ОЗЕРКИ

Вижу их с высокого крыльца медпункта. Бревенчатые избы, тесовые серые крыши, над крышами ранние сизые дымки. Невдалеке, как осенний пожухлый репей, чернеет старая деревянная церковка. Окна ее заколочены досками, вместо креста острый шпиль, а выше голубеет, как будто только что покрашенное лазурью и необсохшее, без единой тучки небо.

С трех сторон село крепко обнимает тайга. В ее глубине синий ночной мрак, но между острых вершин пихт пробиваются, брызжут огненные капли подымающегося солнца.

С четвертой стороны низина. В ней клубится и течет непроглядный тяжелый туман. Там, должно быть, река. За ней чистый горизонт, спокойные дали, чуть тронутые голубизной.

Здесь мне жить. Теперь я здешний, не саратовский уже, а озерский. Что ж, именно этого я и искал для себя: темная тайга, бревенчатые избы. Теперь держись, Виктор Вересов, начинается твоя собственная жизнь. Она спросит, из чего ты скроен и крепко ли ты сшит. Не гнилыми ли нитками? Все правильно, все идет как надо, и все-таки немного грустно.

На широком дворе врачебного пункта — амбулатория с квартирой врача, еще два дома и маленькая избенка в два окна. Она выглядывает из-за стволов берез. Над ее обомшелой крышей высоко в ветвях виднеется долбленый скворечник.

Из дверей избенки появляется Ариша в белом халате и марлевой косынке. Она приветливо здоровается и ведет знакомить с моими владениями.

Один из флигелей — родильное отделение, сейчас пустующее, но чисто прибранное, другой — маленькая больничка. В трех ее комнатах едва могли бы расположиться две палаты и кухня. Половицы западают под ногами, словно клавиши аккордеона, потолочные балки угрожающе провисают, из-под плинтусов белой слезящейся пеной выпирает грибок. Пахнет плесенью, гниющим деревом и холодной печью.

— Конец приходит нашей больнице, — вздыхает Ариша.

По полу серой пушинкой скользит мышь и прячется в щель между половицами. Ариша топает ногой.

— Ишь, обнаглели!

Больничка произвела на меня тягостное впечатление, но амбулатория понравилась. Застекленная дверь открылась мягко, без скрипа. Недавно покрашенные полы, рамы окон, подоконники и табуреты, шкафы с лекарствами и инструментами, никелированные стерилизаторы и даже проволочные крючки вешалки — все начищено, вымыто и блестит.

Ариша протягивает мне ключи. Открываю шкаф, осматриваю инструменты. В это время в окне мелькают грива лошади и дуга.

— Больного привезли, — говорит Ариша, снимая с вешалки и подавая мне халат.

Чувствую себя, как на экзамене, когда, стараясь казаться невозмутимым, протягиваешь руку к экзаменационному билету.

Через порог шагает парень в промасленной гимнастерке. Одну руку, посиневшую от притока крови и неестественно согнутую, он осторожно поддерживает здоровой рукой. Вслед за ним входит мужчина. Окинув кабинет взглядом, говорит неповоротливым басом:

— Врача нам надо.

Иду ему навстречу, застегиваю халат.

— Что случилось? Перелом?

— Похоже на то, — соглашается он, снимая фуражку.

На смуглом лбу парня тесно выступили капли пота, в суженных зрачках просвечивают страх и боль.

— Напугался он очень.

— И вовсе не напугался, — резко, почти грубо, возражает парень.

Усаживаю пострадавшего на стул. Волнение мое улеглось. Разрезаю ножницами рукав его рубахи, обнажаю поврежденную руку.

— Трактористом работаете?

Парень утвердительно кивает головой, с тревогой следя за моими движениями.

— Второй раз ключом бьет, — поясняет его спутник. — Тот раз как-то сошло, а сейчас вон что…

Сломаны локтевая и лучевая кости. Ставлю их в правильное положение, накладываю лубки, бинтую. Пострадавший измучен болью, до скрипа сжал зубы, но молчит. Рослый, складный, с малахитово-зелеными дерзкими глазами на сухом загорелом лице, он красив резкой, мужественной красотой.

Заполняю карточку. Мужчина диктует:

— Окоемов Андрей Александрович. Рождения тридцать четвертого года.

«У колдуньи такая же фамилия», — вспоминаю я.

— Вы тоже тракторист? — спрашиваю я мужчину.

— Бригадиром работаю. Невьянов я.

— Наде Невьяновой не родня?

Лицо его светлеет.

— Как же, отцом родным прихожусь.

— И часто в вашей бригаде бывают такие случаи?

— Так ведь, если на раннее зажигание ставить… — начинает объяснять Невьянов. Я останавливаю его:

— Об этом потом, а сейчас отправляйте Андрея в больницу, к хирургу.

Они уходят, оставив в кабинете запах керосина и смазочных масел. Ариша открывает окно на улицу. В комнату проникают лучи солнца, ложатся широкой полосой на стол. В палисадник на ветку черемухи прилетел воробей и принялся чистить перья. Проходит пастух, вызывая коров громкими, похожими на выстрелы, ударами бича. Откуда-то доносятся бодрые команды утренней зарядки: «И раз, и два, и раз, и два». Я счастлив от этих светлых лучей, ворвавшихся в комнату, от прохладного утреннего воздуха и особенно оттого, что началась моя самостоятельная трудовая жизнь.

Завтракаю у Ариши в ее маленькой, точно игрушечной избушке. Здесь чисто, уютно и пахнет полынным веником. Узкая железная кровать, столик, придвинутый к подоконнику, сундучок, окованный медными полосами, на стене полка с посудой — все выглядит удобным и нужным, как пух и перья в гнезде птицы.

— Вы меня Ариной Федоровной не зовите, — предлагает Ариша. — Не личит мне это. Зовите Аришей.

— Тогда и вы меня зовите по имени.

— По имени звать не буду, а вот выкать — мне неловко. Не понимаю я этого выканья.

Говорит она мало, но по ее быстрым движениям, помолодевшему выражению глаз замечаю, что ей доставляет удовольствие заботиться обо мне.

Неторопливо и сдержанно, даже как будто с опасением вызвать жалость, рассказывает мне Ариша, что был у нее муж — здешний избач, что в тридцатом году его убили кулаки, а она так и осталась век свой доживать бобылкой.

Неожиданно усмехнулась недоброй улыбкой.

— Запугать нас думали. Тех, кто за колхозы агитировал. Вам-то молодым, это только по книгам известно.

Едва успеваю позавтракать, как является медсестра Елена Осиповна. Толстушка, скромная, тихая, с неуверенными движениями коротких рук. Жидкие косы она закручивает узелком на затылке, и от этого ее лицо кажется совсем круглым.

Ариша называет ее Леночкой. Иначе ее и трудно называть — слишком уж похожа она на ребенка. Мы разговорились. Есть у нее девочка восьми месяцев, муж на флоте в Тихом океане, а живет она со свекровью. На мои вопросы отвечает смущаясь, с беспричинной улыбкой.

Начинают приходить больные. В это утро у нас побывали кладовщик Елагин, туберкулезный мужчина со впалой грудью и маленькими глазами цвета дождевых облаков, женщина с мальчиком, который подавился рыбной костью, и старик Окоемов — высокий, негнущийся, в серых валенках и желтом полушубке.

«Еще один Окоемов» — удивляюсь я. Он жалуется на ломоту в пояснице и вопрошает, растягивая слова:

— Зачем живу — сам не знаю. От меня и толку-то никакого нету. На той неделе, слышал я, академик помер. Фамилии я не упомнил… Какой же это порядок? Ему бы жить да жить, а мне — пора на спокой.

— Разве жить не хочется?

— Без малого уж расхотелось. Старуха все копит, копит. Сам посуди. В праздник на шкалик — и то копейки не выпросишь. А мне зачем копить? На тот свет рукавиц и то не надо…

Выясняется, что жена его — та самая колдунья, о которой мне рассказывала Надя.

— Собираюсь к внуку перебраться. Хочу напоследок пожить, как душе угодно, — кряхтит он.

— А где работает ваш внук?

— Так он был у вас. Который руку-то покалечил. Не повезло парню. Без руки ему как? Он дом ставит. Жениться, вишь, задумал. Надюшку Невьянову будет сватать. Ладная девка. Одно досада — с домом парень запутался. Людей добрых насмешил…

— Как так?

— Да не по-мужицки затеял, с этим самым меженином.

— Мезонином?

— Ну да. И опять же плюгером… Ему бы это ни к чему. Все для нее. А она что? Самая что ни на есть наша, деревенская, без выдумок. Он свое: «Она у меня, как королева, будет жить».

Старик никак не может кончить и, уже стоя у дверей, все гудит:

— В молодые-то годы я дюже сильный был. Двадцать лет на Оби в грузчиках ходил. Как сейчас помню случай вышел. Вынес я из баржи бочонок. Тащу его на горбу. Встречь мне барин, при часах, в котелке. Остановился, видно, маленько под мухой и ну смеется, заливается: «Экий верзила ты, а махонький бочонок тебя в три погибели согнул». А я ему в ответ: «Неправильно ваше суждение. Если пожелаете — сможете самолично убедиться, есть ли в русском человеке сила». Дошли с ним к весам, сняли товарищи бочонок и на весы. И потянул тот бочонок двадцать один пуд и шесть фунтов. «Вот, барин, говорю, ваша неправда, потому что в бочоночке-то дробь». Тогда он достает портмонет и вынимает пятиалтынный. «На, говорит, молодец. Выпей за мое здоровье». Андрюха-то весь в меня, кость у него широкая. Литру выпьет — не поперхнется.

В половине десятого приходит фельдшерица. Надевая халат, она наклоняется к Леночке.

— Давно начали?

На вид ей лет тридцать, высокая, худая, с пепельным оттенком лица, какой бывает у желудочных больных. В движениях порывиста. Когда заканчивается прием, она подходит ко мне.

— Ну что ж, следует познакомиться. Погрызова Ольга Никандровна.

Получается некоторая заминка. Мы стоим один против другого. Пожать руки или нет? Все же жмем.

— Как я рада, что вы приехали, — говорит она. — Совсем измучилась одна. Все на мне: и прием, и аптека. — Скосив глаза в сторону Леночки, продолжает вполголоса: — Это разве помощница? Сами видите — девчонка. Опыта никакого. Свежеиспеченная.

— Я тоже свежеиспеченный, — замечаю я.

Погрызова испуганно машет руками.

— Что вы, что вы! Я совсем не в этом смысле. Вы же врач. Это уж одно само за себя говорит.

Нервная женщина с признаками неврастении. Все делает быстро, говорит нетерпеливо. Спрашиваю:

— Ольга Никандровна. Во сколько вы обычно начинали прием?

— В семь, иногда в восемь, — отвечает она с запинкой.

— Надо повесить объявление, чтобы народ точно знал время нашей работы.

— Обязательно, — соглашается она и краснеет пятнами. Леночка уходит, остаемся вдвоем. Ольга Никандровна снимает халат, вкрадчиво осведомляется: — Ну, как вам наш медвежий угол? Понравился?.. Вы, конечно, шутите, — недоверчиво замечает она.

Садится на подоконник, сутулится.

— Глушь, так уж глушь. Ни одного порядочного человека. Ариша — чучело гороховое. Леночка, что о ней скажешь? С ребеночком, да и самой ей хоть пеленки меняй — сосунок. Из начальства — ну кто тут? Председатель колхоза Климов — интересный мужчина, но увяз в хозделах. Новиков — партийный секретарь, — между нами говоря, слишком во все нос сует. Вчера заявился: почему, видите ли, лекцию не прочла? Настырный такой, во все вмешивается. Ну, я его быстро на место поставила. «Пока что, говорю, я лично перед районной больницей отчитываюсь, а вы давайте по своей линии…» В общем, тоска зеленая… Вы не представляете, как все надоело. Вы молоко у кого брать будете?

— Не знаю еще…

— Если надумаете, так берите у нас… Жирность четыре и три десятых. Хоть на молзаводе справьтесь. Породистей нашей коровы, пожалуй, во всех Озерках не найдете… С одной стороны симменталка.

— Спасибо.

— Папочка ее здешний бычок, а мамочка благородная… — Она смеется, довольная своим остроумием. Прощаюсь с Ольгой Никандровной. Иду к Невьяновым.

Вдоль села — горбатая улица. Маленький магазинчик с вывеской: «Магазин Пихтовского сельпо». На дверях замок. Кровельными гвоздями прибита бумажонка «Принимаем гребы». Вдоль улицы провода: телефонная линия и электросеть. Вправо и влево разбегаются узкие зеленые переулочки. Замечаю, что в селе много новых домов. Это радует.

Навстречу девочка ведет за руку голопузого малыша. Спрашиваю, где живут Невьяновы. Она машет в сторону дома с голубыми ставнями.

— А вон там…

Вхожу в чистый широкий двор. У стены сарая приютился верстак из толстых плах с металлическими тисками. Над сараем, как черная небывалая птица, простирает неподвижные крылья ветродвигатель.

Посреди двора на треножнике сияет медный таз. В тазу кипит варенье. Надя, раскрасневшаяся, в белом фартуке, с губами, испачканными ягодой, снимает ложкой розовую пену, стряхивает ее в блюдечко. Оглядывается на стук калитки.

— Здравствуйте.

Почему-то приятно, что девушка не удивлена моему приходу, будто ждала.

— Вы к маме? Я вас провожу.

Идем в дом. В просторной кухне лавки выкрашены светло-голубой краской. На стенах сельскохозяйственные плакаты, почетные грамоты в рамках, фотографии. Под самым потолком, в углу, темный, засиженный мухами образок богоматери с младенцем и пыльная веточка вербы.

В горнице на деревянной кровати сидит женщина. Одна нога ее, обмотанная чистой белой тряпицей, лежит на подушке. Женщина шьет что-то, близко поднося шитво к глазам.

— Вот спасибо, что зашли, — заговорила она улыбаясь. — Садитесь, пожалуйста.

— И давно болит?

— Второй месяц пошел.

Развертываю повязку. Ощущаю отвратительный гнилостный запах. Ниже колена, среди набухших синих венозных узлов, зияет гнойная рана. Вместе с тряпицей от нее отделяется что-то сырое, желтоватое, похожее на глину.

— Что это?

Женщина смущена, мнется. Надя вмешивается:

— Это Авдотья жевку приложила.

— Что за жевка?

— Хлеб нажевала.

Промываю рану перекисью водорода. Становится заметна краснота, ползущая вверх от раны.

Входит Невьянов с полотенцем в руках, вытирает мокрые шею и плечи.

— Вот как плохо получается, — говорю я ему. — У бабки лечитесь, а к медработникам не обратились. До чего довели.

Невьянов спокойно вешает полотенце на гвоздь.

— А к кому обращаться? К Погрызовой? От нее помощи ждать нечего.

— Почему?

— Свиней развела. Кроме своего хозяйства, ничем не интересуется. Явится к больному, присядет подле кровати, пульс щупает, а сама выведывает: «У вас боровок или свинка?» — «Свинка». Спросит, огулялась ли, закажет пару боровков. А выслушать больного и не подумает. Вот тебе и медпомощь.

Странно. Этого я не ожидал. Ну что ж, поживем, увидим.

Накладываю повязку с риванолом, выхожу в кухню. За мной следом Надя.

— Надя, — произношу я громко, чтобы слышала ее мать. — Если придет Авдотья, гоните ее прочь, чтоб духу ее здесь не было. А то Полина Михайловна без ноги останется.

Надя приносит в кухню чернила и ручку. Вместе с Невьяновым составляем акт о несчастном случае с Окоемовым. Узнаю, что колесный трактор, на котором работал Андрей, давно уже списан. Он самовольно отремонтировал его и пустил в ход.

— Похвастать хотел: «Вы, мол, трактор выбросили, а я на кем еще поработаю», — пояснил Невьянов.

Он не оправдывается, только говорит сокрушенно:

— Прошляпил я. Молодежь — народ аховый.

На обратном пути зашел в сельсовет. Знакомлюсь с председателем сельского Совета Егоровым. Это крепкий, плечистый мужчина, лет пятидесяти, с загорелым моложавым лицом и седыми, снежными, прямо-таки морозно-голубыми волосами. Гладко выбритый, с непокрытой головой, он стоял на крыльце сельского Совета и недовольно смотрел на небо.

— Опять дождя не миновать.

Узнав, кто я, он улыбается, на лбу его расправились незагорелые морщинки, карие глаза глянули на меня весело.

В приемной Совета женщина в пенсне печатала что-то на машинке.

— Лина, — обратился к ней Егоров. — Вот этого товарища пропиши в Озерках и сделай примечание: «Пожизненно».

Женщина не обратила внимания на шутку. На миг ее пальцы застыли над клавиатурой и снова замелькали. Егоров сел на диван, указывая место рядом с собой, сказал:

— До вас тут все гости были. Поработают полгода, год и рвутся увольняться. А у вас какие планы?.. О больнице не говорите — знаю. И уже позаботился. Смета утверждена. По шестнадцатой статье двадцать тысяч на ремонт. Договариваюсь с плотниками.

— Помещение тесное.

Егоров развел руками.

— Что поделаешь? Пока так. У нас не Москва.

— Где ж там можно разместить десять коек?

— Размещали, уверяю вас.

В голосе его прозвучала легкая обида.

— Скажите, — заговорил я о другом, — что вы знаете об Авдотье Окоемовой?

Егоров насторожился.

— Окоемова? Она раньше занималась знахарством. Пользовалась тем, что врачебная работа у нас ослабла. Мы ее серьезно предупреждали, она дала расписку…

— Она и сейчас этим занимается.

— Вы уверены?

— Вполне.

— Тогда надо собрать факты и пресечь. Пресечь! Поняли?

— Да, да, — согласился я, насколько мог уверенно. — Надо пресечь.

Бабка Окоемова представлялась мне уродливой Наиной из «Руслана и Людмилы», с руками цепкими и колючими, как ветви сухой боярки, с пронзительным и ненавидящим взглядом, с лохмотьями на костлявых грязных плечах. Она, как вошь, копошится где-то рядом, сея заразу невежества. «Пресечь, — думал я. — А как пресечь? Откуда я знаю?»

Загрузка...