VI. НОЧНОЙ ПЕРЕПОЛОХ

Под шкурой медведицы не оказалось ни мужицкого кушака, ни витого бабьего поясочка.

Тимофеич чувствовал себя немного сконфуженным, хотя продолжал стоять на своем, когда к вечеру этого беспокойного дня отведал вареной медвежатины, которая была с привкусом, но сочна и казалась острее порядком приевшегося уже оленьего мяса. Тимофеич ел медвежатину впервые, потому что употреблять в пищу медвежье мясо считал грехом.

– Медвежатина – то ж человечье мясо. А кто вкусит человечины, тот проклят будет до седьмого поколения, и земля его не примет.

Федор вздрогнул и пристально поглядел Тимофеичу в глаза.

– А ежели в крайности и по согласию?

– Ни в крайности, ни по согласию, – замотал головой Тимофеич. – До седьмого поколения...

У весело чавкавшего Ванюшки кусок остановился в горле:

– А медвежатина то же самое?

– А медвежатина не так, – сдался Тимофеич и, вздыхая, полез на печку.

Степан забрался на печку ещё раньше. У него, как с тяжелого похмелья, трещала обвязанная мокрой сорочкой голова, исколотая и исцарапанная медвежьими когтями. Тело его было охвачено огнем, он всё ещё чувствовал на себе горячее дыхание медведицы, и ему чудился хруст её черепа, треснувшего под ударом Тимофеичева топора. Но тяжелее всего было то, что, когда Степан забывался в дремоте, ему начинало казаться, что хрустит не череп медведицы, а это по его голове пришелся Тимофеичев топор и сейчас его расколотая голова распадется на части.

Скоро и сонный Ванюшка начал устраиваться на печке, но Федор ещё долго сидел против груды тлеющих углей, охватив ноги руками и упрятав в колени свое круглобородое лицо. Время шло, оно проходило, не оставляя следа, оно таяло, как дым, который копотью оседал по стенам, и Федор не замечал времени, как не замечал стлавшегося по полу холода, как не слышал храпа, свиста и вздохов на печке.

Ночь катилась по острову, и со стороны изба, должно быть, была похожа на корабль, потонувший в пучине ночи. Но со стороны, ночью, на Малом Беруне кому могла изба казаться кораблем, поверх которого волны мрака били в окрестное холмовье? Разве только ошкуи, относительно которых Тимофеич не сомневался, что они заколдованные мужики, – одни лишь разве ошкуи могли сейчас наблюдать на нелюдимом острове эту бревенчатую избу. И не ошкуи ли стали опять возиться на дворе? Федор оторвал от колен, казалось, совсем было приросшую к ним голову и прислушался. В сенях что-то стало грохотать, хотя и не так сильно, как в прошлую ночь. Федор вскочил на ноги и открыл дверь в сени. Не видно было ни зги, но кто-то со двора шлепал, как тряпкой, по наружной двери. Федор закричал и затопал ногами так, что лежавшие на печи сразу проснулись и наугад стали прыгать босыми ногами на пол. Тимофеич споткнулся в темноте о валявшееся у печки сломанное древко рогатины и ткнулся носом в землю. Ничего не видя, он на карачках пополз к сеням, улюлюкая во всю мочь. Федор перестал кричать, как только заметил, что шлепанье в дверь прекратилось, но перепуганный Тимофеич продолжал ползти и улюлюкать, пока не стукнулся лбом в стенку, отчего у него из глаз посыпались искры.

Если бы кто-нибудь мог сейчас одним лучом света прорезать этот непроницаемый мрак, чтобы озарить избу, заброшенную за пределы досягаемого мира, то происходившее в ней в это время показалось бы диковинным необычайно.

У раскрытой в сени двери Федор выгнулся вперед всем своим телом и застыл с раскрытым ртом и выпученными глазами. Ванюшка и Степан стояли у печки, как слепые, протянув перед собою руки. А Тимофеич так и остался на четвереньках и только бодал головою, как козел, треснувшийся с разгону о неведомо откуда взявшийся посредине дороги пень. Тимофеич, напоровшись на стенку, сразу замолк и, ничего не понимая, только тряс головою, пока не сообразил, что опасность миновала, потому что в избе было тихо, как тихо было и на дворе. Ошкуя, должно быть, удалось отогнать одним этим криком; чем же было пронять его иначе, если рогатина валялась сломанной на полу, а с остальным оружием можно было идти на зверя только в самой последней крайности?

Тимофеич перестал мотать головой и, отплевываясь, пополз на четвереньках обратно к печке. Здесь он снова наткнулся на обломок рогатины и в сердцах швырнул его с силою от себя.

Сломанное древко пришлось как раз Федору по ногам; у того от удара подогнулись колени, и он с перепугу закричал благим матом.

– Фу ты! – отдувался Тимофеич. – Надо бы плошку какую али лампадку оставлять на ночь, а то в этой адовой темени как раз друг дружку когда-нибудь перережем. Это тебя, Федя, я так огрел?

Но Федор уже пришел в себя и, приперев дверь в сени, стал устраиваться на печи. Он во всю ночь не сомкнул ещё глаз и вдруг почувствовал такую усталость, что, сидя на печи, успел снять только один сапог и тут же сковырнулся на бок; словно нырнув в черную теплую глубь, он сразу завертелся в воронке густого, непроницаемого сна.

Загрузка...