Вроде бы во всех странах детей учат одному и тому же: не лги, не кради, не убивай, уважай старших — только учат по-разному, каждая страна — в контексте своей культуры. Различия бывают настолько тонкими, усвоенный с детства вариант кажется настолько очевидным и единственно возможным, что нужен специальный "объектив", научный инструментарий культурного антрополога, чтобы уловить смыслы, в каждый из этих контекстов заложенные, и разницу между ними.
Эта глубинная часть идеологии у нас осталась прежней, неизменной с советских времен. Мы переписали некоторые факты в учебниках истории, некоторые просто выкинули, о чем-то написать просто "забыли", чтобы не омрачать память предшествующих поколений (в которых так до сих пор и не отделили жертвы от палачей). Сами учебники мы не переписывали — ни по истории, ни по литературе, ни буквари, ни первые "хрестоматии" по родной речи. Молодые смотрят старое советское кино, умиляясь ретростилю. И молодые воспроизводят советские ритуалы со всей искренностью молодости, усваивая заодно все пространство смыслов. Разве учили детей чему-нибудь плохому даже в самый людоедский период советской власти? Все тот же набор: любите Родину, как любите вы (и как должны любить) мать, уважайте и слушайтесь старших, не лгите, не крадите... Только любовь к Родине как-то незаметна на полуосознанном уровне, превращалась в обязательную любовь к государству, благодарность павшим в великой войне — в благодарность и готовность к жертвам ради государства. Какого? Теперь уже не первого в мире социалистического, а... ну, положим, русского...
Если отдельный человек не представляет особой ценности, а общее всегда и заведомо выше личного, если Отечество, как бы оно ни называлось, всегда в осаде и люди в мире делятся на "своих" и "чужих", и свои — это русские, это москвичи, это любым образом понятое "мы", а "чужие" — неизменно и всегда враги, конкуренты, завистники и вредители, то что может вырасти из такого патриотизма?
То, что и вырастает.
Ирина Сандомирская
С чего начинается Родина?
С картинки в твоем букваре...
Слова этой популярной песни, как представляется, передают самое главное, что отличает Родину от других идеологем. Главное — именно то, что она начинается с "картинки", готовой, заданной, сконструированной без нашего личного участия и предстающей перед нами неоспоримой данностью. Вместе с "картинкой", таким образом, Родина "начинается" не с нашего личного опыта и не с непосредственного эмоционального переживания "родного", а с той общественной идеологии, которая за этой картинкой стоит и придает ей статус авторитетного образца.
Я смутно помню такую иллюстрацию из своего собственного букваря тридцатилетней давности: ясное небо, зеленый косогор, пара берез, речка вдалеке и подпись: "Наша Родина". В памяти живут и другие "картинки" — репрезентации Родины: плакат военного времени "Родина-мать зовет", монументальная скульптура Славы на Малаховом кургане в Волгограде, бесчисленные аллегории Родины в мозаиках, фресках и скульптурах московского метро, патриотические советские песни, стихи о Родине из школьных хрестоматий, текст торжественного обещания пионеров Советского Союза, напечатанный на задней обложке школьной тетрадки, фрагменты военного устава, организованные сверху патриотические акции, уличные плакаты к "красным датам" и многое, многое другое. Патриотическая пропаганда, которую советский идеологический режим направлял на меня и моих соотечественников, слилась с ландшафтом памяти: язык официальной доктрины все теснее сплетается с личными воспоминаниями, образуя нераздельное общее и целое символического пейзажа Родины.
В памяти моего поколения живет и другое, из школьного курса, русской литературы: "люблю Россию я, но странною любовью", "прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ", "Куда несешься ты, Русь, дай ответ — не дает ответа"... Хрестоматийные строки, затасканные общие места из школьных сочинений. Русская гражданская лирика и ее неразрешимая дилемма: патриотическая любовь-ненависть, любовь-отрицание. Почти анонимные цитаты, полу-пословицы, крылатые слова — "умом Россию не понять", "и дым отечества", "не через любовь к родине, но через любовь к истине", "я, конечно, презираю свое отечество с головы до ног", "патриотизм — последнее прибежище негодяев", "но люблю эту грешную землю, оттого, что другой не видап" и многое другое, что составляет содержание интеллигентской эрудиции.
Из этих разрозненных, полузабытых, почти утративших авторство цитат, анонимных образов, стершихся и вытесненных воспоминаний, из школьной пионерско-комсомольской тоски, из обрывков песен и публицистических призывов, из лозунгов и анекдотов, из случайных воспоминаний детства и ностальгии взрослого возраста складывается образ Родины — набор отрывочных, казалось бы, мало связанных между собой словесных, зрительных, поведенческих текстов. Все эти тексты входят в тот общий алфавит или лексикон культуры, который объединяет между собой носителей современного русского языка и позволяет говорить о всех нас, сыновьях и дочерях Родины, как о сообществе.
Родину с полным правом можно отнести если не к числу констант русской культуры, то к числу самых устойчивых конструкций культуры русской современности.
Риторика и фразеология Родины в русской культуре складывалась в диалоге противоборствующих идеологических дискурсов. Это, с одной стороны, апелляция к патриотическим ценностям — характерная черта российской государственности, часть риторики политической благонадежности. Но интересами Родины, любовью к Отчизне и долгом перед Отечеством не в меньшей степени вдохновляются и критики власти. Фразеология Родины в русской культуре вся сосредоточена в области власти: она составляет часть языка политического подавления, однако и важную долю языка сопротивления.
Во всей этой лексике много заимствований из патриотической риторики наполеоновской Франции и еще больше — из языкового поля немецкого национального романтизма. Но это не делает русский патриотизм более понятным для члена современной европейской культуры, не способствует прозрачности политического языка, когда Россия выступает от лица своего коллективного патриотического "мы" на международной арене.
Своим "подвешенным" состоянием между властью и сопротивлением русский дискурс о Родине отличается и от родственных культур, например, польской. Русская Родина несет в себе претензии власти на авторитарное идеологическое доминирование. Польская ojczyzna — продукт поэтического, национально-романтического и религиозного сопротивления, средоточие антиколониальных идеологий, направленных и против русского, и против западного империализма. Официально-государственные славословия, которые насаждались русской и советской империалистической бюрократией, в польском смысловом поле ojczyzn’bi практически не закрепились. Чрезвычайно сильно значение "частной" ("малой") родины и, на противоположном конце спектра, религиозно-мистической "небесной отчизны", "небесного Иерусалима". Срединный диапазон спектра, который у нас соответствует фразеологии и риторике Родины как могучей авторитарной державности, в польской культуре практически отсутствует.
Эти разительные отличия тем более поучительны, что генетическая общность русского и польского языков, а также их принадлежность тому, что Н. Трубецкой назвал "языковым союзом", заставляют искать сходства. Более того, и в польской, и в русской фразеологии мы находим буквальное совпадение фразеологических оборотов, прослеживаем общие источники заимствования из французских и немецких образцов. И тем не менее ни генетика, ни долгое и тесное культурное взаимодействие не компенсируют эту несовместимость "эквивалентов перевода", не объясняет их взаимной непроницаемости. Все дело — в идеологической несовместимости русской и польской Родин.
Различие между Родиной, как фетише государственности, и Родиной, как идеальным состоянием локального, есть и в других культурах. В немецкой, например, имперская риторика Vaterland противостоит поэтизации локальных патриархальных отношений в риторике Heimat. Подобные отношения можно усмотреть между риторикой российского Отечества или великой социалистической Родины, с одной стороны, и риторикой малой родины, родной сторонки, с другой. Эти конструкции взаимно "подпитывают" друг друга. Идеология национального государства легко приватизируется, трансформируясь в ностальгию по отчему дому, а последняя легко обобществляется и принимает государственнические, изоляционистские, фундаменталистские смыслы.
А. Саврасов* Грача прилетели, 1871 г
Понятие Отечества формировалось с созданием современного государства, еще с допетровских времен, и при Петре сложилось в идеологию Империи. Собственно фразеология Родины/Отечества/Отчизны вырабатывалось в стиле национального романтизма в литературе XVIII — XIX веков, в общественной дискуссии славянофилов и западников. В ходе дискуссии идеологическая машина, прежде всего официальная цензура, отшлифовала эти практики говорения, а культурное творчество интеллигенции закрепило их как язык коллективного самоопределения. Крах Империи не привел, как это ни парадоксально, к провалу этой фразеологии и всего поля смыслов, связанных с Родиной/Отечеством/Отчизной.
Уже в конце двадцатых годов, то есть в период перехода от диктатуры пролетариата к сталинскому государству, когда на полном ходу еще работала риторическая машина интернациональной солидарности, а риторика национального самосознания, наоборот, политически преследовалась, идеологическая машина применила компромиссный ход, обозначив СССР оксюморонным словосочетанием "отечество мирового пролетариата".
С середины тридцатых годов тенденции русского национализма становились более выраженными, а вместе с ними постепенно реабилитировалась и риторика русской Родины. Кульминация — конец войны и послевоенные годы, когда патриотически-государственническая риторика слилась с махровым русским шовинизмом "сверху". Сталинский канон сохранился в официальной советской патриотической лексике до самого конца СССР. Либеральные хрущевские времена ознаменовались появлением риторики малой родины. Это символизировало вступление на идеологическую арену локализма, голоса "мест" в противоположность административно-командной артикуляции "центра". Допущенная на волне хрущевского либерализма в широкое обращение эстетика и идеология "малой родины", как нам представляется, сыграла решающую роль в судьбе великой социалистической Родины и во многом способствовала распаду СССР.
Между Родиной большой и малой есть одна общая черта: обе они виртуальны. Не составляя "вещи" в прямом смысле слова, обе ею обладают.
Эрнест Геллнер утверждал, что именно национализм порождает нацию, а не наоборот. Эти слова справедливы и в отношении Родины. Родина как идеологическая конструкция порождается ностальгией, буквально — "болью по домашнему очагу". Боль по утраченному (а может, никогда и не бывшему) дому приводит в движение работу воображения, которое создает знание о Нас, о Своем, о Себе.
Чем имя Родина отличается от имен Россия, Российская империя, Советский Союз? Если это обозначение государства, то какую именно территорию имеют в виду — Российской Федерации? России до 1917 года? СССР? И какую именно историю подразумевает термин История Отечества (официальное название школьного и институтского курса истории)? Эквивалентна ли такая история истории России или истории СССР?
"Я совру, если скажу, что полностью поддерживаю тезисы манифеста "Наших", но общая идея мне очень импонирует: модернизация государственного, исполнительного, законодательного аппаратов".
"Это сегодня звучит слишком громко, но я — патриот, и вижу, что в стране происходит что-то очень плохое. Мне хочется, чтобы моя Россия снова стала самой сильной".
Юноша, 18 лет, студент, пишет:"Зачем я в движении "Наши"? Думаю, потому, что считаю себя патриотом, и это не громкие слова. Наша страна погрязла в чем-то плохом и безнравственном. Чиновники все продажные, западные страны не дают нам встать с колен. Кто нас стравливает? Ответ однозначен — враги России. Так давайте победим их вместе, совместными усилиями".
Студент, 19-летний житель областного центра: "Россия должна стать мировым лидером! Гнилой Запад со своими постоянными интригами и подлостями должен, наконец, осознать, что мы никакие-то чурки, что у нас по улицам не ходят медведи и что мы не дадим так легко сесть себе на шею!!!"
18-летний московский студент-экономист: "В движении "Наши" мне симпатизирует идея суверенной России, негативное отношение к олигархам и признание существования смертельно-опасной внешней угрозы".
Родина, Отечество, Отчизна — это не имена географических или административно-политических единиц. Это группа метафор, через призму которых проглядывает концепция определенной социальной конструкции, модели отношений между человеком и обществом, между гражданином и государством, между личностью и централизованной идеологической системой. Она подразумевает особый модус существования человека в условиях определенного государственного устройства, которое можно считать основанным на иерархическом принципе, тотальном регулировании, насилии, воинственном отношении к внешнему окружению и абсолютном единомыслии внутри общества. Такого рода социальная организация подразумевает совершенно особую этику и эстетику. Родина — это то, за что можно умереть почетной смертью, это ценность, за которую не только не жалко, но и престижно отдать свою жизнь; главный символ Родины — могила Неизвестного солдата. Популярность же этого понятия в посттоталитарной России свидетельствует о том, что Родина как метафора такого общественного обустройства не утратила своей актуальности, как не утратили притягательности ценность иерархии, централизованного регулирования, насильственной власти и единомыслия, несмотря на то, что общество идет, как утверждается, "по пути демократических реформ".
Родина — это метафора, в которой осмысливаются и идеологизируются совершенно особенные отношения государственности и гражданства, метафора, через оптику которой видится и конструируется коллективное единство и определяются границы Своего и Иного.
Родина — не "место" и не "вещь". Продукт культурного конструирования, она прежде всего — "сюжет". На Родину нельзя указать, но ее можно рассказать.
Конструкция Родины обладает практически неисчерпаемым потенциалом порождения фразеологии. Песня, с которой мы начали (слова М. Матусовского) вся целиком составлена из штампов советской патриотической лексики: тут и "весенняя запевка скворца", и "песня, что пела нам мать", и "стук вагонных колес", и "хорошие и верные товарищи, живущие в соседнем дворе". Язык Родины, Отечества, России-Матушки, Святой Руси и т.п., действительно, чрезвычайно заштампован и мало располагает к творческим нововведениям. Эта простота чуть ли не автоматического производства и воспроизводства отличает и советскую патриотическую песню, в свое время поставленную на поток. Это не только и не столько желание "подхалтурить" или недостаток мастерства (Михаил Матусовский — один из лучших и самых любимых поэтов-песенников). Скорее такая стереотипность есть способ бытования Родины в коллективном языковом сознании, особенность Родины как идеологической иконы.
Здесь коллективное сознание поневоле пользуется вторичным поэтическим материалом, в равной степени доступным и политической пропаганде, и ангажированной публицистике, и прочувствованному песенному китчу. Коллективное сознание выступает как переписанная много раз "дурная поэзия". "Красивые" слова о Родине оказываются хоть и тривиальным, но единственно уместным способом переживания стереотипно заданных, предписанных культурным кодом "красивых" чувств.
Интересны результаты опросов студентов и молодежи Петербурга и Москвы. На вопрос, что означает для него слово Родина, человек разражается потоками стереотипных словосочетаний из советской пропаганды, неявными цитатами из патриотической песни, приводит воспоминания детства, как две капли воды напоминающие тексты из школьных хрестоматий, увлеченно описывает личные переживания, не отличимые от эпизодов советского кино, или выражает собственные политические убеждения, как будто списанные с культурных программ политических партий. Таков дискурс о Родине: здесь поневоле цитируют все и всех.
Сама тема Родины как бы способна порождать цитаты и цитаты цитат, устойчиво, систематически транслировать некоторые признаки понятия из одного текста в другой. Это создает эффект неявного цитирования: источник цитирования крайне неопределенен. Это не канонический текст, не авторское произведение, не стихотворение, не афоризм, хотя в каждом отдельном случае он может оказаться и тем, и другим, и третьим, и четвертым. Дискурс Родины можно представить себе как бесконечное цитирование из (псевдо)источника, который, перефразируя средневековых мистиков, располагается одновременно везде и нигде.
Модель производства текстов по описанному принципу, конечно же, не нова — она хорошо известна в религиозной традиции. Священный текст ниспосылается пророку, задача которого передать Божественное высказывание в неискаженном виде.
Согласно священной истории, именно так человечество обрело священное писание. Откровением на горе Сион иудеям дарована Тора, откровением Мухаммаду открылся Коран. Откровение лежит и в основе перевода Святого писания: семьдесят мудрецов — переводчиков Септуагинты "получили" текст свыше, и именно этим объясняется их единство в решениях трудных мест перевода, к которым они приходили единодушно и независимо друг от друга. Так гарантируется каноничность текста: его нельзя "сочинить", его можно только "расслышать".
Ниспосланный Божественной волей и "расслышанный" пророком текст ложится в основание новой цивилизации, которая прежде всего являет себя в новом символическом порядке. Претензию на создание новой цивилизации предъявила и советская власть; во всяком случае, такие устремления у нее, безусловно, были. Поэтому интересно рассматривать советскую официальную литературу, идеологию в целом и культ социалистической Родины в частности, как неудавшуюся попытку получить в коллективном "откровении", через специально подготовленные и проверенные кадры доверенных "деятелей культуры", некий ниспосланный свыше (с "зияющих высот") идеальный текст.
Любопытна история (скорее всего, вымышленная — но в рамках все того же канона) создания текста гимна Советского Союза С. Михалковым и Р. Эль-Регистаном. Узнав о конкурсе на лучший текст Государственного гимна, два молодых литератора прежде всего обратились к энциклопедии, откуда узнали, что государственный гимн — своего рода "гражданская молитва". Вдохновленный этим, Эль- Регистан следующей ночью увидел прообраз будущего текста во сне (мотив откровения подтверждает святость текста). Подучив такое ниспослание, оба автора создавали "гражданскую молитву народов" по наитию, а также по инструкции ГлавПУРа, в которой определялся заказ на идейное содержание будущего гимна: "сплоченность всех наций вокруг русского народа", "воспитывать солдат в духе дружбы народов" и т.п.
Россия нынешняя живет в условиях глобализации — в том политико- экономическом контексте, наступление которого принято отсчитывать с падения Берлинской стены и который принципиально нов для русской культуры. Именно в этих условиях риторика Родины оживает не только в идеологиях правонационалистических и прокоммунистических кругов, но и в локальных идеологиях, которые исповедуют интеллектуалы, деятели искусства и культуры российского постмодернизма, поп-культура массовых развлечений, молодежные контркультуры и субкультуры. Русская риторика Родины "прошивает" собой весь спектр социальных и экономических отношений, все группы — от финансовой олигархии до самых деклассированных и обедневших слоев, от высоко образованных городских жителей до бывших колхозников в глубинке. В этом отношении современная Россия с ее почти аутической замкнутостью на самой себе и интересом исключительно к своим внутренним проблемам проявляет признаки скорее постколониальной, чем демократической (в традиционном западном понимании) культуры.
С другой стороны, в русской культурной истории подобные ситуации полной поглощенности культуры "русскими идеями" и отрицания универсалистских ценностей уже наблюдались не раз: в конце XX века так же, как это было и в конце XVIII, и в конце XIX столетий.
Несмотря на то, что нынешние носители русского языка и русской культуры унаследовали и присвоили риторику и идеологию Родины главным образом в их советской официально-политической редакции, они пережили развал советской символической вселенной, и Родина вошла в новую эпоху на правах центральной идеологемы.
Светлана Адоньева
Я хорошо помню, что, когда я была маленькой, вопрос о неугасимости Вечного огня был для меня очень важным с чисто естественной стороны: вечный огонь, так же, как бездонный колодец, — сочетания, которые свидетельствовали о наличии сверхъестественного. Я думаю, каждый вспомнит собственные детские головоломки в отношении понятия бесконечности. Помню раздражение родителей в ответ на мои вопросы ("неужели он никогда не гаснет — ни от снега, ни от дождя, ни от ветра?..."). Рядом с этим воспоминанием: пасмурный холодный день с мелким дождем, папина серая фетровая шляпа, воздушные шары и неугасимый огонь...
Я заинтересовалась вопросом, откуда и когда была позаимствована традиция Вечного огня. Самые близкие этнографические параллели: обычай "греть покойников", который состоял в том, что под Рождество на дворе разводили костер и поминали "родителей". "Крестьяне убеждены, — отмечал этнограф Д.Зеленин, — что у таких костров вместе с ними незримо греются их предки". Был также обычай разводить костер из оставшейся после изготовления гроба стружки у кладбища после похорон. Через такой костер перепрыгивали, чтобы не бояться покойников. Наиболее близкая параллель православной обрядности — лампады и свечи у мощей святых и на могилах праведников.
Вот плоды разысканий в области семантики и прагматики этого ритуального символа...
После февральского переворота 1917 года возник вопрос о выборе места для захоронения жертв уличных событий (многие из жертв не были опознаны). Один из вариантов был на месте Александрийской колонны. Избрали Марсово поле, где и похоронили в марте 1917 года, почти месяц пролежавшие без погребения, трупы. Это было первое публичное захоронение в России, совершенное с нарушением церковного обычая: без панихиды, вне кладбища и без надмогильных крестов.
"Я видел Марсово поле, — писал И. Бунин, — на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мертвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гробы почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых... Комедию проделали с полным легкомыслием, оскорбив скромный прах никому не ведомых покойников высокопарным красноречием".
Потребность в реконструкции Марсова поля в начале двадцатых была определена необходимостью заменить временное мемориальное сооружение постоянным. Фактически эта мемориальная площадка оказалась первым продуктом советской архитектуры.
А.В. Луначарский писал Ленину в середине сентября 1918 года: "Памятник героям революции. Вот мною сочиненная надпись, если Вам интересно:
1 - Бессмертен павший за великое дело, в народе жив вечно, кто для народа жизнь положил, трудился, боролся и умер за общее благо.
2 - Не зная всех героев, в борьбе за свободу кто кровь свою отдал, — род человеческий чтит безымянных".
Ключевое слово — бессмертны (заметим — только те), кто умер за общее благо. Сакрализуемый объект — общее благо. Определено и нормативное отношение к нему — самопожертвование. Наградой становится бессмертие. Оно обеспечивается тем, что "род человеческий чтит".
Слову "бессмертие" приписывается очевидно новый смысл, о чем свидетельствуют словари девятнадцатого века, где его значение — "незабвенный, вечнопамятный" — второе, а первое и главное — "жизнь духовная, бесконечная, независимая от плоти".
Два эти значения представляют собой альтернативу: бессмертие души, которое обеспечивается личным выбором, или бессмертие в творениях, что может быть обеспечено только внешним по отношению к личности действием потомков.
Большой академический словарь 1948 года дает такое определение слову "бессмертный. 1. Остающийся навсегда в памяти людей: незабвенный, сохраняющий вечное значение. Ленин с нами, бессмертен и величав". Бессмертие оказывается актом, внешним по отношению к личному выбору и личной судьбе. Оно есть результат внешней оценки, оценки общества.
Итак, в начале 20-х годов на Марсовом поле был разбит сквер с монументальной оградой вокруг могил борцов революции; в центре — цветочная клумба в виде звезды. Неугасимый, Вечный огонь появится здесь только через сорок лет, осенью 1957 года, с той же целью — обеспечить вечную жизнь за счет памяти потомков. Сооружение светильника выглядит как чисто ленинградская инициатива, Об этой акции написала только одна газета — "Ленинградская правда": на 8-й (!) странице несколько строк. Мифологическая и ритуальная разработка этого мемориального нововведения происходит в 60-е годы и позже: "Эстафету Вечного огня с Марсова поля приняли во многих городах страны. Он вспыхнул у братских могил и памятников как символ вечной славы героев, погибших за революцию, за Советскую родину. 8 мая 1967 года Вечный огонь из Ленинграда был торжественно доставлен в Москву и запылал у Кремлевской стены на могиле Неизвестного солдата..."
"Вечным огнем" помечаются места захоронения погибших (умерших безвременно), которым приписывают смерть с определенной целью — за торжество социализма. В реальности это не всегда так: к жертвам за торжество социализма отнесены жители Ленинграда, умершие в блокаду от голода и холода, смерть которых трудно отнести к свободному выбору "вольной муки" за социализм, а также случайно убитые на улицах во время февральского переворота 1917 года.
На рубеже 70-х годов появляются более откровенные мифологические трактовки символа, избранного для организации ритуального пространства. М. Поступальская в книге "Вечно живой. Рассказы об огне", выпущенной издательством "Детская литература" 50-тысячным тиражом, пишет: "Где огонь — там тепло, свет, там люди! Огонь живет в огромной доменной печи и дрожит на свечном фитильке". Автор упоминает в этом же ряду трубу, по которой идет природный газ и которая возвышается над храмом огнепоклонников, И далее: "Во всех огнях есть отсвет первобытных костров, что горели когда-то в пещерах. И до нынешних дней не погасла искорка этого древнего огня. И в наше время есть обычай поддерживать огонь в местах особо дорогих и памятных, например, на кладбищах, где похоронены бойцы, павшие в сражениях за родину".
Содержание символа усложняется: в единую цепь связываются ритуальные костры огнепоклонников (как способ связи с метафизическими силами), костры пещерных предков (как знак победы над природой) и огни над могилами погибших.
Вечный огонь — элемент ритуального текста, адресованного одновременно и мертвым, и живым. Мертвым он сообщает о том, что живые памятью обеспечивают их бессмертие. Но в чем смысл сообщения, обращенного к живым посетителям этих мест?
Все ритуальные огни и мемориальные сооружения нашей советской родины служат урочными местами — ритуальными площадками. В строго отведенное время — красные дни советского календаря — они становятся местом посвятительных или календарных ритуалов: посвящение в пионеры, митинг в память -летия со дня... Поражает плановость (дело пятилеток) и размах культового творчества как в их создании ( пространство), так и внедрения в повседневную жизнь (время).
Очевидно, что газовый факел над захоронением — дальнейшая разработка начатой с первых дней русской революции работы по созданию новых святынь. Ленинский план монументальной пропаганды, впервые возглашенный декретом "О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей", как отзывались о нем свидетели, был "органически связан с великим делом культурной революции, с колоссальной перестройкой человеческого сознания, которую сделали возможной великие дни Октября". Иными словами, пространственные объекты, в соответствии с определяющей их идеологией, должны были стать (и стали) инструментом, преобразующим внутреннее пространство граждан.
Ленинский Мавзолей стал идеологическим фокусом монументальной пропаганды, что вряд ли было задумано автором плана. "Место для Мавзолея было выбрано на Красной площади. Она стала форумом социалистической Москвы, площадью, где у Кремлевской стены погребены борцы, павшие за революцию. Трудность состояла в том, что следовало создать такое сооружение, в котором была бы выражена идея бессмертия великого дела Ленина". Так идея вечной жизни в памяти народной, сформулированная Луначарским и начертанная на мемориале Марсова поля в 1919 году, через бессмертие дела Ленина развивается в факт "бессмертия" его тела — бальзамирование.
Еще одна из важнейших ритуальных площадок советской страны: ленинский курган — Мавзолей ("сердце нашей Родины") воплотился в апофеозе Мамаева кургана. Описание путеводителя начала 70-х годов:
"...Перед вами открывается панорама площади Героев. В центре — огромный водяной партер. Шесть скульптурных композиций, расположенных на этой площади, изображают подвиги воинов. На противоположной от скульптур стороне — более чем стометровая стена в виде развернутого знамени, на котором читаем слова: "Железный ветер бил им в лицо, а они все шли вперед, и снова чувство суеверного страха охватывало противника: люди ли шли в атаку, смертны ли они?"
Читая это, я испытывала знакомый мне с детства трепет. Попытка вспомнить его и изложить в словах его — трепета — основание дала следующую силлогическую фигуру: каждый советский человек в своей окончательной реализации — герой. Он бессмертен — об этом свидетельствуют даже его враги. Я — советский человек, следовательно, я принадлежу к этому сообществу героев.
Высказанное гораздо проще того, что было переживаемо на площадках мемориала: наблюдаемое мною было частью той реальности, которая была внутри меня. Мое внутреннее отзывалось эмоционально на те символы, которые мой глаз легко различал среди прочих визуальных объектов, а опыт антропологического описания легко квалифицировал как идеологические конструкты. Последнее позволило предположить, что переживаемая мною реакция — не индивидуальна.
Участники ритуала и адепты мифа о бессмертии — одни и те же люди. Представление о советском народе как о мистическом целом, где каждый —только часть и именно поэтому бессмертен, — одна из ведущих тем литературы военного и послевоенного времени. Потом, когда посредством ленинской теории познания наука победит физическую смерть, бессмертие будет уготовано каждому, кто "за благо народа жизнь свою положил". Верно и обратное: каждый — кто есть советский человек — герой, за благо народа готовый жизнь свою положить.
Самопожертвование во имя социального блага оценивается в художественных текстах, реализующих этот миф, не как идеал, но как норма. Она обеспечивает общую жизнь сообщества и возводит ее в абсолютную ценность, ради которой поступиться жизнью индивидуальной — не экстраординарное событие, но естественное дело. Истории о героях-борцах, бойцах и жертвах служили посвятительными мифами, формирующими культурный императив — общественное служение. Посвящение в миф происходило в ритуале, воспроизведенном на множестве ритуальных площадок в соответствии с мемориальным каноном.
Воинская доблесть в исторической России, гибель за Отечество основывалась на вере в святость мученической христианской кончины и в радость вечной жизни в царствии небесном. В советском мифе все не так: убиенные воины и невинные жертвы советских времен, воплотившись в бронзу и бетон, угрюмо ждут от живых возвращения долга: живи за другого.
Героизм обеспечивал императив общественного служения: участнику мемориального ритуала под барабанный бой вменялось навечно чувство вины — умерший здесь умер не просто так, он умер за тебя и ты перед ним в долгу. Ты отдашь свой долг родине, за которую погибший отдал свою жизнь: декларируемая свобода смертного выбора одного героя становилась залогом морального принуждения всех.
А. Геннис и П. Вайль приводят такой пример стратегии советского школьного воспитания: "Например, школа задает вопрос: кто разбил окно? Школа хочет не найти виноватого, а перестроить детское сознание, переориентировать его на другую систему ценностей. Ученик ведет себя в соответствии с нравственным кодексом своего коллектива: естественно и нормально не выдавать друзей. Школа втолковывает ему, что такая нравственность — ненормальна. Ребенок оказывается перед альтернативой — предавать друзей или предавать родину, которая подарила ему счастливое детство. Ребенок должен помнить, что недонесение есть преступление, своего рода покушение на отцеубийство. За нелояльность к своей большой семье надо расплачиваться муками совести.
Так школа закладывает фундамент мироощущения, которое навсегда оставляет в человеке стыд перед любым актом протеста. "Ему — все, а он... Это как кусать руку, которая кормит".
За формой советских ритуалов, которая в 70-80-е годы для большинства оставалась "лишь формой", условием лояльности и/или техникой самозащиты от государственной репрессивной машины, стояло, тем не менее, определенное содержание, не подвергаемое сомнению.
Юрий Левада.
В советском новоязе трудно найти другой специфический термин, сравнимый по экспансивности с понятием "особый" (обособленный, отличный от других). Особый режим, особый порядок, особо важный, особо опасный, особо секретный, особые отделы, особые совещания (пресловутые "тройки"), особые папки — вплоть до особых магазинов и продуктов, сортов колбасы, пайков и так далее, Видимо, столь широкое использование меток "исключительности" свидетельствует о характере разобщенного, "разгороженного" языкового пространства. Социологически это пространство господства привилегий, льгот, разрешений, запретов, ограничений, репрессий. Именно в таком пространстве возникает жупел "вседозволенности" — кошмар сломанных перегородок.
Сами перегородки приобретают таинственно-сакрализованное значение. Попытки их объяснить выглядят столь же рискованными, как и попытки их преодолеть. Сама апелляция к "особому" считается объясняющей. Особая, исключительная судьба, история России, особый человек живет в России.
Проблема соотнесения "своего" человека с "иным", "чужим" в современном мире существует в России примерно три столетия — и обостряется каждый раз в моменты очередного "рывка" модернизации и в периоды разочарований в результатах такого рывка. На особого русского человека , казавшегося верным слугой монархии и православия, в свое время возлагали надежды отечественные консерваторы. Но на особого русского человека, способного ломать закономерности и сроки исторических перемен, уповали и все отечественные социалисты XIX и XX веков. Все русские "западники" от А. Герцена до В. Ленина использовали концепции "особого" человека и "особого" его пути к мировым универсалиям.
Перемены и события последних лет придали новую остроту извечной проблеме. Падение множества официальных и традиционных перегородок поставило нашего человека лицом к лицу с западным миром, сделало неизбежным постоянное практическое сопоставление, сравнение, влияние исторически разделенных миров, в том числе на человеческом, социально-антропологическом уровне. Это испытание часто оказывается шоковым. Вблизи стали очевидны масштабы реальных, уже не декларативных, различий не только в факторах экономического роста и значении социальных институтов, но и в сложившихся установках и притязаниях человека.
На всех уровнях — от массового до официального и не без солидных интеллигентских усилий с различных сторон и с новой энергией реанимируются лозунги вредоносности западного влияния, недопустимости чужого вмешательства во внутренние расправы и так далее. Как и прежде, попытки нового отгораживания от внешнего мира, нового изоляционизма служат средством самоутверждения (на "своем" уровне) и самооправдания ("не получилось").
В 1994 и в 2003 годы мы просили опрашиваемых согласиться или не согласиться (полностью согласен; скорее согласен, скорее не согласен, полностью не согласен) с несколькими высказываниями о нашей "особости":
"За 75 лет советской власти наши люди стали другими, чем в странах Запада, и этого уже не изменить"; "Не думаю, что люди в России отличаются от людей в других странах"; "Россия рано или поздно пойдет по пути общему для всех цивилизованных стран". Теперь мы можем оценить, какие сдвиги в общественном мнении на этот счет произошли за последние девять лет.
В целом изменения позиций невелики. Это позволяет считать, что мы имеем дело с довольно устойчивыми установками массового сознания, и с устойчивыми их сдвигами в одном направлении. Согласие с тем, что "люди в России не отличаются...", уменьшилось.
Представления о характерных особенностях "нашего" человека за девять лет практически не изменились: по-прежнему большинство наших собеседников считают (согласны и скорее согласны), что человек у нас привык "довольствоваться самым малым и не гнаться за успехом и богатством", "делать все сообща" и не терпеть тех, кто "ставит себя выше коллектива", что "в России люди привыкли относиться друг к другу по-свойски, не думая о выгоде".
Заметно возросло согласие с утверждением "привыкли относиться по-свойски" в средних статусных группах, примерно в той же степени оно уменьшилось в высших, в низших осталось без изменений.
Аналитический центр Юрия Левады опубликовал в "Вестнике общественного мнения" результаты исследований 1994 и 2003 годов, по которым можно судить о динамике общественных отношений, в том числе — об отношениях к людям разных национальностей: евреям, эстонцам, азербайджанцам, американцам, чеченцам, цыганам, арабам, немцам, японцам, неграм. Сопоставление данных за эти годы было представлено в статье А. Леоновой "Настроения ксенофобии и электоральные предпочтения в России в 1994- 2003гг.". Приводим цитаты из этой статьи.
Минувшее десятилетие характеризуется неуклонным ростом общей этнической неприязни, причем настроения враждебности выходят за пределы групп — традиционных носителей шовинистической идеологии и распространяются на слои, ранее бывшие оплотом ценностей толерантности и универсализма. Рост обшей этнофобии в российском обществе сопровождается увеличением доли именно радикально настроенных шовинистов. Обращает на себя внимание незначительность группы "умеренных", численность которой в течение десятилетия ни разу не превышала трети опрошенных, тогда как стабильный рост демонстрировала именно группа, не стесняющаяся высказывать враждебность в отношении этнических других.
Если в начале наблюдений, зимой 1994 года, самой многочисленной среди опрошенных была группа, заявлявшая об отсутствии этнических предрассудков, а доля открытых ксенофобов составляла лишь четверть, то к весне 2004 года ситуация зеркально изменилась: 40% опрошенных открыто заявили о неприязни к "инородцам", а сторонники терпимости оказались в явном меньшинстве.
Это свидетельствует о том, что ксенофобия лишь в незначительной мере — прямая импульсивная реакция на социальные напряжения. Напротив, она закрепляется в сознании значительных групп населения как общая ценностная установка и не исчезает после спада общественной возбужденности.
Этническая неприязнь укореняется среди представителей наиболее активных возрастов. Наиболее подвержена этнофобии группа со средним и средним специальным образованием, сохраняя лидерство на протяжении девяностых годов. Менее других в этнические конфликты (как, впрочем, и в общественную жизнь в целом) в этот период были вовлечены наименее образованные. Однако на рубеже десятилетий, на фоне общего взлета напряженности в начале 2002 года опрошенные с высшим образованием как будто продемонстрировали относительную устойчивость к общественному неврозу — рост этнофобии, хотя и заметный, оказался у них значительно ниже, чем среди менее просвещенных сограждан. Но на фоне резкого падения напряженности в остальной части общества высокообразованная группа сохранила уровень этнической неприязни и сравнялась с традиционно наиболее ксенофобией.
Рост неприязни к иноэтническим группам в российском обществе не является рациональным ответом на реально существующие угрозы, а скорее становится преобразованием накопившейся в обществе напряженности, чувства бесперспективности в раздражение против воображаемого "другого". Этот механизм создает столь недостающее чувство общности судеб у людей, которое было нарушено в годы реформ, принесших расслоение и разрушивших прежние представления о "принятых" способах социальной динамики. Так наиболее мощным, а возможно, и единственным способом социальной мобилизации и консолидации становится поиск внутреннего врага, перенос на него своей неудовлетворенности и обиды.
О всеобщности этого механизма свидетельствует широта и сходство динамики распространения ксенофобных высказываний в различных частях общества: начиная с наиболее социально уязвимых, они распространяются на более благополучные группы, которые раньше или позже попадают под "обаяние" "всенародных" идей и настроений.
Выясняется, что "образованный класс" отнюдь не является "властителем дум". Он не защищен от растворения ранее консолидировавших его идей и принципов во всеобщем потоке неуверенности и ожесточения. Оказавшись в арьергарде господствующей тенденции и, наконец, как бы нехотя примкнув к ней, интеллигенция теряет не только основания группового единства, но и ощущение добровольности выбора пути, которым она следует, а значит, сознание своей правоты, наличие перспективы.
Но именно в средних (численно преобладающих) группах более всего людей, чьи стремления к успеху, к повышению своего статуса не удались. В высших эти стремления чаще привели к успеху, в низших таких стремлений просто нет. Как видим, представления о "недостижительности" нашего человеческого образца связаны с оценками собственных успехов.
Не изменился (чуть сгладился) главный парадокс этого опроса: подавляющее большинство опрошенных согласилось с двумя противоположными по смыслу утверждениями: как с тем, что россияне "стали другими" по сравнению с людьми Запада, и с тем, что они "не отличаются" от жителей других стран. Как это понять?
Вероятно, эти позиции находятся в разных смысловых плоскостях и потому не пересекаются в массовом сознании.
Утверждение, что "люди стали неисправимо другими" — универсальное оправдание неумения и нежелания двигаться в сторону более цивилизованного существования, объяснение неудач демократических экспериментов и прикрытие новейших ретроградных тенденций. Все доводы в пользу такой позиции были достаточно полно выражены в прежних опросах, результаты которых выявили эту самоуничижительную (и одновременно самооправдывающую) формулу человека-"совка".
А представление о том, что наши люди "не отличаются" от других, относится скорее к плоскости надежд и устремлений, в том числе и многократно подтвержденной исследованиями установке на то, чтобы "жить как все", "не хуже других". Некоторое "мирное сосуществование" различных и имеющих каждая свою логику, свои функции плоскостей обеспечивает человеку гибкость, способность приспосабливаться к неоднозначной ситуации.
И еще одно сочетание противоречивых позиций: из числа согласных с тем, что у нас люди привыкли относиться друг другу по-свойски, не думая о выгоде" большинство (в 1994 — 65, в 2003 — 55%) считают, что люди в России не отличаются от других. Из числа несогласных — соответственно 61 и 54%. Почти так же распределились мнения склонных считать, что мы привыкли "довольствоваться самым малым" (вполне консервативный образ человека), и одновременно уверенных, что Россия пойдет по "общему пути" (чисто либеральная установка).
Эти взаимоисключающие позиции, очевидно, отнесены к разному социальному времени и потому опять-таки сочетаются, не пересекаясь. Представления об "общем пути",
равно как и об общем типе человека, относятся к некоей неопределенной перспективе (формула "рано или поздно" фактически означает "когда-нибудь в будущем"), А консервативный ("консервирующий" сложившиеся стереотипы) образ человека практически значим в повседневной социально-политической реальности. Для сравнения стоит припомнить, что в общественном мнении преобладают "правильные" установки относительно того, что врать, воровать, уклоняться от налогов вообще- то нехорошо. Но "здесь и теперь", поскольку "все" так поступают, это считается отчасти допустимым.
Действует, по-видимому, и разграничение "декларативности" и "практичности" установок. Декларативные установки служат для того, чтобы сделать действия легитимными, для оправдания поступка, практические — собственно для действия, для учета практических интересов и обстоятельств. Можно было декларировать ценности равенства, устанавливая иерархический режим. И можно утешаться концепциями собственной исключительности, стремясь к "западным" благам.
И носители консервативного образа российского человека, и сторонники либеральных позиций по большей части склонны к культурному изоляционизму, причем разница в преобладании таких настроений у тех и у других сравнительно невелика. Чуть больше четверти и "консерваторов", и "либералов" согласны с утверждением, что "России нужно активно включаться в мировую культуру, ориентироваться на западные стандарты жизни", зато почти половина — с тем, что "России нужно бороться с чуждыми русскому народу западными влияниями, возродить самобытный уклад жизни русского народа".
Резкое отрицание "чуждого" культурного влияния, как показывают исследования, доминирует в общественном мнении уже давно. В нем сходится разное: массовое "консервативное" неприятие нравственных ценностей современной цивилизации, опасения правящей элиты, что распространятся "западные" представления о политических и гражданских правах, наконец, отсутствие сложившихся рамок восприятия современной массовой культуры в разных ее проявлениях. В результате даже вполне либеральные декларации, которые не согласуются с усвоенными ценностями, меркнут и гаснут перед конкретными, осязаемыми "угрозами".
Это как раз та ситуация, в которой уверенность в существовании, допустим, болезни (или таланта, богатства, беды, счастья и т.д.) может быть важнее "реального" наличия таких обстоятельств или качеств. Массовое, да и элитарное, обоснованное идеологически и религиозно-философски, убеждение в исключительности национального характера неизменно служило оправданием косности, консервативного изоляционизма, с одной стороны, и радикального авантюризма — с другой. Концепция "особости" питала убеждение в том, что народ "все стерпит", и расчеты на то, что с ним можно "сделать все". Кроме того, ссылки на особые качества человека обычно подменяли серьезное изучение исторической, экономической, психологической, социальной природы этих качеств.
В последнее время наблюдается консервативный сдвиг в массовых представлениях об особом характере человека. В том же неоконсервативном (в "советском" смысле) направлении сдвигается и официальная идеология: налицо нечто похожее на "единство власти и народа". Причем происходит это в ситуации, когда вхождение в современный цивилизованный мир для страны как будто стало практической, правда, трудной и не скоро решаемой исторической задачей. Никакие контакты, встречи и договоренности по частным вопросам сами по себе не приближают ее решения. Более того, попытки войти в современный мир с грузом старых притязаний на исключительность, а также со старыми имперскими амбициями создают новые опасные тупики на пути продвижения к этому миру.
Как видим, большинство россиян соглашаются с тем, что страна "рано или поздно" пойдет по общему пути цивилизации. Но это скорее декларация. Реальный выбор во времени — это уже выбор между "поздно" и "еще позже". Но более важен выбор места в том едином и разнообразном мире, который как будто начал формироваться с конца прошлого века. Допустим, это может быть место в ряду множества своеобразных, больших и малых стран, имеющих общие ценности и прозрачные для взаимного влияния рубежи. Или место изолированного анклава, который другие вынуждены просто терпеть из опасения катастрофических коллизий. Второй вариант условно можно назвать "китайским". Считается общепринятым, что исключительность такой позиции не нуждается в доказательствах.
Россия и в наступившем столетии все еще стоит перед выбором пути. И это стимулирует попытки превратить реальные и мнимые особенности собственной истории, включая пороки и слабости, в идол. В предмет поклонения.
Пока такое положение будет сохраняться, будут, видимо, существовать и парадоксальные сочетания либеральных деклараций с консервативными иллюзиями.
Любовь Борусяк
Жизнь в Москве долгое время отличалась от жизни в других городах и регионах, что обычно вызывало негативное отношение к москвичам. Москвичи воспринимали это как обидную несправедливость, но особой ответной агрессии не выказывали. Возможности миграции были строго шраничены пропиской и другими обстоятельствами советской жизни, поэтому не возникало ощущения опасности захвата тех преимуществ, которыми москвичи обладали.
В девяностые годы различия в уровне жизни еще больше усилились. Общим местом стало представление о том, что нормально жить можно только в Москве: здесь сконцентрированы огромные денежные средства, есть работа, город растет и строится, а не рушится и приходит в упадок, как "все остальные". Не важно, насколько это соответствует действительности: как москвичи, так и жители других мест проверить это представление на истинность или ложность не могли и не хотели.
Концентрация ресурсов в одном городе, каким бы большим он ни был, вызывает рост местного патриотизма и ксенофобии. В какой-то степени это касается и других крупных городов, жизнь в которых, по общему мнению, лучше, чем в малых городах и сельской местности.
Однако для формирования крупного сообщества таких простых оснований, как "лучшая жизнь", явно недостаточно. Именно ксенофобия привнесла необходимые дополнительные смыслы, сыграв важную роль в том, что молодые москвичи стали ощущать свою общность как носители особых, "элитарных" столичных ценностей.
В массовом сознании ксенофобия представляется воплощением патриотизма. Нам кажется, что сейчас в стране реально сложилась ситуация, когда можно вполне официально сформулировать национальную идею как идею патриотическую, а универсальный интегратор — граница между "своими" и "чужими" — уже проложен.
Для эмпирической проверки этих соображений в 2004 году мы провели небольшой "пилотажный" опрос московской молодежи 15-22 лет, в котором приняли участие 200 человек, в основном студенты московских вузов и школьники. Их слишком мало, чтобы судить о всей столичной молодежи, но результаты достаточно четко характеризуют старшеклассников (ученики 10-11 классов одной центральной и двух окраинных школ) и студентов (в равных долях среди них были представлены студенты гуманитарного, экономического и технического профилей). Наши собеседники не относились к "группе риска" — в подавляющем большинстве они были из полных, благополучных, образованных и довольно обеспеченных семей; почти все они были русскими. Те, кто родился в Москве и кого мы условно будем называть "коренными москвичами", составили 67% опрошенных. Остальные — "приезжие", в основном студенты, которые прожили в столице меньше пяти лет.
Для участников опроса Москва, столица — некий дефицитный, высокостатусный экономический, культурный ресурс. Они высоко его ценят и считают, если ты родился в столице, то по праву рождения наделен дополнительными правами, которые не могут справедливо распределяться никаким иным образом. Напротив, для приезжих характерен достижительный подход. Они не сомневаются, что столица — мошный ресурс возможностей, не сомневаются и в том, что на него имеют право москвичи. Но по их мнению, такое право можно заслужить, и поступление в московский вуз — первый шаг к этому.
Как показал опрос, московская молодежь абсолютно толерантна к своим русским ровесникам из других регионов до тех пор, пока те не покушаются на их права; проблемы начинаются в тот момент, когда они приезжают в Москву и вступают в конкуренцию с коренными москвичами. Четкий пример — отношение москвичей и приезжих к единому государственному экзамену, который облегчает возможность приезжим учиться в Москве. Внутреннее напряжение москвичей в связи с этим обстоятельством проявилось в ответах студентов, особенно самых престижных вузов:
"У нас упрощается поступление для иногородних (ЕГЭ), а должно, наоборот, усложняться. И при приеме на работу преимущества всегда должны иметь москвичи". "Они приезжают и занимают наши места в лучших институтах, и им для этого делать ничего не надо — ЕГЭ".
В расчет не принимается, что для поступления в московский институт нужно получить исключительно высокую оценку по профильным предметам, что приезжие — прекрасно подготовленные абитуриенты.
Кого можно считать настоящим москвичом? Для москвичей это — уроженец города, для приезжих главное — национальность — это "русский человек, проживающий в Москве". Москвичи давали этот ответ вдвое реже. Немалая часть опрошенных полагает, что нерусский человек вообще не может быть москвичом: такой ответ выбрали 42%, причем почти поровну москвичи и приезжие.
Подавляющее большинство москвичей отказываются считать, что миграция в Москву — явление положительное. С ними согласны 70% приезжих: они полагают, что как русские люди имеют право наравне с коренными москвичами находиться в столице, но отказывают в этом праве нерусским. Интересно, как "оправдывают" свое пребывание в городе некоторые нерусские студенты: один удмурт дописал в анкете, что "в Москву могут приезжать представители тех национальностей, которые проживают в России больше 100 лет".
Появление в Москве большого количества людей других национальностей (в массовом сознании это прежде всего кавказцы) представляет угрозу для москвичей тем, что "русским становится страшно жить в родном городе", и "русские перестают чувствовать себя хозяевами в родном городе". У иногородних второе место занял вариант "город становится грязным" (они, очевидно, и сами не чувствуют себя здесь хозяевами).
Лишь немногие увидели в притоке в Москву мигрантов и нечто положительное. Однако из одной такой анкеты в другую варьируется одно и то же: люди могут приезжать в Москву, если они полезны и без них не удается обойтись. Но полезными они могут быть в столице при условии низких притязаний. Вот типичные высказывания:
"Дешевая рабочая сила нужна городу". "Никто из москвичей не идет на такую низкопробную работу". "Приток людей из регионов заполняет дыры в трудовых резервах — чернорабочие, грузчики, дворники".
Приезжие русские высказывались по-иному, стремясь доказать, что они нужны городу:
"Город отбирает лучшее". "Динамика, обновление городской жизни". "Конкуренция — положительное явление". "Приезжают люди, полезные городу".
Неожиданно мнение некоторых опрошенных, считающих, что именно из-за приезжих русские люди, москвичи становятся хуже, теряют доброту и терпимость: "мы их не любим", из- за них "мы становимся раздражительными", "появляется всеобщая враждебность, недоброжелательность" и, наконец, "они портят москвичей своим существованием".
Основные свойства этих людей — "наглость", "некультурное поведение", "грязь" (в понятии в значительной степени метафизическом — скверна).
На провокационный вопрос:
"Скажите, пожалуйста, представителей каких национальностей вы не хотели бы видеть в Москве?" — не последовало протестов, а 76% опрошенных сделали свои конкретные предложения, причем некоторые составили целые списки. Абсолютное большинство студентов и школьников, принявших участие в опросе, оценивают свой статус как достаточный, чтобы принимать решения о праве других людей жить в Москве. Чаще всего предлагали "очистить Москву от всех кавказцев" (46%) — это "открытые", актуальные враги, затмевающие всех остальных — традиционные в этой роли цыгане и евреи отошли на второй план.
Почти половина опрошенных полностью поддержала лозунг "Россия — для русских". Значит, в общественном сознании такая точка зрения уже не маргинальна и ее можно теперь не стыдиться.
Отвечать на вопрос, как он понимает патриотизм, каждый мог, как считал нужным ("открытый вопрос", без подсказок). Большинство ответов стереотипно:
"Патриот — это человек, который любит и готов умереть за березку, которая растет на необъятных просторах твоей любимой Родины". "Все, что я умею (знания, любовь) должно принадлежать моей Родине" (хотя абсолютное большинство отвечавших не отличалось большой грамотностью, это слово все, как один, писали с большой буквы). Патриотизм — это "стремление работать, творить, мыслить на благо Родины"; "это когда ты хочешь, чтобы другие государства боялись России и, конечно, служба в армии".
О существовании экстремистских группировок (скинхеды и подобные) наслышаны все; положительно к их действиям относятся 18%, отрицательно — 70. Но многие готовы найти им оправдание: "эти приезжие ведут себя так, что вызывают ненависть у многих русских".
Можно сказать, что на национальную идею существовал заказ не только "сверху", но и "снизу". Выработать национальную идею не удалось по объективным причинам: ее нельзя придумать, спустить сверху. А пока растет ксенофобия, не встречая никакого отпора со стороны государства.