Глава восьмая Розовый шелковый бант улетает навеки

Новый пастор, звали его Педер Тевенс, приехал на Остров восемь месяцев тому назад. В отличие от своего предместника, выученика из крестьян, которому не приходилось выбирать, где нести Слово Божие, Педер Тевенс был отпрыском старинной знатной фамилии, где мужчины из рода в род посвящали себя изучению богословия во всех его тонкостях. Сей нищий приход он избрал по собственной воле, и, разумеется, его желание было исполнено, хотя и отец его, и мать, и дядя епископ почли это блажью. На самом же деле господина Педера одолели духовные раздумья. Ну, пускай просто раздумья. Он нашел, что родители и родственники его предаются суетности и мало думают о вечном благе. И решил уйти в народ, в самую его гущу — там люди борются за то, чтобы выжить, а по пятам за жизнью неотступно следует смерть.

Это был весьма суровый молодой человек. Глаза его смотрели холодно и бесстрастно. Они напоминали два черных камешка, что нередко выносят на берег волны и что, полежав на солнце, принимают тускло-серый оттенок. Он был высокого роста, сухощав, притом хорошо сложен. По обе стороны бледного лица падали прямые черные волосы, заключая его в строгую рамку.

Господин Педер был из тех мужчин, которые пользуются успехом у женщин, ибо им свойственна пылкость. И хотя пылкость эта поддается двоякому истолкованию, ее вполне можно принять за страсть, за способность безоглядно увлечься. Неудивительно, что господин Педер с легкостью покорил очаровательную Анну-Регице Ворн, дочь богатого оптовика, которая только-только начала выезжать в свет, но уже повергла к своим стопам немало столичных щеголей.

Анна-Регице была жизнерадостной, а по мнению иных — ветреной девушкой. Она любила театр и зачитывалась книгами на чужих языках. Ухаживание господина Педера заключалось в том, что на званых вечерах он уводил ее в дальний угол и выговаривал за кокетливый наряд и вольное поведение. Поначалу это ее забавляло, потом в ней поселился дух противоречия, а кончилось тем, что она всецело ему предалась. Когда он выпросил розовый шелковый бант с ее бального платья и поднес к губам, Анна-Регице от счастья расплакалась, — неважно, что потом он кинул этот бант в распахнутое окно и тот улетел навеки. Она расцвела, точно маков цвет, она так жаждала внимать увещеваниям господина Педера, что, не убоявшись слухов, взяла и явилась к нему в рабочий кабинет.

Поклонники ее были в отчаянии, до того она переменилась. Отец Анны-Регице выжидал. Все‑таки господин Педер — сын именитых и богатых родителей. А безрассудная, фанатическая приверженность высшим целям — сродни детской болезни, она, как известно, проходит, когда человек окунается в житейское море, иными словами, когда настает время подумать о продолжении рода, о достатке и о приумножении достояния. Но вот он дал им свое согласие. Анну-Регице Ворн обвенчали с новоиспеченным бакалавром богословия Педером Тевенсом, и в тот же день молодые отбыли из столицы на Остров.

Анна-Регице была согласна поступиться отчасти своими привычками в отношении нарядов и всякого рода удобств. Но когда перед самым отплытием муж потребовал, чтобы она оставила на пристани сундук с бальными платьями и тонким столовым бельем, она взбунтовалась. Почему от этого нужно отказываться? Ведь сама по себе красота — не грех!

Тут‑то Анне-Регице и открылось, что супруг ее одержим ревностью. Не той, что беснуется и вопиет, требует и выплескивается, ищет близости и унимается после нежнейшего примирения. А глухой, злобной ревностью, что гложет сердце, как червь.

Конец препирательствам положил черноголовый кучерявый матрос: он взвалил сундук на плечо и сказал, что место в лодке найдется. Анна-Регице одарила его одной из своих дразняще долгих улыбок, после чего господин Педер повернулся на каблуках и удалился на носовую часть, подальше от новобрачной, где и просидел всю ночь, невзирая на то что на дне лодки для них было постлано. На рассвете он молча протянул Анне-Регице руку и помог сойти на занесенный песками Остров. За весь день он не сказал ей ни слова. Ночью он так же молча вдавил в нее свое сухощавое белое тело. Он так яростно стискивал ее в объятьях, что наутро на розовой коже у нее проступили синие пятна.

Это ее вовсе не красило. Но она была до того влюблена, ей даже польстило, что она сумела пробудить в этом суровом книжнике столь сильную страсть. Она пробовала умилостивить его маленькими приношениями. Она подала ему в кабинет утренний кофе — на подносе, в расписной фарфоровой чашке, привезенной из дому. Он же холодно на нее взглянул, не поблагодарил и, не притронувшись к кофе, продолжал умещать книги на полках.

Островитяне новым пастором были довольны. Чувства, которые его обуревали, но которые он упорно таил от жены, изливались в тщательно составленных проповедях. Он не давал прихожанам спуску. Он распекал их за косность души, за неумеренное питие, за воскресную ловлю. Но, обрушившись на них, умел и утешить, и завершал проповедь ласкающими слух речами о малых мира сего, которые когда‑нибудь да воссядут у престола Предвечного. Он принимал их всерьез и честно отрабатывал свое жалованье, не то что его предшественник, — тот метал громы и молнии, лишь когда ему не приносили оговоренную часть улова.

Пастор был неотходчив. Минула неделя с их приезда на Остров, прежде чем он стал разговаривать с Анной-Регице, как и прежде, но душу свою он ей не открыл, и первое время ей было очень тоскливо. Как ни пыталась она растормошить мужа — и поддразнивала его, и насмешничала, все усилия ее приводили к тому, что он еще больше замыкался в себе. Оправившись немного от потрясения, вызванного гнетущей тишиною в доме и нищетой, царившей на Острове, Анна-Регине принялась налаживать свою жизнь. Она обратилась к рыбачкам за советом, как ей поставить хозяйство. Поначалу те отнеслись к новой пасторше настороженно, не поверив в ее чистосердечие, но мало-помалу молоденькая горожанка, расторопная и любознательная, расположила их к себе. Анна-Регице сошлась и с обеими девушками, что помогали ей по дому, — с Малене, дочерью Анны-Кирстины и Анерса Кока, того самого, которого засосало в воронку, а еще ближе — с Майей-Стиной. Так что хоть она и терпела лишения, но была окружена и вниманием и заботой.

Майя-Стина была первой, кому Анна-Регице сказала, что у нее, наверное, будет ребенок. Майя-Стина выспросила, что могла, у матерей Нильса-Олава и Нильса-Анерса, которые давно уже остепенились и превратились в почтенных матрон, и, разумеется, у Йоханны: ведь та много чего переняла от своей приемной матери Марен. Йоханна дала Анне-Регице настой из целебных трав и бузинный сок особого приготовления, — он полезен плоду, да и роды протекают легче. Пасторша расцвела и похорошела. Майе-Стине было позволено потрогать через платье ее живот, когда ребеночек зашевелился. Пастор глядел на круглое личико своей жены, и глаза у него теплели.

…Ну вот Майя-Стина и добралась наконец‑то до пасторовой усадьбы. Дорогой она перемолвилась с одной из рыбачек. Помахала девушке, что несла в деревянном башмаке уголья. Едва переступив порог, она узнаёт, что роды уже начались, хотя, как мы помним — и обязаны помнить, — пасторше положено носить еще с месяц. Малене привела свою мать и бабку по отцу, старую Андреа Кок. Послали и за Петриной, сестрой Януса Гибера. На огне пыхтят наполненные водой котлы, а из спаленки доносятся стоны пасторши. Майя-Стина не знает, куда приткнуться. Старшие снуют взад-вперед, то и дело отпихивая ее в сторону. Она подходит к кровати, где сидит Анна-Регице. Та встречает ее слабой улыбкой. «Мне приснился сон, — говорит Анна-Регице. — Мне приснилось, что я в театре, я ведь рассказывала тебе о театре? Там висел серый занавес, по которому были разбросаны цветы и зеленые травы. А сквозь занавес что‑то проблескивало, до того красиво! Только занавес так и не поднялся. И красоты этой я не увидела».

На лбу у нее бисеринками выступил пот. Майя-Стина берет тряпицу и легонько отирает ей лоб. Потом идет и распахивает окно.

Лицо у Анны-Регице искажается, зрачки суживаются, губы кривятся. «Ну, приступим. Помогите ей сесть на колени к Петрине и тащите воду, — приказывает Андреа. — Давай, дружочек, усаживайся, как поудобнее. Ну, а где же вода?»

На пороге, откуда ни возьмись, котенок, — Майя-Стина чудом удерживает котел с кипятком. Петрина завернула подол, открыв грузные, узловатые ноги. Анна-Регице утонула в ее объятиях, один лишь живот дугою и выпирает. Майе-Стине кажется, что он занял собой всю комнату, и женщины копошатся у ног Анны-Регице, как мураши. «А ну‑ка! — покрикивает Андреа. — Ну давите же, ну! Вон уже идет головка. Ну еще немножко!» Анна-Регице кричит так, что содрогаются стены. Петрина ловит ее руки и прижимает покрепче к себе. Андреа поднимает в воздух маленькое окровавленное существо: одной рукой она поддерживает его за ножки, а другой — за спинку. Анна-Кирстина готовится перерезать длинный серый шнур, что свисает с пупочка. «Это мальчик. Складненький и доношенный».

Майя-Стина смотрит в распахнутое окно. На окраине неба догорают звезды.

В дверях появляется кто‑то в черном. Это пастор. Андреа передает ребенка Анне-Кирстине и, раскинув руки, преграждает ему дорогу: «Уходите! Мужчинам сюда нельзя!» Спохватившись, она делает книксен, но плечом все‑таки старается оттеснить пастора к двери. Господину пастору тревожиться не о чем. У него родился складненький, здоровый сынок.

Пастор отталкивает Андреа. Вид у него точно у бесноватого, а глаза горят ровно угли. Он подходит к Анне-Регице, которая прижалась к Петрине, и закатывает ей пощечину. «Потаскуха! — кричит он. — С кем ты переспала?!»

Анна-Регице не может достойно ему ответить — она в обмороке…

Женщины поспешили удалить пастора и привести Анну-Регице в чувство, чтобы она вытужила послед. Три дня пролежала Анна-Регице в забытьи, правда, грудью кормила, да и ребенок подолгу был с нею. На четвертый день в ее спаленку взошел пастор, взял мальчика и унес к себе в кабинет. Анна-Регице поднялась с постели и поплелась за мужем. Однако же тот захлопнул дверь перед ее носом, и с полчаса простояла она в ожидании, дрожа от холода. Отворив ей, он сообщил, что крестил ее сына как незаконнорожденного и назвал Томасом — по ее отцу. В приходскую книгу имя это вписано не будет. Кроме того, накануне, в присутствии четырех горожан, он засвидетельствовал, что ребенок — не от него.

Анна-Регице молча приняла мальчика к себе на руки и вернулась в спаленку. В тот же день она спросила у Малене и Майи-Стины, что ей надо сделать, чтобы обелить себя, — ведь она не знает здешних порядков. Те призадумались, стали разведывать, что и как, и сообщили: в таких случаях принято находить себе поручителей.

Тогда Анна-Регице призвала к себе фогта и уговорилась с ним, что через две недели придет в ратушу, где наиболее уважаемые горожане выскажут о ней свое мнение.

Анну-Регице мучили стыд и собственная беспомощность. Конечно, с Острова можно бы и уехать, только бегство ей мнилось неподобающим. Она сама выбрала в мужья этого трудного, неуступчивого человека. Ей даже хотелось вступить с ним в открытое противоборство и доказать ему, что сломить ее не удастся. И вместе с тем как это унизительно — просить новых знакомых удостоверить ее благонравие.

Фогт поспособствовал Анне-Регице тем, что первым заслушал пошлинника. Тот вполне уже управлялся со своим лицом и изъяснялся гладко-прегладко. Его друзья из столицы, сказал он, отзывались об Анне-Регице самым лестным образом. Он и сам имел удовольствие с нею беседовать и был тронут тем участием, с каким она расспрашивала его про болезнь, от коей он почти исцелился. Из своего окна он немало наблюдал за жизнью Острова. По его глубочайшему убеждению, супруга пастора — в высшей степени приятная и достойная женщина, она не из тех, кто способен прельститься переломанными ногами и посулами дальних странствий. Он считает, что слухи о ее ветрености не имеют под собой основания. То же самое утверждали и женщины, с которыми Анна-Регице свела по приезде знакомство. Под конец вперед вышла Андреа Кок и сказала: вот тут стоит Петрина, сестра капитана местного ополчения, она не даст ей соврать. Младенец, по всему, родился доношенный, но это еще ничего не значит, она столько их перевидела, и покрупней были, и помельче, да и как знать, не слишком ли много Анна-Регице выпила бузинного сока, что дала ей Йоханна, может, это как раз и ускорило появление младенца на свет.

Пастор же вел себя так, словно повредился в уме. Он все требовал привести свидетелей, которые подтвердили бы, что его жена улыбалась и тому, и другому, и третьему и что, будучи в гостях у фогта, она положила руку на плечо пошлиннику. Тут фогт отвел его в сторонку и как лицо, облеченное властью, попросил замолчать и не выставлять себя на посмешище. Да, случается, дети родятся до срока. Бывает, до венчания между молодыми людьми происходит нечто, о чем приличествует умолчать. Но почему пастор так беспокоится на сей счет, он лично уразуметь не в силах. Разве это может пошатнуть уважение к нему прихожан или как‑то повлиять на дальнейшую его судьбу? Он же образованный человек. К тому же все понимают, что и пастырям не чуждо ничто человеческое. Фогт не вправе вмешиваться в отношения между женой и мужем, он лишь просит, чтобы они пошли друг другу навстречу. Из свидетельских показаний явствует, что пасторша перед мужем чиста. А уж захочет пастор вписать младенца в приходскую книгу или нет, — пусть останется на его совести.

На том дело и кончилось. Кое‑кто из рыбачек обиделись тем, что пасторшу едва не ославили. А вот многие мужья были куда как довольны, что ихний пастор не спустил жене. Ребенок — наверняка его, хотя больше походит на мать. Но и то правда, завлекать она завлекала, слишком часто улыбалась и руками шалила, когда с кем разговаривала. Женщины должны знать свое место и не мозолить людям глаза.

Два месяца господин Педер и близко не подходил к спаленке Анны-Регице. А потом оттаял и стал туда исправно наведываться, порою даже он ненароком гладил жену по щеке. Анна-Регице остерегалась ему перечить, поэтому ей все чаще удавалось повернуть по-своему. Несмотря на то что муж нанес ей неслыханное оскорбление, она по-прежнему восхищалась им. Он столько всего знал! Его одушевляли такие высокие устремления! Ему бы родиться святым или мучеником, дабы пострадать за веру. Но страдания бежали его, вот он и измышлял их себе, равно как и врагов. Он пожелал жить среди бедных, взвалив на свои плечи бремя их забот. На ее взгляд, он выбрал ношу не по себе. Тому, кто уносится мыслями в мироздание, трудно сосредоточиться на обыденном. Ей было даже чуточку жаль его.

У них родилось еще четверо здоровых детей, чьи имена все до единого были занесены в приходскую книгу. Во время родов Майя-Стина держала Анну-Регице за руку и думала о том, что сама вряд ли согласилась бы подвергнуться эдаким пыткам. Однако на следующий день все было уже позади, а в колыбельке лежало новое существо и, неосмысленно озирая мир, сосало большой палец.

Я вижу ее, Майю-Стину. Более того, я могу ее сделать видимой. У нее было… Было? Да. У нее было овальное личико с ямочкой на подбородке и огромные карие глаза, которые изумленно круглели, когда она сталкивалась с какой‑то нечаянностью. Волосы были каштановые — они такими и остались, разве что с годами вдоль прямого пробора пробилась седина. Пасторша иногда наряжала ее в свои платья и даже заказала для нее в столице муслин: лиловые и коричневые цветочки на сером поле. Йоханна шила хорошо, но пасторша управлялась с иголкой куда проворнее.

Летом Майя-Стина уходила в холмы и любовалась полевыми цветами, — неяркие, они все же скрашивали жалкую поросль песчаной осоки. Зимой она усаживалась на досуге с шитьем или книгой. Азбука Йоханны и назидательные отрывки из школьной хрестоматии — дело прошлое. Теперь она читала книги, которые ей давала из своей библиотечки Анна-Регице; почти все они повествовали о чужих краях. Когда Майя-Стина запрокидывала голову к вечернему небу, где багрянец медленно переходил в желтый и фиолетовый, отчего внизу меж холмами залегали густые тени, — там, в облаках, ей виделись неведомые страны, горные вершины и равнины, огненные цветы, дома с белыми колоннами. Она и не надеялась когда‑нибудь попасть в эти страны. Просто знала из книг, что они существуют.

А вообще‑то Майя-Стина обладала веселым и пытливым нравом, правда, ей недоставало напористости. Она помногу трудилась и помногу мечтала, но мечты ее были весьма неопределенного свойства. Скорее это были и не мечты даже, а красочные пятна и очертания, что проносились перед ее глазами, стоило ей остаться наедине с собой. Майя-Стина была самой обыкновенной девушкой, она ничем не отличалась от тех людей, которые приспособлены к жизни, но не очень одарены и для которых судьба не припасла еще больших потрясений или же больших испытаний. Вот какой, мне думается, была в те поры Майя-Стина. Конечно же, общение с пасторшей не прошло для нее бесследно: она узнала, что кроме глиняной посуды и грубошерстного сукна на свете существует кое‑что и другое. Но она не так уж жаждала перемен. Она довольствовалась тем, что есть. Как чему быть, так и быть.

Шар — подарок Элле — она носила не снимая, только перестала его замечать. Да и сам он как‑то съежился, утратил золотистый блеск и сделался похож на те незатейливые украшения, что рыбаки нет-нет да и привозили женам с материка. Ее родная мать, Фёркарлова Лисбет, не подавала о себе вестей. Может, она и умерла уже и ее вдовец-муж опять овдовел. А имя Нильса-Мартина, отца Майи-Стины, в доме на Горе не упоминалось. Он далеко и давно позабыт. Давно позабыт и достаток, в коем некогда жили островитяне. Они свыклись с песком и штормами, со скудным пропитанием и нахлобучками, которые им задавал пастор.

Таким был Остров, когда туда забросило Гвидо из рода мозаичных дел мастера.

Загрузка...