас. Во всяком случае я не могу отменить свое решение, поэтому вы должны подумать.
— Но ведь здесь не о чем говорить! — пани Добранецкая вскочила со стула. — Конечно, доктор Кольский останется. С Ранцевичем я все улажу сама. Было бы чем-то неправдоподобным, если бы Ранцевич высказал какие-нибудь претензии по этому поводу. Я не понимаю, почему вы возражаете. Не понимаю еще и потому, что я знаю, как вам нравится…
— Я согласен, — быстро прервал ее Кольский, — останусь до вашего возвращения.
— Вот и все в порядке, — усмехнулся Вильчур. — Неудобства здесь не слишком страшные. Вы будете жить в моей комнате. И прошу вас, пользуйтесь всем, что вам понадобится, ведь вы не взяли с собой всего необходимого.
Кольский кивнул головой.
— Я вовсе ничего не взял.
— Значит, дайте мне свой варшавский телефон, и сразу по приезде я позвоню, чтобы вам выслали все необходимое.
— Я все это организую сама, — вмешалась Добранецкая.
— Вам не повредит также, коллега, познакомиться с местными условиями и людьми. Просто короткий отпуск, хотя погода неподходящая.
Подумав, Кольский сказал:
— Я хотел бы попросить пана профессора только об одном…
— Я слушаю.
— Я хотел бы, чтобы вы… чтобы вы объяснили панне Люции, что инициатива исходила от вас и что это было вашим условием при отъезде в Варшаву.
Вильчур ответил несколько озадаченный:
— Разумеется, я могу это сказать.
Пани Добранецкая нетерпеливо посматривала на часы.
— Я очень боюсь, как бы нам не опоздать на самолет. Вместо дорог какое-то месиво, поэтому я бы хотела выехать как можно быстрее, если вы, пан профессор, смогли бы.
Вильчур кивнул головой.
— Сейчас оденусь. Через десять минут я буду готов.
Он вошел в свою комнату, где Люция уже заканчивала складывать его вещи, и помог ей закрыть чемодан.
— Вы очень недовольны мной, панна Люция? А как бы вы поступили в подобном случае?
— Не знаю, — пожала она плечами. — Не знаю, как бы поступила на вашем месте. Но если бы мне пришлось спасать этого человека, я бы не пошевелила даже пальцем. Такое чудовище не заслуживает того, чтобы жить. Чем раньше мир освободится от него, тем лучше.
Он усмехнулся.
— Вы отважная.
— Отважная? — удивилась она.
— Вы узурпируете Божье право осуждать. Но уж если вы это делаете, то нужно одновременно распорядиться и другой чертой: милосердием. Но не будем дискутировать, потому что на это у нас нет времени. Я должен быстро одеться.
— Вы не задержитесь, я думаю, в Варшаве очень долго? — спросила она уже будучи у двери.
— О нет. Ни часа больше, чем будет нужно. Ах, да! Чтобы вы здесь не скучали и чтобы у вас была помощь, здесь останется доктор Кольский. Я просил его об этом. Мне очень хотелось, чтобы он остался здесь до моего приезда. Он долго сопротивлялся, но вынужден был согласиться, так как это было моим условием.
Люция смотрела на него широко открытыми глазами.
— Сопротивлялся?.. Но если он так сопротивлялся, то я не понимаю, зачем вы его заставляли. Я могу вполне справиться сама, тем более что доктор Павлицкий заглядывает сюда почти каждый день.
— Но не всегда, не всегда, — мягко поправил Вильчур.
— А кроме того, не понимаю…
Он прервал ее:
— Согласуем это в другой раз, а сейчас я должен одеваться.
После ее ухода он быстро оделся и спустя пять минут появился в пальто с чемоданом в руке. Уже в сенях проинформировал Люцию в нескольких словах по делам больницы, затем сердечно поцеловал ей руку и вышел на крыльцо, где его уже ждала пани Добранецкая. Через густую стену дождя они подошли к большой машине старого образца, но очень удобной и на высоких рессорах. Несмотря на дорожные ухабы и грязь, машина шла ровно. Опытный водитель ловко объезжал опасные выбоины.
Пани Добранецкая пыталась завязать с Вильчуром разговор. И хотя он отвечал односложно, она продолжала искать новые темы. Наконец, он сказал:
— Я очень устал, попытаюсь вздремнуть.
Она поняла и тотчас умолкла.
Правда, пока о сне не могло быть и речи. Однако, когда спустя час машина выбралась с тракта на шоссе, профессор Вильчур, откинувшись на подушки сиденья, закрыл глаза и уснул. В аэропорт они прибыли за час до вылета самолета. Свободное время Вильчур посвятил написанию письма Люции, вспомнив некоторые вопросы, о которых при выезде забыл.
Спустя два часа они были уже на варшавском аэродроме и прямо из Океньтя поехали в клинику. Когда машина остановилась у входа, Вильчур не сразу сумел выйти: его внезапно покинули силы. При виде здания, в котором он провел столько лет, клиники, которую он сам создал, у него сжалось сердце. Опустив голову, он вошел и сразу из холла направился в свой прежний кабинет. Пани Добранецкая, которая опередила его, успела уже кому-то сообщить о его приезде. В течение минуты на всех этажах уже знали об этом. Знали все, но никто не хотел этому верить. Встретить Вильчура выбежал и Ранцевич, доктор Михаловский, Котковский и другие врачи. Его окружили, ему пожимали руку и не могли поверить собственным глазам.
Было что-то трагически неправдоподобное в том, что этот человек решился на столь великодушный шаг, на сверхчеловеческое самопожертвование.
Когда узнали, что пани Добранецкая вместе с Кольским отправилась в Радолишки, чтобы умолить Вильчура приехать, все пожимали плечами: никто ни на мгновение не допускал, что Вильчур согласится. И только Ранцевич, который давно и лучше всех знал профессора, сказал:
— Люди меняются. Может, и он изменился, а если не изменился, то не стоит терять надежды.
Спустя минуту добавил:
— Другое дело, нужен ли будет его приезд. Добранецкий может не дожить до утра, да и операция… Я сравнил бы эту операцию с лотереей, в которой нет ни одного выигрышного билета.
И действительно, за последние сутки состояние Добранецкого резко ухудшилось. Больной почти все время был без сознания, а в минуты, когда оно возвращалось к нему, хрипел от боли, так как уже ничего не мог произнести. Появились и новые симптомы болезни: он терял слух и зрение. Хотя освещение усилили, он не различал лица стоявших рядом. Теряя слух, требовал, чтобы говорили громче.
Прежде чем пойти к больному, профессор Вильчур провел длительную беседу с Ранцевичем и с теми врачами, которые наблюдали Добранецкого. Вильчуру представили обширное и старательно подготовленное описание болезни, а также выписку проведенных исследований и анализов. Он должен был признать, что они учли все. Были отмечены все симптомы, не исключая даже таких, которые в данном случае не имели никакого значения, таких, которые лечащий врач не мог объяснить. Располагая таким обширным материалом, Вильчур смог сделать заключение о заболевании и состоянии больного. Содержащиеся диагнозы и выводы участников консилиумов, казалось, выражали единое мнение о том, что в области мозжечка (по мнению Колемана, между мозжечком и мозговой корой) появилось новообразование, возникшее в результате вырождения тончайшей ткани или мягкой мозговой оболочки.
Такого же мнения придерживался и Ранцевич. При этом он добавил, что, по предположению самого Добранецкого, корни опухоли находятся где-то в области эпифиза, а это говорило о том, что первые симптомы болезни связаны с нарушением обмена веществ. Первоначально Добранецкий, как и другие врачи, которые его осматривали, относили это за счет плохого функционирования печени.
— Да, — сказал Вильчур. — Мне кажется, что Добранецкий прав: плохая работа печени очень часто бывает вторичной на фоне недостаточной секреции шишковидной железы. И если новообразование гнездится там, то удаление его будет очень трудным. Поражены слух и зрение, а также мозжечок. Значит, новообразование идет в разных направлениях.
Он задумался, а Ранцевич спросил:
— Имеет ли смысл операция в сложившейся ситуации?
— Не знаю, посмотрю, — ответил Вильчур. — Я хочу осмотреть его сейчас.
Добранецкий был в сознании, однако Вильчура не узнал, а профессор сразу же отметил у больного важный симптом, который не был записан в истории болезни: расширенные зрачки. Это давало основания предположить, что ухудшилась работа гипофиза, так как расширение зрачков могло быть лишь результатом чрезмерной работы надпочечников, регулируемой гормонами гипофиза. Значит, новообразование должно быть большим, если его давление воздействует на гипофиз. А это, в свою очередь, означало, что Сильвиев водопровод прижат, и соединение между третьим и четвертым желудочком прервано.
Дальнейшее обследование ничего нового к диагнозу Вильчура не добавило. Поскольку сердце работало достаточно ритмично и давление не опускалось ниже 100, профессор заключил, что можно делать операцию.
Весть об этом тотчас же разнеслась по всей клинике. Так как левая рука Вильчура была неподвластна ему и он не мог сам проводить операцию, то оперировать должен был доктор Ранцевич, а ассистировать специалисты по хирургии мозга из клиники доктора Хеннеберга в Познани. Сам доктор Хеннеберг уже неделю находился в Варшаве.
Операция была назначена на десять часов вечера. Вильчур с Ранцевичем и Хеннебергом закрылись в анатомическом кабинете, где Вильчур на модели мозга начал детально разъяснять свое мнение по поводу положения и размещения новообразования.
Разумеется, до вскрытия черепа все это опиралось только на его гипотезы, но оба слушателя старались не упустить ни одного слова из его пояснений, потому что оба верили в то, что гипотезы Вильчура вытекают из его удивительной интуиции, интуиции, граничащей с гениальностью.
— Так, мне кажется, выглядит ситуация, — закончил он. — Я согласен, что операция очень сложная и остается мало надежды на ее благополучный исход, тем более что несколько разрезов, а точнее, восемь или десять нужно будет выполнить вслепую, доверяя лишь своему чувству прикосновения.
— Ну, и утешили вы нас, пан профессор, — скривился Ранцевич.
Хеннеберг встал и отодвинул стул.
— Я против проведения операции.
— У меня другое мнение, — Вильчур покачал головой.
— Но это выше человеческих возможностей! э
— Значит, — спокойно сказал Вильчур, — следует найти в себе нечеловеческие возможности. По моему мнению, если операция не будет сделана, пациент не доживет до завтрашнего вечера, поэтому риска никакого. Я бы не ратовал за операцию, если бы не был уверен, что благополучное удаление новообразования спасет ему жизнь, более того — позволит вернуть здоровье. Уважаемые коллеги, речь идет о механическом удалении опухоли, а это задача исключительно хирургии. Я согласен, что в данном случае это весьма сложная задача, возможно, самая трудная из всех, с которыми я встречался в жизни. Тем не менее, считаю своей обязанностью сказать вам, что не одобрил бы ни одного хирурга, если бы он отказался от операции, особенно тогда, когда этот отказ означал бы неминуемую смерть больного.
— Вы правы, профессор, — согласился Ранцевич, вставая и глядя на часы. — Приступаем к операции. Не скрою, я уверен в неблагоприятном исходе, но все-таки приступить следует.
Он похлопал по плечу Хеннеберга.
— Ну, коллега, смелее. Не забывайте о том, что мы, к счастью, находимся в ситуации, когда у нас будет при операции резерв в лице профессора Вильчура. Если в ходе операции возникнут какие-нибудь непредвиденные осложнения, мы сразу же получим совет.
Ровно в десять часов Добранецкого привезли в операционную и сделали наркоз. Вскрытие черепа должен был осуществить доцент Бернацкий, ассистировать — доктор Жук. Когда трепанация подходила к концу, в операционную вошли профессор Вильчур, Хеннеберг и Ранцевич. Вокруг собрались почти все врачи, присутствовавшие в клинике. Профессор Вильчур подошел к столу и наклонился над вскрытым черепом.
Казалось, все подтверждало правильность диагноза. На месте затылочных костей виднелся открытый мозг: две белые доли мозговой коры, густо покрытые розовой и синей сеткой кровеносных сосудов, а из-под нее выступающий серый губчатый мозжечок с полосками, направленными к середине спинного мозга. Вздутие оболочки свидетельствовало о том, что какое-то не предусмотренное природой тело внутри мозговой системы выталкивает спинномозговую жидкость. Профессор выпрямился, поправил маску и кивнул головой в сторону Ранцевича и Хеннеберга, после чего отступил и стал возле доктора Жука, который проверял пульс оперируемого. Отсюда Вильчур мог хорошо видеть операционное поле и следить за движениями рук Ранцевича и Хеннеберга.
Раздался первый звук никелевых инструментов. Операция началась.
В воцарившейся тишине длинные тонкие пальцы Ранцевича двигались в открытой полости, поблескивая в ярком свете никелем инструментов. На этих пальцах были сконцентрированы взгляды всех присутствующих. Проходили минуты.
Наконец, в открывшейся полости трех долей показалось фиолетовое, а местами желтое окончание опухоли.
Ладони Хеннеберга поддерживали полость, постепенно увеличивая ее, по мере того как двигался ланцет Ранцевича. Пока предположения профессора Вильчура полностью подтверждались. Действительно, новообразование прижимало поверхность мозжечка, вдавливало своим разветвлением, которое утолщалось по мере продвижения вглубь. Можно было быть уверенным в том, что основной очаг новообразования находится в области между большой спайкой, мозжечком, эпифизом и четверохолмием, но неизвестно было еще, не проникли ли боковые разветвления под правое и левое полушария.
Время от времени глаза оперирующего хирурга поднимались и встречали взгляд Вильчура. Тогда раздавался приглушенный голос профессора:
— Хорошо.
Операция продолжалась. Здесь нельзя было допустить никакой поспешности, а каждое движение требовало напряженного внимания. На тридцать второй минуте неподвижное тело оперируемого внезапно задвигалось. Какое-то неосторожное движение Ранцевича вызвало непонятную реакцию мышц. В то же мгновение в глазах всех присутствующих появилось беспокойство, а Ранцевич, встревоженный, прервал операцию. Мозг не был поврежден, и этот случай не имел значения. Однако это фатально повлияло на психологическое состояние оперирующего.
Это отметили все сразу. Движения ланцета, отделяющего новообразование, становились все медленнее и неувереннее. Лоб Ранцевича покрылся мелкими каплями пота. Ранцевич все чаще колебался, прежде чем сделать следующее движение, все чаще останавливался.
Приближалась самая трудная фаза операции. Видимость оперируемого поля становилась все хуже. Все поняли, что операция закончится катастрофой.
Доктор Хеннеберг бросил на Вильчура тревожный взгляд. На серой поверхности мозжечка безжизненно лежал отросток новообразования, напоминающий язык какого-то животного, спрятавшегося где-то в глубине. Почти вслепую нужно было добраться до его горла.
Внезапно Ранцевич выпрямился и, разведя руки, громко сказал:
— Не могу. Не сумею…
— Но ведь все идет хорошо, — спокойным голосом откликнулся Вильчур. — Сейчас отделите сверху от правого полушария и откроется доступ к спайке.
Спокойный тон профессора, вероятно, вернул уверенность Ранцевичу, и он снова взял ланцет в руку. Спустя две минуты оперируемый задвигался снова в результате незначительного касания хирурга. Это окончательно вывело Ранцевича из равновесия. Он отступил от стола и молча покачал головой. Стало ясно, что он не сможет закончить операцию.
— Это безнадежно, — произнес кто-то из врачей.
— Да, — кивнул головой Хеннеберг. — Нужно закрыть череп.
— Позвольте! — раздался резкий, повелительный голос Вильчура.
Пока присутствующие успели сориентироваться в его намерениях, Вильчур занял место Ранцевича, взял ланцет и наклонился над открытой полостью черепа. Все были поражены. Еще недавно они видели беспрерывно дрожащую руку профессора. Сейчас эта рука уверенно подхватила конец новообразования, в то время как вторая, держа ланцет в больших и с виду неуклюжих пальцах, выполняла быстрые и ловкие движения.
Вероятно, под влиянием сильного напряжения воли дрожь руки прекратилась.
Среди ассистирующих при операции почти все знали Вильчура давно и видели его за работой. Сейчас они снова увидели его таким, каким он был прежде. Огромные руки, казалось, закрывали все операционное поле. Они копались в этой белой и серой массе, сминая ее. Трудно было представить, как они с такой легкостью и осторожностью прикасаются к мозгу.
Минута шла за минутой, длинные, как столетия. Присутствующие переводили взгляды с рук Вильчура на его прищуренные глаза и сосредоточенно сведенные брови.
Где-то внизу пробило одиннадцать раз. Маленькая ложечка погрузилась глубоко и едва уловимыми движениями исследовала полость. Поиск продолжался достаточно долго. Наконец, ложечка со звоном упала на стеклянную плиту, а ее заменил маленький узкий нож с коротким острием.
Присутствующие замерли. Неожиданно среди белых извилин показалось несколько капель прозрачно-мутноватой жидкости. Заметив это, Хеннеберг решил, что Вильчур прервет операцию, потому что было ясно, что где-то разрезана мозговая оболочка.
Профессор, однако, операцию не прервал.
— Неужели не видел? Неужели не заметил? — подумали одновременно Хеннеберг и стоящий за ним Ранцевич.
Невыносимый жар юпитеров, казалось, был угрожающим.
Вдруг Вильчур погрузил два пальца между раздвинутыми полушариями и медленно достал изнутри что-то напоминавшее морскую звезду лилового цвета с желтыми краями.
Доцент Бернацкий тотчас же подал ему увеличительное стекло, и Вильчур внимательно миллиметр за миллиметром осмотрел удаленную опухоль. В нескольких местах были повреждения и царапины, но можно было сказать, что она была удалена полностью, что внутри ничего не осталось.
— Можно закрывать, — охрипшим голосом сказал Вильчур.
Медсестра приблизилась к нему, держа банку с формалином. Профессор протянул руку, чтобы бросить туда новообразование, но не попал, и кусок синюшного мяса упал на пол. Рука опять дрожала.
Бернацкий и Жук приступили к работе. Вильчур молча направился в гардероб и тяжело опустился на стул. Он чувствовал себя нечеловечески измученным и нервно истощенным. Операция длилась один час и пятьдесят восемь минут. В гардероб вошел Хеннеберг, а за ним Ранцевич и другие хирурги. Никто не обмолвился ни единым словом. Молча снимали халаты, перчатки, и маски. Хеннеберг помог переодеться Вильчуру,
Лишь после длительного отдыха Вильчур спустился вниз в свой прежний кабинет. Вскоре здесь собрались все. Только сейчас Бернацкий спросил:
— Пан профессор, вы считаете, что он будет жить?
— Не знаю, — ответил Вильчур.
— Но ведь операция удалась.
— Теоретически да. Однако я не могу быть уверен в том, не поврежден ли мозг с внутренней стороны. Это во-первых. А во-вторых, не опоздали ли мы с операцией? Об этом мы узнаем лишь после того, как он проснется после действия наркоза.
Он обратился к Ранцевичу:
— Вы распорядились, чтобы больному ввели общеукрепляющие средства?
— Разумеется, профессор.
Вильчур встал.
— Ну, в таком случае я пока здесь больше не нужен, — сказал он. — Я голоден, до свидания.
Бернацкий и Ранцевич начали просить его остаться, но он категорически отказался:
— Спасибо вам большое, коллеги, но у меня другие планы.
У него не было никаких планов, просто он хотел остаться один.
Вильчур зашел в небольшой ресторанчик, съел там ужин и пошел в самый близкий и дешевый отель, куда ранее отправил свой чемодан. Прежде чем пойти отдыхать, он узнал у портье, что поезд на Вильно отправляется завтра в десять часов утра и что это самый удобный поезд, потому что скорый. Однако Вильчур никуда не спешил и поэтому решил ехать пассажирским в двенадцать часов.
Он не собирался оставаться в Варшаве дольше, не было у него ни планов, ни желания. Правда, на следующий день он должен был все-таки навестить Добранецкого и проверить его состояние. Он хорошо знал, что если Добранецкий переживет сегодняшнюю ночь, то угроза смерти уже миновала.
По сельскому обычаю он встал очень рано, съел завтрак, который подала ему заспанная горничная, и пошел в клинику. Дежурный врач встретил его приятной вестью.
— Добранецкий жив, пан профессор. Я просто не знаю, как поздравлять вас. За время моей пятнадцатилетней практики я еще не присутствовал на такой операции. Вы волшебник, пан профессор.
Вильчур махнул рукой.
— Бросьте, коллега. Просто многолетний опыт и немного врожденных способностей. Ни то, ни другое не является моей заслугой. Вы мне лучше скажите, как состояние больного.
Врач сделал подробный отчет, закончив тем, что в настоящее время Добранецкий спит. Во время этого разговора приехал Ранцевич, и они с Вильчуром отправились на второй этаж.
Добранецкий действительно спал. У изголовья сидела медсестра. Он дышал спокойно и ровно. Исхудавшее за время болезни лицо свидетельствовало о сильном истощении организма. Когда Вильчур нащупал пульс, веки больного задрожали. Он пришел в сознание и сразу узнал Вильчура. На его мертвенно-бледном лице появился жалкий румянец.
— Так вы все-таки приехали, — еле слышно произнес больной. — Какое это великодушие с вашей стороны… Я так болен, что не могу собраться с мыслями. Я думаю, что для меня нет спасения… Я верю только вам… Решите сами, можно ли и нужно ли делать операцию.
Ранцевич усмехнулся.
— Операция уже проведена. Веки Добранецкого задрожали.
— Как это?.. Проведена?…
— Да. Профессор Вильчур оперировал пана вчера вечером, и, слава Богу, операция удалась.
Больной закрыл глаза, а Ранцевич добавил:
— Вы будете жить.
Из-под плотно сжатых век Добранецкого текли слезы. Прошло несколько минут, прежде чем он открыл глаза и посмотрел на Вильчура так, точно ждал от него подтверждения.
— Вы будете жить, — кивнул головой Вильчур. — Ваш собственный диагноз был правильным. Новообразование действительно появилось в области эпифиза, но его разветвления протянулись к мозжечку и под оба полушария. Нам удалось удалить все. По всей вероятности, через недели три вы будете здоровы.
Спустя минуту Добранецкий сказал:
— Не знал… Не представлял, что человек может быть способен на подобное всепрощение.
Веки Вильчура задрожали. Глаза заблестели, но тотчас же погасли. Вильчур ничего не ответил.
— Не умею выразить благодарности, которую чувствую, — произнес после паузы Добранецкий. — Даже… даже от вас не ожидал такого.
Вильчур кашлянул.
— Ну, мне пора. Желаю благополучного выздоровления и до свидания.
Он кивнул головой, повернулся и вышел из палаты. В коридоре его ждала пани Нина. Она бросилась к нему с благодарным лепетом, схватила за руку, плакала и смеялась попеременно, хаотично рассказывая ему о ходе операции, точно не понимая, что он лучше и больше может об этом рассказать. Наконец, она немного успокоилась и спросила:
— Пан профессор, а правда, что Ежи будет жить?
— Правда. Ему уже ничто не угрожает.
— Ах, пан профессор… Когда ночью мне сообщили об этом, я думала, что сойду с ума от счастья. И только тогда я поняла, какая удивительная у вас душа. Вы ангел!
Вильчур покачал головой.
— Нет. Я — человек.
Он умышленно спустился по боковой лестнице, чтобы избежать прощаний, и незамеченным вышел из клиники. Вернувшись в отель, оплатил счет и пешком пошел на вокзал. В зале ожидания он опустился на скамейку рядом с газетным киоском. Невольно глаза остановились на большом заголовке:
"Сенсационная операция мозга. Профессор Вильчур в Варшаве. Приехал из своей пустыни, чтобы спасать жизнь друга и коллеги".
Вильчур отвернулся и подумал:
— Это город, город с его шумом, с его правдой, с его пустотой…