Когда «попсу» крутят в магазинах или в маршрутках — это уже давно не удивляет. Даже не раздражает: ну крутят и крутят, можно не замечать, как всякий фон. Правда, как-то раз одна моя знакомая — не совсем юная, ничуть не наивная и более того — интеллектуалка, которая вообще-то занимается по преимуществу тем, что читает и пишет сложные тексты — взяла да и призналась: «Когда я влюбляюсь, я только попсу и слушаю». Тут-то я, помнится, и задумалась.
Скептически фыркать, конечно, можно сколько угодно. Но ведь люди что-то в этом находят. Что-то такое, чего «высокая» культура им не дает — или дает не так.
Первое, что приходит в голову — это то, что так называемая попса — попытка жить вне и помимо истории. В мире ценностей неоспоримых и вечных, ибо — универсальных.
В число этих последних явно не входит, например, Большая История.
В советское время, кстати, входила. Эстрада семидесятых-восьмидесятых еще пыталась приобщить потребителя к Большим Историческим Ценностям —воспевая, скажем, Родину или радость труда. Нынешняя уже избавилась от этой, глубоко чуждой жанру, заботы. Во все времена она воспевает одно и то же, причем более-менее в одних и тех же выражениях: и пятнадцать лет назад, и десять, и сию минуту, если включить какое-нибудь «Русское радио». Или «Радио Попса». Оказывается, есть и такое. Видимо, на других каналах попсы недостаточно.
Нет, кое-какие исторические веяния, безусловно, задевают «попсу» своим крылом. Ничто так не чуждо «попсе», как высоколобая самоизоляция. Напротив — она восприимчива решительно ко всему, что ее окружает. На свой лад, конечно.
На историческую обстановку «попса» честно пыталась реагировать в девяностые. В самом деле: надо же было как-то адаптировать человека к смене декораций. Стало возможно публично упоминать о проституции — немедленно зазвучала песня о драматической судьбе человека, влюбленного в «ночную бабочку» («Путана, путана, путана / Ночная бабочка!/Ну кто же виноват?!» — восклицал Олег Газманов). Вошел в моду образ сказочно-прекрасной дореволюционной России, которую мы потеряли — и «Белый Орел» уже перечислял, как свои личные утраты: «Балы, красавицы, лакеи, юнкеpа / И вальсы Шyбеpта, и хpyст французской булки...». Даже массовое — после общеобязательного материализма — увлечение представлениями о переселении душ и множестве их жизней и то отразилось в популярных песнях: «Я к тебе пришла из прошлой жизни, — пела Любовь Успенская. — В этой мне с тобою жизни нет».
Скажу сразу, что эдакая публицистика «попсе» надоела довольно быстро. Сегодня она может петь о Большой Истории разве что с горькой иронией: «Летят самолеты, плывут корабли. / Обломки Нью-Йорка в небесной пыли. <...> / А в чистом поле — система «ГРАД». / За нами Путин и Сталинград. / Soldaten, feuer! Spazieren «GRAD». / Wir lieben Putin und Stalingrad». («Белый Орел»). «Я не помню Ленина живьем, / Я его застал уже холодным. / Говорят, был дерзким пацаном, /Поимел державу принародно...» (Трофим).
Теперь «попса» скорее защищает человека от Большой Истории — иронией, снижением, неупоминанием ее вообще. Она — о вечном.
Может показаться — и даже не без оснований, — будто «попса» — мир самых маленьких смыслов из всех возможных. Она занята исключительно частной жизнью частного человека — в том его виде, какой может случиться внутри любой общности. Она их культивирует, воспевает, оберегает.
«И каждый вечер он без денег немного, / Он простой студент.» («Иванушки International»). «Создаю тебе уют и дарю любовь свою. /Кто бы мог подумать, как приятно быть женой! /Женское счастье — был бы милый рядом,/Ну, а больше ничего не надо». (Татьяна Овсиенко).
Законным предметом лирической нежности тут могут стать даже гастрономические радости:
«А впереди у нас три дня и три ночи, / И шашлычок под коньячок — вкусно очень.» (Трофим).
Из всех ипостасей Родины «попсе» милее всего родина малая, уютная, безусловно, добрая и — для пущего чувства ее ценности — непременно покинутая:
«Ах, как хочется вернуться, / Ах, как хочется ворваться в городок, / На нашу улицу в три дома, / Где все просто и знакомо, / на денек.» (Анжелика Варум).
И, конечно, ее, покинутую, можно всласть, до дрожи и слез, идеализировать — чем «попса» и занимается:
«Где без спроса ходят в гости, / Где нет зависти и злости, / милый дом!..» (Анжелика Варум).
Если какая-то общность «попсу» и волнует — то лишь небольшая общность частных людей, связанных частными смыслами. Прежде и типичнее всего, это — любовь, заговор двоих против всего света.
«Одни мы в мире, я и ты, /В руке твоей моя рука.» («Мираж»).
«И будет только нам двоим заметно, / Что мир как будто стал необитаем.» (Жасмин).
Но это совсем не обязательно. Главное — чтобы было чувство драгоценного «своего», тайный и упрямый заговор против всего обязательного, навязанного, официального. Это чувствовала уже «попса» поздней советской осени — восемьдесят шестой, восемьдесят седьмой. — когда сквозь облетающие ветки светило нам иное небо:
«Музыка нас связала, / Тайною нашей стала, /Всем уговорам твержу я в ответ: /Нас не разлучат, нет.» («Мираж»).
Да, группа «Мираж», звуковой фон юности. Как не помнить. В голосе их солистки, Маргариты Суханкиной, было что-то трагическое, надрывное, раненое. Задевало даже меня, категоричного сноба-книжника: всему надрывному и раненому верилось с полоборота. И при чем тут качество слов?!
«Наступает ночь /И обещает /Все исполнить для меня. /Знаю я теперь, /Что Ночь сильнее Дня», — пел «Мираж» в поздние восьмидесятые, и по нашим юным хребтам пробегал, однако, холодок соприкосновения с космическими, мирообразующими силами.
«Спорят День и Ночь, /Но мы сумеем им помочь...»
Как не суметь! Ведь спорят они о нас. Человек — главная, да, по сути, и единственная забота всего мироздания.
«Даже осенний гром был в тебя влюблен, / Желаний не тая.» (Вячеслав Быков).
Человек здесь — маленький волшебник. Да такой ли уж маленький, если все, что ни происходит в мире, имеет лично к нему — прямое отношение?
«Бледный бармен с дрожащей рукой, /Дыма табачного плены /И та, что согласна ехать со мной, /Тоже является частью Вселенной. » («Иванушки International»).
Его повседневность (а только в повседневности он и живет) — чудесна. Он в некотором смысле всесилен.
«В небесах ты свободна кружиться /Выше солнца и звезд выше.» (Андрей Губин). «Горы разведу руками, / Трижды землю обойду.» (Валерий Меладзе). «Позови меня с собой! /Я пройду сквозь злые ночи, /Я отправлюсь за тобой, / Что бы путь мне ни пророчил.» (Татьяна Снежина / Алла Пугачева).
Все, что происходит с «маленьким», «частным» человеком — в «попсе» становится событием космического масштаба. Мир чутко отзывается на все его состояния:
«Есть на любовь печальный ответ, /Когда одному она не нужна, / Когда одному она не нужна, /И этот ответ звучит коротко: «Нет». /И сразу тучи небо закрывают, / И дождь холодный сыплется из них.» (Александр Буйнов).
Другие люди — если они, конечно, не входят в круг «своих», заведомо не слишком широкий — человеку в основном чужды, если не враждебны:
«Проспект осенний набит был людьми, / И было всем не до нашей любви, /И в океане раскрытых зонтов /Ты исчезла из вида.» (Филипп Киркоров).
А миру как раз есть дело до нас. Он разговаривает с человеком всеми своими языками: светом, цветом, погодой, деревьями — да все об одном, об одном:
«Скажи ты мне, речка, /Скажи мне, рябина, /За что я его полюбила?» (Татьяна Овсиенко).
Мир о человеке беспокоится. Заботится о нем:
«Лето прошло — меня одуматься просит / Теплая осень» (Жасмин).
Поэтому, выбирая между обществом с его условностями и Большим Миром, человек, конечно же, выберет Мир.
«Мир, поверь, прекраснее, чем сон. /Оставить стоит старый дом, /Что был твоим так много лет. Звезды нас ждут сегодня. / Видишь их яркий свет?» («Мираж»).
И пусть люди потом локти кусают:
«Люди проснутся завтра, / А нас уже нет.» («Мираж»).
Уйду я от вас. А вы поплачете.
«А я сяду в кабриолет / И уеду куда- нибудь, / Если вспомнишь — меня забудь, / А вернешься — меня здесь нет.» (Любовь Успенская).
Сладко-освобождающий детский жест ухода. «Попса» возвращает человеку детство — и детскую неизменность мира. То есть — вечность.
Говорю же, она вся — о вечности, даже когда о пустяках. Причем о вечности, пережитой лично. И только поэтому — о любви, самой типовой, самой заболтанной «попсовой» теме.
Дело даже не в том, что любовь «всех касается» и «всех волнует». Любовь — даже безответная и несчастная — спасает человека от бессмыслия. Об этом, конечно, и «высокая» культура догадывается. Но «высокая» культура требует от человека усилий. «Попса» не требует ничего. Ну разве что простого внимания.
«<...> без / тебя, моего / единственного / путеводителя, / мое прошлое /
Кажется пустым, / как небо без Бога.» («ВИАГра»).
Собственно, других форм вечности для «попсы» и не бывает. Зато эта — самая-самая надежная. «Все приходит из ниоткуда / И скрывается в никуда, / Но единственное чудо — /То, что ты со мною всегда. / Я забуду, что было в моде, / И не вспомню ни снег, ни зной, / Пусть все мимо, пусть проходит, / Если ты до конца со мной». (Александр Маршал).
В любовь прячутся — как в надежный дом.
«Он играет на гитаре, / И не грустно им вдвоем, / Осень их не испугает / сереньким дождем». (Татьяна Овсиенко). «Никому уже на свете я не верю, /Только ты одна сумеешь мне помочь.» («Белый Орел»).
Любовь в «попсе» делает человека безусловно-ценным, автоматически- значительным. Она принимает и оправдывает его таким, каким застала. Во всех его подробностях и странностях. Как и детство.
«Я такой-сякой, может, права ты, /Только кто вернет мне мой покой? / Зря считаешь ты, что других я хуже, / И тебе, поверь, я нужен именно такой. /Нужен, нужен, нужен, нужен я такой-сякой». (Филипп Киркоров).
«Попса» — она добрая, даже когда злая. Она человека прощает.
И еще она сообщает ему, что устои мира — неизменны.
Тексты высокого качества здесь не нужны по определению. Тексты нетривиальные — то есть такие, которые, не приведи Господь, затрудняли бы восприятие, требовали бы усилий, по крайней мере — создавали бы некоторое напряжение — не нужны тем более. Тут не должно быть дистанции между человеком и текстом — вообще никакой. «Попса» должна быть голосом самого естества. Которое, как известно, ни в какой рефлексии не нуждается.
Для этого как раз нужны банальные рифмы, ходячие сравнения, стертые от бесконечного употребления образы.
«Пускай в глазах любви погас волшебный свет / И теплых рук твоих со мной сегодня нет, /Пусть водопад горячих слез смешался с горечью в вине, / Но до сих пор твоя душа живет во мне. / Она цветет с букетом роз, пускай на улице мороз, /Она в тепле блестит узором на стекле». («Божья коровка»).
Ужасно, да? А кто, собственно, сказал, что это должно быть литературой?
Здесь даже косноязычие необходимо. Во всяком случае — к месту. «Лето нам дарит в подарок / Много дней и ночей.» (Татьяна Овсиенко). Так ближе: как домашний халат, как стоптанные тапочки. Как скомканная записка самому себе, сочиненная наспех, да так и забытая в ящике стола. С этим можно обращаться по-свойски.
«Попса», конечно, нарочно заведена для того, чтобы вызывать к себе высокомерное отношение сколько- нибудь думающих людей. Чтобы раздражать. Чтобы от нее отталкивались. Преодолевали ее. И — вытесняли в ее обширную, безграничную область все, что считать культурой не хочется или не получается. Уже — или еще?
У любой культуры непременно должен быть нижний уровень — область корней, уходящих в почву.
«Попса» — это где-то в переходных пластах между Культурой и Натурой. Натура посылает туда свои сырые и грубые импульсы для первичной — чтобы хоть как-то можно было с ними обращаться — культурной обработки. Культура сбрасывает туда же свой отработанный, изъезженный материал, шлак, шестеренки с давно стесавшимися зубчиками — чтобы переплавлялись обратно в природу, врастали в естество. «Попса» — это физиология.
Это — желудок культуры, ее кишки, печень, нервные окончания, шероховатости, бороздки и волоски на коже, органы выделения, наконец.
Но попробуйте-ка представить себе мозг без всего этого.
Ал Бухбиндер