Лев Гудков
Я не верю, что даже тогда, когда коммунальные квартиры составляли до 80 процентов городского жилого фонда, хоть кто-то всерьез считал вынужденную жизнь в коммуналке нормой человеческого существования. Да, радовались комнате в общей квартире после барака или общежития, боролись за лишние метры и радовались возможности разгородить большую комнату на углы приватного пространства. И, тем не менее, я абсолютно в этом уверен, где-то в мозжечке сидело ощущение, если не ясная мысль, что все это ненормально, что это вынужденная, принудительная норма. Вчерашние крестьяне когда-то – и не так давно – имели в деревне собственный дом; коммуналки сменяли разрушавшийся городской жилой фонд частных домов.
Не забывайте, мы только в пятидесятые годы восстановили жизненный уровень дореволюционной России, в которой, конечно, никаких коммуналок не было – из поколения в поколение передавалось, не успело выветриться представление о том, что такое действительно нормальная жизнь: свой дом, свое приватное пространство, куда государство допускается лишь в случаях исключительных. Есть замечательное исследование социолога Алексея Левинсона: он показал, что сразу после получения отдельных квартир в хрущевские времена многие пытались воссоздать в них топографию деревенской избы, повторяя принятое для нее членение пространства – так пытались вернуться к тому, что действительно считали нормальным.
Неправда, что коммуналки воссоздавали или консервировали традиционное крестьянское общежитие, нравы и представления крестьянской общины – там был свой устойчивый миропорядок, а тут лишь вынужденное жилье, терпимое, поскольку любые другие формы жизни недоступны. Коммунальная квартира – квинтэссенция советского образа жизни. Это такая же принудительная, казарменная форма существования, как армейские казармы, как ГУЛАГ. Сколько бы вы ни мечтали о своем жилье, о собственной квартире или доме, как это было в вашем детстве или в детстве ваших родителей, вы не могли выбраться из коммуналок, кроме как по соизволению властей. Жилплощадь нельзя было заработать, ее можно было только получить. Квартиры предписывались не людям, которые работали больше и лучше других, а должностям. Отсюда всеобщая уверенность во всеобщей же коррумпированности и всесилии блата.
Нельзя сказать, что весь Советский Союз был одной большой коммуналкой: в Тбилиси не было коммуналок, жили хоть на трех метрах, но был свой вход и выход. Сами грузины это старательно подчеркивали. У узбеков не было. Коммуналка – сводный брат барака. Но принципы ее социальной организации повторялись и в иных формах, главным в которых было то, что людей держат в зависимом состоянии.
Власти эта форма организации жизни устраивала по двум причинам. Во-первых, это позволяло не тратиться на жилищное строительство в том объеме, который обеспечивал бы более-менее нормальную жизнь. Это характерная черта определенного типа экономики и общества, где искусственно поддерживаемая нищета – не случайная вещь, а способ государственного инвестирования. За счет поддержания такой нищеты и такого уровня потребления даже при крайне низкой продуктивности и производительности можно было находить деньги на атомные бомбы, на все, что хотите. На этом держалась вся распределительная экономика. Когда российские граждане сегодня с гордостью вспоминают, что наша страна оказалась первой в космосе, они почему-то забывают, какая цена за это заплачена и кто ее заплатал (жили-то очень поразному, был номенклатурный уровень и образ жизни, он ничего общего не имел с нищим коммунальным бытом). Один несостоявшийся наш космический челнок «Буран» стоил столько же, сколько десятилетняя программа жилищного строительства по всей огромной стране. Такое перераспределение средств возможно только в жестко принудительном порядке, в стране милитаризованной, проникнутой идеологией осажденной крепости, в обществе, изолированном от других, без всякой возможности сравнить свою жизнь с тем, как другие люди живут, то есть это сообщество абсолютно глухое, загнанное внутрь себя.
Власть устраивало и то, что нищими, зависимыми людьми управлять, конечно, легче, чем собственниками хотя бы своей отдельной квартиры. Нищета в нашей стране была принципиальной установкой власти. Я не хочу сказать, что был у кого-то наверху замысел такого рода, нет, это скорее тот предел взаимной терпимости, давления институциональной системы, которое население готово было безотчетно терпеть.
Приспособиться к такой жизни можно было, только существенно снизив запросы. Невыносимая ситуация – хотеть большего, лучшего без всякой надежды это приобрести. А потому логично придавать нишете характер ценности: мы отказываемся от материальных потребностей, от человеческих потребностей в своем доме, в приватном пространстве ради высоких целей, духовности и прочего. Так рождалась мифология компенсации. Некоторые – заведомое меньшинство – находили компенсацию в работе. А большинство психологически как бы съеживалось, умеряло потребности и запросы. Самой массовой реакцией было отупение. Понимание, что все так живут, и нечего рыпаться. Привычка не протестовать, не возникать с резкими решениями, а сжиматься, находя в этом какое-то достоинство. И иногда срываться на истерику, выдавая внешне иррациональные и совершенно фантастические формы агрессивности: бессознательная агрессивность и питала все эти склоки, которые описывает Утехин. При чрезмерной скученности агрессия, забивание друг друга до смерти начинаются даже у неагрессивных животных (у кроликов, голубей, попугайчиков и проч.).
Коммуналка давила всякую инициативу, она учила с пренебрежением относиться к способностям, таланту, образованию. Да, детей учили, но скорее ради «корочек», которые давали больше шансов на какую-нибудь должность в будущем, чем ради образования как такового. В общей квартире были представлены практически все социальные слои – от сбежавших из деревни крестьян с двухлетним образованием до людей с учеными степенями. Логика выживания в таких условиях всех уравнивала, а для этого существует только один способ: снижать образ жизни и потребности одних, чуть подтягивать к некоему среднему уровню других, что и происходило.
Настоящее жилищное строительство развернулось тогда, когда все прочие мотивы к труду были исчерпаны, а система насильственного принуждения рассыпалась. И действительно, за квартиры работали годами, мирясь с маленькой зарплатой, с произволом начальства, по 15 – 25 лет на одном месте.
Все эти черты советской ментальности сложились, конечно, не только в коммунальном сообществе, но и в нем тоже, в нем особенно ярко. Они проявляются и теперь. Да, все рвались из коммуналок, хотя и в разной степени. Обратите внимание: кооперативы первоначально были заселены главным образом интеллигенцией, особенно болезненно реагировавшей на отсутствие приватности, на зависимость: инженеры, врачи, научные работники зарабатывали не больше работяг, а меньше, но готовы были идти на любые жертвы, только чтобы вырваться из коммуналки. Любая статистика покажет вам прямую зависимость между уровнем образования и вступлением в ЖСК. А прежние «богатые», вроде зав. базой, кооперативов не строили, они получали отдельные квартиры другими путями. Остальное население коммуналок, разумеется, тоже мечтало об этом, но потребность их оказалась не настолько настоятельной, и они ждали государственных бесплатных квартир; многие ждут и до сих пор.
Так вот, хотели отдельного жилья все, но далеко не все оказались готовы к тому, чтобы в нем жить. Тут пересеклись два мощных фактора: та самая советская ментальность, о которой мы говорили, и метаморфоза власти, к середине семидесятых годов окончательно превратившаяся в анонимную бюрократическую систему.
Старый довоенный и послевоенный дом с коммунальными квартирами был относительно замкнутой целостной системой. Он отапливался собственной котельной, имел своего коменданта, который следил и за дворником, и за тем, чтобы вовремя было заготовлено на зиму топливо, и за пропиской – короче говоря, власть в отдельно взятом доме была персонифицирована, с ней вступали в сложные взаимоотношения, над нею издевались сатирики, от нее терпели унижения простые граждане, но дворы и лестницы были чистыми.
Поначалу, только переехав в свои новые отдельные квартиры, люди пытались обживать пространство и за дверью этих квартир, на лестницах, в подъездах, во дворах: что-то сажали, благоустраивали, создавали детские плошадки. Но жилишно-коммунальное хозяйство к ссредине семидесятых годов организовывалось уже подругому, и люди столкнулись с некой новой анонимной и совершенно равнодушной к ним силой низовой бюрократии. Службы вынесены из дома, чинить кран приходят каждый раз разные люди, которые в конце концов ни за что не отвечают, а если и отвечают, то уж во всяком случае не перед жильцами. В моем доме на моих глазах всякое самодеятельное благоустройство двора прекратилось после того, как его четыре раза перекопали, меняя какие-то трубы и коммуникации и совершенно игнорируя всю эту самодеятельность.
Отчуждение приняло тотальный характер: все, что за дверьми моей квартиры, есть территория ничейная, на ней можно гадить, можно спокойно смотреть, как гадят другие. Это одновременно и готовность снижать свои потребности до минимума, и своего рода негласный общественный договор с властью: мы мало платим за содержание нашего жилья в порядке, зато мы терпим халтурное исполнение вами ваших обязанностей. С жилищно-коммунальным хозяйством дела у нас хуже, чем с ВПК, во всяком случае расходы на нее много больше, чем на армию. Система оказывается нереформируемой, она даже не воспроизводится больше, она просто деградирует. И неизвестно, сколько будет продолжаться это сползание: собирались перейти на полную оплату жилишно-коммунальных услуг через семь лет, теперь ясно, что не вындет, отложили пока на пятнадцать лет: люди не скоро будут зарабатывать столько, чтобы действительно содержать собственное жилье.
А пока сохраняется эта разлагающаяся система, сохраняется и двойственное положение жильцов, которые все-таки до сих пор скорее жильцы, чем собственники. И в значительной степени прежняя коммунальная ментальность – сжимание потребностей, зависимость от власти, понимание бессмысленности всякой инициативы – тем самым воспроизводится.
Она дает себя знать и в других сферах. Потребности недавних выходцев из коммуналок, жителей домов с вонючими лестницами и захламленными дворами слишком низки, чтобы желать действительно чего-то другого (нет ни аристократии, ни массового открытого и достижительского общества), у этих людей трудно разбудить стремление много работать, много зарабатывать и как-то выскочить из этого порочного круга. Появились новые образцы богатой жизни, представление об иных стандартах потребления, прежде всего их демонстрируют зарубежные фильмы и телесериалы. Но все это существует само по себе, «для любования», и не имеет отношения к повседневной жизни большинства, поскольку никаких механизмов достижения такого уровня жизни фильмы, разумеется, не дают.
Зависть, обнаруженная Утехиным в подкладке коммунального быта, теперь переадресована «новым русским», любому, кто чего-то добился, по глубокому убеждению людей пожилых, исключительно нечестными способами. Завидуют обладателям качеств, благ, общественного признания. Все это – блага, качества, квалификация – воспринимается как безусловная ценность, но завидующий как бы отказывается принимать во внимание, как, благодаря чему все это получено. Он не обсуждает или отвергает социально принятый порядок или основания, по которым дано обладать или приобретать все эти блага. Отношение двусмысленное, амбивалентное, противоречивое.
Это зависть не просто к кому-то (хотя часто и она может фокусироваться на конкретных людях и вызываться определенным набором наиболее престижных вещей, благ, привилегий, например, машинами каких-то марок, квартирами особого типа).
Такая зависть блокирует принятие любых форм социального неравенства, кроме тех, что распределены строго по уровням жесткой иерархии, привычной для общественного сознания. Так подавлялась проснувшаяся предприимчивость, достижительность, поскольку их результат априори ставился под сомнение. Зависть стала мошным механизмом регрессии. Завидующий, лишая легитимности достижения других, блокирует и собственные усилия.
Зависть – одно из самых сильных социальных чувств, и довольно слабо исследованное. Между тем, как мы полагаем, именно она в значительной степени определяет сегодняшнюю коллективную депрессию. Зависть может «работать» социальным регулятором, который ограничивает личные достижения, и одновременно сплачивать общество в едином отношении к растущему социальному неравенству, вызванному быстрым ростом благополучия и подъемом отдельных людей и целых групп.
И не стоит говорить о солидарности, порожденной коммунальным сообществом или вообще социалистическим бытом. Видели по телевизору наводнения в Ленске или в селах на Алтае, в Приморье? Одна и та же картина – вода по самую крышу, а люди сидят на ней, стерегут свое добро – от кого стерегут? Это же маленький город, все всех знают…
Недавно знакомый иностранный коллега, часто бывающий здесь, заметил: в Москве появились зоны, где хорошо пахнет на улицах и в подъездах. Действительно, появляются островки новой жизни: дома с консьержками, хорошо оплачиваемая и вышколенная обслуга. Да, в основном это дома людей состоятельных, но я бы сказал, тут зависимость, обратная кажущейся: не потому они так живут, что богаты, а потому богаты, что так к себе относятся. Конечно, и прежде такие зоны были, зоны номенклатурного жилья, но они прятались за высокими заборами и всяческой охраной, а теперь все открыто. Хуже другое: жизнь на этих островках никак не пересекается с жизнью большинства и никак на нее не влияет, разве что вызывает зависть.