Послесловие к жизни младшего научного сотрудника

Все это на краях человеческой популяции: отъявленное злодейство и гениальность, полное ничтожество и Середина же — могучая, упругая середина — заполнена нами, простыми до умопомрачения. И, казалось бы, надо удивляться, почему мы так непохожи в своей ординарности.

А непохожи.

Из одной и той же земли на расстоянии жалкого сантиметра каждый цветок извлекает свой неповторимый свет; из общей с нами жизни — совсем без расстояния — Марина Дмитриевна Бриллиант извлекла свой талант преданности Работе и Любви. Как это ей удалось, она уже не скажет — ее нет. Но что-то ведь осталось... О Марине (так чаще всего звали ее за глаза) рассказывает ее друг и коллега Елена Васильевна Домрачева.


Мне кажется, не получится, настолько я свыклась с ней. Это как о своем ребенке рассказывать.

Я знаю ее с шестьдесят шестого года. Она звала меня на «вы» и Лена, а я ее Марина Дмитриевна. Когда я пришла на кафедру, дистанция была огромная. Во- первых, одиннадцать лет разница. Я была соплей после института, а она уже была...

Окончила она мединститут, и распределили ее врачом на Внуковский аэродром. Ей надо было устанавливать пригодность летчиков к полету. Причем она старалась взять такие смены, чтобы утром обязательно попасть на кафедру. Ночью работала, а утром бежала на кафедру. Жила с мамой вдвоем и все время проводила на кафедре. Спала через две ночи на третью, дежурства-то брала все ночные. А работу свою терпеть не могла. Говорила: «Все они алкоголики».

Не знаю, кто ее привел на кафедру, но там она впервые увидела Андрея Ивановича Воробьева Он — молодой тогда ассистент. Когда она пришла на кафедру, то сразу хотела работать только там. Один раз только сходила в обход с Андреем Ивановичем и Иосифом Абрамовичем Кассирским и сразу увлеклась гематологией. Говорила, что согласна работать кем угодно, только на кафедре, и денег можно никаких не платить. И она ушла со своего аэродрома. Ее устроили секретарем Кассирского. Она реферировала ему статьи. Была такая очень жесткая, как рассказывали, никого к нему не подпускала. А референтом была необыкновенным. Очень закомплексованная, разговаривать стеснялась, ни на каком иностранном языке я от нее никогда слова не слышала, а переводила с испанского, английского, французского, итальянского — с какого угодно Брала словарь и переводила. Хотя в детстве учила немецкий.

Даже не знаю, откуда у нее был этот жуткий комплекс неполноценности. Всю жизнь считала себя ни на что не способной. А вела несколько тем. Все новое для кафедры добывала она — в Ленинке. Но когда говорили, что надо бы сделать ее старшим, она же так и умерла младшим научным сотрудником, она прямо кричала: «Да какой я старший научный сотрудник? Да старший должен вести управление, а я?» Хотя у нас, что там говорить, старшими становились такие...

Да вот и с лечением чернобыльцев: все было подготовлено Мариной и Андреем Ивановичем. Собственно, они и начинали биологическую дозиметрию. Это их детище.

А защитилась очень быстро. Сначала они сделали кандидатскую Андрею Ивановичу, потом Марине сделали, потом ему же докторскую. И все равно она совершенно искренне считала, что человек она серый и способна работать только референтом. И очень долго лекции не читала, считала, что не может. Ей казалось, вот дает она материал Андрею Ивановичу — и все. А уж он лектор и артист замечательный — ни в какой театр не надо ходить. Марина же так волновалась перед каждой лекцией, что к ней подойти было невозможно. Она вся тряслась, ей казалось, что она непременно провалится, и всякий раз кляла себя, что согласилась читать. Хотя никто лучше нее прочесть не мог. Занималась она лечением острых лейкозов, врачам-гематологам нужны были детали, а их-то она и знала.

И вот она все-таки начала читать. Эго было замечательно. Но всякий раз жуткий стресс: то забыла, это не сказала... И никогда, конечно, никаких бумажек. У нее же память феноменальная. Легко могла вспомнить, что читала десять лет назад и на какой странице, и точно найдет, и покажет.

Кем она больше была, ученым или замечательным врачом? Не знаю. Никогда не боялась сказать, что не понимает чего-то. Такое может позволить себе только человек, который знает много. А уж врач она была от Бога. Больных чувствовала на уровне интуиции. Это невозможно рассказать, это как Шерлок Холмс ведет расследование. У нее интересный был распорядок дня. На работу приезжала с первым поездом метро. Без десяти — без четверти семь она уже тут. И к девяти, к приходу Андрея Ивановича, всех своих больных посмотрела, всех тяжелых обошла и уже в курсе всех дел. Он приходит, она ему все докладывает, и он тоже в курсе, и она в его распоряжении, они вместе работают.

Мы между собой, ее близкие, всегда говорили: «Не дай Бог с Мариной что- нибудь случится. У кого мы тогда будем лечиться? К Андрею Ивановичу — он замечательный терапевт, но не всегда к нему пойдешь, его стесняешься, а она была в доску своя. И всегда мы — все дети, все родственники, внуки и мы сами — всегда лечились у Марины, хотя и сами врачи. Говорили: «Лечиться ладно, можно и у другого, а уж умирать — точно у нее». А больные ее боялись. Если сделал что не так, разнесет в пух и прах. Вообще с больными никогда не сюсюкала, как иные врачи, сурова даже была.

Потрясающий врач, а тоже с комплексом. Она же первой начала у нас в России лечить лейкозных детей по заграничным программам. Еще в семьдесят четвертом году И выкладывалась как могла, делала все, что в тот момент можно было, а всегда казалось ей, что что-то недоделала. И умирала с каждым больным

В институте, помню, нас спрашивали — студентов: «Если у вас умрет больной, сможете ли вы в этот день пойти на концерт?» И этот вопрос ставил нас в тупик. Но вот врач работает много лет в тяжелом стационаре и вопрос кажется уже каким- то студенческим. Ведь много умирают...

Она вообще плакала очень легко. По любому поводу. Нельзя так жить, невозможно, а она по-другому не могла. Умирает больной и очень часто начинают говорить: вот ты не так сделал, надо бы вот так, так... А ей никто ничего такого не говорил, она сама себя начинала линчевать: надо было вот это сделать, а еще и вот это, и здесь недоделала. Это было жуткое самоистязание. Она себя изничтожала с каждой смертью больного. И никогда не находила себе оправданий, сразу же начинала себя грызть. Это сейчас от острого лейкоза вылечивается где-то пятьдесят процентов, а тогда этот процент был меньше значительно. Но все те единичные случаи, когда удавалось вылечить, она прослеживала. Эти люди уже оставались с ней на всю жизнь. И даже дети их входили в ее жизнь навсегда.

Вообще к детям у нее была, по-моему, даже какая-то патологическая любовь. Но главное — я не знаю, можно ли об этом писать, говорить, — она совершенно безумно любила всю жизнь Андрея Ивановича. Эго была ее единственная любовь — конечно же, платоническая. Он ее очень ценил и, я думаю, хорошо пользовался ее головой, ее возможностями. Она делала для него все, что могла. Он был для нее просто богом. И очень страдала от него, потому что любое слово, сказанное им вроде бы и без умысла, она воспринимала просто трагически. А он по натуре человек довольно резкий, очень своеобразный человек.

Родителей его репрессировали. Отец был профессором мединститута — знаменитый физиолог Воробьев, все студенты знают это имя. Его посадили где-то в тридцать седьмом. Потом посадили и мать. Отцу дали десять лет без права переписки, понятно все... И Андрея Ивановича воспитывала тетка, он всю жизнь называл ее мамой. Но когда ему было лет пятнадцать-шестнадцать, мать вернулась из заключения. Он рассказывал, как не мог называть ее мамой, потому что взяли ее, когда ему было два года.

Марина очень любила семью Андрея Ивановича. И детей, и внуков, когда те появились. И всем всегда подарки ко дню рождения. Помнила все эти дни его близких, это было для нее святое. Всю свою зарплату тратила на эти подарки. А какая зарплата у младшего научного сотрудника — сто шестьдесят рублей. И подарки были маленькие.

А чтоб она с больного что-либо взяла... У нас вообще раньше не брали, я клянусь вам, такого не было. Мы знали: на кафедре есть два человека и они берут. Они не вымогали, как делают нынешние, но брали все, что давали им.

Никогда не забуду... Девочка, больная лейкозом. Марина ее лечит. Помню, что были у нее и мама, и папа. А у Марины, надо сказать, на столе был всегда феноменальный беспорядок. «У меня бардак, — говорила она, — но организованный бардак». И если нужно было найти какую-то бумажку, она тут же ее находила. И вот Марина не заметила, как в ее организованный бардак родители девочки сунули конверт. Она полезла в него — там жуткие по тем временам деньги — рублей пятьсот, несколько наших зарплат. Боже мой, что же с ней было! Адреса ребенка нет, он пришел амбулаторно. Стала наводить справки. Едва-едва нашли мы ту девочку. И Марина бегала, по почте эти деньги ей переводила. Потом кричала ее родителям: «Если вы вообще когда-нибудь... Да я вас в жизни больше не приму!»

Люди не верят, а мы в первый раз столкнулись с тем, что «берут», когда заболела сама Марина. Она попала в онкологию с раком молочной железы. И вот люди, которые вместе с ней много лет работали, пришли и сказали: «За операцию надо заплатить три тысячи». Восемьдесят четвертый год, это так много, что впору было не поверить. Наверное, там, в онкологии, думали, что она тоже «берет», значит имеет такие деньги. А Марина приходит со слезами на глазах: «Лена, где мне достать их?!» Их нельзя было наскрести, даже если продать все, что у нее было дома. Когда она умерла, кроме книг, в доме ничего не оказалось.

И что удивительно: ведь сказали ей это люди, с которыми мы вместе работали, вместе вели больных... Помню, нашлись у нес какие-то антикварные книжки, и мы носили их в букинистический, потом Андрей Иванович помог. В общем, собрали мы те деньги. Но все это было потрясением. Она ведь и не дать не могла. Очень щепетильная во всем, она не хотела показать свою бедность, только плакала. Ведь тут еще и свой у своего...

Та онкологическая клиника всегда этим славилась. И сейчас тоже. Либо ты даешь в конверте хирургу, либо ложишься на оплачиваемую койку. Но это очень дорого стоит. И в кардиоцентре то же самое. Правда, там, если человек сам дает, с него берут, а если ложится пенсионер, с которого и взять-то нечего, его все равно лечат. У них мораль такая: ляжет к нам краснопиджачник, мы с него все сдерем, и нам этого хватит, чтобы еще двух пенсионеров полечить. Вот крови не хватает у них, а лежал какой-то начальник ГАИ, пригнали жуткое количество милиционеров, забрали у них кровь, перелили ему, скажем, одну десятую, остальное пошло тем, кто не может платить. И получается как бы благое дело. А та клиника — не подкладывает никакой морали. Зачем?

У нас же какая мораль была... И Марина, и Андрей Иванович говорили: «Как ты можешь хоть что-то брать с больных, когда заведомо знаешь, что вылечить их ты почти что не можешь?» Другое дело, какая-то хирургическая операция, сделал — и человек здоров. А у нас больные с лейкозом. Как можно с них брать? Мысли такой не было. А уж у Марины, с ее-то характером...

Он у нее ужасный был — характер. Это мы любили ее и прощали ей все. Во- первых, совершенно нетерпима. Андрей Иванович тоже не святой, он разный и в нем не одно только хорошее. Но сказать об этом хоть намеком никто из нас не имел права, Марина тут же взвивалась на дыбы. Бога нельзя обсуждать, а он — бог. Но при этом сама-то она говорила ему все, что думала. В ней совершенно не было «чего изволите?» И вот наговорит, наговорит ему все, что о нем думает, он уедет, а она сидит и ревет: «Ну зачем я ему это сказала?!» И он такой же. Безо всякой дипломатии говорит, что думает. Недругов у него в Москве — при том, что он замечательный терапевт, — множество.

А ведь был человек, который ее очень любил. Известный рентгенолог, уехал сейчас за рубеж. Она раза четыре ему отказывала. Он приходил к ней с цветами, а она потом об этом рассказывала: «Тоже мне ловелас!» Мама ее, конечно, ужасно все это переживала.

Ссорились мы с ней так, что она рыдала, а я говорила: «Да чтобы я с ней еще... Да я слова ей не скажу». А вечером она звонит: «Лен, я хотела вас спросить...» И все, и опять мы помирились. Потом опять то же самое. По биологической дозиметрии они с Андреем Ивановичем не высшего класса специалисты. И вот говоришь: «Невозможна дозиметрия через десять лет по лимфоцитам». Марина тут же взвивалась до потолка, ты уже ей лютый враг. И доказать им я ничего не могла, они так и считали, что я предатель дела. Оно же выстрадано было нами всеми. Но ведь одно дело острая ситуация, а другое — малые дозы. В общем, бились с ней не на жизнь, а на смерть. Такой уж нетерпимый человек. А я представить даже не могу, что было бы, не будь ее. Мне жутко повезло, что я попала в эту клинику. Необыкновенные ведь люди — не только профессионалы, но по-человечески чисто. Так и ссорились с ней всякий раз навсегда, а больше суток в ссоре жить не могли.

И молодежь ее очень боялась. Высокомерия в ней не было, но к людям она почти не относилась средне — одних любила, других терпеть не могла. Но тем, что знала, делилась со всеми. Вот сейчас пришла новая популяция ученых — молодых, и они не умеют делиться. Или не хотят. А она отдавала идеи с легкостью. Все учебники, они ведь так и сделаны — Мариной вместе с Андреем Ивановичем. Практически Марина писала, а он правил. Всегда было так: он давал общую идею, она писала Сейчас вот не делятся совершенно.

А еще многие ей завидовали. Тому, что хорошо писала, что у нее логичный мужской ум. Она всем нам помогала делать диссертации — и совершенно бескорыстно. Никому в голову даже не пришло — из того множества ординаторов, аспирантов, которым она помогала, сделать ее научным руководителем. Сейчас ведь человек еще и в аспирантуру не поступил, а его уже спрашивают: «А кто будет научным руководителем?» И никто ничего для тебя делать не будет, если его не считают научным руководителем. А она делала все, что могла, и всем. Вот многие ее именно за это бескорыстие и не любили. И за то, что очень способным человеком была. Все после работы по семьям, а она в Ленинку. И так каждый день. Домой возвращалась поздно и мне говорила: «Господи, говорят какую-то плиту надо мыть, кастрюли. Я плиту вот уж три недели не мою, а у меня и чайник чистый». Я смеюсь: «А что вы готовите-то, Марина Дмитриевна?» — «Как что? Я вот чайник кипячу...» Она же дома никогда ничего не готовила.

И все-таки больше всего и восхищения, и зависти вызывало ее умение работать. Ведь все наши апрельские декадники держались на ней. Приурочивались они ко дню рождения Кассирского. Умер он в семьдесят третьем, а декадники возникли на следующий год. Иосиф Абрамович был выдающийся гематолог.

Воробьев его ученик, а Андрей Иванович очень чтит учителей, хотя порой может рассказывать про Кассирского какие-то смешные вещи, он отлично видел его слабости. Но пиетет у него перед учителем колоссальный. И вот мы решили каждый год на десять дней собирать врачей со всего Союза и рассказывать им все последние новости, которые за год успели накопить в гематологии.

Народу собирается множество. Ну ладно, раньше врачи могли поехать в командировку, а ведь сейчас едут на свои деньги — отовсюду, человек по триста- пятьсот.

И перед каждым апрелем у Марины начиналось что-то ужасное — вся подготовка на ней. А это лекции по всем новым направлениям, разборы больных. И в грязь лицом ударить нельзя. Попробуй накопать что-то новое за год, чтобы десять дней рассказывать. Не идиоты же собираются, не студенты, приезжают опытные врачи, и они были на прошлых декадниках — повторяться никак нельзя. От всей этой ответственности Марина жутко себя чувствовала. А уж в последний декадник в девяностом году... Она умерла двадцать первого апреля, а шестнадцатого еще читала лекцию. У нее были такие боли в спине, она еле ходила... А надо было до этого составить расписание, пригласить всех участников, вызвать и собрать больных, которых она хотела показать. А они уже не в стационаре лежат, их отыскать надо. И все это было на ней. В этом отношении Андрей Иванович и горя не знал. А когда она умерла, ему стало очень плохо. Нет сейчас человека, который бы ее заменил.

Странная психология у больного человека. И этот вечный спор, говорить больному, что у него лейкоз, опухоль, или не говорить? У нас всегда считали; нельзя говорить. Хотя за рубежом другой взгляд.

Но вот две смерти — Кассирского и Марины... Они же оба замечательные врачи. Иосиф Абрамович умер от рака пищевода и до самого конца верил, что никакого рака у него нет. А ведь были все симптомы. Но для него вели две истории болезни. Одну показывали ему, другую нет. И Марина верила. Не то что не знала, не знать было нельзя. Когда начались боли в позвоночнике, туда пошли метастазы, мы стали ей говорить... Мы все ей врали изо всех сил, что никакие это не метастазы, а просто разрежение костной ткани от того, что она пила преднизолон. И она искренне в это верила, принимала препараты, которые улучшают структуру кости.

Да я и по своей маме знаю... Человеку, который умирает, хочется верить во что-то лучшее. Поэтому мы у себя считаем: нельзя человеку говорить правду. Очень редким можно — очень стеничным, уравновешенным, которые могут оценить свое состояние. Ведь некоторым если не скажешь, они и лечиться не будут. А то, что надо какие-то дела закончить и надо бы знать, сколько же тебе осталось, то ведь все равно никто и никогда не скажет вам, сколько осталось. Никто этого не знает. И Марина считала, что говорить не надо. Другое дело, нельзя ничего не говорить. Иногда она приходила от больных и плакала. Значит, больной загнал в угол и невозможно уже ему соврать, и неизвестно уже, что ему говорить. Но и тогда — со слезами — она находила какой-то обман: больной не должен чувствовать себя безнадежным.

Господи, неужели ее нет уже семь лет! Ужасно. Безумно ее не хватает... Она всегда нас толкала в спину. Прямо за гордо брала и заставляла писать статьи. Вот сейчас лежит материал, может, на три статьи, а хорошо, если хоть одну напишешь. Она же каждый день долбала каждого: когда это сделаешь, а это?.. И это нам, врачам, ее не хватает, а уж о больных что говорить. Когда она умерла, оказалось, она вела такой «кусок», что его разделили на четверых и четверо не очень справлялись. И вообще мы сейчас всего лишь продолжаем те направления, которые она начинала, не больше. Вот последнее, что она сделала, это с Галей Клевезаль. Без Марины этой работы не было бы.

А умерла она дома. Мы все около нее были. Помню последний момент... Как же она ЕГО любила! Уже совсем слабая, лежала чуть живая. И вдруг — мы сидим у нее: «Я позвоню ему, он сейчас приедет». Встала, подошла к зеркалу, причесалась, так себя оглядела со всех сторон, надела какую-то другую кофточку. И мы стали ждать ЕГО. Забыть этого не могу.

ОН приехал.

...Цветов было столько, что гроб не закрывался. •


Лариса Захарова,

доктор исторических наук

Загрузка...