30


Еще несколько недель прожила я в своем подземелье, а потом пришло радостное известие — освободилась квартира на верхнем этаже. Точно на крыльях взлетела я по шести лестничным маршам со всем своим имуществом. Квартира мне очень понравилась — из окон не видно было ни одной крыши. Только деревья парка Инвалидов, река и на том берегу — вершины деревьев парка Баттерси. Изумительное было место: до Флит-стрит рукой подать, кругом тишина и спокойствие, и в то же время чувствуешь себя частью кипучей жизни Лондона.

Когда Самнер Лок, вскарабкавшись по лестнице, впервые пришла ко мне на новую квартиру, она сказала, отдуваясь:

— Ну как, Всевышний дома?

А глянув из окон, все ахали и удивлялись, как удалось мне отыскать такое орлиное гнездо.

В Хантингдоншире я видела, как люди драли ивовую кору на берегах Оуа, и, заинтересовавшись, расспросила их об этом промысле, не менее древнем, чем сама история Англии. Написанный на этом материале очерк был одним из первых, которые я пустила по редакциям, когда вернулась в Лондон. Несколько раз его возвращали обратно. Тогда, совсем отчаявшись, я пошла к редактору вечерней газеты «Глоб». У него нашлось время принять меня.

— Этот очерк отвергнут почти всеми лондонскими газетами, — сказала я. — Не могли бы вы прочесть его и, если он вам не подходит, сказать почему?

К моему удивлению, он тут же, при мне, бегло просмотрел рукопись; потом с улыбкой глянул на меня.

— Хороший материал. Мне нравится. Можете вы подкинуть нам еще два-три очерка, вроде этого, живые, с местным колоритом?

И он еще спрашивает! Словно гора свалилась с моих плеч. Но, сдерживая ликование, я ответила как ни в чем не бывало: «Думаю, что смогу».

И с того дня все пошло по-иному. Мои статьи стали появляться в «Стар», «Дейли кроникл», «Уикли диспэтч», «Дейли геральд», «Инглиш ревю» и других газетах. Главный управляющий «Стар» и «Дейли кроникл» пригласил меня к себе и предложил штатную работу в редакции. Но я к тому времени уже раздумала поступать в штат, не хотела заниматься будничной газетной работой. Ведь у меня была возможность свободно выбирать темы; к тому же я рассчитывала выкроить наконец время и засесть за книгу.

Прошло несколько месяцев, и изрядное число газет и журналов стали присылать мне чеки вместо прежних ненавистных бланков со стандартным: «Возвращаем с благодарностью». Похоже, что я выиграла свой первый бой, думала я, когда мальчишки-курьеры из «Кроникл» или «Уикли диспэтч» стали приходить ко мне на дом за статьями. В одну из недель я заработала двадцать фунтов. Такое случалось не каждый раз и даже не слишком часто, но было утешительным свидетельством того, на что я способна.

Мне удавалось находить для своих статей темы, необычные по тому времени. Помню описание сбора лаванды; очерк так понравился выращивавшим ее фермерам, что они прислали мне мешок свежесобранной лаванды. Много месяцев мое жилище было наполнено ее благоуханием. Как-то в поле я увидела старую женщину, она рвала ромашки у дороги; я подошла, и мало-помалу старушка поведала мне целую повесть о всевозможных хворях, которые излечивает этот цветок. И материалом для следующей моей статьи стали целебные травы полей и лесов Англии. И еще я написала о цветочницах, торгующих на Пиккадилли и Оксфорд-Сэркус.

— Нас девять, и все, кроме одной, — вдовы, — сообщила мне неунывающая пожилая цветочница на Оксфорд-Сэркус. После моих статей покупатели валом повалили к цветочницам. Само собой, женщины были довольны и всякий раз, завидев меня, непременно останавливали, чтобы поболтать и приколоть розу к моему платью. Зато интервью с молодой женщиной, которая задалась целью организовать союз домашней прислуги, и мои замечания насчет того, как английские хозяйки обращаются со служанками, не пользовались такой популярностью.

А был случай, когда я, можно сказать, подвела своих коллег.

В Лондоне одновременно находились две знаменитые американки: преподобная Анна Шоу и Шарлотта Перкинс Гилман.

Преподобная Анна Шоу была первой женщиной-священником, появившейся на нашем горизонте. А книги Шарлотты Перкинс Гилман раскрывали бесправие женщин и несправедливости, которым они веками подвергались «в мире, созданном мужчинами». Книги эти требовали признания материнства «высшим назначением человека», защищали необходимость политического, экономического и социального равноправия женщины, дабы она могла свободно осуществлять свои функции и бороться за улучшение общественных отношений.

Шарлотта Перкинс Гилман считалась тогда одной из самых блестящих феминисток — выдающейся писательницей, поэтессой и социологом того времени, которое получило название «века женщин». Но, человек застенчивый, она терпеть не могла газетной шумихи; никакой силой нельзя было ее заставить сфотографироваться для печати или дать интервью.

Я понятия не имела об этом, так же как и о том, что половина журналистов Лондона охотятся за ней, когда редактор одной вечерней газеты призвал меня в свой кабинет и предложил провести «небольшую беседу» с преподобной Анной Шоу, а заодно и с Шарлоттой Перкинс Гилман.

Американцев — я знала по опыту — следовало ловить с утра. Они славились своей непоседливостью, вечно были заняты, исчезали из гостиниц чуть свет; поэтому к преподобной Анне Шоу я явилась часов в восемь и, как и следовало ожидать, застала ее уже вполне готовой к началу трудового дня.

Дородная, средних лет женщина, воплощение здравого смысла и благодушия, она не видела в своем положении духовного пастыря ничего такого, из-за чего стоило бы поднимать шум; сан дает ей авторитет и полномочия слуги церкви, только и всего, говорила она.

Хотя вопрос о женском равноправии не представлялся ей таким уж важным, тем не менее она одобряла и поддерживала требования женщин, считая, что их влияние на общественные дела поможет уничтожить трущобы, потогонную систему, пристрастие к пьянству и проституцию, так же как и множество других бедствий, с которыми сама она вела борьбу.

Потом секретарь дал мне ее фотографию, и я отправилась к миссис Перкинс Гилман.

Как и большинство серьезно настроенных женщин моего поколения, я с большим восхищением относилась к Шарлотте Гилман; я прочла ее книги «Что совершила Дианфа», «Мир, созданный мужчинами», «Женщины в экономике» и считала, что работы ее прокладывают путь тому будущему, когда, по ее словам, «экономическая демократия будет опираться на свободную женщину, а свобода женщины неизбежно приведет к экономической демократии».

Миссис Гилман жила у друзей в Хаммерсмите, и я отправилась по адресу, который мне дали; я отыскала нужный дом, серое здание с гладким фасадом и зеленой дверью, и постучала, борясь с отчаянным желанием повернуться и удрать, — когда наступала пора действовать, на меня вечно нападал страх.

Дверь отпер мужчина, по всей видимости, хозяин дома. У жителей Хаммерсмита почему-то был этот богемный обычай — самим открывать двери своего дома.

— Да, да, — сказал он. — Миссис Перкинс Гилман дома. Входите, пожалуйста.

Едва я переступила порог прихожей, как на лестнице показалась сама Шарлотта Перкинс Гилман. Она только что вымыла волосы: кудрявые, серо-стальные, они влажными завитками падали на полотенце, прикрывавшее ее плечи. Легким шагом, чуть покачиваясь, она шла ко мне, улыбающаяся, непринужденная.

Я тут же заговорила о ее книгах: о том, как я читала их на родине, сколько читателей и поклонников у нее в Австралии. В Австралии женщины имеют право голоса, объяснила я, но в остальном их положение мало чем изменилось.

Миссис Гилман была заинтересована. Она задавала массу вопросов: о том, как женщинам Австралии удалось добиться избирательного права, о положении женщин и детей; ее интересовало законодательство о браке и разводе, трудовые установления, решение проблемы домашней прислуги. И широко ли применяется детский труд в Австралии?

Мы сидели в уютной комнате, обставленной в ранневикторианском стиле: обитые ситцем стулья, ящики с гиацинтами на окнах, книги в застекленных шкафах, старые картины на стенах. Так живо, от души мы разговорились, что я позабыла достать свой блокнот; почти забыла даже, что беседа с этой живой приветливой женщиной представляет для меня еще и чисто деловой интерес.

На ней было простое, скромное платье из темно-синей узорчатой ткани, без каких-либо претензий на моду. Лицо ее могло бы показаться бесцветным и незначительным, если бы не глаза того же цвета, что и гиацинты на окнах. Красивые глаза, глубокие, настороженные и бесстрашные. Ко всему она еще и привлекательная женщина, подумала я, непреклонно честная и матерински отзывчивая.

Но чувствовалась в ней какая-то тайная сдержанность и пуританизм. Ее любимым оружием было перо, непосредственно ввязываться в борьбу она избегала.

Когда я начала задавать вопросы личного характера, миссис Гилман спросила:

— Но кто вы, дорогая моя? Зачем вам знать все это обо мне?

В простоте душевной, не подозревая о ее предубеждении против репортеров, я ответила:

— Я представляю газету «Стар», и меня попросили взять у вас интервью для завтрашнего номера.

Она ахнула.

— Вы очень милая девушка, но я никогда не даю интервью.

С этими словами она схватила меня за плечи, почти бегом подвела к двери, открыла ее и захлопнула у меня за спиной. В растерянности я не догадалась даже объяснить, что не стану давать материал в печать против ее воли. Точно громом пораженная, я стояла на пороге и таращила глаза на! зеленую дверь. Потом гордо удалилась, унося в душе обиду.

Интервью с преподобной Анной Шоу появилось в надлежащее время. О беседе с Шарлоттой Перкинс Гилман я не написала ни слова. Долг журналиста требовал, чтобы я представила отчет о задании. Но начальство могло счесть себя вправе, несмотря на запрет, опубликовать материал, и я это знала. Глубоко уважая волю миссис Гилман, я твердо решила не допустить этого и потому позволила себе пренебречь долгом.

Спустя какое-то время тот же редактор обронил невзначай:

— Значит, все-таки не удалось вам тогда поймать Шарлотту Перкинс Гилман?

— Отчего же? Удалось, — отвечала я и рассказала, как было дело.

Он не на шутку рассердился.

— Так почему ж вы не написали об этом? — возмущался он. — А я-то еще соверен проиграл из-за вас. Побился об заклад с ребятами, что вы ее обработаете.

— Ничего, — сказала я. — Вполне возможно, что когда-нибудь я об этом напишу. Тогда вы сможете получить свой выигрыш.

Прошли годы, прежде чем я опубликовала это интервью. Шарлотта Перкинс Гилман так и не узнала, что я говорила с ней скорее как горячая ее поклонница, чем как представительница прессы. К сожалению, в то время редактор «Стар» уже не мог получить своего выигрыша.

Несколько лет назад Шарлотта Перкинс Гилман, узнав, что неизлечимо больна раком, лишила себя жизни. И в смерти эта женщина осталась верна себе. Пока могла, она боролась с множеством трудностей и лишений, добиваясь справедливости в мире для женщин и детей, и сама ушла из этого мира, когда поняла, что не может больше служить великой цели, которой посвятила всю жизнь.

Из журналистских удач моих меня особенно порадовал успех кампании «рождественского чулка».

Газета «Стар» поручила мне написать специальный отчет по случаю открытия выставки «Все для ребенка». Выставка ломилась от всяких новейших приспособлений для ухода за детьми; и я изобразила, как повели бы себя здесь миссис Как-аукнется-так-и-откликнется и миссис Что-посеешь-то-и-пожнешь, героини популярной в то время книги Кингсли «Дети воды».

Само собой, обе они были восхищены такой заботой о детях и тем, что так много можно сделать для их счастья и здоровья. Я описала, как восторженно они ахали перед прекрасными детскими комнатами, разными техническими устройствами, изящной одеждой, элегантными кроватками, оборудованием для детского сада, дорогими куклами, хитроумными игрушками и всевозможными питательными продуктами для кормления. Но вот, точно пригвожденные, мои старые дамы остановились перед неприметной витриной с надписью: «Игрушки детей из трущоб». В ужасе смотрели мои героини на эти «игрушки» — кости, щепки с намотанными на них грязными тряпками, осколки посуды, старые жестянки. Коллекцию собрали на Ферн-стрит. Она врывалась трагическим диссонансом в этот праздник изобилия и детского счастья.

Статья понравилась мистеру Эвансу. Заинтересовавшись, он послал меня взять интервью у людей, которые перестраивали Ферн-стрит в одном из унылых трущобных районов. То, что я увидела и услышала, подтвердило впечатление от ужасной витрины на выставке. Сотни детей в трущобах не имели других игрушек, кроме старых костей и щепок, обмотанных грязными лоскутами, либо осколков посуды, которые так устрашили миссис Как-аукнется-так-и-откликнется и миссис Что-посеешь-то-и-пожнешь. И я написала об этом районе, об ужасной нищете, царившей на его улицах.

Приближалось рождество, и я предложила редактору «Стар» начать кампанию «рождественского чулка», чтобы дети, имевшие много игрушек, могли уделить часть тем, у кого их нет совсем. Редактор согласился, и «Стар» энергично принялась за дело. Королева Мэри и королева Александра обе объявили себя покровительницами нашей кампании. Сбор денег и игрушек в фонд «рождественского чулка» был несказанно обилен.

В рождественский вечер от редакции «Стар» и «Дейли кроникл» тронулась целая колонна красных автомашин, нагруженных игрушками. Говорили, что в тот вечер ни один ребенок в трущобах Лондона не остался без игрушек. На следующий год кампания «рождественского чулка» была повторена, и новые подарки порадовали детей бедноты. А потом началась война, и решено было, что теперь не до игрушек, было бы чем накормить детей.

К этому времени я скопила немного денег и могла полгода жить без журналистских приработков. И вот, повесив на дверь табличку: «Уехала за город», я решила выполнить свое заветное желание — засесть за книгу. У меня уже фактически была закончена, только не перепечатана повесть «Буйное детство Хэн», основанная на воспоминаниях о жизни на Тасмании, да еще лежали в столе «Уиндлстроузы» — попытка угодить английским издателям, которых не интересовала австралийская тематика.

Как раз тогда Ходдер и Стоутон объявили Всеимперский конкурс романа, ассигновав 1000 фунтов на премии за лучший канадский, южноафриканский, индийский и австралийский роман. Представлялась возможность попробовать свои силы, хотя победить на конкурсе с первым в жизни романом надежды было мало. Но я извлекла на свет свои гипслендские дневники, и постепенно квартиру мою, расположенную высоко над Лондоном, несмотря на уныние и туманы северной зимы, наполнила атмосфера дремучих лесов, обнаженных предгорий, бескрайних равнин и городков вроде старого Порт-Альберта.

Поскольку членом жюри был сэр Чарльз Гервис, я сообразила, что сюжет для романа надо подобрать в его вкусе. Я писала целыми днями и до позднего вечера, после чего, держась за стены, кое-как доползала до спальни и валилась на постель в полном изнеможении. Миссис Нил хлопотала надо мной, точно суетливая птичка над приблудным птенцом. Простая поденщица, получавшая обычные четыре пенса в час, она предпочитала называться моей экономкой. Удивительно славным она была существом, неизменно опрятная и озабоченная тем, чтобы ни единым пятнышком не замарать свою репутацию «абсолютно порядочной» женщины. Брошенная мужем с двумя маленькими сыновьями на руках, она из года в год билась как рыба об лед и все же уделяла мне столько внимания и забот, что я всерьез привязалась к этой доброй женщине.

Зябким утром она, бывало, часов в восемь приносила мне стакан чаю и готовила горячую ванну в нашей немыслимо тесной кухоньке, где ванна, накрытая деревянной крышкой, обычно служила столом. Она следила, чтобы, принимая ванну, я не забыла помешать овсянку на маленькой газовой плите, потом приносила кофе и гренки в гостиную. Днем, когда я работала, она заходила, ставила передо мной еду и ужасно огорчалась, если я забывала поесть или подложить угля в камин; стараясь двигаться бесшумно и оберегая мой покой, она даже на кусок угля, выпавший со стуком из камина, смотрела укоризненно и шептала: «Тс-с, тише».

Наконец «Пионеры» были написаны. Я отослала рукопись, вполне отдавая себе отчет во множестве ее недостатков. Потом вновь занялась журналистикой и почти год ничего не слышала о конкурсе.

Летом я неделю провела в рыбацкой деревушке Кловелли и после поездки написала довольно неприхотливые стишки, назвав их «Кловельские стихотворения»; книжечка стоила шесть пенсов.

В тот год я опять ездила в Париж и останавливалась в семье Брода, в Латинском квартале. Брода по-прежнему были деловиты, полны энергии, все так же увлечены своими многочисленными литературными, художественными и общественными интересами: доктор Брода занимался подготовкой статей для своего журнала, выходившего на трех языках, мадам Брода, художница, только что опубликовала томик стихов, а ее младший брат Ганс, хоть ему и грозила слепота, усиленно упражнялся на скрипке и играл нам свои сочинения.

По утрам, когда все мы сходились в единственной гостиной, мадам обычно появлялась с хлебом в целый ярд длиной — типично французской длинной и золотистой хрустящей булкой. Следом за ней bonne[41] вносила поднос с чашками, блюдцами и огромным кофейником. Разломив хлеб, мадам давала каждому из нас по куску. Вместе с чашкой кофе и интеллектуальной беседой это и составляло наш завтрак.

Потом доктор Брода усаживался за письменный стол, но вскоре раздавался крик: «Грета! Грета!» — и мадам бросалась на зов. Она была незаменимой помощницей во всех делах супруга. Ганс выкраивал время, чтобы водить меня по художественным галереям, и мы часто сидели в Люксембургском парке, обсуждая только что виденные чудеса искусства и архитектуры.

— Я хотел бы быть цыганом, мадемуазель... то есть мисс, и бродить с вами по всему свету, — с жаром юности сказал он однажды; мне, которой в ту пору было уже далеко за двадцать, этот восемнадцатилетний юноша представлялся совсем ребенком.

Тем не менее, когда доктор Брода взял меня на конференцию по борьбе с проституцией, мадам не одобрила этого, считая, что я еще молода ходить на подобные собрания и буду чувствовать там себя неловко. Она зря беспокоилась. Споры велись необычайно бурно, и моего знания языка хватило лишь на то, чтобы понять очень немногое.

Более приятным оказались сборища в «Boite aux Sardines»[42] — клубе художников и писателей, который помещался в старом доме близ площади Этуаль. Сборища происходили в просторной комнате, вся обстановка которой состояла из зеленого ковра на полу, репродукции «Моны Лизы» на одной стене и нескольких кресел. Когда распорядитель провозглашал: «Toutes les sardines en boite!» («Все сардинки — марш в коробку!») — каждый хватал себе желтую подушку из груды у двери, и мы рассаживались рядами на полу. Лишь пожилым «сардинкам» полагалось сидеть в креслах. Обычно кресла пустовали, зато на ковре во множестве располагались сардинки обоего пола и разных возрастов.

На трибуну под репродукцией «Моны Лизы» поднимался кто-нибудь из членов клуба; писатели читали отрывки из новых пьес и романов, поэты — свои стихи, музыканты садились за сверкающий черный рояль и играли новые произведения. Потом начиналось обсуждение, вспыхивали жаркие, шумные споры — каждая из «сардинок» жаждала высказать свое мнение. Живо, весело, захватывающе проходили эти сборища; все говорило о горячем интересе французов к процессу художественного творчества.

В день моего отъезда Брода всем семейством пришли на вокзал провожать меня. Ганс преподнес мне букет — мимозы и фиалки, символы его и моей родины; поезд тронулся, и я, стоя на площадке последнего вагона и махая рукой, видела, как он бежал следом, выкрикивая последние слова прощания. За ним, спотыкаясь, с развевающимися полами пальто бежал тучный доктор Брода и последней — маленькая мадам. Так рассталась я со своими добрыми парижскими друзьями. Я никогда больше не видела их, но дни, проведенные у них, сохранились как одно из самых светлых моих воспоминаний.

Вскоре после возвращения в Лондон один газетчик заметил мне невзначай: «Привет! А вы, говорят, выиграли конкурс у Ходдера и Стоутона?..» По его словам, один его приятель слышал это от своего приятеля, которому в свою очередь сказал приятель, работавший рецензентом у Ходдера и Стоутона. Что ж, оставалось только ждать официального подтверждения слухов; но надежды мои, естественно, вознеслись до небес.

А две не то три недели спустя с вечерней почтой пришел печатный циркуляр, гласивший, что, поскольку моя рукопись не оказалась в числе получивших награды или признанных достойными опубликования, то не буду ли я любезна прислать за ней или лично забрать ее «в ближайшее удобное мне время».

То был сокрушительный удар после долгих месяцев ожидания и особенно последних недель с их радужными надеждами. Я вышла из дому и много часов бродила по Лондону, не разбирая дороги. Я понятия не имела, куда иду и зачем. Уже поздним вечером я села в автобус и поднялась на империал. Вечер был дождливый, и я сидела под дождем без пальто, без зонта. Немного погодя какой-то человек сел рядом со мной.

— Позвольте, я подержу над вами зонтик? — сказал он.

— Благодарю, — отвечала я. Так, не обменявшись больше ни словом, мы просидели под одним зонтом до моей остановки.

Когда я встала, он предложил:

— Пожалуйста, возьмите зонт.

— Спасибо, не надо, — отказалась я, и мы потеряли друг друга из виду в уличной толчее.

То было еще одно нежданное проявление человеческой доброты, которая, точно чудом, согревает нас именно тогда, когда мы в ней особенно нуждаемся.

А утром уныние мое как рукой сняло. Весь мир кругом словно приобрел другую окраску. От Ходдера и Стоутона пришло письмо с объяснением, что печатный циркуляр попал ко мне по оптибке. Роман мой не только не разочаровал жюри, напротив, говорилось в письме, он произвел большое впечатление. И не буду ли я так добра зайти в контору фирмы в то же утро, так как у них есть для меня приятные новости.

Когда я явилась, мистер Ходдер Уильямс сообщил, что мне присуждена премия за лучший австралийский роман, и принес мне свои поздравления. До чего приятно было слушать эти первые в жизни поздравления!

Утро выдалось серое, туманное; но когда я, пройдя по Патерностер-роу, поднялась на Ладгей-хилл, туман рассеялся. Луч солнца скользнул по закопченным зданиям и мокрым тротуарам. Казалось, весь Лондон приветствовал меня. Идя по Флит-стрит, я едва сдерживалась, чтобы не запрыгать и не запеть от счастья.

— Купите розочку! Купите розочку, леди, дорогая, — услышала я знакомые голоса цветочниц, расположившихся на краю тротуара.

Я поделилась с ними своей радостью, купила роз сколько могла унести и отправилась по редакциям разыскивать друзей, чувствуя себя самым счастливым человеком в Лондоне.

Правда, я несколько разочаровалась, узнав, что тысячу фунтов намечено поделить между всеми победителями конкурса — из Южной Африки, Индии, Канады и Австралии, но и двести пятьдесят фунтов казались мне несметным богатством. Я немедленно стала собираться домой, считая, что цель моего пребывания в Лондоне достигнута. Писательница, которой удалось стать вровень с английскими мастерами, могла рассчитывать на внимание в Австралии.

Правда, я получила довольно соблазнительное предложение сотрудничать в нескольких ведущих газетах и журналах Лондона. Но от писателей и художников, околачивавшихся в кафе и студиях, я наслушалась немало пустой болтовни о великих творениях, которые они вот-вот создадут; я чувствовала, что вдали от дома и своего народа тоже буду только болтать и не напишу ничего значительного. Ведь во имя того я и боролась, чтобы завоевать доверие соотечественников, и теперь с чистым сердцем я могла возвратиться на родину и посвятить ей все свои силы.

Но перед отъездом надо было еще сделать кое-какие дела, на которые я хотела употребить часть своего новоприобретенного богатства.

Моя сестричка выходила замуж, и я с увлечением обегала множество магазинов, покупая всякие красивые вещи ей в приданое. А еще были у меня две маленькие подружки, и я дала себе слово при первой возможности подарить им день, который запомнился бы им на всю жизнь.

Девочки жили на одной из улиц по соседству с Челси-Гарденс: Лиззи, девяти лет, веснушчатая, с копной рыжих кудряшек, и десятилетняя Эмили, бледная и изможденная, со светлыми волосами, заплетенными в тощие косички. Я часто встречала их в скверике с целым выводком младших братишек и сестренок. Матери их, поденщицы, целыми днями работали. В одной семье было восемь детей, в другой — одиннадцать. Мальчики и девочки постарше уже ходили на работу. Мать Эмили, вдова с несколькими детьми, вышла было замуж за вдовца с тремя не то четырьмя ребятишками, но тот скоро ее бросил, оставив всех детей у нее на руках. Семьи обеих девочек ютились в тесных комнатах. Роберт-стрит была мрачной, грязной улицей самого отталкивающего вида.

— Чего бы вам хотелось, девочки? — спросила я Лиззи и Эмили. — Съездить за город или к морю, а может, пойти в зоопарк?

Они выбрали зоопарк. Вся улица была взбудоражена, снаряжая девочек достойным образом для выхода в свет. И какими забавно-трогательными в результате всего этого выглядели их фигурки! Плохонькие, линялые платьица, второпях перешитые из старой чужой одежды и для нарядности отделанные кусочками лент и кружев; на Лиззи была шляпа со взрослой женщины с торчащим «перушком». Впервые в жизни Лиззи надела шляпу; она то и дело сползала девочке на глаза, а на империале автобуса шляпу едва не унесло ветром. Эмили тоже кто-то из соседей одолжил шляпу.

С утра я уходила по делам, и мы уговорились встретиться на Оксфорд-Сэркус. Девочек привела моя «экономка» миссис Нил. Вид у нее был смущенный, так как она вообще не одобряла моих отношений с Роберт-стрит. В нашей экскурсии участвовали оба ее сынишки, они тоже никогда не бывали в зоопарке. Мальчики миссис Нил всегда были прилично одеты и вели себя примерно. Они возбужденно тараторили, предвкушая удовольствие; зато Лиззи и Эмили вцепились в меня с обеих сторон, едва дыша от страха. Впервые в жизни они оказались так далеко от дома, хотя мы выехали всего полчаса назад.

— Ну вот, — сказала я, когда мы вошли в зоопарк. — Теперь можете делать все, что вам хочется, и просить у меня все, что вам нравится! — При этом я надеялась, что они не попросят львенка или тигра на память. Но они ничего не просили, им ничего не хотелось, они только жались ко мне, от страха и волнения не в силах вымолвить ни слова.

И когда я говорила: «Лиззи, хочешь клубники со сливками?» — или: «Купить мороженого, Эмили?» — они, глянув искоса друг на друга, шептали: «Спасибочки».

Они могли бы сколько душе угодно кататься на слоне и верблюде; какое там! Девочки и подумать об этом не смели и только ахали: «Ой, боязно!», глядя на огромных животных.

При виде гиппопотама в большом водоеме у обеих глаза едва не выскочили из орбит. «Но оно же не взаправдашнее, да?» — в ужасе пролепетала Лиззи.

Потом мы обедали в ресторане; думаю, даже Алисе в Стране Чудес все казалось кругом менее чудесным, чем Лиззи и Эмили в том ресторане; особенно сказочным был официант во фраке, спрашивавший, что им будет угодно заказать. Бедные девочки только таращили на него круглые глаза и шептали: «Спасибочки».

Но самым приятным для них, наверное, было возвращение на Роберт-стрит: мы явились с целой кучей бананов, пирожных, земляных орехов и конфет для остальных ребятишек. Как я жалела, что не могу всем детям этой улицы подарить не один, а много-много дней счастья. Ведь Лиззи и Эмили — только двое из тысяч детей, которых я видела в трущобах; они подрастали и старились, всю жизнь не имея и тени надежды вырваться из нищеты и лишений.

Миссис Нил с сынишками я отправила на месяц отдохнуть в деревню, и им все-таки удалось вырваться. Не только в книгах, но и в жизни случаются счастливые завершения давних любовных историй. Во время отдыха миссис Нил повстречала человека, который некогда, когда она была еще в девушках, за ней ухаживал. Он так и не женился, имел вполне приличную ферму. Миссис Нил написала, что собирается выйти за него замуж и в Лондон больше не вернется.

Моя книга «Пионеры» увидела свет, когда пошел уже второй год войны.

Страшно было подумать в тот первый день, что война, этот зловещий призрак, стала реальной действительностью для народа Англии.

Никогда сельская Англия не выглядела столь мирной и прекрасной, как в начале того памятного августа. На полях золотилось жнивье, окаймленное маками; жимолость и эглантерии оплетали живые изгороди. В лесах и парках деревья, одетые сочной зеленой листвой, отбрасывали густую тень. Они отражались в реках, медленно, словно расплавленное серебро, кативших свои воды. Просто не верилось, что это ясное летнее небо может таить угрозу.

И все же на Флит-стрит уже не одну неделю поговаривали о том, чем может завершиться опасное осложнение международных дел. В день убийства эрцгерцога Фердинанда один хорошо информированный журналист сказал мне: «Это значит — война». Я не в силах была этому поверить.

Положение в Европе продолжало оставаться тревожным; кое-какие известия о подготовке к войне доходили и до меня.

Как-то за чаем в Национальном клубе либералов я слышала спор по поводу государственных военных обязательств. Подполковник У. Т. Рэй, мой первый редактор из мельбурнского «Геральда», и генерал австралийских вооруженных сил Д. С. Хоад не скрывали своих опасений, но в то же время выражали уверенность, что министр иностранных дел Великобритании граф Грей сделает все возможное, чтобы империя не оказалась втянутой в сложные отношения на Балканах.

После объявления войны я, жаждавшая риска и новых впечатлений, предложила редактору одной весьма предприимчивой газеты послать меня в Сербию в качестве военного корреспондента. Он осведомился:

— А вы ездите верхом?

— Ну конечно! — заверила я его.

— Можете писать на машинке, сидя в седле?

— Никогда не пробовала, — призналась я. — Но, безусловно, смогу, если приторочить машинку к седлу.

Он рассмеялся.

— Дорогая леди, только очень крепкому мужчине под силу выдержать Балканскую кампанию. Вам это не по плечу. Да и потом послать на войну корреспондентом женщину — слишком большая ответственность для газеты.

— Зато это будет ново и тем самым ценно, — убеждала я его. Насколько мне известно, в то время еще не было женщин — военных корреспондентов. Но редактор, несмотря на всю свою предприимчивость, наотрез мне отказал.

Воскресным вечером перед объявлением войны мне пришлось видеть, как грузятся в эшелон ребята из частей военно-морского резерва, все возбужденные, полные хвастливой отваги, а на следующий вечер я услышала гулкий топот солдат, марширующих от соседних казарм под смех и приветственные возгласы женщин и ребятишек, которые бежали рядом, радостные, точно готовился парад. Правда, были и встревоженные, испуганные лица, слезы на глазах матерей и жен, провожавших мужчин; но все перекрывали воинственные крики и хвастливые разговоры о том, как наши парни единым махом разгромят немцев и к рождественскому обеду вернутся домой.

Первые списки убитых и раненых умерили крикливый оптимизм лондонцев. В бакалейных магазинах и овощных лавках не видно стало мужчин. По улицам под грохот военных оркестров маршировали колонны нескладных юнцов, клерков и подмастерьев, добровольно вступивших в армию. Хилые тела, убогая одежда и при этом юношеские лица, взвинченные жаждой подвигов, — весь вид добровольцев еще больше усиливал ощущение беды, нависшей над старинным городом.

Для каких-то целей начал формироваться женский вспомогательный корпус, и нужны были женщины, умеющие обращаться с лошадьми; я предложила свои услуги.

Суровая дама, к которой меня направили, спросила:

— Что же вы умеете?

— Я выросла в Австралии, — отвечала я. — Могу ездить верхом, задать лошади корм, оседлать ее, вычистить.

— Сумели бы вы отвести двадцать лошадей на водопой?

— Понятия не имею, — призналась я. — Смотря каких лошадей.

— Благодарю вас, это все, — решительно закончила разговор дама. — Вы нам не подходите.

Итак, пришлось продолжать газетную работу. Когда во Франции на средства, собранные с помощью леди Дадли, был создан австралийский госпиталь, я получила задание написать репортаж о нем для австралийских газет; военное министерство выдало мне пропуск на поездку в Булонь.

Под госпиталь было оборудовано большое здание в Виммеро, к северу, на побережье. Неподалеку, в Альберте, шли жестокие бои. Днем и ночью доносился оттуда гром канонады. С передовой непрерывно доставляли раненых. Снятые с санитарных повозок раненые и умирающие люди лежали на носилках перед госпиталем, пока в здании для них подыскивали место. Внутри, в палатах, рядами стояли койки с ранеными. Врачи, сестры и санитары работали из последних сил, а поток искалеченных все возрастал.

По госпиталю меня водила Нан Рэй, медицинская сестра-австралийка. Она рассказала мне о некоторых пациентах.

Когда я остановилась поговорить с одним из них, он сказал:

— А я вас знаю, мисс. Вы часто проходили мимо казарм в Челси. Я там служил. Всех тех, кто с первой партией сюда прибыл, перебили, только и остались я да еще парень, вон он лежит.

Я подошла и к нему. Шрапнель превратила его, по словам его друга, в «пудинг с изюмом». Были у него и еще раны, и врачи сомневались, выживет ли он. И повсюду я видела муки и страшные увечья, и сердце невольно сжималось от горя. Сколько мужчин, всего несколько месяцев назад здоровых и физически крепких, подобно тем гольдстримским гвардейцам, которых я встречала у казарм, теперь были убиты, изувечены или умирали в мучениях.

Острее, чем когда-либо, я почувствовала, как много страданий и бессмысленной траты сил несет с собой война. Тогда я не понимала еще, кто втягивает мир в эту и во все другие войны, но мучительно искала путей, которые помогли бы избежать жестокого кровопролития. То, что я увидела в госпитале, одном из многих на опустошенном войной севере Франции, навсегда запечатлелось в моей памяти. Если преступником считается человек, убивший другого, спрашивала я себя, то как измерить тяжесть преступления тех, кто ответствен за убийство и тяжкие увечья тысяч людей?

В Англии я тоже ходила по госпиталям, и там же, когда стали прибывать первые австралийцы из Галлиполи, слышала, с каким возмущением говорили они об огромных потерях и ошибках, сопровождавших эту гибельную кампанию. И все же большинство людей по-прежнему словно не представляли себе всей жестокости войны и того, какие бедствия приносит она народам и странам. Вести о зверствах немцев, которые якобы отрезают груди и руки женщинам, вызвали волну гнева, но среди бельгийских беженцев не было никого, кто подвергся бы таким издевательствам. На полях сражений продолжалась массовая бойня, и только кучка людей, по политическим или морально-этическим причинам отказывающихся от военной службы, поднимала голос протеста, после чего, как правило, их до самого конца войны сажали за решетку.

В тот период патриотических иллюзий, оправдания войны и жажды победить врага я, да и все, кого я знала, не слишком сочувствовали пацифистам и тем, кто отказывался от военной службы. Прозрение пришло значительно позже, после опубликования документов, разоблачавших интриги военных фирм и позорные старания затянуть войну с единственной целью выторговать более выгодные условия мирного договора.

Как-то леди Мак-Брайд устроила угощение для австралийцев, которым крепко досталось в Галлиполи. Оделяя их клубникой со сливками, я слышала разговор двоих. Они были в синих госпитальных костюмах, с повязками на головах и немало дивились благодушию англичан, их убеждению, что, мол, «дело прежде всего».

— Приходится напоминать им, что как-никак война идет, — заметил один.

— Что правда, то правда! — воскликнул другой. — Сегодня утром какая-то старушенция говорит мне: «Друг мой, неужто вы ранены?» — А я ей: «Да нет. Я эту штуку, — он коснулся своей повязки, — для смеха ношу».

По сравнению с немногими оставшимися в городе мужчинами австралийцы, одетые в мундиры, выглядели людьми другой расы. Великолепно сложенные, загорелые и самоуверенные, ребята из легкой кавалерии гордой поступью шествовали по улицам, лихо заломив украшенные перьями эму шляпы. Все они недавно выписались из госпиталей после ранения и получили отпуск перед тем, как возвратиться в Палестину; трудно было поверить, что это и есть остатки полков, которые понесли тяжелые потери в Галлиполи, и им еще предстоит продолжать упорные бои в пустыне.

В последние недели моей жизни в Лондоне начались налеты цеппелинов. Однажды я уже ложилась спать, когда, глянув в заднее окно, увидела, что над крышами домов маячит нечто вроде огромной светящейся сигары. Потом, воспламеняясь в воздухе, стали падать круглые шары. В мою дверь забарабанили, требуя, чтобы я немедленно спустилась в подвал. Я побежала вниз. Находиться в верхних этажах считалось опасным, да и район наш вполне мог привлечь внимание немцев — ведь рядом были Челсийские казармы.

Когда я спустилась в подвал, там было уже полно жильцов. Две старые девы, которые жили этажом ниже меня, больше всего беспокоились о своем коте. Они посадили его в закрытую корзину и непрестанно успокаивали, бормоча:

— Все в порядке, Билли, Не бойся. Здесь в нас бомбы не попадут.

Восьмилетний мальчик, дрожащий от ужаса, едва дыша пролепетал:

— Вот вырасту, перестреляю всех немцев, каких увижу!

Его сестренка, девочка лет одиннадцати, совершенно спокойная и нисколько не испуганная, презрительно оглядела храбреца.

— Как же, — заметила она. — А немцы, что ж, так и будут стоять и ждать, пока ты их перестреляешь?

Налеты цеппелинов участились, и город сильно пострадал от бомб. Бомба попала в Адмиралтейскую арку, недалеко от нас, были разрушены здания и целые улицы в районе Стрэнда. Немецкие военные суда вели обстрел прибрежных городов. Появились первые жертвы. Лондон на себе почувствовал удары войны и начал понимать, что война никого не щадит и обрушивает смерть на женщин, детей, на все гражданское население без разбору. Веселые добродушные лондонцы, спокойно воспринимавшие поражения за границей, стали хмурыми и угрюмыми, глядя, как цеппелины один за другим уходят целыми и невредимыми, оставляя после себя дымящиеся развалины, убитых и раненых.

Как-то днем полковник Тодд из десятого западноавстралийского полка легкой кавалерии пригласил меня на чай в королевский клуб автомобилистов. День стоял великолепный, солнечный, внизу, под террасой, пышно цвела сирень и золотой дождь. Полковник представил меня молодому офицеру-австралийцу, которым очень гордился, — в то время я еще не знала почему. Раненный в плечо лейтенант Хьюго Троссел накануне вечером прибыл из Галлиполи, ему должны были сделать операцию.

Потом Хьюго признался, что влюбился в меня в тот самый миг, когда я шла к нему навстречу по террасе. Да и мое обычное равнодушие было поколеблено неотразимой жизнерадостностью и обаянием этого молодого офицера.

— Давайте как-нибудь покатаемся по Роттен-роу, — весело предложил он после нескольких минут разговора. — Вы, конечно, умеете ездить верхом. А лошадей я достану.

— Но у меня нет амазонки, — возразила я.

— Не беда, — настаивал Хьюго. — Можно обернуть одну юбку вокруг одной ноги, а вторую — вокруг другой, и получится как раз то, что надо.

— На роу женщинам не полагается ездить по-мужски, — объяснила я. — Это просто парад лошадей и наездников с соблюдением всех правил приличия и верховой езды.

На это Хьюго заявил радостно:

— Вот мы и покажем им, как ездят верхом австралийцы.

Помня переполох, который поднял на Темзе Гарри, когда показывал, как австралийцы умеют грести, я не очень-то стремилась вызвать сенсацию на Роттен-роу, но умерить восторг Хьюго от предвкушения этого события я оказалась не в силах. К счастью, дальше разговора дело не пошло, так как он на следующий день должен был лечь в госпиталь, а я через несколько недель возвращалась в Австралию.

Но с первой же встречи мы почувствовали смутное влечение друг к другу. Хьюго отвез меня домой и взял с меня обещание навестить его в госпитале. Полковник Тодд был встревожен — ему это показалось любовью с первого взгляда. Человек грубоватый и прямолинейный, он тут же объявил:

— Можете обручиться с ним, если вам хочется, но замуж за него не выходите, пока не кончится война.

Но я и не помышляла об обручении с кем бы то ни было и, само собой, не могла вообразить, что Хьюго в мыслях зашел так далеко.

В то время как раз были опубликованы «Пионеры», и Хьюго жаждал прочесть мою книгу. Но прежде чем мы встретились с ним снова, в газетах появилось сообщение о том, что его наградили Крестом Виктории.

Я поздравила его телеграммой и тут же совершенно забыла о нем, потому что мне вдруг как снег на голову свалился братец Найджел, прибывший из Дарданелл с плавучим госпиталем. Едва успев сдать квалификационные экзамены и стать врачом, он тут же добровольно вступил в армию. Автоматически он получил звание капитана, и форма чрезвычайно ему шла. Я была несказанно счастлива видеть его и вместе с ним радовалась благополучному завершению его долгой борьбы за диплом, хотя мысль об опасностях, ожидающих брата, несколько умеряла мою радость.

Я постелила Найджелу в холле своей квартиры, и нам удалось провести вместе несколько счастливых дней, пока его не вызвали на судно.

А потом ко мне явился полковник Тодд и рассказал, что из-за запущенной раны у Хьюго внезапно начался менингит. В бреду он говорил обо мне, но, по словам полковника, идти в госпиталь мне не следует, пока Хьюго не разрешат принимать посетителей. Вскоре раздался телефонный звонок из госпиталя.

— Один раненый австралиец очень огорчен, что вы не навестили его, — сказала сестра. — Для него будет полезно, если вы придете в госпиталь.

Разумеется, я немедленно помчалась туда; Хьюго, довольно бледный, с головой, обмотанной теплым шарфом, все еще не вставал с постели, и мне стало совестно. Смущение мое усилилось, когда, схватив меня за руку, он сказал:

— Отчего вы раньше не приходили? И даже не написали ни слова?

Я рассказала о неожиданном приезде Найджела и о том, что говорил мне полковник Тодд. Вскоре мы уже непринужденно болтали о том о сем, словно тайное влечение, притягивавшее нас друг к другу, не требовало никаких объяснений.

Хьюго читал тогда «Пионеров», и я ожидала от него каких-нибудь лестных замечаний. Вместо этого он сказал:

— У вас там ошибка в первой же строчке!

— Какая же? — спросила я.

Хьюго объяснил, что я спутала крытую пролетку с фургоном. Но у такой пролетки два колеса, а у фургона четыре. Я призналась, что понятия не имела об этом различии; но издатель специально просил меня употребить слово «фургон», так как, по его словам, английский читатель не знает, что такое «крытая пролетка».

Потом к нам присоединился Рик, брат Хьюго, года на два старше его. Рик тоже лежал в госпитале после ранения, но уже выписался; через несколько дней ему предстояло выехать в свой полк в Палестину. Братья любили друг друга, как Давид и Ионафан. Рик, красивый мужчина, выше Хьюго и шире его в плечах, обладал теми же типично австралийскими качествами, которые меня восхищали в них обоих, — мужественностью, прямотой и бесстрашием кавалеристов, умеющих справляться с людьми и животными, непринужденным изяществом осанки и манер — всем, чего так не хватало лондонским моим знакомым.

— Да, побольше бы нам вот таких мужчин для улучшения породы, — заметил как-то один старый иссохший генерал, критически оглядев Рика.

Но Рику не пришлось улучшать породу. Он был убит несколько месяцев спустя во второй битве под Газой.

Хьюго рассказал мне о сражении, в котором получил рану, и об атаке на Рассел-Топ, когда был ранен Рик. Об этих боях я слышала и от полковника Тодда. Он горячо возмущался тем, что, несмотря на его протесты, в катастрофе на Рассел-Топ было бессмысленно принесено в жертву столько жизней, и с восхищением говорил о бое, который вел Хьюго на шестидесятой высоте.

Я решила написать статью для австралийской печати на материале рассказов полковника Тодда и Хьюго. Но для начала я отправила Хьюго письмо с просьбой ответить на несколько вопросов — по его подсчетам, на девятнадцать. Поступок, прямо скажем, довольно жестокий в тех обстоятельствах.

В ответ на первый мой вопрос Хьюго написал: «Большинство ребят уже около 13 недель торчали на полуострове и порядком выдохлись, когда я прибыл в Анзак (5/VIII 15). До этого я оставался в Египте с полковыми лошадьми, партией выздоровевших раненых и подкреплением (у нас в полку их еще называют «крепышами»). Потом 7 августа мы предприняли эту дурацкую атаку (начальство вряд ли одобрит такое определение — они предпочитают другое, правда, на ту же букву, и называют атаку «достославной»), которая стоила нам примерно половины нашего прекрасного полка и почти целиком погубила восьмой полк (Виктория), причем нам не удалось пустить кровь ни одному турку. Наша третья бригада легкой кавалерии состоит из восьмого, девятого и десятого полков (Виктория, Южная Австралия и Запад). Но, по-моему, Мак-Бин довольно верно описал все дело в А. Б. («Австрало-азиатский британец», Лондон), в одном из недавних номеров. Я не читал статьи, только просмотрел ее и предпочел лучше думать о той реке в лунном свете, девушке на берегу, о ее «холодных руках» и всем, что отсюда, естественно, следует. Я проснулся, обнаружив, что надо мной жужжит москит и «Бабетта» щупает мой пульс и удивляется, с чего это он участился — накануне был 82, а теперь 112? Но какой во всем этом прок, ведь вы все равно давно позабыли, что писали мне о реке и москитах, к тому же это только первый вопрос, и надо мной еще висят остальные восемнадцать.

В этой атаке (на Рассел-Топ) Рик остановил свой отряд; пуля попала в правое легкое, и ему еще повезло, он свалился в воронку от снаряда около «потайной траншеи», которую наши вырыли перед своей огневой линией. (Немного раньше здесь погибло множество турок.) Рассел-Топ достался нам от новозеландцев; бедняги турки не заметили траншеи, ну и почти все свалились туда, там их и прикончили гранатами (я больше всего полагаюсь на гранаты; каждому солдату следовало бы полчаса в день тренироваться в метании пятифунтовых гранат)».

Когда я приходила проведать Хьюго, он жаловался на то, что у меня холодные руки, и еще он говорил, что плохо спит, и тогда я посоветовала ему перед сном мысленно представить себе спокойную медленную реку в лунном свете. Совет мой ему не помог — это и не удивительно после всего, что ему пришлось испытать.

Он нарисовал схему, чтобы я могла представить себе, как развивались события на шестидесятой высоте, когда десятый полк захватил окоп; но о своей роли в ее удержании и обороне он не сказал ни слова. С величайшим восхищением вспоминал он всегда о людях, сражавшихся рядом с ним, и горевал о тех, кто погиб в то раннее воскресное утро, особенно о капрале Феррьере.

Отвечая на другой мой вопрос, Хьюго писал:

«В атаку шли примерно 170 ребят из десятого — по крайней мере столько нас было там к началу боя по списку, хотя потом мне говорили, будто только человек двадцать пять выдержали до конца. Множество здоровых, крепких ребят после первой же схватки валились замертво и уже ничего кругом не видели и не слышали, хотя были целы и невредимы. Удивительно, как мало в тот вечер было убитых.

Не забудьте замолвить словечко и за турецких ребят, мы на них не в обиде — они славные и умеют драться. И пошутить тоже умеют, скажем, вывесят для нас плакат с надписью: «Падение Варшавы» или, если мы стреляем по их подзорным трубам, помашут — мол, не попали, мимо. Большинство рассказов об их зверствах — чистейший вздор».

О том, как Хьюго заслужил орден, я узнала из статьи сержанта Мак-Миллана, который участвовал в бою на шестидесятой высоте.

Мак-Миллан, человек довольно состоятельный, добровольно пошел служить в десятый полк легкой кавалерии. Его отчет о сражении был напечатан в Лондонской «Дейли мейл» (27 октября 1915 года). Прочитав статью, я решила, что мне нет нужды еще раз писать о том же. В статье Мак-Миллана говорилось:

«Утром 29 августа лейтенант Троссел с группой других офицеров, среди которых был и генерал, чьего имени я не знаю, в течение долгого времени осматривал вражеские позиции. Возвратившись, он сказал, что нам поручено захватить и удержать очень важную позицию.

Вскоре подошел генерал и обратился к нам с речью. Предстоит очень трудное и важное дело, объяснил он, и выполнить его приказано нам. Мы должны отбить у врага и удержать окоп, обладание которым абсолютно необходимо для успеха большой операции. «Захватив окоп, — сказал он, — вы должны держаться до последней капли крови. Я верю в вас, друзья мои».

Окоп находился на расстоянии восьмидесяти-девяноста ярдов, и разделявшая нас полоса земли была совершенно ровной и плоской. Предстояла довольно длинная перебежка, к тому же, когда прозвучал сигнал к атаке, пули так и свистели кругом. Однако потери наши были невелики, и во мгновение ока мы уже ворвались в окон. Большинство турок бежали от наших штыков, а с теми, кто остался, мы очень быстро разделались.

Троссел находился на правом фланге, а я на левом, но я совершенно отчетливо видел его. Вместе с ним были капрал Феррьер, капрал Мак-Ни, рядовые Мак-Магон и Рентон. Им досталась наименее защищенная часть окопа; устроив баррикаду из мешков с песком, ребята отбивали ее гранатами и ружейным огнем. Снова и снова турки пытались выбить нас, но мы снова и снова обращали их в бегство.

Вот тогда-то с особенной яркостью и проявился боевой дух, который я всегда чувствовал в Тросселе. Настоящий командир, он был там, где жарче всего кипела схватка. С гордо вскинутой головой, весь в упоении битвы — именно таким мы представляем себе воина былых времен, когда бой шел в открытую, один на один. Голос его звенел, подбадривая остальных: «Держитесь, ребята, всыпьте им как следует!» И ни один из нас в те минуты не отступил бы ни на шаг, даже ради спасения своей бессмертной души.

Он вел нас и дрался наравне со всеми, пуская в ход винтовку и гранаты. Никто в полку лучше Троссела не умеет орудовать винтовкой, и множество атакующих турок полегло в тот день от его руки. А как он метал гранаты! Он на лету перехватывал вражеские гранаты, и они летели обратно, на турок. Он дрался как человек, не знающий ни страха, ни пощады. Да, в тот день мне довелось видеть двух истинных героев.

Вторым был рядовой Мак-Магон.

Но будем справедливы и ко всем остальным, сражавшимся за тот окоп. Они оказались достойными своего командира. Турки намного превосходили нас численностью и дрались упорно, отчаянно. То был жестокий и долгий бой, и я не могу назвать ни одного человека, которому удалось бы выйти из него целым и невредимым. Но именно он, Троссел, ныне кавалер Креста Виктории, вел нас, вселял в вас уверенность в победе...

Я не знал тогда, что Троссел сражался, уже получив три ранения, одно из них очень тяжелое...»

Я навестила Хьюго в госпитале еще раз. Сохранился моментальный снимок, на котором мы пьем чай в госпитальном парке, поднимая чашки за здоровье друг друга.

Мой пароход отплывал через несколько дней. Хьюго непременно хотел на прощание зайти ко мне домой. Сестра говорила мне, что он, готовясь к этому, каждый день понемногу тренировался в ходьбе. Я боялась, как бы подъем по шести лестничным маршам не повредил раненому, и умоляла сестру, чтобы она не позволяла Хьюго подвергать себя риску, если он еще недостаточно окреп.

Все же он пришел, и мы простились среди чемоданов, ящиков с книгами и прочих моих пожитков. Мне не верилось, что чувство его ко мне не просто мгновенная вспышка вроде лесного пожара, которая быстро угаснет. Расстались мы грустно, так и не признавшись, насколько сильно влечет нас друг к другу.


Лиззи и Эмили пришли попрощаться со мной. Лиззи со слезами умоляла:

— Не ездите в эту Австралию, мисс. Там вас кенгуру могут сцапать.

Я объяснила ей, что кенгуру совершенно безобидные и кроткие животные и что люди сделали им гораздо больше вреда, чем они людям. Других моих друзей беспокоили подводные лодки; многие пытались отговорить меня от столь рискованного в военное время путешествия.

Плавание и впрямь было опасным. Первые две или три ночи наш лайнер «Восток» сопровождали миноносцы; судно рассекало бурные волны моря в кромешной тьме. На палубе запрещено было даже зажигать спички и курить. Спасательные пояса лежали прямо на койках, чтобы можно было воспользоваться ими в любую минуту. Но соседка по каюте мне попалась на редкость веселая и очаровательная. Она запаслась в дорогу бутылкой сухого «Монополя» и до поздней ночи потчевала меня вином и неприличными анекдотами. На другой вечер пришел мой черед угощать соседку шампанским и веселыми историями, хотя и не столь рискованными и остроумными, как те, что рассказывала она. И все же мы умудрились весело проболтать опасные ночные часы, а под утро даже поспать немного.

В Порт-Саиде мы узнали, что за последнюю неделю в Средиземном море было потоплено тринадцать судов. Все восхищались тем, как наш капитан перехитрил подводные лодки, двинувшись сначала на север, а затем держась вблизи африканских берегов. На окраине Порт-Саида спешно сооружали огромный военный лагерь. По слухам, он предназначался для войск из Галлиполи, хотя, когда мы отплывали из Англии, никаких разговоров об эвакуации не было. Предполагалось, что эвакуация будет проводиться в обстановке абсолютной секретности, но, судя по всему, сведения об операции просочились в Египет задолго до ее проведения.


Загрузка...