Р. Л. Берг в Ленинграде, 1936 г.
В 1940 году я исследовала популяции дрозофил, обитающие на северной границе ареала распространения вида. Два небольших города неподалеку от Москвы – Кашира и Серпухов – окружены яблоневыми садами. На заводах безалкогольных напитков и на фруктовых базах этих двух городов я ловила мух. Лаборатория размешена неподалеку от Каширы, на Кропотовской биологической станции. Станция помешается в небольшом помещичьем доме, брошенном его хозяином на произвол судьбы. Организована она Кольцовым и принадлежала его институту. Сотрудники института в теплое время года проводили там свои опыты. Когда Кольцова сместили, а институт переименовали в Институт цитологии, эмбриологии и гистологии, станция сохранилась за этим институтом. Помещик когда-то построил свой дом на окраине деревни Кропотово, на берегу Оки. Если вы спросите меня, где находится рай, я без малейших колебаний скажу: на берегу Оки. Леса на крутом берегу реки, поля и луга, песчаные берега и отмели, чистые ручьи, бегущие по не заболоченным лесам и лугам, нежаркое лето, сухая зима – атрибуты приокского рая. Здесь Левитан писал свою «Золотую осень», Клюев, стихам которого нас обучал господин Стрижешковский в немецкой школе, назвал эти места «берестяным раем».
Много мне довелось поездить по гигантской империи и соприкасаться с рабочими разных ее городов и разных наций. Я приходила на завод или на овощную и фруктовую базу со своим ловчим аппаратом и просила разрешения ловить мух. Командировочное удостоверение с печатью и штампом Академии наук я предъявляла в конторе учреждения. Перед рабочими представала особа с насосом для ловли мух, муха за мухой, каждая муха – вдох, ибо струя воздуха, созданная моим вдохом, увлекала муху в контейнер ловчего аппарата. Зрелише, согласитесь, странное. Рождало оно противоречивые чувства – одни и те же везде, во всех городах и республиках: смесь насмешливой снисходительности и уважения к науке. Чувства, как мне кажется, везде одни и те же, но комментарии различны. Самые умные люди обитают в Кашире. Директор овощебазы говорил мне: «У каждого овоща и у каждого фрукта своя муха. Ваши красноглазые, маленькие – на яблоках; на помидорах мухи с маленькими головками и коричневыми глазами, тоже маленькие; на соленых огурцах этих не будет – там большие, темные». Все верно.
А на станции работали сотрудники бывшего кольцовского института, умные из умных. Сахаров создавал свой сорт гречихи. Астауров проводил свои опыты на тутовом шелкопряде. И жил в берестяном раю на берегу Оки русский мужик с рыжей бородой, Дмитрий Петрович Филатов.
Жил Филатов в том самом доме, где помешалась станция. Мы с моим другом шли мимо его окна. Он сидел в комнате перед распахнутым настеж окном и шил.
– Вот это Дмитрий Петрович Филатов, – сказал мой друг, – подойди, протяни ему руку, он рад будет с тобой познакомиться. Только встать он не сможет. Он штаны свои чинит. Они у него единственные.
Я потом рассказала Дмитрию Петровичу об обстоятельствах нашего знакомства. «Как это он догадался?» – сказал Филатов. Догадаться немудрено. Как сейчас слышу звук шагов его босых ног по веранде, где сотрудники станции обедали и ужинали все вместе. Он не был толстовцем, как мой отец. Он не следовал никому и ничему. Он сам такой: охотник, обитатель леса, человек из народа.
– В деревню ходил, уговаривал одну женщину молоко мне носить.
– Где работаешь? – спрашивает.
– На станции, – говорю.
– Сторожишь, что ли?
– Нет, я ученый, профессор, – говорю.
Ну, как туг не подразнить?
– Зачем же вы сказали, что профессор? – спрашиваю.
– Я для нее. А то еще подумала бы, что я за молоко не заплачу.
А еще такой разговор был.
– Хотите пир устрою нам с вами?
– спрашиваю. – Цыпленка зажарю.
– Нет, – говорит, – не хочу, чтобы вы среди цыплят стояли, на цыпленка показывали и говорили бы: «Вот этого зарежьте».
– А мне в деревне любая хозяйка не то что ощипанного, а и потрошенного цыпленка продаст.
– Все равно не хочу, – говорит, – цыпленка жаль.
– Да ведь вы охотник, – говорю.
– А может, больше и охотиться не буду.
– Ладно, – решаю я, – грибов наберу и зажарю.
– Только белые отдельно жарьте,
– говорит.
Сказано – сделано. Сковорода одна, белые в одной стороне, прочие – в другой.
– Ишь как белые-то по всей сковороде раскидала, – говорит.
– Дмитрий Петрович, – говорю я, – я вас обожаю- А понравилось?
– Вкусно, но масла слишком много.
Для совместных обедов и ужинов у нас общественный фонд продуктов.
– А масло не общественное, а мое, сколько хочу, столько и кладу.
– А я к своему отношусь так же, как к чужому, свое тоже общественное – экономить надо.
– А к чужой жене вы тоже относитесь, как к своей?
– Да, – сказал он, – мне так же больно, когда чужая жена изменяет своему мужу, как если моя жене – мне.
Он великий ученый – Дмитрий Петрович Филатов. Он основал новую отрасль науки – экспериментальную эмбриологию. Перемещая зачатки органов развивающегося зародыша друг по отношению к другу, он одновременно со Шпеманом и совершенно независимо от него и от кого бы то ни было открыл принцип организатора – управление развитием одних частей зародыша со стороны других частей. В некотором смысле он превзошел всех своих современников. Отрасль эмбриологии, в которой он первооткрыватель, – это не просто эксперимент, пришедший на смену наблюдению. Мало открыть законы взаимодействия частей развивающегося организма. Следовало понять, как меняются сами эти законы в процессе прогрессивного развития органического мира. Следовало сочетать новый экспериментальный метод со старым сравнительным методом познания.
Шмальгаузен тоже эмбриолог. Сравнивая рост разных органов цыпленка, пока цыпленок еще не вылупился из яйца, Шмальгаузен установил принцип независимости роста одних органов от роста других. Филатов показал, что независимость развития присуща высшим формам, а те самые процессы, которые у высших форм независимы друг от друга, у низших очень даже зависимы. Экспериментировал Филатов с тритонами, лягушками, жабами и изучал развитие органов чувств у их эмбрионов. Он пересаживал слуховой пузырек тритона под кожу хвоста и следил, как образуется на новом месте из тканей, предназначенных совсем для другого, слуховая капсула Он рассказывал мне, что слуховой пузырек обволакивается клетками. «Как нос собаки паутиной, когда осенью собака идет по следу зверя», – говорил он.
Он не беден. И чины у него есть. И он начальник. Дмитрий Петрович заведовал лабораторией экспериментальной эмбриологии в кольцовском институте, состоял в штате Московского университета, и там под его руководством работала большая группа его учеников и почитателей. Свою роль начальника он выражал словами: живи и жить давай другим. Его аскетизм – отнюдь не отказ от радостей бытия, не возврат к природе, не хождение в народ. Ему не надо возвращаться к природе и идти в народ: он и не уходил. Слитность с природой питала его радость бытия. Птичьи голоса на заре в пронизанном солнцем и полном аромата лесу стояли в его иерархии ценностей выше наслаждений, даруемых цивилизацией. Он неделями жил один в лесу. Его обожатель – Андрей Макарович Эмме, красавец-сибарит – говорил ему в моем присутствии: «А как же без бани?» Дмитрий Петрович объяснял, что организм человека с легкостью отвыкает от ежедневного мытья и сам собою остается чистым.
Его отказ от комфорта – своего рода демонстрация. Демонстрация свободы, неподкупности, служения высшим идеалам. Он и ему подобные не променяют бессмертие, презрение к судьбе, свободу духа, право иметь собственное мнение на дачу и персональную машину с шофером на ставке Академии наук СССР. И деньги, которые у него были, – гарантия свободы: если пребывание в штате учреждения станет несовместимым с велениями совести, он просуществует на накопленные гроши. Он предвидел, что черный день наступит, и страховал себя. Он отнюдь не был отщепенцем, человеком, выпадающим из структуры человеческого общества. Его оценки отдельных людей и человеческой природы вполне реалистичны.
Он говорил мне: «Не ищите признания вашей работы вашими товарищами по лаборатории. За признанием обращайтесь к миру. Печатайте». Я понимала его следующим образом: в мире есть маю людей, истинно заинтересованных в узкой области, где вы работаете. Вряд ли они найдутся среди малого количества ваших товарищей. А отсутствие интереса расхолодит вас. Много позже, пренебрегая его советом, я убедилась, что ошиблась в своей трактовке. Филатов хотел предостеречь меня не от отсутствия признания, а именно от признания, которое заканчивается обычно плагиатом. Вотще. Но он отлично отдавал себе отчет в невысоком качестве многих представителей рода человеческого. И из иерархии человеческой популяции он не выпадал.
Р. Л. Берг в Теберде (Кавказ), 1937 г.
Побуждая других печатать результаты своих экспериментов, он сам печатал мало. Говорил, что ему трудно выражать свои мысли. Были у него и литературные произведения. К великому моему сожалению, я не читала их. Мой друг Александр Александрович Малиновский наизусть рассказал мне сказку, сочиненную Филатовым.
Четыре медвежонка шли по лесу и набрели на потухший костер. В его золе они нашли картофелину.
– Чтобы это могло быть? – сказал один.
– Бесполезно рассуждать, – сказал другой. – Все равно никогда не поймем.
– Хорошо бы заглянуть, что там внутри, – сказал третий.
– Надо спросить старших, – сказал четвертый.
Тут подошла рысь. Медвежата спросили про картофелину. Рысь загородила ее собой, раскусила и сожрала. Она повернулась к медвежатам и сказала:
– В золе костра ничего не было.
И ушла. Тогда каждый из медвежат Филатова сказал по одной фразе, и они в точности соответствовали философскому складу ума каждого из них, поскольку его изобличали сказанные им раньше слова. Агностик, помню, сказал:
– Если мы и тогда, когда оно было, не имели средств познать его, то теперь, когда его нет, и подавно не познаем.
А тот, кто предложил обратиться к рыси, сказал, что вероятнее всего в костре и вправду ничего не было. И четыре медвежонка пошли дальше.
Во время войны Институт эмбриологии, гистологии и цитологии был эвакуирован в Алма-Ату. Филатов не пожелал эвакуироваться. Его дом пострадал во время бомбежки, и Филатова переселили в комнату института. Мне рассказывали, что он жил в страшном холоде, не топил, казенные дрова на себя не хотел расходовать. Какая бы то ни было возможность экспериментировать исчезла. Филатов писал свой последний труд – трактате морали будущего. Он писал, что прочтет его мне, когда мы встретимся. Я вернулась в Москву в ноябре 1942 года. Но Филатов не читал мне ничего. Мы пили чай, он колол сахар старинными щипцами на маленькие кусочки, чтобы пить вприкуску. Мы говорили о войне, и Дмитрий Петрович предсказывал близкую победу. Он говорил, что немцы потерпят поражение под Сталинградом, и эта битва станет поворотным пунктом в войне. Как известно, он оказался прав.
– Вот кончится война, – сказала я, – и мы будем вспоминать, как мы чай вприкуску пили.
– Это неизвестно, будем ли мы вспоминать, – сказал он многозначительно с ударением на «мы».
И тут он оказался прав. Через несколько дней, не дожив до победы на сталинградском фронте, он умер. Инсульт поразил его на улице. Милицейская машина увезла его в больницу и там, не приходя в сознание, он скончался. Ему было 66 лет.
Р. л. Берг Фото Полякова
Рукопись Филатова не пропала. Тридцать два года она пролежала в архиве под семью печатями страха. Мораль будушего в представлении Филатова нисколько не противоречит коммунистической морали. Моральные кодексы всех религий, как и веру в личное бессмертие, Филатов отвергает. И, тем не менее, понадобилась энергия такого смельчака, как Астауров, чтобы рукопись Филатова увидела свет. Филатов, подумайте только, какая дерзость, не ссылается на классиков марксизма-ленинизма, развивает не их основополагающие идеи, а свои собственные. Он осмеливается искать корни благородного поведения человека не в классовой борьбе, а в предыстории человечества, в животном мире. Причину подавления эгоистического начала он видит в материнской любви и в готовности матери жертвовать жизнью для спасения ребенка. Человек, принесший в редакцию рукопись такого содержания, не только не добился бы ее опубликования, но поставил бы под удар свою карьеру.
Опубликованием рукописи Филатов обязан не одному Астаурову. Вопрос о биологических корнях альтруизма поднят другим берсерком, другим храбрецом, способным голым бросаться в бой и сражаться с закованными в латы марксизма-ленинизма воинами. Этот берсерк – Эфроимсон, недавно выпущенный из сталинского лагеря смерти – Джезказгана. Он написал статью о биологических корнях альтруизма, о том, что без взаимопомощи, самопожертвования, без подавления инстинкта самосохранения не было бы человека. Его статья напечатана в «Новом мире». Редактор журнала Твардовский и автор Эфроимсон выпустили джинна из бутылки, из той самой бутылки, где лежала запечатанная семью печатями страха рукопись Филатова – замурованный джинн. Астауров отредактировал рукопись, придал ей законченный вид. Она напечатана в альманахе «Пути в незнаемое» в одиннадцатом номере, в 1974 году. Называется она «Норма поведения или мораль будущего с естественноисторической точки зрения». В будущем морали не будет, утверждает Филатов. Кодекс предписаний исчезнет, сольется с нормой поведения, отождествится с ней. Добро будет господствовать, эгоистическое начало будет подавлено, как и инстинкт самосохранения. Любовь к людям станет частью любви ко всему живому. Отпадет за ненадобностью удовлетворение в заботе о счастье других людей, в любви к жизни в целом. И сейчас есть люди этого высшего типа. В будущем они завоюют жизнь. Их жизненная стойкость тому порукой. «Из всех житейских передряг они выходят моральными победителями, то есть удерживают свои привычные и единственно возможные для них отношения к окружающему и к окружающим».
Редактирование статьи Филатова – одно из последних дел Астаурова. О нем и о его гибели речь впереди. Имя редактора и автора предисловия стоят в альманахе в траурных рамках.