Семья

Еще 9 марта 1946 года Герингу сообщили, что его жену выпустили из тюрьмы. Он очень обрадовался этому, но категорически запретил ей приезжать в Нюрнберг и выступать в качестве свидетеля защиты. Он запретил делать это и своему пасынку Томасу фон Кантцову, хотя тот 13 марта 1946 года написал длинное письмо адвокату Штамеру, в котором выразил готовность выступить свидетелем на процессе и перечислил все известные ему случаи, когда Геринг спасал от преследований евреев и других жертв гестапо.

Эмми поселилась в Закдиллинге под Нойхаузом и добиралась до. Нюрнберга с немалыми трудностями, хотя проехать нужно было всего каких-то 40 километров. В разрушенной до основания Германии сделать это было совсем не просто, но Эмми было уже не привыкать к трудностям. Они с дочерью ютились в деревянном домике посреди леса. Водопровода там не было, а дрова им приходилось заготавливать самим. У Эмми осталось всего одно платье, одна шляпа и пара поношенных туфель.

23 марта 1946 года у нее побывал доктор Гильберт. Вот как он описал свой визит:

«Я посетил г-жу Эмму Геринг, которая после освобождения из-под ареста вместе со своей дочерью и племянницей перебралась в домик, затерявшийся в лесах Закдиллинга вблизи Нойхауза. Условия жизни там были довольно спартанскими — ни централизованного отопления, ни горячей воды. Она оказалась весьма симпатичной особой лет 45, правда, несколько сентиментальной, что легко объяснить ее переживаниями. Маленькой Эдде я подарил шоколадку, после чего г-жа Геринг отправила дочь поиграть на время беседы со мной. После ее ухода она сказала: «Вы можете себе представить, что этот безумец приказал расстрелять девочку?»

Эмма с горечью поведала мне, что по приказу Гитлера они были арестованы и приговорены к расстрелу, так как Гитлер утратил доверие к Герингу. Г-жу Геринг до глубины души возмущала эта несправедливость:

«Семь недель под вашим арестом были, конечно же, мукой, но, поверьте, это не идет ни в какое сравнение с тем, что свалилось на нас, когда Гитлер велел арестовать и расстрелять Германа и всю нашу семью. Муж пришел в ярость оттого, что фюрер мог заподозрить его в неверности. Он так разошелся и так честил Гитлера, что я боялась: охрана пристрелит его на месте. Я попросила охранника забыть обо всем, что он слышал. Солдат ответил мне, что он, конечно, позабудет, но считает, что мой муж прав. «Неверность»! Один только Бог знает, на какие жертвы пришлось пойти моему мужу, храня преданность фюреру! Он потерял здоровье, состояние и первую жену в результате путча 1923 года. Он во всем поддерживал Гитлера. Он помог ему прийти к власти. И в благодарность за это получил ордер на арест и приказ о расстреле. Они хотели расстрелять даже моего ребенка! Когда мы узнали о самоубийстве Гитлера, Герман с горечью заметил, что самое ужасное для него то, что он уже никогда не сможет объяснить Гитлеру, как тот был несправедлив, подозревая его в измене».

Гильберт, со своей стороны, высказал удивление, что Геринг до сих пор держится за свою верность Гитлеру, хотя сейчас всему миру известно, что Гитлер — убийца. Сознание этого должно было бы, по мнению американца, освободить рейхсмаршала от присяги Гитлеру.

«Конечно! Конечно! — радостно согласилась Эмма, но тут же молитвенно сложила руки. — О, если бы я могла хотя бы пять минут поговорить с ним! Хотя бы пять минут!»

«Единственное объяснение тому, что он продолжает твердить о своей верности Гитлеру, — предположил Гильберт, — заключается исключительно в его неприятии иностранного суда».

«Да, да, верно! — подтвердила Эмма. — Именно в этом! Я знаю, что он думает… Если бы здесь хоть кто-нибудь поступил по-мужски, встал и сказал бы: «Да, я поддерживал фюрера, а сейчас я стою перед вами — делайте со мной что хотите!» Как стыдно, когда немцы теперь бьют себя кулаком в грудь, утверждая, что, дескать, они никогда не поддерживали Гитлера и будто бы в партию их загоняли силой. Кругом — сплошное лицемерие, это отвратительно! А он хочет показать, что хотя бы в одиночестве не будет ни от чего отрекаться, как последний трус».

«Но тем самым он ставит себя в сомнительное положение, — возразил американец. — Даже сейчас он готов оправдывать политику Гитлера. Есть ли вообще предел этой «верности Нибелунгов»? Он обязан признать свою вину и ради себя самого, и ради германского народа».

Эмма согласилась с этим и еще раз повторила:

«О, хоть бы раз увидеть его! Хотя бы на десять минут! — и продолжила: — Мне теперь ясно, что он, увидев, как многие немцы отвернулись от Гитлера и стремятся скрыть свою связь с ним из-за страха перед победителями, решил стать в позу. Он ненавидел Гитлера за все, что тот натворил. Но что касается верности — тут Герман просто фанатик. В этом я его не поддерживала. Как можно хранить верность тому, кто хотел убить нашего ребенка?»

Далее супруга Геринга высказала мысль о безумии Гитлера.

«Если бы отыскался психиатр, который рискнул объявить Гитлера душевнобольным, его немедленно расстреляли бы», — справедливо заметил Гильберт.

«Тогда мой муж занял бы его пост и освободился бы от никому не нужной присяги на верность… Боже мой, участь Германии могла бы быть другой, лучшей, если бы он еще до войны стал фюрером. Войны бы вообще не было, не было бы и репрессий! Вы знаете моего мужа. Он не из тех, кто снедаем ненавистью. Он и сам жил, и давал жить другим. У Гитлера же — совсем другой характер. У него была одна только железная решимость и бесконечное стремление идти к поставленной цели без каких-либо компромиссов или передышек. Поначалу он таким не был, но к концу жизни явно повредился умом… Потому что если человек не может отдыхать, не может смеяться, если держит руки вот так…» — Эмма скрестила руки внизу живота.

Она вспомнила, что однажды попросила Гиммлера организовать ей поездку в. Освенцим после того, как к ней стали поступать сведения о том, что там творятся какие-то странные дела. Но Гиммлер ответил отказом, посоветовав не вмешиваться вдела, которые ее не касаются. Кстати, Эмми сообщила Гильберту, что ни в одном из нескольких тысяч полученных ей писем о положении в концлагерях ничего не говорилось о массовых убийствах, что навело ее на мысль о том, что ее корреспонденция перлюстрировалась гестапо. На самом деле, скорее всего, в тех концлагерях, из которых поступали письма, массовых убийств действительно не было. Ведь ей писали только о тех лагерях, которые располагались на территории Германии и Австрии. Вряд ли писали из Освенцима, — о нем ей скорее было известно лишь понаслышке. Массовые же убийства проводились именно в тех концлагерях, которые были расположены в Польше и на оккупированных советских территориях.

Эмми призналась Гильберту, что по-прежнему любит мужа: «Мне так досадно, что я не могу ничего для него сделать! Он был так добр ко мне, а сейчас я не в силах что-либо изменить! У меня нет средств даже для того, чтобы достать необходимое ему. Он всегда ограждал меня от всех проблем».

Гильберт пообещал связаться с чинами оккупационной администрации и попросить их вернуть Эмми конфискованную при аресте одежду. Он также взял письмо для Геринга от Эмми й маленькую открытку от Эдды. Доктор так подвел свои впечатления от встречи с женой рейхсмаршала:

«Я расстался с ней с ощущением, что дама сердца Геринга до сих пор любит своего сиятельного рыцаря, поместившего ее в «башню из слоновой кости». Оттуда ей было удобно взирать на своего героя и восхищаться его бурной натурой. Даже суровое осознание того, что ее герой был прислужником у суперубийц, не развеяло иллюзий относительно супруга».

На следующий день Гильберт посетил Геринга и передал ему послания от жены и дочери. Читать их при американце рейхсмаршал не стал, но поинтересовался, как у них идут дела. Гильберт рассказал о своей беседе с Эмми и о том, в каких условиях они живут. Он сообщил:

«Мы много говорили о вашей верности Гитлеру, о его приказе арестовать и расстрелять вас и вашу семью, в том числе и маленькую Эдду».

«Я теперь уже не верю, что приказ мог исходить от самого Гитлера. Это — дело рук Бормана, этой мерзкой свиньи, — заявил Геринг. — Если бы эта мразь оказалась в моей камере, вам не было бы нужды отдавать его под суд, это я гарантирую! Я задушил бы подонка голыми руками! И не только за те гадости, что он сделал мне, но и за все его вероломные дела, которые он творил, втершись в доверие к фюреру».

Насчет же своей верности Гитлеру Геринг заметил:

«Знаете, я никогда не прославлял и не осуждал его. Не могу осуждать его и сейчас».

«Я ожидал такого ответа, — признался Гильберт. — Вы не хотите высказать иностранному суду то, что у вас накипело на душе».

«Разумеется, мне к тому же хотелось показать моему народу, что существует еще такое понятие, как верность», — заявил в ответ Геринг.

«Ваша жена очень расстроена вашей слепой верностью фюреру, в особенности после его приказа расстрелять вас. Вот ее слова: «Мне бы хоть раз увидеть его! Хоть на пять минут!»

Геринг ответил со снисходительной улыбкой:

«Да, да, понимаю. Она может влиять на меня в отношении многих вещей, кроме одной — моего кодекса чести. Тут меня не собьет никто. Я позволял ей распоряжаться в доме, я делал для нее все, что она пожелает, но если речь шла о принципиальных для мужчины вещах, тут уж, извините, женщинам доступ закрыт. — А затем, после паузы, добавил: — Моему народу уже приходилось терпеть унижения. Верность и ненависть еще раз объединят его. Кто знает, может быть, в эту минуту рождается тот, кому суждено сплотить мой народ и отомстить за все унижения, которые мы терпим сейчас?»

Очевидно, даже призыв любимой жены публично осудить Гитлера, пусть даже не для облегчения собственной участи, а ради справедливости, не возымел действия на Геринга. Рейхсмаршал предпочел войти в историю «верным паладином» предавшего его фюрера, при этом открестившись от самых постыдных из гитлеровских преступлений.

Загрузка...