Жрецы, рыцари и слуги

Приключения метафоры, метонимии и символа в научном и общественном дискурсе


На звание главной науки XX вена претендовали физика, биология, социология; никто не ожидал, что в какой-то момент их может потеснить наука о языке• Между тем компьютерная революция, сдвинувшая 40 процентов работающих развитых стран в сферу производства, упаковки и передачи информации, сделала прежде почти бескорыстный научный интерес к языку востребованным и сугубо практическим.

И парадоксы, которыми прежде тешились лишь лингвисты, литературоведы и философы языка, вдруг стали занимать множество умов. Ну, кого, кроме студента накануне экзамена, интересовало прежде соотношение метафоры и метонимии? А тут вдруг выяснилось, что это не стилистические особенности творчества такого-то великого прозаика, но стилистические особенности нашего с вами мышления. Причем тут как раз тот самый случай, когда стиль определяет содержание. Выяснилось также, что метафора – самая плодотворная вещь в науке, а символы вообще составляют ее основу, ткань ее аксиом. Так что пусть специалисты упаковывают и отправляют гулять по миру информацию в режиме on line; нам, живущим пока в прежнем режиме, это только на руку: мы благодаря этому лишний раз и по-новому вглядимся в самих себя, вслушаемся в свой язык и, возможно, поймаем за хвост самую неуловимую и бестелесную вещь на свете – собственную мысль.

Как мне, лингвисту, говорить с физиком или биологом, если только я не собираюсь читать брату-ннтеллигенту лекцию? Я не собираюсь поучать, не собираюсь просвещать, я хочу поговорить, пригласить к раздумью. Но как быть с узкопрофессиональными знаниями? С терминологией? Как перейти от диалектов наук, на которых говорят в тех или иных научных деревнях, к общекультурному языку?

Старинным другом городской цивилизации, испытанным во времена «Декамерона», Мопассана и ОТенри, остается новелла. Попытаемся перенести новеллистические принципы развития темы в научную публицистику. Первая новелла должна, по замыслу автора, показать значимость метафоры, метонимии и символа, выходящую далеко за рамки лингвистики или литературоведения, и реализовать некий научный сюжет.


Метафора – Дон Кихот: слова и мысли

Вынь из сравнения «как» – получится метафора. Тысячи лет держалось Аристотелево определение: метафора есть свернутое сравнение – и вот наступили черные для нее дни, появились диковинные ее описания.

Черные дни наступили еще в девятнадцатом веке, когда всякое сравнение, свернутое или развернутое, поспешно захромало (не на свалку ли истории?), гонимое реализмом в литературе и позитивизмом в науке. Декларировалось описание правды жизни, а метафора, будем справедливы, всегда к этой жизни что-нибудь примысливает. Мы-то видим лишь ветряные мельницы, но метафора, подобно Дон Кихоту, видит в них еще что-то, бревенчатую, скажем, птицу.

Сходство с Рыцарем Печального Образа усугубляется тем, что метафоры в громадном большинстве случаев именно «притянуты за уши» (в чем их и упрекают), они сделаны из совсем иного теста, чем их герои-объекты. Более того, мир, откуда берутся метафоры, часто экзотичен и известен гораздо меньше мира, к которому они прикладываются. Это очень важная мысль, понятная далеко не каждому филологу, но, тем не менее, справедливая. В самом деле, мы так успешно пользуемся метафорой «вандал» исключительно потому, что вандалы здесь ни при чем и что мы о них ничего толком не знаем. Крайне неудобной была бы эта метафора в среде самих вандалов.

Уменье превратить крестьянку в Дульцинею, а постоялый двор в заколдованный замок особенно свойственно научной, эвристической метафоре. Ученые время от времени обращаются к какой-нибудь далекой для них области жизни, например к другой науке, которая для них то же, что рыцарский роман для Алонсо Кехано. Заимствуя оттуда имена, они смело нарекают ими предметы, им близкие. Так, беззастенчивый лингвист, приметив, что в далекой и экзотической химии есть валентности, начинает говорить о валентности глаголов. При этом – о мудрость безумия! – метафора оказывается продуктивной, хотя на понятие химической валентности до конца не накладывается. Но ведь и басенная лиса не смогла бы прижиться в реальной природе, и метафорический вандал не выжил бы, целиком сосредоточившись на разрушении памятников материальной культуры. Разоблачение метафор – дело легкое (метафоры в науке стали разоблачать с начала Нового времени, в литературе – с середины прошлого века), но едва ли благодарное. Сегодня становится очевидно, что о метафоре нужно судить по ее потомкам (продуктивности), а не по предкам (этимологии). Но судили по предкам и судили строго.

Позитивистская охота на метафорических ведьм закрадывалась в девятнадцатом веке в самые благородные сердца и самые умные головы. Ею увлекались даже художники слова и религиозные моралисты. Среди них и сам Лев Николаевич Толстой, последовательно срывавший с метафор все и всяческие маски. Величайший реалист нащупал особую художественную манеру в этой охоте на метафору – остранение (от слова «странный»), позже открытую В. Шкловским и провозглашенную основным свойством художественного слова.



Остранение Толстого – это прочтение символического процесса глазами простака, который не видит в нем метафорической стороны, а видит только внешние, буквальные, материачьные проявления.

С этой позиции успешно разоблачается «комедия» суда, «комедия» литургии, «комедия», простите за каламбур, театра, «комедия» врачевания и много других комедий, на которых стоит мир. Если вы, например, захотите разоблачить светские условности, сделайте вид, что не знаете слов «поклон», «книксен», а скажите: «Он сделал движение туловищем, как будто собирался упасть, но удержался на ногах; она же, продолжая на него смотреть, подогнула оба колена, словно собираясь сесть на низкую скамеечку, но затем распрямилась снова». Не могу не напомнить, что на таких-то вот остранениях во все века держалось непристойное описание любви. Все можно высмеять и все можно остранить. Впрочем, литературоведы понимают остранение еще шире: когда само слово отрывается от обычного употребления и начинает выписывать смысловые кренделя.

Но научную метафору нельзя опрокинуть силами одних лириков, за нею стоят физики. В сущности, ведь научные гипотезы и модели – не что иное, как метафоры. Небо, положим, не купол, но ведь и атом, наверное, не шарик, летающий вокруг шарика на проволочной орбите. От научных метафор требуется только одно – продуктивность, способность объяснить и увязать большое количество фактов. Действенность метафоры проверяется логикой и опытом. Но этимологическая «правильность» метафоры не проверяется вообще. Никто не кричит на ученого: «Компьютер не человек, и памяти у него нет!», «Фрейд! Психика не насос – убери вытеснение!». Метафоры лежат в основе научных теорий, и именно они, а не построенные позже доказательства являются самым ценным продуктом.

Итак, всякая метафора – оракул, успешно или неуспешно проясняющий картину мира. И это первое основание для реабилитации безумца. Но есть и второе основание. Есть соблазнительная мысль использовать безумную (мы так и говорим) энергию в дебрях и чащах социальной действительности. Тут мы подходим к теме «Метафоры, которыми мы живем».

Остыв от позитивизма, мы обнаруживаем, что метафора, может быть, и бред, но бред, существующий объективно. Можно «остранять» балет, а люди все равно в театр ходят. Метафора – тот бинокль, сквозь который мы смотрим на сцену. В более общем случае – на мир. Например, метафора «чистка партии» уже содержит в себе одобрение этого действия, метафора же «обескровить партию» дает совершенно другой взгляд на то же самое явление. Метафора «застой» намекает на реформы. Метафора «хаос» кладет им предел. «Эге, – смекнули в двадцатом веке, – да язык – это власть, да метафоры – это навязывание нам определенных взглядов на вещи! Осторожно: метафора! О лингвистическое программирование! О рефрейминг!



О пиар! О ужасное зомбирование ближних! Так значит, метафора – не безобидный дурачок, не дряхлый Анакреонт с гробом под мышкой? Так значит, она – опасная игрушка? Присмотритесь!» И присмотрелись. Видят, а вокруг «мифы», требующие разоблачения.

А с научными метафорами что делать? Они растут, как грибы, и уже вызывают раздражение. «Рождается «метафорическая наука», следствие резко сниженных требований к уровню научных теорий. Здесь не только «квантовая психология» или вариации на парапсихологические темы. В рамках современной теории катастроф теория дифференциальных уравнений становится основой для особой «научной поэзии», где свобода поэтического полета фантазии прикрывается авторитетом науки и оборачивается полной свободой от обязательств перед тем, что в действительности мы видим в мире», – возмущается логик и бард Сергей Чесноков.

Нет, воля ваша, похоже, метафора – все-таки свернутое сравнение. А коли так, важно знать, по каким руслам текут эти сравнения, что с чем обычно сравнивают, какие течения текут в семантическом океане, какие такие дуют пассаты-муссоны. И еще интересно узнать, а с кем это странствует Дон Кихот? Кто его товарищи по парадигме? В каком мире живет метафора? Как она взаимодействует с другими фигурантами этого мира? Каково ее место в обществе себе подобных?


Метонимия – верный Санчо Панса

Открыв метафору, расширяющую значение слова на основе ассоциаций по сходству явлений, догадливые люди открыли и метонимию, расширяющую значение на основе переноса по смежности явлений. Когда мы говорим: «В комнате солнце», мы, в отличие от поэта-футуриста, имеем в виду не метафору творческой силы, а обычный солнечный свет. Ассоциируя по смежности, можно назвать солнцем его свет, а Маяковским – томик его стихов. Аудиторией мы называем студентов, сидящих в аудитории, а Москвой – население Москвы («шумная аудитория», «хлебосольная Москва»). Вещь уж совсем невинная. Неужели и с ней случаются приключения?

В паре «метафора – метонимия» последняя с самого начала играла роль простолюдина, слуги. Славная биография метафоры – на ладони, как история аристократического рода. Биография метонимии темна. Мысль долго кружила, прежде чем прийти к формуле «смежность». Впрочем, все это понятно. Метафорические отношения гораздо легче схватываются умом, чем метонимические. Метафору всегда можно заменить сравнением, и это делает ее понятной. Можно сказать: «Луна, как серп». Метонимия таких формул не имеет. Нельзя сказать «Книга, как Маяковский» или «Солнечный свет, как солнце». «Вздохи» как обозначение любовных переживаний никого не удивят: «Начнутся всякие вздохи», но любовь не похожа на вздохи. Нет, метонимия – не рыцарь, это его оруженосец, тень, шепот, робкое дыханье, трели соловья.

Сходство с простолюдином не исчерпывается генеалогией. Метонимия приземленней. Она берет сюжеты из самой реальности, а не витает в облаках. В метонимии нет проецирования одной реальности на другую. Она скупа и расчетлива. Она делает речь лаконичной. Чижик-пыжик «выпил рюмку, выпил две».



А не будь под рукой метонимии, пришлось бы сказать «выпил рюмку водки, выпил две рюмки водки». Длинный этот протокол не только огорчил, но и утомил бы нас.

Метонимия тоже имеет отношение к эмблемам и этикету, но это отношение не рыцаря, а слуги. Она схватывает внешнюю часть этикетного действия: «Давай пожмем друг другу руки», «Людовик сел на престол», «Мушкетеры скрестили шпаги» – все это метонимии. Слуга, этот старый плут и простак, замечает только внешнюю сторону поведения господ.

Метонимию, «художественную деталь», любили реалисты, описывающие широкие, демократические пласты жизни. Им не нужна была дама вообще как символ вечной женственности, им была нужна дама с родинкой, с сумочкой, с ледяной улыбкой, с собачкой, им нужен был не просто прокурор, но прокурор с бровями. А вот в средние века такая детализация, если выпадала из этикета, была смешной. Все, что не символизирует целое, что не восходит к Богу, олицетворяет собой грешное и смешное. Для Гоголя метонимия еще символизировала чертовщину, раздробленность жизни. Отсюда и гротескный образ носа, подменившего собой всего человека, и парад частей человеческого тела в «Невском проспекте», и идея «Портрета».

Если в научном мышлении метафора нужна на стадии формулирования гипотез, то метонимия – это будни науки. Это умение составить репрезентативную выборку, умение по деталям описать целое, это умение прорисовать причинно-следственные связи. Метафоры не подлежат верификации, и подобные требования к ним неразумны; истинность метафоры только в ее плодотворности. А вот метонимию обязательно надо верифицировать. Всем известна логическая ловушка post hoc, ergo propter hoc (после этого, значит вследствие этого). Не попасть в эту ловушку означает для ученого правильно выбрать явления, находящиеся в отношении смежности. Является ли подагра причиной гениальности или подагра сама по себе, а гениальность сама по себе? Вот в чем вопрос. Здесь донкихотская фантазия может сильно навредить, требуются скрупулезность и практичность. Здесь мало быть рыцарем науки, надо быть ее слугой. Правильная индукция суть правильная метонимия.


Гипероним в роли гувернера

Но среди смежностных отношений есть особый вид, связанный с отношениями «общее – частное». Это тоже зона метонимии, вернее, ее разновидности – синекдохи. Когда мы говорим «погуляй с животным», подразумевая вполне конкретную собаку, мы прибегаем к синекдохе. Мы заменяем видовое название «собака» родовым «животное». Видовые названия обозначают термином «гипоним», а родовые – «гипероним». «Собака» – гипоним по отношению к «животному» и гипероним по отношению к «дворняжке».



Гипероним – лучшее средство воспарить умом в логические эмпиреи. Сам Платон обучил нас этому искусству. В более близкие к нам времена этим иногда баловал нас Окуджава: «Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью». Вспомните нашу снедь и наши платья, назовите их своими именами (гипонимами), почерпнув их из соответствующих прейскурантов, и увидите, что дал нам Окуджава. «Честность, благородство и достоинство – вот оно, святое наше воинство». Без него мы остались бы наедине с «Завтраком туриста».

Служба гиперонима особая, он – гувернер, домашний учитель, дидакт. Он не только воспаряет, но и выпаривает, высушивает. Случается, надоедает. Он бывает смешным, неуместным, не в меру велеречивым. Он предельно логичен, но не всегда практичен. Он схоласт. 1де он, там таксономии, классификации, таблицы, парадигмы, справочники и словари.

Для многих гипероним ассоциируется с наукой. И в этом есть свой резон: он приходит тогда, когда нужно доказать, научить, представить результат. Но все же живым образом наукой движут обычные метонимии, с помощью которых она общается с миром, и гетерогенные метафоры, с помошью которых осуществляется эвристика.


Символ – это наше все

А что если метафора станет одноприродной тому, к чему она применена? Что если какая-то часть некоего мира является в то же время подобием этого мира? «Есть странные сближения» – сказал поэт. Персонажи «Онегина» – создания Пушкина. Не странно ли, что среди них действует и сам Пушкин? Или вот более ясный и в то же время более внушительный пример. Земная жизнь Спасителя принадлежит истории человечества. Но в то же время она – олицетворение всей этой истории, ее живая метафора. Или совсем сухо: во множестве «А» есть элемент «а», подобный всему множеству «А». «Автоморфизм?» – спросит математик. «Символ» – ответит лингвист. Одновременная реализация отношений смежности и сходства суть символ.

Объясняя, чем символ отличается от аллегории (развернутой метафоры), студентам обычно говорят так: аллегория однозначна, а символ обладает многозначностью; иной при этом прибавляет: смысловой неисчерпаемостью. «Ну уж, неисчерпаемостью!» – думает умный студент, которому природу символа раскрывают обычно не на библейских образах, а скажем, на примере старухи Изергиль.

Что же реально кроется за этой «неисчерпаемостью»? Обычная метафора имеет обрубленные смысловые связи: назвав знакомого «орлом», мы не станем искать у него перья и не предложим ему поклевать падаль. И, поговорив о валентности глаголов, мы не станем вычислять их атомный вес. Но символ, принадлежа тому же миру, который ему подобен, имеет живые связи с жизнью. Это открывает возможность путешествовать по необрезанным нитям от символа к действительности и назад. Вот это увлекательное путешествие и создает ощущение смысловой неисчерпаемости, семантической перспективы, своего рода взаимного отражения зеркал. Метафору, даже развернутую, можно представить себе в виде наложения двух представлений, при котором для нас актуально их общее поле. Символ – это вложение представлений, при котором вложенное представление стремится покрыть остальное пространство.



Если метафора для науки – это гипотеза, модель, то символ – это ее база, ее аксиомы. Их нельзя доказать или проверить. При попытке верификации аксиом мы сталкивается с логическим кругом. В символ заложена первичная концепция мира, исходя из которой мы строим его картину. В этом смысле священные тексты – не исключение, и попытка навести в них строго научный порядок есть несправедливость со стороны науки, не замечающей бревна в своем глазу. Рассуждая рационально, мы действуем левым полушарием головного мозга, мысля образно, мы действуем правым. Мысля символами, мы задействуем оба. Иных ресурсов у нас нет. Нет другого пути обогащения семантики, кроме сходства и смежности; ассоциации по контрасту – тоже вид сходства.

Символы не возникают на каждом шагу. И наука, и религия, и политика (ее символы – доктрины, изложенные в хартиях и конституциях) оберегают свою символику. Эта символика образует канон. Вокруг канона живут апокрифы – кандидаты в символы. Апокрифы могут перерасти в новые аксиомы или существовать как некий фон канона.


Экспансия символа нефункциональна. Правда, такая экспансия наблюдалась в истории изящной словесности, породившей специальное литературное направление – символизм. Он притязал на новую концепцию бытия, занимался миростроительством. Но именно с момента его появления начинается «необъяснимое» падение авторитета художественного слова, особенно заметное у нас в стране, где к нему относились, как к самому святому.

Единожды начавшись, символизм должен был бы поглотить всю словесность. Но этого не случилось. Массовое сочинение символики перестает быть общеинтересным. На смену модерну (неосимволизации) приходит постмодерн, играющий обломками готовых культурных символов. По сути дела, благородная его функция состоит в поедании умерших апокрифов. Живая символика ему не по зубам, а все, что вокруг нафантазировано, постмодерн благородно адсорбирует. Вот где орел!

Это, конечно, не символ, но богатая метафора…


Юлий Шкроб

Загрузка...