Ответ на вопрос, почему гениальность практически всегда в той или иной степени сочетается с безумием, повышенный творческий интеллект — с психическими отклонениями, всерьез волновал психологов и психиатров. Такого же рода вопрос возникает применительно к русской, в частности советской, культуре ХХ века: почему в русском сознании профессор почти всегда дурак, идиот, скоморох с презрительным прозвищем «профессор кислых щей», один из любимых героев анекдотов наряду со Штирлицем, Вовочкой, евреем, Чапаевым и так далее. Ответ на этот вопрос мог бы звучать так: потому что герой анекдота — это всегда медиатор, то есть посредник между жизнью и смертью, сочетающий в себе парадоксально несоединимые черты двух полюсов. С одной стороны, профессор — посредник между властью знания и невежеством студентов, с другой стороны — между политической властью, делегировавшей ему полномочия внедрять в души простецов идеологию, которую сам профессор чаще всего не разделяет, и конкретной личностью.
Профессор, каким он видится в советском фольклоре и массовом искусстве, для того чтобы отмазаться от внедрения идеологии в головы студентов, но и самому остаться невредимым, а заодно и преподать студентам, хотя бы слегка и тайком, подлинное знание, бессознательно применяет стратегию идиота, чудака не от мира сего, который если и скажет что-то не так, то ему простительно — «витает в облаках ученый!» Он, скорее всего, осознает свою идиотическую стратегию, играя этим на понижение и заставляя аудиторию, с одной стороны, не воспринимать его слишком всерьез, а с другой — говоря ей такие вещи, которые и позволено говорить только идиоту, шуту. Сумасшедший профессор своим идиотизмом страхует себя от власти и делает это многочисленными способами.
Вспомним медицинский анекдот 70-х годов (сам факт, что анекдот расцвел именно в эту эпоху, конечно, неслучаен — можно думать, что знаменитый идиотизм Брежнева носил во многом такой же симулятивно-стратегический характер, задавая тем самым тон всей эпохе). Итак, анекдот:
Профессор, сидя за кафедрой, демонстрирует студентам продолговатый предмет.
Профессор: М-м-м, в руках у меня мужской половой член.
Тревожный шепот из аудитории: Профессор, но это же сосиска.
Профессор: М-да. Итак, в руках у меня мужской половой орган.
Нарастающий гул: Профессор, это сосиска.
Профессор: М-да, сосиска... Позвольте, а что же я съел за завтраком?
В чем смысл стратегии профессора из этого анекдота? По-видимому, в том, чтобы обезопасить себя на тот случай, если его обвинят, скажем, в «растлении молодежи». Он, не говоря прямо, указывает на зазор между означающим и означаемым: я демонстрирую одно, подсовывая вместо этого другое, вы же можете думать все, что вам угодно, в меру вашей испорченности или сообразительности.
Об осмысленности стратегии профессора-идиота говорит случай, приводимый Ю.М. Лотманом о математике П.Л. Чебышеве:
«На лекцию ученого, посвященную математическим основам раскройки платья, явилась непредусмотренная аудитория: портные, модные барыни... Однако первая же фраза лектора: «Предположим для простоты, что человеческое тело имеет форму шара», обратила их в бегство. В зале остались лишь математики, которые не находили в таком начале ничего удивительного. Текст «отобрал» себе аудиторию, создав ее по образу и подобию своему».
Надо сказать, что фигура самого Ю.М. Лотмана, великого ученого, жившего и профессорствовавшего в 60-е — 90-е годы, тоже являла собой ярчайший пример стратегии конформного идиотизма. Признаваясь в своей последней книге, написанной уже нетвердой рукой, что фигура сумасшедшего тесно связана со сценой, с театральностью (все верно: кафедра — неотъемлемый атрибут профессора), Лотман создавал вокруг себя ярчайшим образом декорированное театральное пространство, начинавшееся с его собственного хабитуса: гипертрофированными усами на тщедушном теле карлика (что было, конечно, невольным подражанием Эйнштейну — по-видимому, это тоже одна из универсалий поведения нашего героя; так, известный русский профессор психотерапии носит бороду и очки такой формы, которые придают ему поразительное сходство с пожилым Фрейдом).
Советская литература знает, по-видимому, лишь одного профессора, которого нельзя назвать идиотом: это — профессор Преображенский, герой «Собачьего сердца». Прямота и вменяемость Преображенского, его храбрость и открытость объясняются, по- видимому, его старорежимной стратегией независимости от власти и чувством собственного достоинства, отсутствием страха перед властью (его прямой литературный предок — профессор Николай Степанович из «Скучной истории» Чехова). Кроме того, профессор Преображенский застрахован знакомством с высшими партийными лидерами, которым он оказывает интимные услуги. Да и стихия страха еще не захлестнула интеллигенцию. По-видимому, это последнее произошло в 1922 году, когда выслали философов.
Прямая противоположность профессора Преображенского — профессор Персиков, герой «Роковых яиц» того же автора, ученый, пошедший на компромисс с большевиками, самый вид которого воплощал собой парадигму профессора-идиота:
«Говорил скрипучим тонким квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно и эрудиция в его области у него была всегда совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, т.е. зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти ничего не говорил.
Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зимина в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:
«Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них».
По-видимому, в 1930-е годы выделилось три типа профессора-идиота.
Первый — искренние застрельщики новой науки. Среди них были и откровенно, клинически злокозненные фигуры, такие, как Лысенко, Мичурин, но были и амбивалентные, такие, как Марр и Бахтин (справедливости ради: первый был академиком, второй умер доцентом).
Идиотизм Марра и Бахтина — в их учениях, которые носят не только психотический характер, но и просто идиотский. Трудно поверить, что Марр мог сам всерьез верить, что все слова всех языков мира произошли от четырех корней SAL, BER, JON, ROS. Скорее, в своей, пусть поневоле гениально оформленной, идее во всем угодить советской власти он старался не соглашаться с буржуазным языкознанием во всем. Если нормальная индоевропеистика утверждала, что был сначала один праязык, который потом стал распадаться на национальные языки, то Марр утверждал противоположное: языков было много, затем они соединились в один — а уж потом (вследствие порчи) — распались. И это притом что самые безумные, самые идиотские его идеи через десятки лет стали подтверждаться. Так, например, пресловутая теория четырех элементов поразительным образом напоминала учение о структуре генетического кода.
То же и с Бахтиным. В стремлении встраиваться в новую, большевистскую науку он строил концепции, которые не учитывали никаких фактов. Это касается в первую очередь его концепции исторического развития литературы. Так мог поступать именно идиот. Но Бахтин не был идиотом, он был великим ученым, просто мозг поневоле работал в нужном направлении. Кстати, вторичная идиотизация идей Бахтина о хронотопе, карнавализации, полифонии и диалогическом мышлении, осуществленная в конце 1970-х, а в особенности в 1980-е и 90-е годы, с одной стороны, славянофилами типа Кожинова, а с другой, «провинциальной филологией», — тоже весьма любопытный факт. Это можно сказать и о поздних «идеях» Лосева. Автору статьи довелось увидеть Алексея Федоровича летом 1973 года на даче — он вел себя, как положено профессору-идиоту, каким он изображался в советском кино: рассеянный, с полубезумной улыбкой, не отвечающий на вопросы, говорящий невпопад и так далее. Между тем в том, что было «можно», в те же годы и даже позже Лосев писал вполне вменяемые работы по историческому синтаксису. Кстати, в духе Марра.
Второй тип — наиболее интересный: это амбивалентный идиот, внутренний эмигрант по идеологии. Он не только представляется глупцом, но иногда и сам глумится. Таким был, например, Виктор Борисович Шкловский. Рассказывали, что, когда в 1947 году на заседании Союза писателей громили Зощенко, Шкловский, бывший формалист и безусловный поклонник затравленного писателя, громил Зощенко наравне со всеми. Когда потрясенный писатель подошел к Шкловскому и сказал ему: «Виктор Борисович, как же так? Ведь вы раньше меня хвалили!», Шкловский, ничуть не смутившись, отвечал: «Что я, попугай, чтобы повторять одно и то же?»
Третий тип — это «упертый диссидент». Он наименее распространен и овеян героическим нимбом. У кого поднимется язык назвать идиотом Сахарова? Но идиотическое поведение, безусловно, было свойственно и ему (идиотичность — в самой прямоте «говорящего царям с улыбкой истину», потом ему подражал в 1995 году, во время Чеченской войны, Сергей Ковалев в своих беседах с Ельциным).
Так или иначе профессор-идиот в репрессивном сообществе — посредник между истиной, которую он в себе несет, и властью, которая ему угрожает. Эта позиция между истиной и адом диктует сумасшедшему профессору не только его поведенческую стратегию, но и саму форму, в которую облекается знание, преподносимое им под маской шутовского кривляния в аудиторию и в печать и нередко потом оказывающееся знанием пророческим, как это и нормально для дурака-юродивого в русском понимании этого слова.
Но любая культура репрессивна, и любой крупный талант практически не может не играть в шута и не жить жизнью идиота. Чрезвычайно показательна в этом плане судьба, жизненные коллизии и особенности поведенческого портрета Витгенштейна, который, кстати, действительно более десяти лет был профессором философии Тринити колледжа Кембриджского университета.
Однако еще задолго до этого Витгенштейн, которого признавали гением с юного возраста, вел себя именно так, если еще не более радикально, чем его советские коллеги. Так, общаясь с членами Венского кружка, которые его боготворили, он вдруг начинал насвистывать или читать вслух стихи Рабиндраната Тагора. О его лекциях в Кембридже ходили легенды, в соответствии с которыми Витгенштейн читает, лежа на полу и устремив глаза в потолок. Один из самых талантливых учеников Витгенштейна американский философ-аналитик Норман Малкольм рассказывал о лекциях своего обожаемого учителя так:
«Витгенштейн сидел в центре комнаты на простом деревянном стуле. Он часто чувствовал, что зашел в тупик, и говорил об этом. Нередко у него вырывались такие выражения, как «Я дурак», «У вас ужасный учитель», «Сегодня я очень глуп». Иногда он выражал сомнение в том, сможет ли продолжать лекцию».
Своих учеников Витгенштейн отговаривал заниматься философией, утверждая, что это пустое и никчемное занятие. Во время Второй мировой войны он оставил профессуру и устроился работать санитаром в одном из лондонских госпиталей. Его должность называлась «аптечный носильщик». В обязанности Витгенштейна входила раздача лекарств по палатам. Он добросовестно разносил лекарства и каждого больного отговаривал их принимать.
Можно спросить: а почему Гуссерль так себя не вел? Почему ничего не известно о чудачествах Фрейда? Разве и они не были посредниками и разве они не испытывали давления со стороны власти? Психолог и психиатр ответили бы, что талантливый человек, даже если он в обществе проявляет себя чрезвычайно благопристойно и не позволяет себе никаких чудачеств в присутствии даже самых близких людей, по одному своему статусу в обществе и по своей психической конституции так или иначе будет проявлять себя необычным образом. По- видимому, здесь все зависит от характера. Открытые люди вроде Витгенштейна или Шкловского проявляли свой идиотизм на людях, люди скрытные могли делать все что угодно, но при плотно закрытых дверях.
Бывало так, что современники, знавшие ученого только в официальном общении или не знавшие вовсе, боготворили его как идеального человека, Человека с большой буквы. Знавшие его ближе — студенты, ученики и близкие — видели его склонность к глумливости, чудачества, мелкую мстительность, порой даже известную тупость при общении. Другой известный русский ученый (nomina sunt odiosa) имел страсть рассказывать о своих встречах с великими людьми — Ландау, Пастернаком, Ахматовой. Со временем список имен расширялся в глубь времен. Оказалось, что профессор мальчиком видел Маяковского, потом Блока, дальше уже за него продолжали устные пародисты, рассказывая от лица ученого о его встречах с Пушкиным и Екатериной Великой.
И тем не менее самое главное противоречие, которое делало нашего профессора сумасшедшим и идиотом, — это не противоречие политического или социально-психологического свойства. Я думаю, мы не ошибемся, если скажем, что первым знаменитым сумасшедшим профессором в Европе Нового времени был не кто иной, как доктор Иоганн Фауст, фигура которого настолько важна для понимания последующей интеллектуальной культуры, что Шпенглер назвал всю европейскую культуру Нового времени фаустианской. Трагедия Фауста (не гетевского, а Фауста народных книг) состояла в том, что он не мог выбрать между знанием и верой, между Богом и дьяволом. Тщеславие и гордыня попустительствовали ему во всех его чудачествах и глумлениях над людьми, о которых рассказано в легендах о нем.
Вообще культура дидактического письма и неклерикального публичного выступления в средневековой Европе почти отсутствовала. Появившись с Фаустом и его эпохой, она не могла принести той трагической амбивалентности, которая может быть выражена словами: или служи Богу и молчи, или говори (пиши), но тогда всегда есть опасность, что ты служишь дьяволу, потому что Бог не любит знания, ему нужно не знание, а вера. Поэтому знание без веры — удел дьявола, того, кого у нас зовут пересмешником. Идиотизм, чудачество, глумливость — это помимо всего прочего Фаустова печать, которую можно найти на бренном теле каждого современного сумасшедшего профессора.
В этом смысле фигура «сумасшедшего профессора» поистине трагична, как трагична судьба любого гения в том смысле, который это слово приобрело в постсредневековой культуре. Само существование интеллектуала в христианской Европе было отмечено противоречием — интеллектуал не может не творить, придумывать и изобретать, но в то же время он понимает: что бы он ни делал, он делает это поневоле в угоду дьяволу. Любое знание приближает Апокалипсис, поскольку всякое знание небогоугодно. Что уж там говорить о Витгенштейне и Хайдеггере, если об этом уже задумывались такие чистые души, как Святой Августин и Фома Аквинский. Но интеллектуал не мог не творить, потому что интеллектуалом его создал Бог, стало быть, его небогоугодная деятельность — часть Божьего промысла. В ХХ веке произошла секуляризация, и место Бога заняла Власть. В сущности, профессор Преображенский ничем не лучше профессора Персикова. Первый пересаживал обезьяньи яичники, второй — изобретал огромные яйца. И то и другое — занятие богомерзкое. Но поскольку оба профессора — атеисты, то здоровый цинизм Филиппа Филипповича приятен своей независимостью (он сам себе и Бог: захотел — создал, захотел — уничтожил). Персиков — в плену у власти, поэтому он отвратителен.
Здесь чрезвычайно важен фактор мужества принятия своей судьбы и своего противоречия. В советской философии роль профессора Преображенского выполнял Мераб Мамардашвили, который шел на компромиссы с властью с таким чувством собственного достоинства, словно император, посещающий отхожее место. Советским Персиковым на покое был Алексей Федорович Лосев, создавший особую советскую античность — эдакого земноводного виртуального монстра.
В клинической характерологии есть положение, в соответствии с которым телесная ущербность, уродливость неизбежно приводит к ущербности и уродливости характера. Примерно то же можно видеть в случае «сумасшедшего профессора». Исходная изначальная противоречивость его «нутряной» профессорской идеологии каким-то образом должна была проявиться либо в поведении, либо во внешней идеологии — то есть либо кривляние, глумливость и патологическая забывчивость, либо SAL, BER, JON, ROS. Впрочем, как известно, в ХХ веке разрыв между нормой и патологией настолько сократился, что, сказав «сумасшедший», можно не добавлять «профессор» — все и так поймут.
Владимир Иваницкий