Они ввалились ко мне утром: Олег с братом Алешкой, Костя Блинов, Варя, Алла Букина. Наполнили комнату здоровыми живыми голосами.
— Ну, как? Жив?
— Не пасуй. В обиду не дадим.
Алешка все еще кипел после вчерашнего разговора со следователем.
— Ну, вот черт побери. Прицепился — сколько врач выпил? Да, может быть, он… ну вот… до этого пил? А я ему напрямик: «Не в ту дверь ломитесь». Он мне строго так: «Прошу соблюдать вежливость». А сам немного постарше меня…
— Мы все за вас, — пробасил Костя. — А он одно свое твердит, как попугай: «Отбросьте ваши дружеские симпатии, будьте объективны».
— Нет, это все-таки безобразие, — вмешалась Варя. — Неужели не видно человека? Виктор Петрович! Да как это можно!
— «Отбросьте дружеские симпатии», — возмущался Костя. — Ишь, какой нашелся. Ничего я отбрасывать не хочу.
— А все же ничего непонятно, — вслух рассуждает Олег. — Кто же ранил Андрея? Сам себя? Тогда как около него оказался нож? Ведь он оставил его на шестке. Стало быть, ранил его кто-то из тех, кто был на вечере. Девчат вычеркнем. Лаврик? Он шел с нами до самого дома. И потом, говорит Татьяна, никуда не уходил. Пришел и лег спать…
— Получается, что, кроме меня, некому, — сказал я.
Ребята зашумели.
— Ну, это вы бросьте. О вас никто и думать не может.
Алла пыталась установить тишину:
— Зачем кричите без толку? Надо действовать. Давайте напишем заявление прокурору, что мы за Виктора ручаемся.
— А следователь вызовет — не ходите, — запальчиво предложил Алеша. — Нужно ему, пусть сам приходит.
— Так нельзя, — возразил Олег. — Заявление давайте напишем.
Я пытался их отговорить, но не тут-то было. Окружили письменный стол, достали бумаги и написали послание, где перечислили по пунктам все мои самые лучшие качества. Я был растроган, смущен, и в душе что-то как будто растаяло, распустились какие-то туго затянутые узлы. Прочли вслух. Одобрили, и Костя сел переписывать аккуратнейшим, каллиграфическим почерком.
— Может, на машинке отстукаем? — предложил Алеша. — Оф… фициальнее будет… ну вот… выглядеть.
— Наоборот, — отвергла предложение Букина. — Пусть видят, что живые люди писали.
Пришла уборщица из сельсовета.
— Ну, замаялась я нынче, — пожаловалась она. — То одного ему подай, то этот неладен — другого. Сразу собрал бы всех, а то сам не знает, кого ему надо.
— Все вместе пойдем, — зашумели ребята.
Гурьбой двинулись в сельсовет. По дороге я решил забежать к Наде.
— Вы идите, я догоню.
Невьянов без фуфайки, в синей рубахе навыпуск, в шапке, сдвинутой на затылок, расчищал дорожку возле дома. Заметив меня, он выпрямился, хмуро ответил на мое приветствие.
— Надя? А зачем она вам?
— Как зачем? — удивился я.
— Не зря я спрашиваю — зачем. Вы человек женатый. Надя вам не игрушка.
— Семен Иванович! Откуда вы взяли, что я женат?
— Вот так-так — «откуда». Жена самолично явилась, а он спрашивает, почему женат… Все знают, а он нет…
«Дернуло же Веру назваться женой», — подумал я с тоской.
— Вера Нечинская мне не жена. У нее муж есть. То есть, она говорит, что развелась, но это не важно, — начал я объяснять и от волнения запутался.
— Час от часу не легче, — развел руками Семен Иванович. — Если она чужая жена, то тем более ночевать у вас ей не личит.
— Я не звал ее. Это просто недоразумение.
— Какой уж тут разум…
— А Надя? Что она?
— Вас видеть не хочет, — произнес Невьянов строго и внятно, повернулся ко мне спиной и принялся с ожесточением кидать снег. «Все равно, — решил я, — мы увидимся с Надей. Не может она не понять, что Вера просто солгала».
В приемной сельсовета ребята встретили меня вопросом:
— Ты что побледнел?
Я только махнул рукой, пошел к следователю. Он поднял утомленные глаза.
— Вспомнили?
— Что?
— Где вы были после того, как расстались с Варварой Блиновой?
— На этот вопрос я отвечать не могу.
Следователь продолжал моим тоном:
— Ибо, будем говорить откровенно, он уличает вас… Расскажите, о чем вы говорили с Окоемовым, когда встретили его в Больничном переулке?
— Я не встречал его.
— Чистосердечное признание только облегчит приговор.
— Вы уж и до приговора дошли! — засмеялся я.
Должно быть, оттого, что следователь устал, или оттого, что я засмеялся и это обидело его, он вскочил со стула, хлопнул ладонью о стол:
— Нет, вы скажете, где были.
Я тоже встал.
— В таком тоне я разговор продолжать не буду.
Он посмотрел на меня с сожалением о своей грубости.
— Мне нужна истина, — проговорил он уже тихо. — Истина.
— Так вы ее ищете не там, где нужно.
Мы смотрели друг другу в лицо. В его глазах выражалась прямо-таки мольба: «Ну, сознайтесь».
Дверь скрипнула.
— Вы куда? Нельзя, — сердито обернулся следователь. Не обращая внимания на его слова, в комнату вошла Надя.
— Я не звал вас…
Надя приблизилась к столу, одной рукой оперлась о бумаги. Лицо ее было бледно, на меня она не смотрела.
— Вересов вам не скажет, где он был, а я скажу…
— Вы…
— Он попрощался с Блиновой и вернулся ко мне.
— Вы не имеете права так врываться.
— Какое тут право? Вы истину хотели знать.
— Не мните мои бумаги.
— Ничего не сделается вашим бумагам. Спрашивайте меня, я все скажу.
Следователь поискал в карманах портсигар, который лежал на столе.
— Вы, — обратился он ко мне, от растерянности забыв мою фамилию, — вы идите. А вы, товарищ Невьянова, останьтесь.
Когда я был в дверях, то расслышал, как он сказал Наде с упреком:
— Почему ж вы раньше не сказали?
Надя ответила:
— Не надо было.
Появилась Надя минут через двадцать. Не глядя на меня, кинулась к выходу.
— Надюша, — окликнул я ее.
Она не остановилась, и я понял: сейчас она разговаривать со мною не может.
Проходит еще день. Работаю, как в тумане. В голове одно: Надя, Андрей. Приходит Олег, пробует разговорить меня. Отвечаю ему невпопад.
Надя больна, меня к ней не пускают. И больна ли? Леночку тоже не пустили.
Отбросив всякую деликатность, через каждый час звоню в районную больницу. С Андреем плохо. Есть опасение, что поздно влили кровь. Может быть, произошли уже необратимые изменения.
Навестили меня ребята. Держались чинно, не шумели, не смеялись. Энергия спала. Заявление послано прокурору. Делать нечего. Надо ждать. Чего? Несколько раз пробовал собраться с мыслями и результат один — тяжело я виноват перед Надей. А тут еще, когда стемнело, заявился Валетов. Просунулся в дверь, осведомился, не помешает ли. Что мне было ответить? Пришел человек, не гнать же его.
Примостился к печке, потирая сухие, шуршащие руки, заговорил:
— Я, знаете ли, до некоторой степени в курсе событий. Интересовался. Конечно, я и мысли не допускаю, но, однако, следует признать — ситуация не из завидных. Следователь-то у меня остановился, ну мы с ним, как юристы — один бывший, другой настоящий, — несколько порассуждали… И, представьте себе, все так аккуратно одно к одному сходится… По всем правилам. В том числе, так сказать, и психологические факторы. Замыкается колечко, и притом довольно крепкое…
— Это я и без вас знаю, — неучтиво сказал я.
Валетов сделал вид, что не заметил моей грубости. Опять зажурчал его женский голосок:
— Что касается показаний некой, известной вам девицы, то принимать их всерьез весьма затруднительно. Во-первых, потому, что, когда к ней в памятную ночь стучали, она сама через дверь крикнула, что вас у нее в наличии не имеется, а, во-вторых, что она весьма заинтересованное лицо. Стало быть, не ей разрывать колечко, а только пострадавшему. Однако и тут не все благополучно. Парень он крепкий, и медицину мы нашу очень уважаем, а все же, избави бог, скончается? А? Как тогда? Видите ли, какая закавыка получается?
— И это я знаю.
— Вот и думаю я, что предпринять. Рокироваться вам, то есть вежливо удалиться, ни с кем не прощаясь, тоже не совсем разумно. Так сказать, заранее расписаться…
Сидел я, смотрел на него и с недоумением спрашивал себя: «Что это: сочувствие или издевательство?»
— Модест Валентинович! — не выдержал я, наконец. — Скажите честно — зачем пришли?
Он взволновался:
— И сам о том же думаю. Прямо-таки трудно пояснить. Не усидел в уединении. Такие события экстраординарные. Как услышал, так прямо ни о чем больше мыслить не в состоянии.
— Любопытно?
— Это дело третьестепенное. Прежде бы, напротив, носа не высунул, а тут не терпится. Очень уж несправедливо получается. Молодой специалист. От чистого сердца ко всем. А тут, видите ли, его в такую муть низвергают. Не умею, представьте себе, выразить сочувствия. Никогда не приходилось. Внутри-то есть оно, а наружу — никак. Словно цыпленок недогретый не может скорлупу сломать. Заблудился в словах. В области душевной, как в незнакомом лесу.
Мне нестерпимо хотелось, чтобы он замолчал, но он все говорил. Сочувствие его было невыносимо, как пытка.
— Так вот оно и бывает. Я насчет благодарности человеческой. Видите, как оборачивается. Вы для них с открытым сердцем, а они для вас вон что… в тюрьму помаленечку подталкивают. Закон жизни.
— Нет такого закона.
— Не нужно бы его — да. Никто не помнит добра.
— Неправда.
— При вашем хроническом идеализме так и следует возражать. И это неплохо. Твердость в своих убеждениях. Без нее, как без позвоночного столба. Прощевайте. Надеюсь, еще увидимся, хотя, извините, хотел бы напомнить вам одну не особенно приятную возможность. Если Окоемов, так сказать… ну, вы меня понимаете… все мы смертны, то не исключена вероятность, что вас того…
Он сделал жест рукой, словно подметая в воздухе нечто невидимое.
— Говорю для того, чтобы несколько приготовить вас, чтоб вы не особенно пугались, если пожалуют непрошеные гости…
Наконец-то ушел. Оставил горький осадок. «Успокоил». Нет, он не издевался. У него так нечаянно получилось, Просто человек никогда никому не сочувствовал. Не умеет.
Ночь. Лежу без света. Синий прямоугольник окна. Почему-то вспоминается Верино: «Тишина, как в могиле».
А может быть, кончится следствие и правда уехать? Чтоб ничего не помнить, не видеть этих людей, перед которыми я так опозорен. Взять Надю и уехать, чтоб не видеть ни желтого лица Погрызовой, ни раздражающе покорного взгляда Леночки, ни поджатых губ Егорова. Никого, никого! Где-нибудь начать все сначала, без ошибок, совсем по-взрослому. А можно ли без ошибок? Да, теперь я знаю, как надо… Должно быть, я слабый или бездарный. Попробуй тронь такого, как Новиков, а на меня набросились. Ребята — славные, но пройдет год, другой — и забудут меня. Вместо меня будет новый врач. Не все ли равно? Сменятся только фамилии. А я здесь не прижился. Очень простой выход — уехать, и сразу как гора с плеч. Снова мединститут, приятная работа со Смородиновым.
Пока мелькали, суетились эти мысли, между ними все шевелилась еще одна. Я чувствовал ее, и вот она выплыла: «А будешь ли ты уважать себя после этого? Не уезжать — убегать собираешься». Правда! Убегать. Прозвучал голос отца: «Человек должен ставить себе задачи на грани невозможного». А я? Сдаюсь при первых трудностях, при первых тяжелых обстоятельствах. За кем пойду? За Верой? За Валетовым?
Внезапно на потолке загорается голубой электрический свет. Слышно, как около ворот остановилась автомашина. Кто это? Кидаюсь к окну. Из легковой машины неторопливо вылезают двое. Один в кожаном пальто. Твердая, уверенная походка. Машина — «козлик» из района. Обжигает мысль: «За мной. Значит, Андрей умер».
Жалко парня. Слезы подступают к горлу, душат. Как Варя теперь? И что будет со мной? Те, двое, прошли к Арише. О чем-то поговорили с ней, возвращаются. Входят на крыльцо. Стучат властно. Что ж, значит, так надо.
Зажигаю свет. Иду в коридор. Я уже не волнуюсь. Мне уже безразлично. Когда они войдут, я тоже буду спокоен. Только сердце бьется, словно в тесной скорлупе. Больно и жестко ему.
Отбрасываю крючок, не спрашивая — кто. Румяный от мороза стоит передо мной Колесников. Второй, в кожаном пальто, снимает шоферские перчатки.
Колесников смеется:
— Гостей принимайте. Что с вами?
— Ничего.
От него пахнет ветром. Весело рокочет его голос:
— Чтобы не мучить вас понапрасну сообщу новость. Относительно Окоемова. Я считаю, что непосредственная опасность миновала. Сегодня ему стало значительно лучше. Он попросил бумагу и нацарапал три слова: «Я себя сам».
Помогаю Колесникову высвободиться из тесных объятий дохи. Он достает платок, вытирает усы, мохнатые толстовские брови.
— Вот мчались! Даже замерзнуть не успели. Мы к вам с ночевой. Не помешаем?
Меня так и подмывало обнять и расцеловать его.
— И завтра пробуду, — энергично сообщает он.
Шофер уходит загнать машину во двор и спустить воду из радиатора. Колесников рассказывает:
— Раньше приехать не мог. Егоров звал, правда, а я ему ответил, что в вашу виновность не верю и ехать мне нечего, а сейчас у меня другое дело. Скажу прямо — поступило заявление, жалоба. Надо будет разобраться. Но об этом завтра.
— От кого?
— Ну, этого говорить не обязательно, но вы, видно, и сами догадываетесь.
До полуночи болтали о медицине, о биологической защите астронавтов, о полетах на другие планеты. Настроение у меня было такое, словно из темного колодца я поднялся наверх, к солнцу, к воздуху. Нечаянно как-то проговорился о своей тоске по научной работе, о мечтах своих. Колесников отнесся одобрительно.
— А что? Больницу выстроите. При ней оборудуем небольшую лабораторию. Хотя бы в том помещении, где у вас сейчас здравпункт. Работайте, сколько душе угодно. Все от вас зависит. Мало ли сельских врачей научной работой занимались? За примером далеко не ходить — ваш отец. Какие замечательные операции делал, молодежь учил… Дерзайте! А со старостью люди только начинают бороться, только еще на подступах к овладению проблемой. Впереди горы работы. Каждому дело найдется…
Утром Колесников рассказал мне содержание заявления:
— Жалуются на то, что вы были грубы с Лаврентием Погрызовым. Не дали ему справки о болезни, в результате его уволили с работы. Как было дело?
Я рассказал о столкновении с Погрызовым, о том, что болезнь его была симуляцией.
— Понятно. Я еще кое-что уточню, но в общем картина ясная.
Он подробно расспросил меня о смерти Вани Елагина, о ранении Андрея, не перегружаю ли работой Погрызову.
— Кроме того, вас обвиняют в том, что вы пьете «казенный спирт». Так и написано «казенный». Кажется, даже через «о». Я пожал плечами:
— Мало ли что можно написать!
— Прощаться не будем, — закончил Колесников, — вечером я к вам забегу.
Пришел он, когда уже стемнело.
— Вот и все. Был у Елагиной. Говорил с людьми. Факты, указанные в заявлении, — ложь. Осталось только побывать на медпункте.
Он осмотрел инструментарий, аптеку.
— По нынешним временам уже бедновато. На оборудование денег не жалейте, мы поддержим.
Просмотрел карточки больных, остался недоволен.
— Карточки заполняете небрежно. Откуда у вас эта «врачебная» лихость в почерке? Ну что здесь написано? То ли «геморрой», то ли «гайморит»? Нехорошо пишете, размашисто. Девушке, должно быть, не таким почерком письма пишете. Не так ли? Ну, краснеть незачем, а исправиться необходимо. Кроме того, не следует чересчур увлекаться антибиотиками. У вас получается из пушки по воробьям. Чуть что — пенициллин. Нельзя так. И еще замечание — не надо быть таким грустным.
— Я не грустный.
— Несколько пришибленный. Это есть. Напрасно. Я сегодня говорил о вашей работе со многими людьми, не только с Новиковым и Егоровым. О вас отзываются с благодарностью. У вас много друзей.
— И врагов немало.
— Кого вы имеете в виду?
— Погрызову, ее брата, Окоемова. И еще есть…
Колесников улыбнулся:
— Какие это враги? Вы преувеличиваете. Конечно, цель всяких Погрызовых да Окоемовых в том, чтобы вы ушли отсюда или примирились с ними. Но народ не поддержит, и ваше дело не мириться. Между прочим, мы давно знали о том, что Погрызова — неважный работник, но все думали — исправится. А теперь я вижу: необходимо расстаться с ней.