Глава пятая Йоханна становится приемной матерью, а остров заносит песком

Но, может быть, пастор все‑таки прав? Может, это по моей милости городок так стремительно вырос и повествование стремительно рвется вперед? Такой уж у скорости ритм. Тысяча лет — как одна секунда.

Я вижу, ты покачиваешь головой, Майя-Стина. Дескать, это расточительство и проку мне от этого все равно не будет.

Я играю в кукольный театр? Ты это хочешь сказать? Но ведь отсюда, с высоты, таким оно, Сказание, мне и видится. Крошечные фигурки — шнырь из‑за кулис, шмыг за кулисы, все быстрей и быстрей, то выскочат на залитую светом сцену, то снова унырнут в темноту.

А как мы играли в кукольный театр, я помню. Я примостилась на голубом коврике с каймою из роз. Мягонький такой коврик, хоть ворс на нем и повытерся. Руки у меня в клею. Приставшие к кончикам пальцев картонные фигурки ни за что не хотят отлепляться, уходить со сцены и укладываться обратно в коробку. Тогда я решила: пускай на каждом пальце будет по фигурке и пускай они играют все сразу. Принцесса Шиповничек и королевич, старый король и его молодая жена, добрая волшебница и злая волшебница, повар и поваренок. И я говорила в бороду за старого короля, пела за волшебниц, ворчала, пищала, свистела, бранилась. Вскрикивала от укола веретеном, причмокивала, когда королевич целовал принцессу.

А вдруг королевич так и не придет?

Придет, как не прийти, на этом и сказка кончается.

А когда она кончится, что потом? Совсем-совсем потом?

Потом они будут жить-поживать — долго-предолго.

И злая волшебница тоже?

И злая, и добрая, а как же.

Ты сидела на скамье, сложив руки на коленях, обтянутых муслиновым платьем, и рассеянно, но терпеливо отвечала на мои расспросы. И я поверила тебе, Майя-Стина. Я отлепила от пальцев картонные фигурки и спрятала в коробку, где их ожидала долгая-предолгая жизнь.

Я гляжу на кончики своих пальцев. Я гляжу на Остров. Может быть, пастор все‑таки прав? Может, это по моей милости городок так стремительно вырос и повествование стремительно рвется вперед? Удовольствуемся же сейчас тем, что забежим вперед всего на девять месяцев.

Старуха, подрядившаяся носить еду новому служителю маяка, вернулась от него как‑то вечером и рассказала, что в дюнах, восточнее маяка, неподалеку от пустоши, ей послышался тоненький плач, будто хнычет грудной младенец. Она не поленилась и вскарабкалась на макушку одной из дюн — плач враз оборвался, а ни единого живого существа поблизости не видать.

Старухин рассказ облетел городок. Пастор посовещался с фогтом, и оба сошлись на том, что всем без исключения безмужним, но способным к зачатию женщинам надлежит прийти в ратушу, — там проверят, не кормит ли кто из них тайно грудью? Провести сие освидетельствование доверили трем почтенным матронам — пасторше, повитухе Андреа Кок (которая, кстати сказать, приходилась матерью погибшим братьям, а следовательно, свекровью Анне-Кирстине), а также Петрине, сестре капитана местного ополчения Януса Гибера. При иных обстоятельствах к ним бы непременно присоединилась и Марен, но ей сильно повредила история с разбившейся лодкой, к тому же она состояла в родстве с двумя девушками, которым предстояло явиться в ратушу, а именно — с Элле и Йоханной.

Вот девицы выстроились в ряд и расшнуровали корсажи. Матроны медленно идут вдоль ряда, сдавливают и жмут груди. Мужчинам доступа нет. Но у фогта есть потайной глазок.

Во весь глазок: ГРУДИ.

Одни вызывающе торчат, другие величественно колышутся, третьи смиренно обвисли. Каких здесь только нет! Есть плоские, как печеньица, с изюминкой посредине. А есть и такие, что похожи на тыковки, дыни, груши и яблочки. Одни — словно наливные золотые сливы, другие — цвета бледной слоновой кости, третьи испещрены голубыми прожилками наподобие мрамора, на четвертых проступили рдяные пятнышки, пятые розовеют, будто морской коралл. Есть груди-лимоны, груди-персики, груди точно неспелые гранатные яблоки. Есть тугие, упругие, а есть пышные и податливые. Ну, а сосцы, что венчают их, тоже напоминают собой ягодку, плод: тут и малина, и ежевика, иссиня-черная смородина, золотистый финик, розовато-желтый инжир. Иных плодов фогт и видеть не видывал, и на вкус не пробовал. Но это не мешает ему упиваться их сладостью, он забывает о важности дела, которое его сюда привело, и оторопело причмокивает губами.

Но что это? Из шести грудей (две напоминают большие оранжевые сливы, и обладательница их — Фёркарлова Лисбет), похоже, что‑то течет. Почтенные матроны подносят к носу пальцы и, понюхав, облизывают. По лицам их видно, что сомнений и быть не может. Это — желтоватое, сладко пахнущее материнское молоко.

Фогт подымается, разгибает поясницу, оправляет мантию. Теперь — его выход.

Вот так и вскрылось, что три немужние девицы из городка незадолго до того втайне ото всех разрешились от бремени. Обливаясь слезами, они признались, что выносили и принесли по младенцу, Фёркарлова Лисбет — последней. Но обвинять их в убийстве негоже. Все трое дружны еще со школьной скамьи, и хотя дружба их одно время было расстроилась, — а виной тому зависть и злоба, — беда снова свела их вместе. Рожали они в заброшенной овчарне на краю пустоши и при родах помогали друг дружке, а потом бегали туда вперемежку проведывать и кормить новорожденных.

В овчарню послали людей. Там обнаружили трех младенцев, крепеньких, складных, они лежали, закутанные в тряпье. «Это взамен тех, кого отняло у нас море», — сказала Петрина, незамужняя сестра капитана ополченцев Януса Гибера, и взяла один из сверточков на руки. Вместе с девицами она стала молить фогта о снисхождении. А так как дела было уже не поправить да и затрагивало оно людей уважаемых, решили его полюбовно, и все наказание свелось к тому, что с каждого семейства взыскали по копченому бараньему окороку.

Но кто же повинен в отцовстве?

Девиц поочередно потребовал к себе пастор, выходили они от него с размазанными по щекам слезами. Наконец, в дверях появился, сложив руки на животе, и сам пастор. Он призвал жену, попросил ее послать за фогтом, и они отправились втроем на Башенную Гору.

Йоханна завидела их еще в окно. Ее так и затрясло от волнения: с чего бы к ней пожаловали эти важные господа? После того как они изложили цель своего прихода, а она рассказала им все, что знала, они помешкали на пороге и посмотрели вниз, на берег. Парусник, что стоял на катках, ожидая починки, исчез. «Коли он смог проплавать на доске два дня и две ночи, — заметил фогт, — и за месяц обрюхатить трех девок, с него, паршивца, станется в одиночку спустить на воду прохудившийся парусник и дернуть на материк».

«Ну и что ты теперь станешь делать, Йоханночка? — спросила пасторша. — Ты ведь и без того нам должна. Как же ты проживешь? Нильс Глёе умел зарабатывать, умел и проматывать. Много ли он оставил, кроме своего дома?»

«Что‑нибудь мы да придумаем, — сказал фогт. — А то что это будет за город, где одни вдовы, безмужние да сироты».

Так трое детишек Нильса-Мартина предстали белому свету. Но вот загвоздка: старуха, носившая еду на маяк, упорно твердила, что плач доносился из дюн. Девицы же отпирались: они‑де и близко там не были. Ничего не поделаешь, пришлось фогту распорядиться, чтоб подозрительное место перекопали.

Разрыв один из песчаных холмов со стороны моря, нашли утопленника, — судя по всему, он пролежал там с год, не меньше. Правая нога у него была отрублена, не иначе как топором. Покопав, нашли и ногу, вернее, то, что от нее осталось, а рядом — вполне крепкие еще сапоги. Вдова покойного служителя маяка вмиг их признала. Это были те самые сапоги, что ее муж привез с материка незадолго до смерти, он еще говорил, что купил их задешево у моряка, уходившего в плаванье.

Как фогт ни рядил, дело это было из ряда вон выходящее и выше его понимания. Люди же рассудили по-своему: дескать, служитель злодейски убил и ограбил того моряка, ну а дух убитого явился и забрал назад свое добро.

А еще в дюнах нашли останки неведомой твари, вдобавок и недоносыша. Ноги у той твари срослись наподобие рыбьего хвоста, были у нее и зачатки крыльев, а под ними — не то лапки, не то ручки с когтистыми пальцами, по четыре на каждой. Лицо навроде бы человечье — нос, рот, глазницы, только глазницы зашторены кожистой пленочкой, словно бы тварь эта крепко спала.

Ее велено было зарыть поглубже, невзирая на мольбы учителя передать ему останки для изысканий. Утопленника же погребли вместе с сапогами в освященной земле в уголке кладбища, неподалеку от могилы служителя маяка, — вот бы кого выкопать да засадить в новую арестантскую, что помещалась теперь в западном крыле ратуши.

Но все эти напасти, более или менее личного свойства, все эти влюбленности, сердечные горести, непредвиденные смерти и нежданные дети, вкупе со многим другим, что я сейчас перечислю, — сварами из‑за скотины, которая не признавала имущественного права и паслась где придется; ссорами да раздорами из‑за межевки и дележа городской земли; тяжбами из‑за плавщины; судейским крючкотворством, коего честной народ уразуметь не в силах; назначением на Остров пошлинника, что положило предел полновластию фогта, но не умерило его притязаний; войнами, ибо, конечно же, и в ту пору велись войны, а оборачивались они тем, что Остров поставлял на солдатскую службу немало мужчин, на которых держалась вся семья и которые уже не возвращались, а если и возвращались, то безрукими, безногими, увечными, неспособными ни свободно передвигаться, ни тем более работать в полную силу, — так вот, все это померкло перед лицом обрушившегося на Остров небывалого бедствия.

Когда переселенцы ставили себе дома и тесали лодки, они посводили немало лесу. Свары сварами, а овцы и завезенные с материка коровы все равно паслись без присмотра, то же самое было и с чужой скотиной, которую пускали на Остров на летнюю пастьбу. Скот повытоптал луговины и сжевал на прибрежных холмах весь песчаный тростник и осоку. А там, где резали торф, и без того ничего не росло. Вдобавок три года кряду по весне над Островом бушевали бури, что налетали с северо-запада, и море начало подмывать облыселые береговые холмы.

Сперва думали: эка важность! Ветер упадет, и вода схлынет. Но однажды ночью море подмяло под себя крайнюю песчаную гряду и подступило к нижним домам, и люди стали раскидывать, не податься ли им вглубь Острова. Те, что поумнее, не мешкая перенесли дома подальше от берега. Тем же, кто так и не решился стронуться с насиженных мест, ненастным ноябрьским вечером пришлось второпях собирать свой скарб, — облепив холмы на южной, защищенной стороне Западной бухты, смотрели они всю ночь, как море одно за другим заглатывает их жилища.

С бурями нагрянул песок. Его намывало штормовое море и приносил ветер — с оголенного Северного мыса. Он облег поля, подобрался к ограде кладбища, замел сады. Пресное озеро съежилось и стало величиною с лужу. У последних рыбин, которых там выловили, тело было в большущих чирьях, глаза — в красных пятнах, а желудки растянуты до отказа и набиты песком.

Поначалу, стоило буре улечься, люди шли и разгребали песок. Чуть стихнет — все выходят с лопатами. Прокладывают тропки между домами, откапывают палисадники, могилы, хлебные делянки. Малые дети, и те тыкали в песок кулачонками, пробуя отыскать крыжовенный куст или какое другое растеньице, которое они помнили по прошлому лету. Разгребать‑то песок разгребали, да только куда его денешь? По ночам, когда задувал ветер, песок взвивался над Островом и, оседая, заново укладывался в грузные, гладкие холмы.

И люди сдались. Главное было — не пускать песок дальше порога и отгребать от дверей, чтоб выйти наружу, а там уже рыбаки кое‑как добирались до лодок, стоявших на приколе у южного берега. Главное — выжить. Море еще не оскудело рыбой, в тихую погоду можно было сплавать на материк, сбыть улов и сделать закупки. В летнюю пору Остров лежал на жгучем солнце белый, блескучий, а вкруг берега ворковали волны. Главное — выжить.

С песком свыклись. Женщины все так же стоят на берегу и глядят вслед уплывающим лодкам. Мужчины тяжело топают по дюнам, в заплечных мешках — рыба. Побирушки — старухи да сироты — ходят от дома к дому и христарадничают.

А теперь давайте‑ка посмотрим, что поделывает Йоханна. Честно говоря, я ее плохо вижу. Ее черты едва проступают сквозь этот песчаный застень, впрочем, Остров начало заносить песком, когда она уже вошла в года.

Вот, схоронив ее, люди сидят в дюнах и попивают кофе: «Хорошая была женщина». Однако же это нам мало о чем говорит. Хороший человек — редкость, конечно, но и рассказывать о нем почти нечего. Ну, а кроме того, что Йоханна хорошая, какой она была?

Она появилась на свет, когда Нильс Глёе устал любить и обладание не доставляло ему радости, а Хедевиг-Регице устала ненавидеть. Она была хрупкой, светловолосой, светлоглазой и кроткой. Люди обходились с ней приветливо-небрежно, чаще же не замечали ее, а добрые ее дела воспринимали как само собой разумеющееся. Разве дерево благодарят за то, что оно плодоносит?

После того как Нильс-Мартин поспешил улизнуть от отцовских обязанностей, Йоханна осталась в большом заброшенном доме одна-одинешенька. Ей все казалось, что братнин проступок бросает тень и на нее, и потому, поборов свойственную ей робость и склонность к самоуничижению, она предложила: что если три одиноких матери будут приносить ей каждое утро своих детишек? Она бы их нянчила, кормила сцеженным молоком, а молодухи пускай хлопочут у себя по хозяйству, чинят сети, провожают и встречают лодки. Освободятся под вечер — и заберут.

Те сперва отнеслись к ее затее с сомнением, а потом согласились, как‑никак это развязывало им руки. Впрочем, Йоханна могла себе это позволить. К ней отошли два пая, которые старый Нильс Глёе имел в ловецких артелях. Теперь она могла нанять работника, который бы на нее рыбачил, и, обращаясь с деньгами с бережливостью, жить вполне безбедно, — ей уже не было нужды самой наниматься на сторону.

Детишки — девочка и два мальчика — росли у Йоханны на загляденье. Бывало, уложит она их на кровати под балдахином — той самой, где Нильс Глёе вкушал супружеские радости и принял последнее причастие, — распеленает, и они лежат себе, сучат пухлыми ножками.

Спустя какое‑то время Йоханна достала узорчатые ленты и крепко-накрепко пришила одним концом к балдахину, чтоб малюткам было за что хвататься. Когда же ей надо было отлучиться на кухню или в кладовую, она пеленала их и цепляла свивальниками за крюки, намертво сидевшие в стене спальни. Малютки висели рядком, что твои колбаски, и слушали, как часы с расписным циферблатом наполняют комнату мерным тиканьем. Всякий раз Йоханна останавливалась на пороге и задумчиво их оглядывала. Вот ведь как вышло. Да уж, чему быть, того не минуешь.

То ли благодаря заботливому уходу, то ли здесь сказалась наследственность, но детишки были — кровь с молоком. Мальчиков окрестили именем Нильса-Олава и Нильса-Анерса, Фёркарлова же Лисбет назвала дочку Майей-Стиной.

Матерей своих дети, считай, и не видели. Они уж и ходить выучились, а все равно, что ни день, карабкались наверх к Йоханне. Дома их быстро приспособили латать сети и наживлять крючки. А Йоханна обучала их азбуке и тому, как складывать из букв слова, знакомые и незнакомые. Правда, занятие это мальчикам скоро прискучило, да и вообще жизнь на Горе текла слишком размеренно, и мало-помалу ими завладел берег с его буднями и ребячьими забавами.

Йоханна тем временем обвенчалась со своим работником, — должно быть, из чувства долга. Звали его Аксель. Это был угрюмый, жесткий человек, вдобавок озлобленный; не имея за душой ни гроша, он бы нипочем не выбился в люди, не подвернись ему эта женитьба. Аксель не упускал случая показать, кто теперь в доме хозяин, он всячески помыкал Йоханной, корил за то, что она чересчур печется о чужих детях. Йоханна же сносила попреки и брань с тихим смирением, что еще больше выводило его из себя. Он постоянно чувствовал ее отчужденность, но перекинуть мостик к ней не умел, ибо не знал иного способа общения, нежели ругань. А она покорно гнулась перед ним, словно то был не человек, а шквалистый ветер. Аксель косился на мальчиков и на леденцы, которыми их угощала Йоханна, и мальчики стали бывать на Горе все реже и реже.

А Майя-Стина наведывалась по-прежнему. Она была ласковая, улыбчивая, Аксель, и тот отмякал с ее приходом. Когда Фёркарлову Лисбет взял в жены вдовец с I материка, Майя-Стина вовсе перебралась жить на Гору.

Она помогала Йоханне и Акселю по хозяйству, а те относились к ней как к родной. Когда ей исполнилось четырнадцать, Йоханна отдала ее в услужение к новому пастору.

Но об этом речь впереди. Скоро, скоро уже доберемся мы до Майи-Стины, которая бредет по песку, то и дело запуская руку под шаль, за пазуху, чтобы потрогать украшение, которое ей оставила Элле.

Загрузка...