Часть 5. Монгольский имперский ритуал в восприятии церковников

Глава 1. Русский князь на монгольском пиру (Даниил Галицкий и Бату)

Зимой 1246 г. князь Даниил Галицкий был участником монгольского пира. В событийном ряду встречи русского князя с Бату, владетелем Улуса Джучи, лишь на первый взгляд все ясно и понятно. Дело в том, что сохранился единственный источник, где описано это событие — Галицко-Волынская летопись[385]. Это означает, что мы видим ситуацию с позиции только одного наблюдателя. Речь идет о митрополите Кирилле, лице заинтересованном и к тому же далеком от симпатий к монголам. Интерпретацией, обреченной на признание, явилось бы такое объяснение события, которое укладывалось бы в культурный и эмоциональный контекст древнерусского источника. Единственным отрицательным моментом такой интерпретации будет ее поверхностный характер и полное несоответствие исторической реальности XIII века.

Обозначим место и время события, а также имена действующих лиц и наблюдателей, чьи свидетельства помогут взглянуть на ситуацию шире. Поскольку хронология Галицко-Волынской летописи условна, то воспользуемся другим источником, а именно «Книгой о тартарах» Иоанна де Плано Карпини, папского дипломата, который пишет о первой поездке Даниила к Бату[386]. Хронология «Книги о тартарах» надежна, поскольку брат Иоанн, в отличие от Даниила, отчет о своей поездке писал сам.

Князь Даниил выехал в лагерь Бату на Волге 26 октября 1245 г. (на праздник святого Дмитрия Солунского)[387]. В это время участники францисканской миссии к монголам находились в Польше у князя Конрада. 4 февраля 1246 г. францисканское посольство выехало из Киева и в последние дни февраля прибыло в стойбище Куремсы, чей улус располагался в западной части владений Бату, соприкасаясь с территорией русских княжеств. Куремса (монг. Qurumsi) был третьим сыном Орду, старшего сына Джучи (иными словами, Куремса был правнуком Чингис-хана)[388]. В первых числах апреля францисканцы достигли кочевой ставки Бату. Путь от Киева до низовий Волги занял у них два месяца. Даниил Галицкий, пробыв в Орде 25 дней, в апреле 1246 г. возвращался домой. Францисканец Иоанн де Плано Карпини встретился с Даниилом, возвращавшимся на Русь, вблизи лагеря монгольского князя Картана, кочевавшего вдоль Дона. Сангор (Соногур), крещеный половец, находился при сыне Ярослава в ставке Бату в качестве переводчика с русского языка на монгольский. Царица Баракчиновна — Боракчин-хатун, старшая из жен Бату{108}; по сведениям Вильгельма де Рубрука, у Бату было двадцать шесть жен (Itinerarium. II.4). Поездка Даниила началась, когда пришло требование от Моуцы, второго сына Чагатая, внука Чингис-хана (в русской летописи он назван Могучей).

Согласно сведениям Иоанна де Плано Карпини, галицкие князья предварительно отправили к Бату своих послов, чтобы те привезли охранную грамоту для Даниила{109}. В обязанности послов входило также выяснить тонкости придворных церемоний и сообщить о них своему господину во избежание недоразумений. Иными словами, Даниил знал, куда он едет и что его там ждет. Если же доверять летописному отчету, то получается, что для Даниила все придворные монгольские требования явились новостью. Таков риторический прием митрополита Кирилла, с позиции которого монголами владеет дьявол. Монгольский мир описывается им как изнанка христианского мира, дьявольское соблазнение языческими искушениями: здесь христианских царей, князей и вельмож водят вокруг куста для поклонения солнцу, луне, земле и дьяволу. Само собой разумеется, здесь торжествуют кудеснические пустословия, Чингисхановы наваждения, скверное кровопийство и прочие волшебства. Злобная риторика митрополита Кирилла не имеет отношения к монгольской реальности. Доказательство от противного: нынешние историки, буквально воспринявшие текст Галицко-Волынской летописи, потратили немало сил, чтобы выяснить, о каком кусте идет речь, но безрезультатно. Замечу, что в кочевой культуре, а двор Бату совершал четыре перекочевки в год, поклонение при дворе какому-то кусту (в ботаническом смысле) исключено.

Церковный взгляд на мир исключал какой-либо интерес к реальным проявлениям чужой культуры. Так, в русской летописи нет ни слова ни об охранной грамоте, ни о ритуалах, сопровождавших ее вручение. Для князя же это были жизненно важные сведения. Несовпадение церковных и светских стереотипов поведения увидим на следующем примере. Грузинские князья, как и русские, вынуждены были отправляться на поклон к монгольским нойонам. Грузинских князей также заботил вопрос о безопасности. Согласно грузинскому Хронографу, амирспасалар Аваг отправил своего посланника к нойону Чармагуну «с просьбой о мире, и говорил [о желании] придти к ним и свидеться и служить и платить харадж и отдать им свои земли и просил о твердой клятве. Те же возликовали и с радостью приняли посланника Авага и клятвенно удостоверились. Была у них вера в единого бога и поутру при восходе солнца трижды [лицом] к востоку преклоняли колена и более ничего. А для твердости клятвы чистое золото трижды окунали в воду и [затем] вынимали его, а воду выпивали[389]. Давшего клятву обласкивали. И утвердив клятву, не преступали ее. <…> Сим клятвенным золотом подтвердили они, дали клятву посланнику Авага, ввиду чего он и стал уверен, что не было у них лжи и не было вероломства в их клятве» (Хронограф, с. 42).

Если хронология Иоанна де Плано Карпини верна, то князь Даниил находился в Орде в дни празднования монгольского Нового года. Праздник Нового года отмечался в первый день китайского года, то есть в конце января или в первые дни февраля[390]. Эта дата следует из отчета китайского чиновника Чжан-дэ-хоя. Зиму 1247 г. он провел в кочевой ставке князя Хубилая (Чжан-дэ-хой, с. 585). Новогодние церемонии были обязательным имперским праздником. В лагерь Бату съезжалась кочевая аристократия и правители подвластных монголам территорий. Пиршественная церемония, где каждый участник занимал место согласно своему статусу, наглядно демонстрировала иерархический порядок{110}. Исключено, что подобного рода церемонии имели целью унизить их участников.

Чаша с кумысом была вручена Даниилу не во время частной аудиенции с Бату, а на монгольском пиру. И фраза Бату: «Ты уже наш, татарин. Пей наше питье!» адресована участникам пира, потому что говорит о включении князя Даниила в систему монгольской иерархии, где этническое происхождение не имело никакого значения, и монголом становился каждый, кто обретал место в новой социальной группе. Термин «монгол» был имперским политонимом, видеть в «превращении» русского князя в татарина некий этнический аспект, насильственную смену стереотипа поведения — просто не понимать суть вопроса. Монгольская империя была открытой системой, ориентированной на включение и адаптацию новых групп. Быть монголом означало подчиняться императивам «Великого монгольского государства».

После знакомства с древнерусским текстом, мы должны будем ответить на несколько вопросов: 1) как выглядела ритуальная часть встречи; 2) какой статус Даниил приобрел после аудиенции с владетелем Улуса Джучи, и, наконец, 3) что вызвало негодование летописца? Вот как описывается в Галицко-Волынской летописи поездка Даниила к Бату.

«Когда Могучей прислал своего посла к Даниилу и Васильку, бывшим в Дороговске, говоря: "Дай Галич!", Даниил сильно опечалился, потому что не укрепил городов своей земли. И, посоветовавшись с братом своим, сам поехал к Батыю, сказав: "Не отдам половину своей отчины, поеду к Батыю сам". Помолившись Богу, он выехал в день праздника святого Димитрия и приехал в Киев, где княжил Ярослав через своего боярина Дмитра Ейковича. Даниил приехал в дом архангела Михаила в Выдубицкий монастырь, созвал калугеров и монахов и сказал игумену и всей братии, чтобы они помолились о нем. И они молились, чтобы он получил милость от Бога. И так было, что он, поклонившись святому архистратигу Михаилу, выехал из монастыря на лодке, предвидя беду страшную и грозную. Он пришел в Переяславль, и тут его встретили татары. Оттуда он поехал к Куремсе и увидел, что нет у них хорошего. После этого он стал еще сильнее болеть душой, видя, что ими обладает дьявол: мерзкие их кудеснические пустословия, Чингисхановы наваждения, его скверное кровопийство, многое волшебство. Приходившим к ним царей, князей и вельмож водили вокруг куста для поклонения солнцу, луне, земле, дьяволу и умершим и находящимся в аду их отцам, дедам и матерям. О, гнусное их обольщение! Услыхав про все это, он очень скорбел. Оттуда он прибыл к Батыю на Волгу. Когда он хотел идти на поклон к нему, пришел человек Ярослава Соногур и сказал: "Твой брат Ярослав кланялся кусту, и тебе придется поклониться". Даниил сказал: "Дьявол говорит твоими устами. Пусть Бог заградит уста твои, чтобы слово твое не было слышно". В это время его позвали к Батыю, и он был избавлен Богом от злого их волшебства и кудесничания. Он поклонился по обычаю их и вошел в шатер Батыя. И сказал ему Батый: "Даниил, почему ты раньше не приходил? А сейчас пришел — это хорошо. Пьешь ли черное молоко, наше питье, кобылий кумыс?" Даниил сказал: "До сих пор не пил. Сейчас, раз велишь, выпью". Тот сказал: "Ты уже наш, татарин. Пей наше питье!" Даниил выпил, поклонился по обычаю их, проговорил положенные слова и сказал: "Иду поклониться царице Баракчиновне". Батый сказал: "Иди!". Он пришел и поклонился по обычаю. И прислал ему Батый ковш вина, говоря: "Не привыкли вы пить кумыс, пей вино!". О, злее зла честь татарская! Даниил Романович, великий князь, владел вместе со своим братом всею Русской землей: Киевом, Владимиром и Галичем и другими областями, а ныне стоит на коленях и называет себя холопом! Татары хотят дани, а он на жизнь не надеется. Надвигаются грозы. О злая честь татарская! Его отец был царь в Русской земле, он покорил Половецкую землю и повоевал иные области. Сын его не удостоился чести. <…>. Пробыл князь у них двадцать пять дней, был отпущен, и поручена была ему земля, которая у него была. Он пришел в землю свою, и встретил его брат и сыновья его, и был плачь об обиде его и большая радость о здравии его»[391].

Ситуация встречи Даниила с Бату в том виде, как она описана в Галицко-Волынской летописи, содержит, как минимум, три неясных момента. Во-первых, что с монгольской точки зрения означало угощение черным кумысом? Преклонял ли Даниил оба колена, приветствуя Бату, как того требовал монгольский придворный этикет? И, наконец, в чем заключалась «честь татарская»? Но сначала разберемся с обрядами, названными волъжбой («волшебством») и мечтаниями («наваждением»).

Требование поклониться огню не соответствует реальности — послы должны были пройти между двух очистительных огней. Об этом имеется ясное свидетельство францисканца Бенедикта Поляка: «Каким бы то ни было послам с дарами, которые они приносят их владыкам, надлежит пройти между двух огней, чтобы яд, если они его принесли, или же дурное намерение очистилось» (НТ, § 43). Представление же о том, что князья должны были предварительно кланяться огню, связано с тем, что очистительный обряд по ошибке мыслился участниками как начало придворных церемоний приветствия монгольского предводителя. Вот малоизвестное свидетельство из географического труда арабского автора Ибн Шаддада, где говорится о сжигании в огне кусков дорогой материи, предназначенной в дар хану. Ибн Шаддад, посетивший в качестве посла алеппского султана сына Хулагу Йошмута, чьи войска в начале 1259 г. осаждали крепость Маййафарикин, сообщает о первой встрече с монголами следующие подробности: «Группа монголов внезапно приблизилась к нам, и с ними были шаманы. Они осмотрели всех наших людей и наших животных. Затем они развели с двух сторон костры и прошли через них с нами, при этом колотя нас палками. Осмотрев ткани, они взяли штуку золоченной китайской материи и отрезали от нее кусок длиной в локоть. От него они отрезали более мелкие куски, бросили их на землю и сожгли в костре. Затем они сказали: "Ильхан приказывает вам здесь переночевать, а завтра вы пойдете к нему". Когда мы пробудились, к нам пришла какая-то группа и забрала имевшиеся у нас дары. Они несли их перед нами и приказали нам следовать за ними. Когда мы явились к нему, мы вручили ему послание»[392]. Арабское свидетельство проясняет пассаж из русских источников: «аще что съ собою принесоша цесареви, от всего того взимающе волхви, въметают я въ огнь».

Что означает поклонение умершим отцам? Речь идет о золотом идоле Чингис-хана. По словам брата Бенедикта, «этому идолу кланяются на юг, словно Богу, и к этому же многих принуждают, в особенности покоренную знать» (НТ, § 39). То обстоятельство, что францисканцы должны были преклонить оба колена перед идолом Чингис-хана, позволило им уподобить изображение Богу. Элемент имперского культа, встроенный в придворный церемониал, был спроецирован ими на систему христианского мироздания. Сведения о монгольской веротерпимости блекли на фоне воображаемого всемирного поклонения идолу. Введенная в 1229 г. при монгольском дворе китайская церемония приветствия великого хана предусматривала опускание на оба колена и не таила в себе ничего уничижительного (Сун Цзы-чжэнь, с. 72). Для послов и правителей христианского мира эта церемония окажется неприемлемой: преклонение на оба колена было исполнено для них глубокого религиозного смысла, что практически исключало перевод сакрального жеста в сферу придворного этикета[393]. Мысль об унижении русских князей в Орде представлена в большинстве отечественных исследований. Какие основания есть у нынешних историков оставаться в рамках церковного мифа?

Описание встречи и диалога русского князя и монгольского владетеля является ярким примером несовместимости религиозных и поведенческих стереотипов, сформированных в разных культурных традициях. За поклонение по монгольским обычаям «кусту» на христиан по русским церковным законам налагалась епитимья[394]. Смысл поклонения «кусту» остается загадкой.

У монголов же предписания, связанные с личностью хана, ханскими шатрами и т. д., приобретают гиперболизированный характер. Так, например, касание порога ханского шатра наказывалось смертью. Впрочем, во избежание недоразумений к каждому послу был приставлен человек двора, в чьи обязанности входило объяснять смысл церемоний. В древнерусских описаниях происходит совмещение в единую картину требований придворного этикета, очистительных обрядов и соблюдения запретов, связанных в представлениях монголов с сохранением счастья и удачи. Таким образом возникают литературные фантомы, которым не было место в реальности: поклонение огню, кусту, идолам. Как правило, это обстоятельство не осознается историками[395].

Важные сведения о посольских обычаях, принятых при дворе Бату, сообщают Вильгельм де Рубрук и египетские послы, отправленные к Берке в 1263 г. Эти свидетельства позволяют нарисовать картину придворных церемоний. Князь Даниил, прибыв в Орду Бату, должен был выполнить следующие требования дипломатического характера: став на оба колена поклониться на юг изображению Чингис-хана; трижды преклонить колено перед шатром Бату; во время аудиенции с монгольским правителем стоять на коленях. В посольский церемониал входил и магический обряд очищения огнем подарков и самих дарителей. У нас нет оснований доверять летописному тексту и полагать, что Даниил каким-то образом избежал исполнения общепринятых обрядов.

Князь Даниил согласился и на принятие высшей монгольской чести — питье кумыса с Чингизидом, хотя, по мнению христианских писателей, это было уж вовсе недопустимым поступком. В глазах церковников питье кумыса расценивалось как отказ от веры. Францисканец Вильгельм де Рубрук сообщает, что находящиеся среди монголов христиане — русские, греки и аланы — стремясь сохранить свою веру, не пьют кумыс, и даже перестают считать себя христианами, когда выпьют кумыс, и их священники примиряют их тогда с Христом. Так обычно подают этот пассаж. На самом деле, у брата Вильгельма говорится о том, что монгольский предводитель Скатай заранее поинтересовался у францисканца, будет ли он пить кумыс, ибо те из христиан, кто хранят свой закон, не пьют этот напиток{111}. Сам францисканец от кумыса никогда не отказывался, считая его вкусным и полезным напитком. Об армянах-христианах, находящихся в плену у монголов, Киракос Гандзакеци горестно пишет, что «те, кто раньше приобщались пречистой плоти и крови Сына Божьего, ели мясо нечистых и придушенных животных и пили молоко гнусных кобыл» (Киракос Гандзакеци. 27). Христианских церковных деятелей объединяет интерес к эсхатологическому аспекту питания монголов «нечистой» пищей. «Нечистая» пища превращает монголов в «нечистые» племена Гога и Магога. Таким образом срабатывает стереотип неприятия «чужого» образа жизни и монголы оказываются вне рамок «человеческого» образа жизни.

Вернемся к вопросу об угощении Даниила «черным молоком». Широко представлена точка зрения, что разбираемый сюжет есть «выразительная картина покорности и унижения князя могучего Галицкого княжества перед ордынским ханом». Черным молоко названо в смысле «позорное, мрачное, горестное»; более того, словосочетание «черное молоко» выражает презрение к поработителям — все это изложено в учебнике для студентов, изучающих историю русской литературы[396].

Стало быть, Бату, предложив Даниилу черного кумысу, унизил русского князя. Не странно ли, что напиток, который пьет хозяин пира и которым он угощает гостя, может выступать символом унижения. Как справедливо заметил И. Г. Добродомов, без обращения к тюрко-монгольскому историческому и языковому материалу XIII в. (и добавим, этнографическому) едва ли будет возможным правильно толковать тексты русских литературных памятников эпохи, связанной с монгольской тематикой[397]. Летописное выражение «черное молоко» было точным переводом монг. кара кумыс и означало лучший сорт кумыса. По свидетельству брата Вильгельма, высший сорт кумыса назывался черным кумысом (caracosmos) и употреблялся исключительно знатью{112}. Любопытно, что этот напиток был прозрачным.

Китайский дипломат Чжао Хун писал в 1221 г.: «У татар земли изобилуют водой и травой и благоприятны для овец и лошадей. Это является [их] средством к существованию. Для утоления голода и жажды [они] пьют только кобылье молоко. Обычно молока от одной кобылицы достаточно для насыщения трех человек. Дома или вне дома пьют лишь кобылье молоко или режут овцу на продовольствие» (Мэн-да бэй-лу, с. 69).

Монголы кобылье молоко пили только в заквашенном (кислом) виде. Всему миру этот напиток известен под тюркским термином кумыс. Разные группы монголов называли его по разному: айраг, цэгээн, чигэн, гууний айраг. Он славится не только как питательный, но и как целебный напиток. Его алкогольность невелика — 1,5–3°, однако, всем кочевникам, изготовлявшим кумыс, были издавно известны способы усиления его крепости с помощью различных растений (корня аконита, ветки можжевельника, ягод облепихи, зерен синего ячменя). Заквашивали кумыс в больших кожаных бурдюках, сделанных из цельноснятой шкуры быка. Использовали специальную закваску — самой лучшей считается небольшое количество старого кумыса. В зависимости от степени жирности молока для его окончательной готовности к употреблению требуется разное время: от нескольких часов до 3–5 дней.

Вильгельм де Рубрук приводит подробное описание приготовления кумыса (перебродившего кобыльего молока), а также масла и сушеного творога, или gruit (тюрк. qurut), которые заготовляли на зиму. Он также упоминает напиток под названием aira, сделанный из кислого коровьего молока (тюрк. airan или монг. airag). То, что говорит брат Вильгельм, в основном совпадает с описанием путешественников XVIII и XIX вв., причем самое заметное отличие — это полное отсутствие явного упоминания о получении из кумыса крепкого спиртного напитка (тюрк. araki, монг. araki). Не совсем ясен способ приготовления «черного кумыса» (nigrum cosmos) высшего качества, который пили господа. Вот что сообщает францисканец: «Тогда они сбивают молоко до тех пор, пока густая часть не опустится на дно как винная гуща, а чистая часть не останется наверху, и она подобна сыворотке или белому виноградному суслу. Гуща чисто белая по цвету и ее дают рабам и она возбуждает глубокий сон. Чистый напиток пьют господа, и он, несомненно, самое приятное питье и самое действенное»{113}. По сведениям П. С. Палласа, эта гуща у калмыков именуется bossa[398]. Bossa — это осадок после перегонки во время приготовления araki, но в процессе, описанном Вильгельмом де Рубруком, нет ничего, что предполагало бы дистилляцию. Это, по-видимому, какой-то другой способ удаления свернувшихся частиц молока из перебродившего кобыльего молока. Во всяком случае, именно около этого времени как на восток, так и на запад от арабского мира распространились сведения об изобретении дистилляции. Ли Шичжэнь, автор большой минской фармокопеи «Бэнь-цао ган-му», говорит о шао-цзю 'водка': «Это не старинный способ. Этот способ впервые применили при династии Юань». Он также приводит название а-ла-цзи, т. е. araki из «Инь-шань чжэн-яо». Эта книга была составлена Ведомством пищи и лекарств при юаньском дворе и представлена императору в 1331 г. Она содержит следующий рецепт приготовления вина а-ла-цзи: «Его вкус сладкий и острый. Это хорошее средство, чтобы уменьшить озноб, усилить сопротивление и изгнать холодные пары. Возьми испорченное вино и вскипяти его. Собери росу и она составит а-ла-цзи». Так как дистилляция впервые начала применяться в арабском мире, легко принять обычно предлагаемую этимологию для слова araki, а именно, что оно происходит от арабского 'araq' что первоначально значило 'сок'[399].

В 1926 г. этнограф Ф. А. Фиельструп высказал сомнения в достоверности сведений Вильгельма де Рубрука о черном кумысе: «Как известно, чем дольше сбивают кумыс, тем равномернее происходит брожение, тем лучше сам напиток и тем меньше дает он творожистого осадка. У тюрков-кочевников хозяйку оценивают по тому, много ли такого осадка в кумысе, которым она потчует гостя. Если прилить в сабу новый удой и не взболтать жидкость по крайней мере несколькими ударами ботала (пшкек), то свежее молоко сразу створожится и осядет на дно, и кумыс испорчен. Что касается свежего кобыльего молока, то, по мнению всех моих собеседников-киргизов, с которыми я вел разговор на эту тему, сбивание его не может привести к результату, описанному Рубруком»[400]. Поэтому Ф. А. Фиельструп сравнивает кара-кумыс с двумя напитками кочевников. «Мы имеем в виду, во-первых, водку, которую кочевники выгоняют из кислого молока. В настоящее время мы чаще встречаем перегонку айрана (у минусинских татар, калмыков), т. е. кислого коровьего молока. У семиреченских киргизов и у некоторых алтайских племен недавно употребляли для этой цели кумыс. Получаемый продукт очень похож на хлебную самогонку, т. е. прозрачен и может быть сравним с сывороткой или белым виноградным соком. Крепость водки находится в обратной зависимости от количества ее, понятно. Айран минусинцев дает им к каждому празднику очень значительное количество водки. О кумысе у меня нет точных данных, но, принимая во внимание большую крепость кумысной водки, мы вправе предполагать, что количество ее у ее потребителей было также значительно. Гуща, остающаяся в котле после перегонки у саяно-алтайской группы племен, идет на приготовление сырков, киргизы же выбрасывают ее, считая негодной к употреблению. Как творожистый осадок в кумысе, так и эта гуща — пьяные, причем больше алкоголя содержит последняя. Другим кандидатом на родство с кара-космос является тундурма-кумыс (тундурган-, тунук-, кустурма-кумыс), который еще знают старики киргизы Семиречья. Чтобы получить тундурма-кумыс, нужно большое количество кумыса, для чего его собирали в течение нескольких дней, не распивая, и тогда он пропорционально набирался силы. После вечернего удоя доливают сабу свежим молоком, взбалтывают как следует и затем оставляют кумыс стоять до утра. С подготовленного таким собиранием кумыса утром, не взбалтывая, осторожно сливают сверху жидкость, которая отстоялась за ночь (дав в осадке творожистый порошок уруп) и стала гораздо прозрачнее обыкновенного кумыса. На большое количество кумыса получается очень незначительный верхний слой этой жидкости. Тундурма-кумыс крепче белого и ценился выше его, и только богачи могли иметь его немного. Чтобы угостить ближайший круг»[401]. Этнограф склонен признать холодный способ приготовления тундурма-кумыса близким к изготовлению монгольского кара-кумыса. Способ приготовления араки (водки), как мы выяснили, более позднего происхождения.

Доводы Ф. А. Фиельструпа, при всей значимости наблюдений этнографа, не могут быть приняты, поскольку рассказ Вильгельма де Рубрука подтверждается независимым китайским свидетельством.

Исчерпывающий комментарий на тему «черного кумыса» содержится в отчете южносунского дипломата Сюй Тина, который прибыл ко двору великого хана Угедея в 1235 г. «[Я, Сюй] Тин, часто видел, как они в середине дня доили кобылье молоко. Также спрашивал их: [они] с [самого] начала [при дойке кобылиц] не были связаны [временем] — дневным или вечерним. Способ доения их: сперва позволяют жеребенку подсосать и вызвать молоко [в вымени], но, отогнав жеребенка, человек сам рукой выдаивает [молоко] в кожаное ведро. Однако [надоенное молоко] еще переливают в кожаный мешок и бьют его. Обычные люди пьют [его] лишь через несколько суток. Когда [мы] впервые прибыли в золотой шатер, татарский владетель угощал нас кобыльим молоком. [Это молоко] по цвету было светлым, а на вкус сладким, и значительно отличалось от обычного, по цвету белого и мутного, на вкус кислого и вонючего. [Оно] называется "черным кобыльим молоком" (хэй ма-най). Ибо раз [это молоко] светлое, то оно кажется черным. Когда [я] спрашивал их [т. е. татар], то [они] говорили: "Это [молоко] фактически бьют в течение семи-восьми дней. Чем больше бьют [его], [оно] становится тем светлее. Когда [оно] светлеет, то запах перестает быть вонючим". Только один этот раз [мне] удалось выпить [этого кумыса]. В других местах [я] больше никогда не видел, чтобы подносили такую прекрасную пищу»[402].

«Чистый кумыс» назывался «черным», но никак не позорным. Таким образом, приведенные выше интерпретации филологов-руссистов могут быть отвергнуты как несостоятельные в научном и культурологическом плане; они больше напоминают пропагандистские клише и продлевают жизнь церковного мифа.

Угощая гостя благородным напитком, монголы оказывали ему почет. Марроканский путешественник Ибн Баттута описывает прием, оказанный ему старшей женой хана Узбека: «Затем она приказала принести кумысу. Его принесли в красивых, легких деревянных чашах. Она собственноручно взяла чашу и подала мне ее. Это у них крайняя любезность. Прежде этого я [никогда] не пивал кумысу, но мне нельзя было иначе [поступить], как взять его. Отведал я его, но в нем нет [ничего] хорошего, и я отодвинул его к одному из моих спутников» (Сборник материалов. Т. I. С. 220). У многих кочевых народов обычай угощать гостя прежде всего кумысом сохранялся и в недавнем, прошлом. В. В. Радлов отмечал в середине XIX в., что у казахов «подать важному гостю иной напиток, а не кумыс — значит оскорбить гостя»[403].

Чингис-хан принимая с почетом даосского мудреца Чань-Чуня, после церемонии приветствия, «пожаловал учителю кумысу; но учитель решительно отказался пить» (Си ю цзи, с. 330). Марко Поло, находясь много лет при дворе хана Хубилая, с удовольствием пил этот напиток: «Пьют они, знайте, кобылье молоко; пьют его, скажу вам, таким, словно как бы белое вино, и очень оно вкусно, зовется шемиус (кумыс)» (Марко Поло, с. 90). По свидетельству брата Иоанна, в дни великого курултая летом 1246 г. многочисленным послам предлагался кумыс; если гость отказывался от этого непривычного напитка ему в замен давали вино или пиво. Так и Даниилу после угощения кумысом, Бату послал ковш с вином. Даниил удостоился лучшего приема. Более того, совместное питье «черного молока» означало признание высокого статуса русского князя в монгольской иерархии.

На монгольском пиру кумыс считался почетным напитком. Однако при необходимости, как мы уже знаем, чужеземному гостю подавали другой напиток. Эта практика находит подтверждение в свидетельствах современников. Киракос Гандзакеци описывает пиршество, устроенное монголами в честь грузинского князя Авага, сдавшегося на милость победителям: «Принесли и подали очень много кусков разделанного и сваренного мяса как чистых, так и нечистых тварей и, как принято у них, много бурдюков кумыса из кобыльего молока и начали есть и пить. А Аваг и его спутники не ели и не пили. И сказал ему военачальник: "Почему вы не едите и не пьете?" Аваг ответил ему: "У христиан не принято есть такую пищу и пить это питье. Мы едим мясо чистых животных, нами же закланных, и пьем вино". И [военачальник] приказал подать им то, что они просят» (Киракос Гандзакеци. 26).

Марко Поло описывает ежегодную церемонию возлияния молоком в конце августа в окрестностях летней столицы Шанду: «Всегда в этот день, великий хан уезжает из того города и из того дворца, и вот почему: есть у него порода белых коней и белых кобыл, белых как снег, без всяких пятен, и многое их множество, более десяти тысяч кобыл. Молоко этих кобыл никто не смеет пить, только те, кто императорского роду, то есть роду великого хана» (Марко Поло, с. 96).

В династийной истории «Юань ши» есть глава «Управление конюшнями», где можно найти дополнительные сведения о кумысных церемониях и черном кумысе. Существовало четырнадцать пастбищ, обеспечивавших Двор кобыльим молоком. Территория одного из них включала две столицы — Шанду и Пекин. Ухаживающие за кобылами были известны как хачи-карачи и их функции передавались по наследству. Согласно, «Юань ши», император, принцы крови и чиновники ставили особые войлочные ковры в «расширенных юртах», чтобы подготовить внутренность юрты для питья кумыса. Когда император вернулся в Пекин, кобылицы были собраны вместе и 50 ритуальных сосудов из бересты были привезены обратно в зимнюю столицу. Там, в свою очередь, хачи-карачи, управляющий при Дворе, должен был кормить кобылиц собственноручно и каждый день для императора готовил «черное» кобылье молоко, которое называлось «превосходный кумыс». Для каждого берестяного сосуда существовало 40 кобылиц. Принцы крови и чиновники так же получали свою долю кумыса, но количество кобылиц для сосуда было меньше на четверть, и этот кумыс был известен как «грубый»[404].

Согласно этому отрывку, «черный» кумыс был более качественным сортом, предназначавшимся для императора и, возможно, для его семьи и непосредственного окружения. Употребление термина «черный» для обозначения кумыса лучшего качества и «белый» — для худшего подтверждается еще в ряде мест. В биографии Тутухи говорится, что кумыс с «чистым» цветом и богатым вкусом именовался «черным». Таким образом, вопрос о символическом значении черного кумыса можно считать окончательно решенным.

В идеальном мире семиотических конструкций нет места для вышеописанных реалий XIII в. Н. Л. Жуковская в пищевой традиции монголов в «белых» напитках видит сакральную антитезу «черным» напиткам. «С черным цветом у монголов ассоциируется все негативное, темное, злое, жестокое, бедное. В пищевых традициях это проявляется в противопоставлении понятий "белая пища" (цагаан идээ) и "черная пища" (хар идээ). К черной пище относятся и черные напитки: хар цай (чай, не заправленный молоком), хар ус (простая вода, подаваемая человеку в ответ на его просьбу напиться, если в доме/юрте нет никакого молочного напитка) — все они выступают как символы нищеты, несчастья, профанного мира, противостоящего сакральному. Из белых напитков самым значимым является кумыс — символ сакрализации любого события, действия, обряда, в котором он используется»[405]. В таком случае, выражение «черный кумыс» выглядит парадоксом. Поскольку реальность черного кумыса как напитка монгольских ханов неопровержима, то следует полагать, что область оппозиции «черное — белое» как «профанное — сакральное» охватывала крайне узкую сферу жизни средневековых монголов.

Остается неясным вопрос о чести: связана ли она с придворным церемониалом, в частности, с преклонением колен, или же речь идет о наделении правами на владение княжеством. Что заставило автора дважды восклицать: «О, злее зла честь татарская!». Заметим, что речь не идет о бесчестии. Даниил Галицкий удостоился от Вату чести, которая воспринимается злее зла. По мнению Ю. М. Лотмана, древнерусское феодально-светское понятие чести было выражением достоинства в виде материальной награды, имеющей знаковый характер, что указывало на определенное положение принимающего дар в иерархической системе власти[406]. «Честь» подразумевала награду или подарок, являющийся знаком определенных отношений. «Честь» — атрибут младшего феодала. Ее получают от старшего на иерархической лестнице. Напомню обычное летописное выражение: «И отпустиша я с дары велики и съ честью». Сюда же относится противопоставление князя и дружины в «Слове о полку Игореве»: князь ищет славы, дружина — чести («Сами скачють, акы серый влъци въ поле, ищучи себе чти, а князю славе»). «Слава» в текстах раннефеодального периода неадекватна «чести». По мнению Ю. М. Лотмана, славу можно принять от потомков, далеких предков, купить ценой героической смерти; особый знаковый характер славы подчеркивается тем, что ее может добиться феодал любой степени, доведший бескорыстие в следовании нормам рыцарского поведения до высшей степени — гибели. На мой взгляд, летописец противопоставляет славу князя Романа, отца Даниила, («его отец был царь в Русской земле, он покорил Половецкую землю»), чести Даниила. В этом слышится намек на «перевернутую» ситуацию: отцу Даниила была покорна Половецкая земля, т. е. та земля, которая ныне принадлежит Бату. Бату ныне принадлежит и слава. Если славу Даниил мог принять от отца, то честь — лишь от современников, в данном случае, от Бату. То, чем владели Даниил Галицкий с братом Васильком по праву рождения и наследования отцовского имения, теперь вручалось им как «честь» из рук более могущественного правителя. Однако это не проясняет того факта, что все остальные князья, ездившие на поклон к Бату, возвращались на Русь с честью, (которая не оценивалась «злее зла»). Обратимся за примерами к Лаврентьевской летописи. В 1243 г. великий князь Ярослав поехал к Батыю, а сына своего Константина послал к великому хану; «Батый же почтил Ярослава великою честью, и мужей его, и отпустил их, сказав ему: "Ярославе. Будь ты старшим над всеми князьями в Русской земле". Ярослав же возвратился в свою землю, с великою честью». В следующем году князья Владимир Константинович, Борис Василькович, Василий Всеволодович поехали к Батыю просить свои отчины; «Батый же почтив их честью достойною и отпустив, рассудил так, что каждый получил свою отчину, и вернулись с честью на свою землю». Во всех случаях честь означает получение прав собственности на отчины. Целью поездки Даниила к Батыю, было сохранение собственной отчины. Вопреки мнению Ю. В. Кривошеева, честь это вовсе не почести, воздаваемые ханами князьям[407].

В «Житии Александра Невского» противопоставление царства Вату и земли, которую он вручает русскому князю по праву сильнейшего, выглядит особенно ярко. В уста Вату вкладываются слова: «Александр, знаешь ли, что Бог покорил мне многие народы? Что же — один ты не хочешь мне покориться? Но если хочешь сохранить землю свою, то приезжай скорее ко мне и увидешь славу царства моего» (на самом деле, в тексте последняя фраза звучит так: «и видиши честь царства моего»)[408]. Та же самая ситуация в отношении грузинской царицы Русудан описана историком Киракосом Гандзакеци: «К ней прибывали послы с двух сторон: из татарского стана от ближайшего родственника хана великого военачальника Вату, находившегося на севере, который властвовал над всеми, так что без его воли даже хан не вступал на престол, и от другого военачальника, по имени Бачу, находившегося в Армении; оба они предлагали ей явиться к ним с миром и дружбой и уже с их позволения править царством своим» (Киракос Гандзакеци. 45).

В культурно-историческом плане участие князя Даниила в монгольском пиру вполне сопоставимо с ситуацией, в которой оказался армянский князь Аваг, долго не решавшийся явиться на пир к нойону Чармагуну, который управлял Закавказьем. «Военачальник сказал ему: "В пословице говорится: подошел я к ердику{114} ты не вышел ко мне, подошел я к двери — тогда ты только вышел ко мне". Велел ему сесть ниже всех вельмож, сидевших при нем, и приказал устроить великий пир в честь [Авага]. <…> Назавтра он посадил [Авага] выше многих вельмож. И так изо дня в день он оказывал ему больше почестей, пока не посадил его вместе с вельможами по рождению. И велел всем войскам своим не осаждать крепости и города, принадлежащие ему. И страна его вздохнула спокойнее, множество пленных ради него было отпущено на свободу. [Чармагун] возвратил [Авагу] всю его страну и даже, более того, утвердил нерасторжимую дружбу с ним» (Киракос Гандзакеци. 26). Расположение участников монгольского пира отражает, имперскую систему власти. Исполненное прозрачного смысла перемещение князя Авага с низкой позиции к высокой, регламентируемое нойоном, видимо, сопровождалось и вручением князю более роскошной пиршественной посуды.

М. Г. Крамаровский предложил необычный взгляд на тему джучидского праздничного застолья сквозь призму своего интереса к парадной посуде из золота и серебра. Пиршественная посуда — значимая часть монгольского этикета. «Место на пиру, очередность получения пиршественной чаши, право на угощение чарой-оток (монг. otok — угощение вином), очередность произнесения здравицы определялись общественным положением участника застолья. <…> Золотая Орда не только унаследовала пиршественный церемониал, установленный при жизни основателя империи, но и трансформировала его, обострив как раз те черты этикета, которые касались укрепления личного авторитета улусного хана, его положения внутри правящего дома, а также собственно правящего дома — в среде высших слоев воинской знати государства»[409]. По наблюдению М. Г. Крамаровского, ханское парадное застолье ко времени правления хана Узбека (1313–1341) теряет обаяние непосредственности, приобретает черты жесткой режиссуры.

Для середины XIII в., если судить по русскому и армянскому известиям, на монгольских пирах еще сохранялась живая импровизация. Театральное унижение князя Авага с последующим возвышением, шутка Бату в адрес Даниила, при том, что черный кумыс подавался князю, скорее всего, в золотой ханской чаше, показывают, что празднество выполняло некую важную функцию. Несомненно, участие в пире наглядно отражает место в политической иерархии. Однако во времена Бату, монгольская иерархическая модель была крайне подвижной, поскольку была связана с экспансией, то есть включением новых территорий и новых групп в состав империи. Регулярные пиршественные церемонии противопоставляли обновленный порядок смуте и беззаконию. Благодаря ритуалу князья Аваг и Даниил обрели прежний статус правителей в новой системе координат. В эпоху Узбека ни о каких радикальных переменах в составе элит не было и речи.

Концепция Ю. М. Лотмана была недавно пересмотрена П. С. Стефанович. Стефанович размывает проблему, сглаживая оппозицию «честь — слава», когда пишет следующее: «Связи понятия "честь" с какими-нибудь вассальными обязательствами мне найти не удалось ни в летописях, ни в других памятниках литературы домонгольской Руси. Едва ли можно увидеть и что-то "феодальное" в тех значениях, которые имеет древнерусское слово "честь". Его основное значение — "почет, почести, уважение"»[410]. Само собой разумеется, в церковных текстах невозможно найти что-либо о феодальной чести. Другое дело, когда церковный писатель вынужден говорить о реальной жизни князя. Случай с Даниилом Галицким на пиру у Бату П. С. Стефанович не рассматривает, ограничившись периодом домонгольской Руси. При таких ограничениях можно построить любую воображаемую конструкцию.

Насколько мне известно, тему участия русского князя в монгольском пиру никто не рассматривал в евразийском аспекте. Равным образом, никто не исследовал типологию этого явления. В таком случае, у меня есть основания краткий историографический обзор темы дать после того, как выяснена суть событий. Речь пойдет об интерпретациях, которые укладываются в культурный и эмоциональный контекст древнерусского источника.

Вот позиция М. Д. Полубояриновой: «От всех русских князей, прибывших к Батыю, требовалось, чтобы они прошли к хану между кострами (очищение огнем), поклонились кусту (?), идолам, огню, солнцу. Большинство русских князей исполняли этот ритуал. Князья и послы должны были стоять на коленях перед ханом во время приема. Под 1250 г. Ипатьевская летопись сообщает о посещении Батыя Даниилом Галицким и подробно описывает, как Даниилу, избавленному от прочих глумлений "злого их бешения и кудейства", пришлось все же кланяться "по обычаю их", пить кумыс по приказанию Батыя. Покорностью Даниил завоевал расположение Батыя, и по этому случаю летописец произносит фразу, ставшую знаменательной для всего периода ига: "О, злее зла честь татарская". Кумыс вызывал особенное отвращение русских и считался греховным напитком»[411].

Каким образом русские князья могли исполнять ритуал поклонения огню и солнцу, если такого ритуала не было в монгольском обиходе? Что же касается утверждения, о должном поклонении идолам, т. е. онгонам, то наоборот, монголы жестко пресекали любую попытку чужестранца приблизиться к священному пространству. По свидетельству Вильгельма де Рубрука, ни один чужестранец не смел поклоняться онгонам: «Они верят лишь в единого Бога, однако делают из войлока фигуры умерших своих, облачают их в самые дорогие одеяния и помещают их на одну или две повозки. И к этим повозкам никто не осмеливается прикоснуться. И находятся они под охраной прорицателей, которые являются их священнослужителями, о которых я вам в дальнейшем расскажу. <…> А в день праздника и в календы они извлекают вышеупомянутые фигуры и располагают по кругу в доме своем. Затем входят сами моалы и войдя в дом сей, преклоняются и воздают почести. И в этот дом никто чужой не смеет войти. Однажды я, попробовав войти в этот дом, был наказан жестоко» (Itinerarium. XXV. 9–10).

Понятие «честь» рассматривается М. Д. Полубояриновой в нынешнем смысле слова, хотя статья Ю. М. Лотмана была опубликована в 1967 г., и, видимо, при желании была доступна.

Позиция А. В. Майорова: «В 1245 г. отведать "татарской чести" пришлось Даниилу Галицкому. Причиной, понудившей этого князя отправиться в Орду, стало требование татар: "Дай Галич!" Кому? Исследователи справедливо полагают, что Даниил, поначалу стремившийся избегать контактов с татарами, стал объектом интриг со стороны русских князей, уже успевших войти в доверие к хану и теперь с его помощью бывших не прочь взять то, что прежде было им не под силу. Следы заговора против Даниила ведут в Северо-Восточную Русь, скорее всего, прямо к Ярославу Всеволодовичу. Так, перед решающей встречей с Батыем к Даниилу явился "человек Ярослава", некий Сонгур. Смысл его речей к галицкому князю с очевидностью обнаруживает намерение спровоцировать его на отказ от выполнения унизительного для христианина религиозного церемониала монголов, обязательного для всех ищущих милости хана. О том, чем чревата такая провокация, без лишних слов свидетельствует трагическая гибель другого южно-русского князя — Михаила Черниговского, отказавшегося исполнить монгольский обряд»[412].

У монголов не было религиозного церемониала, обязательного для всех ищущих милости хана. В империи царил принцип толерантности. Напомню свидетельство доминиканца, папского посла к монголам Андре де Лонжюмо, выступившего на Лионском соборе 1245 г. «Ведь король тартаров домогается только власти над всеми и даже монархии над всем миром и не жаждет чьей-нибудь смерти, но дозволяет каждому пребывать в своем вероисповедании, после того как [человек] проявил к нему повиновение, и никого не принуждает [совершать] противоположное его вероисповеданию» (Английские источники, с. 133). В обязанности тех, кто служил при дворе Бату, входило объяснять смысл ритуалов, но никак не организовывать провокации.

В комментариях к Галицко-Волынской летописи повторяется мысль о поклонении кусту, огню, солнцу, и вновь говорится о нехитрой провокации со стороны Сонгура, а в остальном царит высокий стиль: «Повествователь взволнованно рассказывает о поездке князя через степи, где хозяйничали татары, подробно описывает его пребывание в Сарае. С гордостью за своего героя книжник превозносит его мудрое, исполненное достоинства поведение перед всемогущим ханом. Ценой личного унижения Даниил сохранил целостность своего княжества ("и поручена быстъ земля его ему…"), не впустил ордынских баскаков на родную землю, получил передышку для подготовки вооруженного выступления против Орды, наконец, развязал себе руки в проведении активной западной политики, которую под давлением обстоятельств отодвинул было на второй план»[413]. Во-первых, в 1246 г. Сарая не существовало[414]; во-вторых, подробное описание ограничивается, как мы уже выяснили, указанием на монгольские беснования и кудесничания. Далее, авторы уточняют: «Батый дал Даниилу ярлык на Галицко-Волынское княжество. Ценой унижения, признания себя "холопом" Батыя и уплаты дани, вероятно, единовременной, Даниил Романович сумел сохранить целостность государства и укрепить свою власть и международный авторитет. Однако ему пришлось отказаться от претензий на киевский престол»[415]. Я не понимаю логики авторов комментария: как ценой унижения князь мог поднять свой международный авторитет?

«Средневековый человек не видел никакого смысла в свободе в ее современном понимании», — пишет Жак ле Гофф в книге «Цивилизация средневекового Запада», — «свобода — это гарантированный статус <…>. Она могла реализоваться только в состоянии зависимости, где высший гарантировал низшему уважение его прав»[416]. Принимая этот взгляд, мы по иному оценим новый статус Даниила. Отношения господства и подчинения были нормой средневековой жизни и право господства принадлежало сильнейшему. В этом не было и грана уничижения. Выше свободы стояло истинное служение, подчинение своей воли Богу, королю либо иному сильному правителю. Не случайно русские книжники именовали монгольских ханов «царями», присвоив им титул правителей некогда могущественной Византийской империи[417].

Подведем итог. К середине XIII века геополитическая ситуация в Евразии определялась новой силой в лице Чингизидов. Большинство русских князей было вынуждено искать свое место в новой иерархии власти. Обрести статус и закрепить его можно было лишь участвуя в церемониях и демонстрируя лояльность по отношению к тому или иному монгольскому правителю. Даниил Галицкий исполнил требования придворного этикета, признал право сильного за великим ханом, и в ответ обрел значимый статус в новой системе отношений. Вопреки летописцу, Бату не ограничился ковшом вина, Даниил и его ближайшее окружение получили в дар монгольские кожаные доспехи, что было знаком высшего признания. Согласно Ипатьевской летописи, Даниил Романович во время торжественной встречи с венгерским королем Белой IV предстал в монгольских доспехах[418]. Речь идет о пластинчатом панцире, чешуйки которого покрывались лаком, что и объясняет сверкание снаряжения. А. А. Пауткин исправляет ошибку в переводе О. П. Лихачевой, которая фразу «людье во ярыцехъ» переводит как «люди в кольчугах»[419]; древнетюркское «ярык», «ярак» следует толковать как пластинчатый панцирь[420]. Для сравнения приведу церемониальный акт поставления на великое княжение Ярослава в 1264 г. (содержащееся только у В. Н. Татищева): «Егда прииде Ярослав во Орду, и хан прият его с честию, даде ему доспех и повеле обвестити его по чину на великое княжение. Коня же его повеле вести Володимеру Резанскому да Ивану Стародубскому, бывшим тогда во Орде[421]. И августа месяца [1264 г.] отпусти его с послом своим Жанибеком и с ярлыком на великое княжение»[422].


Глава 2. Казнь Михаила Черниговского

Любая империя есть сумма парадоксов, поскольку на едином политическом пространстве соприкасаются разные культурные традиции. В Монгольской империи одним из самых ярких примеров войны символических жестов был обряд коленопреклонения. Введенная Елюй Чу-цаем в 1230 г. при монгольском дворе китайская церемония приветствия великого хана предусматривала опускание на оба колена (Сун Цзы-чжэнь, с. 72). Эта церемония окажется неприемлемой для дипломатов и правителей христианского мира, вынужденных по тем или иным причинам встречаться и вести переговоры с монгольскими ханами и нойонами. Для христиан преклонение на оба колена было исполнено глубокого религиозного смысла, что практически исключало перевод сакрального жеста в сферу придворного этикета. Средневековый итальянский художник, иллюстрировавший книгу Марко Поло, изобразил венецианцев, преклонивших перед великим ханом одно колено, тогда как Марко Поло говорит о преклонении на оба колена (Марко Поло, с. 111, 113)[423].

Конфликт, обусловленный несовпадением культурных и прочих стереотипов, был повседневностью имперской реальности. Так, например, все военнообязанные мужчины империи обязаны были носить одинаковую прическу, запахивать халат на правую сторону. Нарушение этих требований приравнивалось к измене[424]. Левый запах одежды ― признак, отличающий тюркский костюм. Тюрки, поступившие на монгольскую службу, должны были запахивать халаты по-монгольски, что в семиотическом плане означало ношение одежды подобно существам иного мира. Имперскими предписаниями запрещалось весной и летом входить в воду. Мусульман, совершающих ритуальное омовение в это время года, могли обвинить в злокозненной магии, что по монгольским законам наказывалось смертью (см.: Глава 6, § 3).

Что же касается вероисповедания представителей разных конфессий, то в империи был провозглашен и действовал принцип толерантности, т. е. веротерпимость была возведена в ранг закона[425]. Этот факт отмечен в XIII в. представителями всех мировых религий. Как писал Марко Поло, каждый может свободно распоряжаться своей душой, ибо монголы не заботятся о том, какому Богу поклоняются в подвластных им землях, лишь бы сохранялась верность и покорность хану[426].

Может показаться, что прагматизм монгольской политики не оставлял места для сакральной практики на государственном уровне, поскольку, согласно Ясе Чингис-хана, все конфессии были поставлены в равные условия. Их соперничество между собой ни при каких условиях не породило бы некий универсальный культ. И следовательно, поиск каких-либо святилищ общеимперского характера, не имеет оснований. Однако реальность середины XIII в. была сложнее. Благодаря сведениям из донесений францисканской миссии 1245 г., побывавшей в лагере Бату на Волге и в кочевой столице империи близ Каракорума, мы располагаем подробным описанием загадочного феномена. Речь идет о золотой статуе Чингис-хана, установленной в закрытой повозке перед юртой правящего хана. Жертвы этому изображению приносили сами монголы, а кланяться должны были и знатные иноземцы и послы в знак покорности здравствующему великому хану. На первый взгляд ситуация парадоксальная, ибо предназначение статуи Чингис-хана, кажется, совмещает несовместимые функции. Если для монголов в этом сакральном изображении была сосредоточена жизненная сила (сульде), которая выступала охранителем всего народа и войска, то в таком случае трудно объяснить, зачем к этому сакральному источнику приобщали чужестранцев. Если же статуя воплощала божество, которому должны были поклонятся все, кто бы ни прибыл ко двору великого хана, то это обстоятельство вступает в противоречие с провозглашенным принципом свободы вероисповедания. Последнее вполне осознавалось францисканцами. Они поклонились «идолу» Чингис-хана, отметив, что у монголов вообще нет обрядов почитания Бога, а чтут они лишь семейных идолов из войлока или шелка.

Каково же было назначение статуи? Приемлемый ответ выглядит так: поклонение статуе было знаком покорности великому хану. Вечное Небо отдало все земли мира в управление Чингис-хану и его роду. С позиции этой идеологемы независимые правители и их послы мыслились как подданные хана, которые наконец-то прибыли засвидетельствовать свою покорность.

Происхождение изображения Чингис-хана связано с традицией онгонов (вотивных знаков, которым приписывалась функция охраны семейного и родового благополучия), поэтому «идолу» приносят многочисленные жертвы в виде еды и питья, ему же жертвуют коней, на которых никто не смеет садиться. На первых порах государственный культ Чингис-хана вызвал к жизни новые функции, которые отчасти реализовались в старых формах. Странная комбинация языческих по форме, но имперских по сути элементов, воплощенных в статуе Чингис-хана, сигнализирует о поиске приемлемой конфигурации нового культа.

О реальном существовании этого культа мы можем судить по конфликтам, зафиксированным наблюдателями и участниками мировой драмы. Наиболее неприемлемой для христиан окажется языческая составляющая имперского культа, поскольку поклонение статуе Чингис-хана будет восприниматься ими как идолопоклонство. С точки зрения монголов, ситуация выглядела иначе. Поклоняясь фигуре Чингис-хана, знатные чужеземцы подчинялись императивам «Великого монгольского государства» и тем самым приобщались к новой социальной среде.

Если мы вспомним, что двор великого хана совершал регулярные сезонные перекочевки[427], а статуя Чингис-хана находилась на повозке, то можем высказать осторожную гипотезу о наличии «мобильного» святилища, отвечавшего потребностям имперской сакральной практики. Фигуру реального правителя всегда сопровождала фигура основателя империи. Четыре ежегодные перекочевки в символическом плане манифестировали установление господства над четырьмя сторонами света, а одна из доктрин провозглашала право на владение родом Чингис-хана всеми землями, над которыми простирается Вечное Небо.

Становление империи проявлялось на всех уровнях бытия, в частности, для ежегодных курултаев в эпоху Угедея был разработан сложный и яркий церемониал, связанный с переодеванием одежд в первые четыре дня середины лунного года. Каждому из четырех дней соответствовал свой цвет одежд, причем в последний день все участники церемонии облачались в халаты, шитые золотыми нитями. Комбинация из четырех цветов одежд, маркирующих четыре стороны света, сопрягалась с архаическим представлением о земле как квадрате[428]. Таким образом, «мобильное» святилище, в центре которого находится золотая статуя Чингис-хана, имело типологическое соответствие в сценарии празднования середины лунного года. В обоих случаях золотой цвет «наделял» участников ритуала признаками обновленного статуса.

Есть основания полагать, что подобное «мобильное» святилище находилось и в лагере Бату на Волге. О нем в неясной форме сообщают русские летописи (ПСРЛ. Т. II, стб. 795). Суздальская летопись по Лаврентьевскому списку содержит следующие подробности: Михаилу Черниговскому велят поклониться огню и каким-то изображениям: «Того же лета (1246) Михаило князь Черниговьскый со внукомъ своимъ Борисомъ поехаша въ татары и бывшимъ имъ въ станехъ. Посла Батый къ Михаилу князю веля ему поклонитися огневи и болваном ихъ. Михайло же князь не повинуся веленью их, но укори и и глухыя его кумиры и тако безъ милости от нечестивыхъ заколенъ бысть» (ПСРЛ. Т. I, стб. 471).

Требование поклониться огню не соответствует реальности — послы должны были пройти между двух очистительных огней. Об этом имеется ясное свидетельство участников францисканской миссии 1245 г.: «Каким бы то ни было послам с дарами, которые они приносят их владыкам, надлежит пройти между двух огней, чтобы яд, если они его принесли, или же дурное намерение, очистились. По этой причине даже наши братья прошли между огней, [перед тем, как были допущены ко двору]» (НТ, § 43). О монгольском обряде очищения огнем посольских даров сообщает египетский историк Ибн ал-Фурат (Сборник материалов. Т. I. С. 264; см.: Глава. 6. § 5).

Представление о том, что князья должны были предварительно кланяться огню, связано с тем обстоятельством, что очистительный обряд мыслился (поздними переписчиками летописей) как начало придворных церемоний поклонения хану. И уж совсем удивительно выглядят утверждения современных исследователей о том, что Михаил Черниговский был казнен за отказ пройти между очистительных огней[429].

Что означало повеление «поклониться болванам»? Согласно исследованию Д. В. Айналова, в русских источниках статуи константинопольские, монгольские, индийские называются «болванами», а для пояснения этого слова — «кумирами»[430]. В данном же случае речь идет о статуе Чингис-хана. Отметим, что, согласно сведениям брата Иоанна, полученным от черниговского посла, с которым он возвращался в Киев из ставки Бату, князь Михаил прошел между очистительных огней, но отказался поклониться изображению Чингис-хана. Может вызвать некоторые сомнения то обстоятельство, что францисканцы видели подобную статую и при дворе Гуюка, и в ставке Бату. Казалось бы, такой символический знак, как статуя Чингис-хана, должен был существовать в единственном числе и только в кочевой столице великого хана. Наличие двух статуй, видимо, связано с рядом причин, где не последнюю роль сыграл высокий личный статус Бату, на тот момент самого старшего представителя из рода Чингизидов. Заканчивался период междуцарствия, когда в течение пяти лет после смерти Угедея различные семейные группы соперничали за право выдвинуть своего претендента на наследство Чингис-хана.

Приведем дополнительные аргументы в защиту высказанной гипотезы о существовании имперского «мобильного» святилища и заодно рассмотрим ряд частных вопросов. Воспринимали ли христиане изображение Чингис-хана как образ чуждого им божества, т. е. идола? Латинские тексты позволяют на этот вопрос ответить утвердительно. Содержание древнерусских известий на этот счет неясно[431]. В сообщениях средневековых авторов при описании ими чужой религиозной традиции следует различать два аспекта: 1) общее сравнение своей традиции с предписаниями и положениями иного религиозного опыта, 2) описание конкретных обрядов. Заметим, что и сравнение, и наблюдение фиксировались в терминах собственной религиозной традиции и были адресованы представителям собственной культуры. Таким образом, мы имеем дело с оценочным сравнением. Последнее обстоятельство лишает объективности тексты, в которых сакральный мир одной культуры воспринимается через призму символов другой культуры. Так, например, брат Иоанн де Плано Карпини пишет о вере монголов в «единого Бога», что было весьма актуально для средневековых христиан. Но в монгольском пантеоне не было места для Бога, тождественного латинскому Оеиз[432]. Несторианские информаторы брата Иоанна легко убедили его в том, что монголы веруют в «единого Бога», хотя речь должна идти о центральноазиатском культе Вечного Неба.

Современник брата Иоанна, армянский историк Киракос Гандзакеци передает суждения монголов относительно Бога: «У них нет богослужения, они не поклоняются [никому], но божье имя упоминают часто, при любом случае. И мы не знаем, воссылают ли они хвалу Богу сущему или призывают другое божество, да и они тоже не знают. Но обычно они рассказывают вот что: государь их — родственник бога, взявшего себе в удел небо и отдавшего землю хакану. <…> Язык их дик и непонятен нам, ибо Бога они называют Тангри» (Киракос Гандзакеци. 32). Слово «тенгри» означало Вечное Небо. Древнетюркский термин tngri не имеет точек соприкосновения с христианским понятием Бога, о чем свидетельствуют сомнения Киракоса Гандзакеци. Монгольская формула о покровительстве Вечного Неба деяниям великого хана: möngke tengri-yin jarliq qan переводилась на латынь под несомненным несторианским влиянием: Cingischam filius Dei dulcis et venerabilis 'Чингис-хан сын Бога, сладостный и досточтимый'. Средневековые европейские дипломаты были уверены в адекватности перевода[433], однако интеллектуалами в христианской Европе эта формула воспринималась крайне негативно.

Насколько ситуация со статуей Чингис-хана выглядит непросто, показывает позиция Ф. Шмидер, которая выказывает полное недоверие к сведениям францисканцев и выдвигает версию о неком буддийском изображении, хотя в тексте ясно говорится об идоле императора[434]. Большинство исследователей, вплотную занимавшихся донесениями францисканской миссии 1245 г., не сомневаются в том, что речь идет именно о статуе Чингис-хана[435].

Говоря об идоле Чингис-хана, переводчик францисканской миссии брат Бенедикт Поляк пользуется только словом ydolum, а брат Иоанн говорит и об ymago hominis mortui, т. е. «изображении умершего человека». Слово ydolum, некогда заимствованное в латынь из греческого, нерасторжимо связано именно со зрительным образом человека. Латинское слово imago в не меньшей степени, чем idolum, ассоциируется с визуальным (хотя бы даже и мысленным) образом. Можно было бы, правда, колебаться относительно характера изображения: было ли оно плоскостным, рельефным или трехмерным. В. В. Бартольд склонен был признать это изображение изображением Чингис-хана и считал, что «монголы под влиянием китайской культуры научились выделывать более совершенные статуи, чем прежние войлочные куклы»[436]. Брат Бенедикт в рассказе, записанном уже по возвращении в Европу неким схоластом из Кёльна, говорит о золотой статуе и именно в ставке Бату: «За кострами стояла повозка, содержавшая золотую статую императора» (Relatio Fr. Benedicti Poloni, 5). Вопрос о достоверности этого сообщения осложняется тем, что сведения брата Бенедикта при записи испытали влияние изысканного литературного стиля классически образованного схоласта. Для целей нашего исследования важно, однако, другое, а именно что францисканцы ясно выразились по поводу как рядовых идолов, так и идола Чингис-хана, выполненных наподобие человека. Говоря о войлочных идолах в юртах кочевников, брат Бенедикт использует в качестве синонима ymagines hominum 'изображения людей', а брат Иоанн указывает, что они делались ad ymaginem hominis 'по образу человека'.

В новом переводе (исправляющем ошибку перевода А. И. Малеина{115}) сведения брата Иоанна выглядят так: «Они [в свое время] также изготовили для первого императора [его] идол, который [и теперь] помещают на почетную повозку перед жилищем [императора], как мы [это] видели перед Ордой нынешнего императора; они приносят ему [идолу] многочисленные жертвы. Ему также жертвуют коней, на которых никто не смеет садится вплоть до [их] смерти. Ему же также жертвуют других животных; если [их] убивают для еды, не ломают ни одной кости от них, но сжигают [эти кости] огнем. Ему также кланяются на юг, подобно тому как Богу, и заставляют кланяться некоторых [иноземных] знатных людей, покоряющихся им»{116}.

В донесении брата Бенедикта, сохранившемся в пересказе брата Ц. де Бридиа, параллельный пассаж звучит так: «Когда-то они сделали идол Чингис-кана, который они устанавливают перед юртой всякого [правящего] кана и приносят ему дары. Кони же, принесенные ему в дар, в дальнейшем не используются для езды. Также животных, которых они убивают для употребления в пищу, сначала предлагают ему, т. е. идолу, [и] кости животного не ломают. Этому же идолу кланяются на юг, словно Богу, и к этому же многих принуждают, в особенности покоренную знать» (НТ, § 39). То обстоятельство, что францисканцы должны были преклонить оба. колена перед изображением Чингис-хана, позволило им уподобить «идола» Богу. Из четырех сторон света особым сакральным смыслом для монголов обладала южная сторона (LT, IX. 32; Марко Поло, с. 88, 1 17)[437].

Согласно древнерусской церковной легенде, князь Михаил Черниговский, прибыв в сентябре 1246 г. в лагерь Бату, отказался исполнить монгольское требование поклониться какому-то неясному предмету и был казнен. В речи Бату звучит приказ поклониться «отцу законов наших» (ПЛДР, с. 304–305). С известной оговоркой эту фигуру можно признать статуей Чингис-хана. Трудно предположить, что князю Михаилу могло быть предъявлено какое-либо особое требование, принципиально отличное от того, что сообщают западные дипломаты. Вопрос, на который мы никогда не получим ответ, звучит так: действительно ли Михаил отказался преклонить колени перед статуей и был убит именно за это? Во-первых, при дворе Бату был человек, который объяснял последовательность всех церемоний, равно как и их смысл; монголы не искали повода для расправы над христианами. Во-вторых, обычно князья предварительно посылали свое доверенное лицо к Бату и заранее знали о предстоящем церемониале. В-третьих, отказ следовать монгольским предписаниям закрыл бы путь к аудиенции с Бату, и не более. Вот если бы Михаил наступил на порог юрты, или с намерением пролил кобылье молоко, или, не дай бог, подавился во время пира, тогда ему не миновать смерти. Но за недеяние казнить его не могли. Смерть князя является загадкой[438]. Прислушаемся к словам Бенедикта Поляка: «Они никого не принуждают оставлять свою веру, только бы повиновался во всем их приказам. В противном случае они принуждают [к подчинению] насильно или же убивают. Так, они принудили младшего брата князя Андрея в Русии (убитого ими по ложному обвинению) взять в жены вдову брата, уложив их на одно ложе в присутствии других людей» (НТ, § 42).

В сентябре 1246 г. францисканцы находились в Монголии, поэтому узнать подробности трагедии, постигшей князя Михаила, они смогли лишь спустя восемь месяцев. Об этом событии они узнали от русских. Францисканцы возвращались от Батыя на Русь вместе с послом черниговского князя. Другими словами, францисканцы передают самую раннюю русскую версию гибели Михаила. В ней уже содержатся в зачатке те элементы «Сказания о князе», которые впоследствии будут обработаны в агиографическом ключе. Вместе с тем в ней четко обозначены действующие лица: черниговский посол не скрывает, что в этой истории участвовали люди князя Ярослава Всеволодовича. Брат Иоанн, в свою очередь, лишь добросовестно передает то, что услышал. Согласно этим сведениям, Михаил, когда он пришел на поклон к Батыю, должен был поклониться на юг Чингис-хану. Князь отказался кланяться статуе, изображающей мертвого человека. Пересказав эту историю, брат Иоанн отмечает ее исключительный характер{117}. Значимость его сведений для прояснения летописной версии сюжета очевидна, поэтому приведем их полностью (к тому же известный перевод А. И. Малеина изобилует неточностями, полностью меняющими картину событий).

«Михаила, который был одним из великих князей Руссии, когда он пришел покориться Баты, заставили сперва пройти между двух костров. После этого ему было сказано, чтобы он поклонился на юг Чингис-кану; он отвечал, что охотно бы поклонился Баты и рабам его, но не образу мертвого человека, потому что это не дозволено делать христианам. И, так как ему много раз повторяли, чтобы он поклонился, а он не хотел, вышеупомянутый князь передал ему через сына [великого князя] Ярослава, что он будет убит, если не станет кланяться, [а] тот отвечал, что предпочитает умереть, чем делать то, что не дозволено. И тогда он (Батый) послал одного приближенного [Ярослава], который, вопреки [своему] желанию, так долго бил его пяткой в живот, пока он не умер. Между тем один из его воинов, который [при этом] присутствовал, ободрял его, говоря: "Будь тверд, так как это мучение недолго продлится для тебя и тотчас последует вечная радость". После этого ему отрезали голову ножом. Упомянутому воину также отсекли голову ножом»{118}.

Согласно рассказу Софийской Первой летописи, расправа над князем выглядела так: «Тогда же убиици те окааннии приспеша и скочиша с коней, и яша святого великаго князя Млхаила и преподобнаго, и растягоша за руце и за нози и начата его бита руками по сердцю. И посемь повергоша его ниць на землю и бьяхуть его пятами. И сему же не долзе бывшу, некто же бывъ преже крестьянинъ, последи же бысть поганъ, отвергъся веры крестьяньския, законопреступникъ, именемъ Доманъ, Северянинъ родом, и огорчися, отреза ножемъ главу святому мученику, великому князю Михаилу и отверже ю прочъ» (ПСРЛ. Т. 5, с. 234–235). С Михаилом расправились с поразительной жестокостью.

Все русские князья, побывавшие в Орде, никогда не отказывались от выполнения установленных монголами ритуалов: «Мнози же князи с бояры своими идяху сквозе огнь и кусту[439] кланяхуся, идоломъ их, славы ради света сего и прошаху коиждо их власти; они же без бранениа давахут, да прельстить я славою света сего» (НПЛ, с. 298).

Касаясь трагической судьбы князя Михаила, брат Иоанн для подтверждения исключительности этого события еще раз возвращается к теме государственного культа в Монгольской империи и утверждает, что «так как они не соблюдают никакого закона относительно почитания Бога, они до сих пор никого не принуждали, как мы узнали, отрекаться от своей веры или закона, за исключением Михаила, о чем сказано выше. Мы не знаем, что они будут делать впоследствии, однако некоторые предполагают, что если бы они обрели единовластие [над миром] (что Бог отвратит), то они сделали бы так, чтобы все кланялись этому идолу» (LT, III. 5). Фраза о предполагаемом всемирном поклонении идолу Чингис-хана знаменательна. Скорее всего, эта тема обсуждалась между францисканцами и русскими священниками. Элемент имперского культа, встроенный в придворный церемониал, был спроецирован ими на систему христианского мироздания. Сведения о монгольской толерантности блекли на фоне воображаемого всемирного идолопоклонства. Напряжение нашло выход в создании легенды о мученической смерти князя Михаила. Независимо от того, по какой реальной причине был казнен черниговский князь, в агиографической легенде он неизбежно должен был стать мучеником.

Князь Михаил, прибыв в Орду Батыя, должен был выполнить следующие требования дипломатического характера: став на оба колена, поклониться на юг Чингис-хану; трижды преклонить колено перед шатром Батыя; во время приветствия хана стоять на коленях. В посольский церемониал входил и магический обряд очищения огнем подарков, предназначенных для хана, и самих дарителей. Согласно известию Ипатьевской летописи, Михаил, видимо, не отказывался исполнить последние два требования. Если бы он отказался поклониться изображению Чингис-хана, то конфликт, скорее всего, развивался бы по тому же сценарию, что и конфликт между доминиканцами и Бачу-нойоном. С точки зрения монголов, ритуал поклонения статуе не был религиозным актом, тогда как с христианской точки зрения он выглядел идолопоклонством. Трудно отрицать (впрочем, трудно и доказать), что князь Михаил отказался поклониться «идолу», однако именно на этом факте строится сюжет о его мученической смерти.

Отказ от тех или иных требований посольского церемониала не мог повлечь за собой позорную смерть князя. У нас нет оснований, вслед за церковными историками, занижать жизненные ценности кочевой культуры[440]. Исследования подобного рода имеют целью продлить жизнь церковного мифа и никак не способствуют прояснению истинной картины событий. Отказ Михаила исполнить «языческий» обряд делал его в глазах православных мучеником за веру. Если мы принимаем мотивировку события в соответствии с агиографической легендой, то должны признать случай с Михаилом единственным в своем роде фактом религиозного принуждения. Не кажется ли странным, что другие русские князья (Даниил Галицкий, Александр Невский) участвовали в церемониях для послов, т. е. поклонились идолу? Скорее всего, русская версия трагической истории князя Михаила является от начала до конца вымышленной; в противном случае она имела бы повторы.

А. А. Горский высказал сомнение в правильности моего перевода[441]. Если в переводе А. И. Малеина Бату посылает для расправы своего телохранителя, то я полагаю, что Бату послал одного из приближенных князя Ярослава{119}. Ярослав был ставленником Бату, при дворе находились люди Ярослава, в том числе его сын, который передал Михаилу монгольское предупреждение. Отрезал голову князю некий Доман путивлец. В смерти князя просматривается русский след. Большего прочтение текста не дает. Ситуация с латинским текстом брата Иоанна такова, что перевод спорного эпизода зависит от выбранного исторического контекста. Брат Иоанн передает чужой рассказ — черниговскую версию события, которая впоследствии была оформлена как церковная легенда о мученической смерти князя за веру. Францисканец зафиксировал самый ранний вариант этой легенды. При этом брат Иоанн выразил резонные сомнения относительно религиозной мотивации убийства князя. Сам папский дипломат поклонился идолу Чингис-хана, поскольку это был просто церемониал. Я склонен, вслед за францисканцем, сомневаться, что Михаилу вообще угрожали расправой за отказ кланяться статуе. Церковная легенда — это фантом, принявший литературную форму и напрочь заслонивший прозаическую реальность политического убийства{120}. Церковная легенда интересна лишь потому, что в ней говорится о статуе Чингис-хана. У нас есть только один факт, который не был искажен легендой: Михаила убили не по-монгольски, а обезглавили труп по-монгольски.

Сила влияния контекста такова, что А. А. Горский, например, склонен доверять летописному тексту, где говорится, что Доман отступил от христианства и стал язычником. Напомню, что монгольских ханов абсолютно не интересовало вероисповедание их подданных. Доман становится язычником по воле летописца, поскольку убивает христианского князя. Мысль А. А. Горского о том, что хан решил произвести «тест на лояльность» и потребовал у Михаила исполнить особый вариант поклонения, — это поиск других контекстов. Дело в том, что Бату вообще не занимался такими мелочами. По статусу Бату был вторым человеком в Монгольской империи. Приписывать Бату коварные планы означает занижать статус этого могущественного правителя до уровня рядового князя. Произошло загадочное убийство, мотивация которого скрыта за церковной легендой. Если моему критику кажется более верным перевод А. И. Малеина, тогда он должен принять религиозный контекст за достоверный и объявить Михаила святым мучеником, что и сделано. И последнее, фраза «бил его пяткой в живот против сердца» выглядит нелепо в любом контексте.

Буквальное прочтение источника, заряженного религиозным пафосом, иногда приводит к любопытным интерпретациям: воображаемое препирательство Михаила оборачивается ни больше ни меньше как угрозой монгольскому миру. «Способ убийства напрямую связан со взглядом монголов на череп как на вместилище харизмы. Действия Домана коннотируют изъятие харизмы из своего социума и трансмиссию ее в чужой, чьим хранителем она отныне становилась. А владения Михаила, лишенные сакральной благодати, обрекались на коллапс. Своим отказом князь открыл поле действия для вредоносной силы, наносящей удар по самой основе бытия монгольского общества, по культу Чингис-хан. С убийством Михаила эта магическая сила была обращена против самого князя и его земель»[442].

В исследовательской литературе принято считать, что черниговский князь был убит по повелению хана Батыя, и лишь спустя какое-то время гибель Михаила была истолкована как мученическая смерть за христианскую веру[443]. На самом деле коллизия была значительно сложнее: в борьбе киевский престол черниговский князь проиграл своему сопернику великому князю Ярославу Всеволодовичу[444]. Согласно рассказу в Ипатьевской летописи, приказ Батыя о наказании князя был исполнен нечестивым Доманом путивльцем, отнюдь не монголом (ПСРЛ. Т. II, стб. 795). Однако пролитие крови в Орде — событие из ряда вон выходящее (обычно монголы прибегали к отравлению). Не подлежащий сомнению факт — обезглавливание князя — указывает на то, что Михаил игнорировал какое-то весьма существенное монгольское предписание, но оно лежит вне сферы придворных церемоний. Например, князю могли припомнить убийство монгольских послов. С точки зрения монгольской практики наказаний отрубание головы было верхом бесчестия.

По свидетельству ан-Насави сыновья хорезмшаха, приказавшего в свое время убить монгольских послов, были взяты в плен и обезглавлены: «Татары вернулись с головами их обоих, насаженными на копья. Назло благородным и на досаду тем, кто это видел, они носили их по стране, и жители, увидев эти две головы, были в смятении» (ан-Насави. 29). Столь же трагической была судьба Генриха Силезского, который попал в плен к монголам в битве при Лигнице. Согласно версии польской рукописи (Hedwigs-Codex 1353 г. fol. 12r.), монголы демонстрировали голову Генриха, насаженную на копье, жителям осажденной Лигницы[445]. Францисканцы, в свою очередь, сообщают, что голова Генриха была отправлена к Бату и брошена среди других голов (НТ, § 28). Испанскому послу Руи Гонсалесу де Клавихо, побывавшему при дворе Тимура, была известна разница в наказаниях: «У них в обычае, что когда казнят знатного человека, то его вешают, а когда человека низкого происхождения, то отрубают голову. А если кому-нибудь отрубают голову, то [это] считается большим злом и бесчестием» (Руи Гонсалес де Клавихо, с. 122). См. также выразительное свидетельство ан-Насави: когда султан Джалал ад-дин приказал убить своего взбунтовавшегося вазира Шараф ал-Мулка, то гибель последнего, по словам ан-Насави, была смертью, достойной знатного человека. Слуги султана спросили вазира: «Что ты предпочитаешь — удушение или меч?» Он ответил: «Меч лучше!» Они сказали: «Владык не убивают мечами, и удушение для тебя легче!» Вазира задушили, а затем отрубили ему голову и отнесли ее султану (ан-Насави. 102). И другой пример. В 1501 г. войско кочевых узбеков Шейбани-хана было разбито войском шаха Исмаила I. Шейбани-хану отрубили голову, с нее была снята кожа, набита соломой и послана его союзнику турецкому султану Баязиду II. Череп же хана шах приказал оправить в золото и употреблял его как кубок для вина на своих пирах[446].

Для целей нашего исследования важно отметить, что древнерусский сочинитель легенды о мученической смерти князя Михаила построил сюжет на отказе князя поклониться идолу. Реальность христианского мифа отражает глубинный конфликт с реальностью монгольского имперского мифа. Драма православного князя истолкована как война символов. Значение агиографической легенды — не в изложении события, а в демонстрации интенсивного переживания угрозы, направленной против высших христианских ценностей (о чем свидетельствует трехсотлетний интерес к легенде{121}). Вызов, брошенный культом обожествленного Чингис-хана, и был истинной причиной, породившей высокую легенду. Автора Сказания не смущал тот факт, что монголы не убивали своих противников по религиозным мотивам.

В Монгольской империи сферы влияния Церкви и Государства были четко разграничены, однако это обстоятельство не осознавалось древнерусскими книжниками.

Существует зазор между имперским и церковным мифом, куда рискует провалиться исследовательская мысль. Вопрос о причинах убийства князя Михаила на материале церковных произведений имеет однозначное решение. Следуя дискурсу житий, И. В. Белозёров монгольский дипломатический ритуал воспринимает как языческий обряд, и с неизбежностью приходит к выводу о конфликте на религиозной почве: князь Михаил отказался исполнить языческий обряд и пострадал за свои убеждения[447].

Исторический анализ показывает, что убийство Михаила Черниговского в ставке Бату было политическим. И напротив, литературный анализ житий, без обращения к историческим контекстам, предложенный В. Н. Рудаковым, сводит ситуацию к духоподъемной риторике: «По мнению Ефрема Сирина, антихрист во времена, когда "исполнится нечестие мира", "духом лести" будет искушать людей и "обольщать мир своими знамениями и чудесами по попущению Божию". И поэтому "великий подвиг нужен для верных, чтобы устоять против" совершаемых обольщений. Именно этот "великий подвиг" и совершают Михаил и Федор, противостоя "лести" татарской. Однако если основной пафос краткой Ростовской проложной редакции сводился к прославлению мученической гибели благоверного князя Михаила и его боярина Федора (отвергших "славу сию временную", пострадавших "Христа ради" и тем самым снискавшим себе "спасение" и "память"), то рассказы (так называемой "редакции отца Андрея" и Пространной проложной редакции) посвящены более широкой теме отказа от "славы света сего", гибели "за православную веру" во имя избавления всех православных христиан от "прельщения поганых"»[448].

Так история людей превращается в историю церкви. Пред лицом вечности земные мотивы утрачивают смыслы. Пожалуй, церковная маска — самая непрозрачная маска. Агиографическое описание события герметично замкнуто, не подлежит анализу и критике и ни при каких условиях не переводимо в реальность. В церковном обрамлении, в рамках жития трагедия князя выглядит мученическим подвигом; если же эту церковную легенду изложить как историю человека, то она предстанет во всей своей удручающей бессмысленности.

Известно еще одно историческое свидетельство о требовании монголов к знатному чужестранцу поклониться, по обычаю, их «царю». Киракос Гандзакеци вместе со своим учителем Ванаканом оказался в плену у монголов. Монголы ошибочно приняли вардапета Ванакана за одного из светских властителей Армении, поэтому, когда священники «приблизились к военачальнику, проводники их приказали им трижды поклониться, встав на колена, подобно верблюдам, преклонившим колена, ибо таков был их обычай. И когда они предстали перед ним, тот приказал поклониться на восток хакану, царю их» (Киракос Гандзакеци. 24).

Доминиканская миссия 1246 г., согласно донесению Симона де Сент-Квентина, отвергла официальную формулу культа Чингис-хана, устроив с монголами религиозный диспут о «сыне Бога». Доминиканцам следовало доложить нойону Байджу о своей миссии, стоя на коленях. Требование монголов заключалось в следующем:

«Если вы хотите лицезреть нашего господина и представить ему послание вашего господина, то нужно, чтобы вы ему поклонились как сыну Бога, царящему на земле, прежде перед ним трижды преклонив колено. Ибо приказал нам хан, царящий на земле, сын Бога, дабы мы сделали так, чтобы поставленные им предводители, нойон Байот и Баты, были почитаемы всеми сюда прибывающими так же, как если бы то был он сам. Так мы и делали вплоть до сих пор и обещаем это всегда твердо соблюдать».

Тогда тем из братьев, кто сомневался и сокрушался между собой о том, не будет ли поклонение, оказанное нойону Байоту, означать идолопоклонство или что-нибудь иное, отвечал брат Гвихард Кремонский, знакомый с нравами и обычаями тартар по рассказам, слышанным им от грузин, среди которых он даже прожил в их городе Тифлис, в доме собратьев по ордену, в течение семи лет; так вот он, возражая, ответил: «Бояться следует не того, чтобы перед нойоном Байотом совершить идолопоклонство, ибо не этого он для себя хочет добиться от вас, но бойтесь выказать такое, как вы слышали, вошедшее в обычай у всех прибывающих к нему послов почитание, которое будет сочтено знаком покорности господина Папы и всей Римской церкви, которая по приказу хана должна быть покорена».

Вследствие этого все братья, поразмыслив над такого рода притязанием, порешили единодушно, чем как бы в знак благоговения преклонить колени перед нойоном Байотом, лучше уж им быть обезглавленными, — как для поддержания чести Вселенской церкви, так и для того, чтобы не ввести во искушение грузин и армян, греков, а также персов, и турок, и все народы Востока, а именно, чтобы о выказанном такого рода почитании как будто о знаке покорности, а также дани, которая когда-либо должна быть выплачена христианами тартарам, не расславили по странам Востока все враги церкви как о поводе и предмете своей гордости, и чтобы христиане, завоеванные и покоренные ими, не потеряли совершенно надежду на свое освобождение, которое когда-нибудь придет от Господа через Римскую церковь. И чтобы не могли и мыслить, видя изъявление покорности нойону Байоту со стороны верных Христу, будто бы священная Церковь может когда-либо обречь себя на позор или запятнать себя изменой постоянству и страхом перед смертью (Simon de Saint-Quentin. XXXII. 42). ч

Участник миссии, брат Гвихард Кремонский, ясно высказал мысль, что монгольский церемониальный жест — преклонение на оба колена — есть знак покорности и повиновения монгольскому правителю как божеству. Интересно, что проблема «несовпадения смыслов» жестов, принятых в разных культурах, осознавалась теми людьми XIII столетия, чей жизненный опыт включал знакомство с чужими традициями. Так, Гвихард Кремонский, знакомый с обычаями монголов, смог правильно поставить эту проблему перед другими участниками посольства: следует опасаться не самого языческого жеста преклонения, куда важнее другие последствия — исполнение требований церемонии могло быть «сочтено знаком покорности господина Папы и всей Римской церкви». В конце концов, дипломатический конфликт был улажен, хотя послы так и не преклонили колен перед нойоном. Спустя 50 лет после этих событий Марко Поло без тени смущения пишет о том, что перед великим ханом Хубилаем «все преклоняются челом до земли» как перед Богом: «Возьмет великий хан чарку в руки, все князья и все, кто там, становятся на колени и низко кланяются. <…> славословят и молятся великому хану, как богу» (Марко Поло, с. 111, ИЗ). Как показывает опыт Марко Поло, компромисс был достижим, поскольку монгольский император, действительно был божеством, но не в христианском смысле этого слова[449].

О «статуе» Чингис-хана не говорят ни монгольские, ни китайские средневековые источники. Ее не упоминают ни Марко Поло, ни армянский царь Хетум, побывавший при дворе Менгу-хана в 1254 г. В то же время брат Вильгельм де Рубрук, возвращавшийся вместе с Хетумом из Монголии, сообщает о главе прорицателей, под чьей охраной находились повозки с идолами. Согласно брату Вильгельму, в обязанности монгольских прорицателей входило двигаться во время перекочевок впереди двора того или иного чингизида («прорицатели предшествуют им, как облачный столб сынам Израиля», Itinerarium. XXVII). Красочная метафора возвращает нас к теме «мобильных» святилищ империи. Видимо, христианские миссионеры, в отличие от других дипломатов, были более чувствительны к такого рода явлениям.

В заключение приведу несколько примеров типологического характера. У киданей, чье влияние на монголов в других областях было несомненным, изготавливалась из золота объемная фигура умершего правителя: «Когда правитель умирает, устанавливается большая юрта, а из золота отливается его изображение, перед которым в дни новолуния и полнолуния, в дни праздников и в дни кончины императоров и императриц приносятся жертвы. Для этого сооружается возвышение высотой более одного чжана, на котором в тазах сжигаются вино и пища. Это называется сожжением пищи» (Е Лун-ли, с. 315). Согласно сведениям францисканцев, статуе Чингис-хана также приносились напитки и пища. В рассказе о наследнике Хубилай-хана, его сыне Тимур-каане, Рашид-ад-дин сообщает следующую историю, в которой фигурируют изображения Чингис-хана и других его предков: «Своему старшему брату Камале он выдал полную долю из унаследованного от отца имущества, послал его в Каракорум, в пределах которого находятся юрты и станы Чингис-хана, и подчинил ему войска той страны. Областями Каракорум… Онон, Керулен, Кем-Кемджиют, Селенга, Баялык, до границ киргизов и великого заповедника Чингисхана, называемого Бурхан-Халдун, всеми он ведает и он охраняет великие станы Чингис-хана, которые по-прежнему находятся там. Их там всего девять: четыре больших стана и [еще] пять. И никому туда нет пути, так как вблизи находится заповедник. Он сделал их [покойных предков] изображения, там жгут постоянно фимиам и благовония» (Рашид-ад-дин. Т. II. С. 207). Таким образом, можно предположить, что «мобильное» святилище Чингис-хана к началу XIV в. утратило свою актуальность и естественным образом обрело форму закрытого культа.

Исследуя иконографию объекта почитания в культе Чингис-хана по более поздним материалам, Т. Д. Скрынникова пишет о трех видах образов: антропоморфном, орнитоморфном и знамени[450]. Антропоморфный облик присущ божеству Сулдэ-тенгри; божество излучало свет и было украшено прочным шлемом, а на его тело был надет драгоценный золотой панцирь. Не исключено, что эта культовая фигура имеет глубинную связь с золотой статуей Чингис-хана.

Обратимся также к любопытным сведениям английского дипломата Джильса Флетчера о крымских татарах (1591 г.): «У них есть изображение их государя или Великого [хана], в огромном размере, которое они выставляют в походах на каждой стоянке и перед которым должен преклоняться каждый, мимо него проходящий, будь он [татарин] или иностранец» (Флетчер, с. 79) Эти сведения не находят подтверждения в других источниках XVI в. и, скорее всего, свидетельствуют о начитанности английского посланника, заимствовавшего эпизод об изображении хана из «Книги о Тартарах» брата Иоанна. Сочинение брата Иоанна было широко известно в Западной Европе, благодаря тому, что оно почти целиком вошло в историческую энциклопедию «Зерцало истории» Винцента из Бове (1265 г.), которая печаталась много раз с конца XV в. С. М. Середонин, указавший на ряд источников Флетчера, подтверждающих литературные интересы последнего[451], на пассаж об изображении хана внимания не обратил.

Фазлаллах ибн Рузбихан, объясняя причины войны Шейбани-хана (1509 г.) с казахами, указывает на отказ казахов от ранее принятого ими ислама и приводит какие-то неясные сведения о поклонении кочевников идолу: «Как рассказывали надежные люди, среди них существует изображение идола, которому они земно кланяются. Нет сомнения, что земные поклоны идолу — есть деяние, суть которого — язычество, ибо это есть настоящее глумление над верой и божественным законом» (Фазлаллах ибн Рузбихан. XXV). Поскольку целью факихов-ханифитов было представить казахов вероотступниками для оправдания войны с ними, то возможно, что «поклоны идолу» — всего лишь литературная формула. Признать идола онгоном мешает то обстоятельство, что перед онгонами не совершали земных поклонов.

Завершая тему «мобильного святилища», связанного с культом Чингис-хана, приведем важные наблюдения К. В. Вяткиной, полученные ею в одной из экспедиций по Монголии. Вот ее свидетельство о встрече у узумчин двухколесной телеги, на которой помещалась небольшая войлочная юрточка, не круглой, а квадратной формы, завершающаяся золотым шаром. «Это была племенная "святыня", где, по разъяснению ее хранителя старика-узумчина, находились остатки предметов, принадлежавших будто бы Чингису. При беглом ознакомлении с предметами, хранящимися в юрточке, мы могли заметить отдельные куски тканей, части знамен, в том числе и маньчжурского, отдельные предметы буддийского культа. Относилась ли часть предметов действительно к XIII веку, мы не можем судить, так как предметы показывались на одно мгновение, считалось вообще кощунством кому-либо их показывать и подходить на близкое расстояние к юрточке. "Святыня" в течение 30 поколений хранилась родом "бурят", и характерно, что она находилась не в руках лам, а родовых представителей. В 1945 г. узумчины пришли в МНР из Северного Китая (Внутренней Монголии) всем племенем, впереди которого везли и эту юрточку. Мы можем здесь констатировать древнюю традицию — установку кибитки (в данном случае уже как святыни) на двухколесной телеге. Завершение ее шаром, возможно, отражает тип древних монгольских юрт, которые имели наверху шейку»[452].


Глава 3. Казнь князя Романа Рязанского

Рассказ о казни в Орде князя Романа Рязанского приводится в русских летописях под 1270 г. Рассказ сохранился в двух редакциях: краткой и пространной. В пространной редакции драма князя представлена как мученичество за веру, и потому представляет интерес только для истории культуры. Мы же обратимся к краткой версии.

«Того же лета (6778) убиен бысть князь Роман Олговичь резаньскыи от поганых татар. И бысть сице убиение его: ибо заткоша уста его убрусом и начата резати его по ставом и метати разно, и яко и розоимаша, и остася труп един. Они же одраша главу ему и на копие възоткнуша. Сеи новый мученик есть подобен страстью Иякову Перьскому. <…> Убиен же бысть месяця июля в 19 день»[453].

Как видим, казнь была изощренной.

Сюжет о казни князя стал предметом исследования П. О Рыкина[454]. Его интересуют два вопроса: о причинах казни и о характере казни с позиции монголов. В поисках причин казни П. О. Рыкин для анализа реального события принимает за исходный материал церковную мотивировку XVI в. Согласно пространной редакции, князя наказывают за хулу на «великого царя» и поношение «поганой татарской веры», и за отказ перейти в «веру бесерменскую». Первые два пункта обвинений рассматриваются П. О. Рыкиным, вслед за историком церкви Е. Е. Голубинским{122}, как стоящие доверия. На мой взгляд, рассматривать поздний литературный сюжет как исторический, оснований нет. К тому же совершенно неясно, что следует понимать под «татарской верой», ибо ничего сходного с религиозной доктриной христианства или ислама у монголов не было.

В той же стилистике, в какой описан случай с князем Романом, излагается драма ишхана Гасан Джалала[455]. В свое время ишхан Джалал покорился монголам, они же «воздав ему почести, вернули ему его владения и даже добавили кое-что, затем приказали ему выходить год за годом вслед за ними на войну и спокойно жить под их властью» (Киракос Гандзакеци. 30). Соучастие в монгольских военных акциях — первейшее условие для чужеземных правителей, включенных в имперскую систему власти. При монгольском дворе Джалал выполнял посреднические функции. Монголы казнили князя Джалала с особой жестокостью, однако армянские источники скрывают истинную причину казни. Для анализа у нас есть только легендарный рассказ в жанре жития святого. Как известно, житийное повествование игнорирует реальность. Драма разворачивается как столкновение христианского благочестия с мусульманским нечестием. По словам Киракоса, монгольский наместник Аргун, собрав войско, пытался захватить царя Давида, но пленил других князей и грузинскую царицу Гонцу. «А благочестивого и добродетельного ишхана Джалала он мучил неимоверными пытками, требуя у него податей свыше всяких возможностей. На шею ему продели деревянную колодку, а ноги заковали в железо. И делал он это из-за чрезмерного христианского усердия его (Джалала), поскольку все мусульмане ненавидели его и подговаривали Аргуна убить его, твердя: "Он — самый главный враг нашей религии и веры". Ибо Аргун тоже был мусульманской веры. Он взял с собой [Джалала] в Казвин. А тот с благодарностью на устах переносил все, ибо прекрасно знал божественные книги, придерживался поста, постоянно молился, был воздержан в пище и питье и жаждал мученической смерти. Дочь же Джалала по имени Рузукан, которая стала женою Бора-нойона, сына Чармагуна, первого начальника татар, пошла к жене Хулагу Тохуз-хатун, дабы выручить отца своего из рук Аргуна. И нечестивый правитель, узнав об этом, быстро послал палачей и приказал убить ночью святого и праведного мужа сего. И нечестивые палачи растерзали его, подобно святому мученику Иакову{123}, на куски, предали его тем же мукам; и да сподобится он его же венца у Бога нашего Христа. Так скончался святой и набожный человек тот, завершив свой жизненный путь и сохранив веру, в 701 (1261) году армянского летосчисления» (Киракос Гандзакеци. 63). Киракосу вторит историк Вардан: «Князь князей царственный Джалал, ложно оклеветанный таджиками и выданный Аргуну, после жестоких истязаний сделался соучастником Христа и его мучеников. Его увезли в Тачкастан, в город Хазвин, и там темною ночью предали смерти, разсекши предварительно члены его по суставам. Причиною его гибели была его христианская вера…» (Вардан Аревелци, с. 15). Если Джалала ложно оклеветали, то причина гибели должна быть иной, поскольку князь не скрывал свою веру. Наместники не обладали правом казнить высокопоставленных подозреваемых, не поставив в известность ильхана. Житийный текст не дает ни малейшего шанса выяснить суть дела. Парадокс в том, что армянские историки знали, что монголы не преследуют за вероисповедание. Однако жанр жития существует по своим законам. Герой рассказа, презрев земные дела, обретает высшую истину. Киракос и Вардан пишут о том, что ишхан Джалал жаждал мученической смерти. Далее выясняется, что козни строили мусульмане, монголов же интересовали только подати. Напомню, за неуплату податей смертью не карали.

Приведя четыре примера казни расчленением[456], П. О. Рыкин пишет: «Джамука (по Рашид-ад-дину) и Александр Тверской были признаны виновными в мятеже против законной власти дома Чингис-хана; Закарэ, сын Шахиншаха, — в поддержке мятежников; князь Джалал нарушил монгольский принцип веротерпимости; князь Роман Рязанский совершил оскорбление власти и религии. Сходство этих преступлений заключалось в том, что они представляли угрозу политическому или религиозному порядку, который монголы стремились установить на завоеванных территориях». Казни расчленением имели место в юридической практике монгольских дворов, и перечень таких казней можно существенно дополнить. Что же касается мотивировки таких казней, то она не выдерживает критики. За оскорбительный выпад в адрес хана обидчику набивали рот камнями или землей и таким образом умерщвляли его. Так, например, был наказан Куркуз, управитель Хорасана, за заносчивые слова, оскорбительные для Чагатая (Рашид-ад-дин. Т. II. С. 48). За притеснение иноверцев кровавая казнь не полагалась. Казнили через расчленение только за измену. И эту тему мы обсудим ниже.

Проведенный П. О. Рыкиным анализ характера казни заслуживает большего внимания. «Кроме юридического, казнь через расчленение имела ярко выраженный символический подтекст, который, по нашему мнению, также соотносился с монгольскими представлениями о жизненной силе sülde. Вместилищем sülde могла быть не только голова, но и все тело в целом; точнее, нужно говорить о костяке, скелете человека и животного. Согласно Г. Р. Галдановой, у бурят "сакральность костяка была обусловлена представлением о воплощении в нем сулдэ после смерти человека"[457]. Это представление широко известно и другим монгольским народам, у которых, правда, оно встречается с некоторыми вариациями. Так, халкасы верили в существование т. н. "души костей" (yasun-u sünesün) и "души плоти" (migan-u sünesün), которые оберегают местопребывание sülde (тело человека или животного) вплоть до смерти его обладателя и полного разложения трупа. <…> Учитывая сказанное, получает объяснение чрезвычайно уважительное отношение к костным останкам живых существ, которое было присуще традиционной монгольской культуре. В частности, монголы старались не нарушать целостности костяков жертвенных животных, ибо считали ее необходимой для того, чтобы обеспечить последующее возрождение животного[458]. "По поверьям, кости имели силу воскрешать из мертвых, но только в том случае, если кости человека или животного не были разрушены; в противном случае сила пропадает"[459]. Напротив, разрушение костей производилось тогда, когда требовалось уничтожить опасного врага и лишить его жизненной энергии, которая могла бы привести к его возрождению. Можно полагать, что именно эта идея определяла символическую основу казни через расчленение, неизбежным результатом которой было нарушение сакральной целостности скелета. Монголы верили, что sülde пребывает одновременно в каждом органе и каждой части тела человека и животного; следовательно, с целью в коре исключить возможность регенерации (по принципу pars pro toto), нужно было полностью расчленить костяк вплоть до его мельчайших составляющих. Таким образом, вполне очевидно, что казнь князя Романа Рязанского являлась по сути своей ритуальным актом, смысл которого проясняется только из контекста традиционной культуры монголов. Назначение данного ритуала заключалось в том, чтобы с помощью расчленения обеспечить как физическую, так и (что важнее) символическую смерть нарушителя фундаментальных устоев бытия через уничтожение одушевлявшей его сакральной субстанции sülde»[460].

Если П. О. Рыкин объяснил мифологию казни, то мне осталось разъяснить социологию казни.

Монгольская империя была открытой системой, ориентированной на включение и адаптацию новых групп. «Монголами» становились все, кто обрел свое место в новой иерархии власти. Оборотной стороной включения в элиту были казни. Сложной иерархии власти соответствовала иерархия казней. За измену казнили особо изощренным способом через расчленение. Судя по большинству источников, мотивация монгольских казней современниками событий не осознавалась. Чудовищная казнь нескольких русских князей в Орде была расценена как мученичество за веру. На деле же, речь идет о наказании «своих», нарушивших правила политической игры. Представители монгольской элиты расценивали измену государю как тяжкое преступление, поскольку заговорщик стремился к насильственному изменению сложившейся иерархии власти, будучи сам важной фигурой в иерархии. Казнь через. расчленение знаменовала «выход» из группы. Покинуть элитарное сообщество иным другим способом было невозможно. Преступник подлежал распылению, а его род уничтожению. Высокий статус сановника снимался путем утраты социальной и физической целостности. В известном смысле, расчленение было магическим актом, направленным на сохранение единства элиты путем изъятия из жизненного цикла вредоносного звена.

Если при исследовании казней русских князей в Орде, принимается во внимание только церковный дискурс и игнорируется имперский контекст, то с неизбежностью все сводится к обличению некой силы, чье лицо не проявлено. Исторически мыслящий исследователь должен сопоставить два мифа: церковный и имперский. Эти мифы конкурировали между собой, выстраивая особые реальности. Наша задача — обозначить это противостояние. Поскольку церковные летописцы скрывают истинные причины казней, подменяя историю агиографией, то первым делом следует доказать, что казнь через расчленение ждала тех, кто нарушив клятву хану, совершил измену.

Существует еще один дискурс — фольклорный. Наказание неверных жен и слуг четвертованием с помощью лошадей или разрубанием их тел на части, о чем повествуется в монгольском эпосе, является традиционным видом казни за такого рода оскорбления, принятым во всей Евразии и Китае, где, например, такой вид наказания за измену, как линг-чи, предусматривал расчленение тела заживо. В монгольском эпосе встречается упоминание о семидесяти ножах, используемых в этих целях. Интересно, что до конца XIX в. оруженосцы имели набор различных видов ножей для осуществления казни за такие проступки[461].

Далее мы рассмотрим два примера. Первый случай имел место в ильханате в правление Абаги (1265–1282), то есть по периоду совпадает с казнью князя Романа Рязанского при джучидском хане Менгу-Тимуре (1266–1281). В это время и в Ильханате и в Золотой Орде действовала Яса Чингис-хана, что исключает преследование за религиозные верования.

Ильхан Хулагу румские (сельджукские) владения пожаловал Му'ин-ад-дину Перванэ, тем самым наместник Рума вошел в высшую элиту ильханата. Вот ее представительный состав: Хулагу «пожаловал владения Ирак, Хорасан и Мазандеран до устья Джейхуна царевичу Абага-хану, который был его старшим и лучшим сыном. Арран и Азербайджан до [оборонительного] вала он передал Юшумуту. Диярраби'а до берегов Евфрата поручил эмиру Тудауну, Румские владения Му'ин-ад-дину Перванэ, Тебриз — мелику Садр-ад-дину, Керман — Туркан-хатун, а Фарс — эмиру Вангияну» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 61).

Наместник Рума искушал судьбу, когда, по сведениям Рашид-ад-дина, отправил своего сына в Сирию, побуждая правителя Египта к походу на Рум. Тайная переписка с мамлюками означала измену монголам, и в случае разоблачения грозила страшной смертью. В 1276 г. мамлюкский султан аз-Захир Рукн-ад-дин Байбарс ал-Бундукдари вторгся в Киликийскую Армению, разбил пограничное монгольское войско в Каппадокии и был торжественно возведен на сельджукский престол в Кайсарии. Байбарс пригласил на торжества Му'ин-ад-дина Перванэ, но тот приглашение не принял. Со стороны Байбарса это был демонстративный жест, поскольку все происходило на землях, подвластных монголам. Узнав о приближении монгольского войска во главе с ильханом Абага, Байбарс покинул Рум. Ситуация показала, что сельджуки Рума не собирались сражаться с единоверцами под знаменами монголов.

Происшествие не осталось без последствий. Абага приказал казнить часть туркмен, возбудивших смуту, и толпу румских сановников. Му'ин-ад-дина Перванэ монголы обвинили в измене. Казни предшествовал суд (йаргу). Дело было так. «Абага-хан препоручил Рум царевичу Конкуртай-огулу с полночисленным войском, чтобы он оборонял его от врагов и разрушил крепость Токат и замок Куганийю, который был жилищем Му'ин-ад-дина Перванэ. В году быка, соответствующем лету 676, он вернулся обратно в Аладаг. В страхе и ужасе в ставку приехал Перванэ. Эмиры сказали: "С него-де взыскивается за три вины: во-первых, он бежал от врага, во-вторых, он не донес тотчас же о приходе Бундукдара, в-третьих, не поспешил прибыть на служение к [Абага-хану]". В конце концов вышел указ, чтобы его взяли под стражу. Когда вернулись гонцы от Бундукдара, [они рассказали, что Бундукдар] говорил: "Я-де пришел по просьбе Перванэ, потому что он пообещал, когда я приду в Румское владение, он передаст [его] мне, а когда я туда пришел, он убежал". Когда донесли эти слова Абага-хану, он приказал, чтобы его казнили. Первого числа месяца раби'-ал-авваль 676 года (2.VIII.1277) на летнем становище в Аладаге он был умерщвлен рукою Кучюк-Тугчи» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 89).

Согласно грузинскому источнику, не обошлось без интриг: «Стали наговаривать на султана греческого Парвана, якобы по его совету произошло нашествие султана Фундукадара. Ввиду этого схватили Парвана и хотя Абага не желал умерщвления его, однако воины умертвили Парвана и присвоили все его имущество» (Хронограф, с. 113). Для дальнейшего расследования следует уточнить, что Му'ин-ад-дина Перванэ казнили как монгола (в политическом смысле). Наместник Рума входил в имперскую элиту, поэтому наказание отличалось особой изощренностью.

Подробности казни монгольского наместника Рума мы узнаем из книги армянского историка Гайтона. По мнению Гайтона, Перванэ был изменником и потому Абага приказал разрезать его на части. Также по распоряжению Абага некоторые части тела казненного ставились при каждом приеме пищи, и Абага и его сановники ели их. Таким способом царь Абага отомстил изменнику Перванэ{124}. На первый взгляд, сведения Гайтона о поедании останков преступника ильханом кажутся нелепостью, или, в лучшем случае, диковинным проявлением средневековой ментальности и, видимо, по этой причине не комментируются исследователями[462]. А зря. Для понимания сути произошедшего следует отказаться от буквального прочтения текста. Далее, обратим внимание на место казни, что укажет на исполнителей ритуала.

Суд и казнь происходят в Аладаге (область Гарни, севернее озера Ван), в летней ставке, возведенной еще ильханом Хулагу: «когда он прибыл в Аладаг, он одобрил те пастбища и назвал их Лабнасагут» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 49), т. е. «Обитель лам», а в 1261–1265 гг. построил здесь буддийский храм и монастырь. Иными словами, Аладаг был буддийским религиозным центром Ильханата[463]. В сообщении Киракоса Гандзакеци речь идет о монахах, поклонявшихся будде Шакьямуни и Майтрее (грядущий будда, Учитель Мира) в летней ставке Хулагу: «И еще построил [Хулагу] обиталища для огромных идолов, собрав там всяких мастеров: и по камню, и по дереву, и художников. Есть [у них] племя одно, называемое тоинами. Эти [тоины] — волхвы и колдуны, они своим колдовским искусством заставляют говорить лошадей и верблюдов, мертвых и войлочные изображения. Все они — жрецы, бреют волосы на голове и бороды, носят на груди желтые фелоны и поклоняются всему, а паче всего — Шакмонии и Мадрину. Они обманывали его (Хулагу), обещая ему бессмертие, и он жил, двигался и на коня садился под их диктовку, целиком отдав себя на их волю. И много раз на дню кланялся и целовал землю перед их вождем, питался [пищей], освященной в кумирнях[464], и возвеличивал его более всех остальных. И поэтому он собирался построить храм их идолов особенно великолепным» (Киракос Гандзакеци. 65).

С какой целью ильханы содержали при дворе буддийскую общину, приглашая монахов из Уйгурии, Китая и Тибета? Видимо, причины должны быть вескими. Во-первых, известно, что буддийские алхимики на средства ильханов занимались поиском эликсира долголетия. Так ситуацию понимали персы, которым были недоступны идеи качественного своеобразия разных уровней сознания и обусловленных ими метафизических реальностей. Другой сферой деятельности буддистов была поддержка, вернее, защита Дхармы — универсального закона бытия.

Переходя в область предположений, опишу сценарий религиозной мистерии, которая была воспринята Гайтоном как реальное поедание тела. После казни государственного преступника, буддийские ламы в масках божеств-защитников (драхмапала), «поглотили» расчлененное тело, что означало окончательное прекращение его существования во всех мирах. Цель мистерии — прервать возможность символического возрождения противников ильхана.

Аналогичные церемонии проходили и при дворе великого хана Хубилая. По словам Марко Поло, поедание казненных преступников практикуют буддийские ламы: «Знахари эти зовутся тибетцами и кашмирцами; то два народа идолопоклонников; заговоров и дьявольского колдовства знают они больше, нежели кто-либо; все их дела — дьявольское колдовство, а народ уверяют, что творят то с Божьей помощью и по своей святости. Есть у них вот какой обычай: когда кого присудят к смерти и по воле государя казнят, берут они то тело, варят его и едят, а кто умрет своею смертью, того никогда не едят» (Марко Поло, с. 96).

Сравнивая сведения Гайтона и Марко Поло, отметим совпадение двух ключевых моментов: 1) казнь важного преступника при дворе; 2) поедание тела. Любопытно, что в обоих случаях говорится о буквальном поедании тел. Очевидно, что этот ритуал является мистерией из арсенала тибетского буддизма. В «Сборнике летописей» Рашид-ад-дина, в той части, где излагается история монголов, нет упоминаний о буддийских ритуалах, но в общую историю включено всеобъемлющее описание буддизма, выполненное представителем этой религии Камала Шри[465]. Таковы дискурсы наших источников.

В 1253 г. Пагба-лама посвятил Хубилая в тантру Хеваджры — божества, особо чтимого школой Сакья. В качестве подношения за посвящение Хубилай назначил Пагба-ламу правителем всех тринадцати областей Тибета. С этого времени тибетские буддийские обряды становятся неотъемлемой частью государственного ритуала монголов[466]. Едва ли Хубилай вместе с двадцатью пятью монголами из своего окружения подробно изучили тантру и мандалу, т. е. символический мир Хеваджры. Для них это посвящение было получением дополнительной власти и силы, ибо посвященный имел право отождествлять себя с соответствующим божеством. В качестве покровителя династии было принято грозное божество Махакала из разряда божеств-хранителей Дхармы, которое проявляется в разных видах. Сохранились сведения, что Махакале приносились кровавые жертвоприношения. Скорее всего, ритуалы расчленения за измену были связаны с культом Махакалы.

«Чтобы еще больше укрепить связи между своей религиозной сектой и императором, Пагба-лама предложил ввести при дворе буддийские ритуалы. Ежегодные шествия и торжества, призванные уничтожать "злых духов" и охранять государство, проводились в пятнадцатый день второго месяца, а другие сходные обряды отправлялись в первый и шестой месяцы года. В глазах Пагба-ламы эти ритуалы должны были служить альтернативой конфуцианскому придворному церемониалу; в глазах Хубилая они дополняли, но не подменяли этот церемониал»[467].

Р. М. Шукуров полагает, что дело Му'ин-ад-дина Перванэ разбиралось в суде, «вершившимся по канонам обычного права монголов. Этот суд именовался йаргу, судили по нормам Ясы Чингис-хана, а также по нормам, письменно незафиксированным»[468]. В обычном праве монголов не могло быть казни за измену, потому что «обычный монгол» ни при каких условиях не мог совершить измену, это был удел высших аристократов. Дела по государственным изменам над наместниками появились, когда появился сам институт наместников, а это произошло не раньше, чем оформился тип империи, который Н. Ди Космо обозначил как империя прямого налогообложения[469].

Знаменитый вазир и историк Рашид-ад-дин, обладавший огромным влиянием при ильханах Газане и Улджэйту, был обвинен в измене и казнен. Дело было так. 16 декабря 1316 г. умер султан Улджэйту; на престол вступил его одиннадцатилетний сын Абу Са'ид. Регент, эмир Чобан, считался покровителем Рашид-ад-дина, но вазир Алишах привлек его на свою сторону; в начале октября 1317 г. семидесятилетний Рашид-ад-дин должен был выйти в отставку и удалился в Тебриз. Вскоре после этого Чобан обратился к Рашиду с просьбой вернуться к власти. Тогда Али-шах и его сторонники решили нанести своему врагу последний удар. Против Рашид-ад-дина было возбуждено обвинение в отравлении султана Улджэйту. Следствию удалось только доказать, что султан умер после приема сильного слабительного средства, данного ему по совету Рашида. По понятиям монголов, этого было вполне достаточно для осуждения врача на смерть. 17 июля 1318 года Рашид-ад-дин был предан казни; его разрубили пополам (Хафиз Абру, с. 79–80). Вместе с ним погиб один из его сыновей, кравчий султана, подававший лекарство. Огромное имущество казненного было взято в казну, построенный им в Тебризе квартал был разорен, учрежденные им вакуфы{125} — уничтожены. По рассказу Сака'и и Шебангараи, его труп разрубили на куски и разослали отдельные части трупа по различным областям; Сака'и прибавляет еще, что его голову носили по Тебризу, причем возглашали: «Вот голова еврея, исказившего слово божие, да проклянет его бог». Обвинители преследовали цель лишить казненного погребения[470].

Структурируя имперское пространство, монголы попытались разъединить политические и религиозные институты, однако нет уверенности, что этот план был адекватно воспринят местными элитами. Участие в праздничных курултаях мусульманских правоведов и шейхов, армянского и несторианского католикосов, патриарха якобитов, греческих и католических священников, а также правителей и наместников, символизировало начало эпохи имперской утопии. Религиозные лидеры являлись на курултай в традиционном облачении, а светские правители, будь то армянские или сельджукские князья, династы Фарса или Ширвана, для церемонии облачались в монгольский костюм. Полагать, что эта декоративная конструкция держалась только на насилии, означает недооценку ее глубинных оснований. Только тот, кто облачился в монгольский костюм, был интегрирован в имперские структуры (независимо от его вероисповедания). Спрашивается, на кого была рассчитана визуальная пропаганда монгольской идеологии? Адресатом были представители родовой знати, подчинившейся монголам, и обязанной подтверждать свой статус на ежегодных курултаях. По сценарию курултаи строились как визуальная демонстрация монгольской мощи. Непременное присутствие на этих торжествах чужеземной знати символизировало имперский космос.


Загрузка...