— Наступление, атака, штурм — настоящие методы гражданской войны,— перехватил нить разговора Долгушин.— Маленькие, но дисциплинированные, хорошо вооруженные армии дороже полчищ сброда.
Капитан Юрьев, вытянув трубочкой губы, незаметно сплюнул, он предпочитал молчать, боясь выдать свою некомпетентность. А Долгушин вскочил с места, на лице его появилось мрачное выражение.
В последние дни ротмистр вынашивал всевозможные планы разгрома дивизии Азина на подступах к Ижевску. Были разобраны и отброшены разные варианты, но Долгушина внезапно озарила простая и великолепная в своей простоте идея. Сперва бледная, неопределенная, казавшаяся невозможной, идея эта постепенно приобретала жемйужный блеск победы. Для воплощения ее хорошо подходили офицерские роты его подка.
— Русские офицеры всегда отличались дисциплиной. Умри, но сохрани свое знамя! Умри, но спаси свою честь! Умри за веру, царя и отечество! Можно сколько угодно варьировать обстоятельства, в которых погибает русский офицер, но он погибает как рыцарь долга и чести. Рыцарский дух русского офицерства не исчез вместе с царской армией. Офицеры по-прежнему мозг и душа наших полков, во всяком случае моего полка имени Иисуса Христа. Коварству и смелости красных я решил противопоставить волю, мужество, презрение к смерти наших офицеров и... и... психологию! Да, и психологию, господа, и незачем удивляться. Я брошу своих офицеров в психическую атаку против красных. Что такое? А, да, вас поражает неожиданное сочетание слов: атака и психология! Военным специалистам еще не известен такой термин — психическая атака? Что ж, они скоро его узнают. Это мой термин. Я его выдумал для своей, еще никем никогда нигде не применявшейся атаки...
— Не представляю, что это будет? — сокрушенно спросил Юрьев.
•— И мне не совсем ясно,— сказал заинтересованный Граве.
— Всем известно психологическое воздействие внешней, декоративной стороны войск на людские толпы,— ответил Долгушин. — И действительно, в слитности, в точности, согласованности движений, стремительном темпе марширующих- войск, блеске знамен, возбуждающем реве оркестров таится гипнотизирующая сила. Она возбуждает солдат, опьяняет военачальников, устрашает обывателей.
Эта блестящая военная сила кажется неодолимой на всяких маневрах и парадах. Особенно страшной представляется она нашим мужичкам — серой и вообще-то очень мирной скотинке. А теперь вообразите, господа, как с развернутыми знаменами, под рев оркестров быстрым, парадным шагом пойдут офицеры полка имени Иисуса Христа? Одним своим видом, презрением к противнику, к собственной смерти они психически разоружат толпу. Они поселят страх, и все обернется паникой. А паника всегда гибельна для бегущих. Самое главное в такой атаке — выдержать нарастающий темп движения, неразрывность рядов, величавое спокойствие атакующих. Разумеется, командиры идут впереди.
— Это божественно! — воскликнул капитан Юрьев, и румянец заиграл на его припудренных щеках.
— Даже я увлекся вашим романтизмом войны,— сказал Граве. — Готов идти в психическую атаку...
В этот вечер Долгушин рано вернулся к отцу Андрею. Хотя священник и познакомил его со своей племянницей, Долгушин не обратил на нее внимания. Всегда сумрачному ротмистру была безразлична такая же пасмурная девица. Долгушин предпочитал пофилософствовать с отцом Андреем о событиях быстротекущей жизни за рюмкой вина.
Отец Андрей встретил постояльца собранным на стол ужином, бутылкой смородиновой настойки. Ротмистр и священник ужинали, громко разговаривая.' Ева в полуоткрытую дверь слышала каждое слово.
—* Тревожно на душе, Сергей Петрович, все боязнее жить,— жаловался отец Андрей. — Неужели господь оставит нас в роковые минуты? А ведь предчувствую — не только православному воинству, но и священнослужителям придется вставать против антихристова семени...
Крест советую держать в левой руке, а в правой маузер. С крестом хорошо, с маузером надежнее,— мрачно заметил Долгушин. Он рассказал о задуманной им психической атаке.
— Иисусе Христе, помилуй мя грешного! — перекрестился отец Андрей.
— На бога надейся, да сам не плошай — старая пословица,
ваше преподобие,— усмехнулся Долгушин. — Я не люблю словесной шелухи, я — человек действия. Сам поведу свой полк в психическую атаку.
Ева невольно запоминала каждое слово Долгушина: слишком невероятной показалась ей картина психической атаки, только что нарисованная ротмистром. Вдруг она насторожилась: ротмистр уже говорил о другом.
— Солдатов и Чудошвили уничтожили несколько тысяч человек, половина из расстрелянных — никакие не большевики. Возьмите хотя бы баржу смерти в Гольянах, которую так ловко увели красные из-под носа наіпей контрразведки. На этой барже Солдатов и Чудошвили успели погубить триста человек, в том числе и вашего брата...
Долгушин закурил ттапиросу и долго молчал, глядя на скорбный лик богородицы. Взгляд его упал на приоткрытую дверь в горенку: как ни тихо сидела Ева, ротмистр догадался о ее присутствии.
— Там кто-то есть,— указал он пальцем на дверь.
— Ева, это ты? — спросил отец Андрей.
Ева выглянула из-за. двери; Долгушин встал и поклонился.
— Я мешаю вашей беседе? — сказала она. — Могу прогуляться.
— Нет, нет, что вы! — засуетился Долгушин. — У нас нет никаких секретов.
— Посиди с нами, побалуйся чайком. — Отец Андрей удивился тревожному виду племянницы.
С той минуты, как Долгушин заговорил о начальнике контрразведки Солдатове, Ева слушала все внимательнее, напряженнее.
— Фельдфебель Солдатов и его помощник Чудошвили приносят больше вреда белому движению, чем целая дивизия красных,— продолжал Долгушин, принимая от Евы чашку с чаем. Негодяи, на которых негде ставить пробы. Душегубы! Я знаю одного полубезумного купчишку, больного манией преследования. Купчишка этот выдумывал себе врагов, даже письма, полные угроз, писал в собственный адрес. И кидал их в почтовый ящик. А когда письма приходили к нему, читал, закрывшись на затвор. Потом со страху бежал в полицию. Вот таков и Солдатов, только погнуснее, потому что обладает властью. Он и провокатор, и жандарм, и судья, и палач...
— Почему же его не уберете, если он такой мерзавец? —• спросила Ева.
— Теперь все измерзавились, а в контрразведке особенно. Замените Солдатова хотя бы Чудошвили, но ведь один негодяй равен другому. Если Чудошвили убивает деревянной колотушкой мужичков на барже, так почему же ему не повторить такое убийство в масштабе всей России? Дорвется до власти и — раззудись рука, размахнись плечо.
— Этого не может быть! — категорически возразил отец Андрей.
— В России все может быть, ваше преподобие. Были Иван Грозный, Малюта Скуратов, были и другие. Почему же не появиться этакому новому Чингисхану? Я даже не могу вообразить последствия его убойной деятельности,—говорил, все более мрачнея, Долгушин.
Опасная мысль, запавшая в голову Евы, уже не покидала ее. Еве стало казаться совершенно необходимым уничтожение начальника контрразведки Солдатова. С этой мыслью она делала домашнюю работу, ходила на прогулки, читала книгу. Ева старалась смирить себя и жарко молилась, а наваждение не проходило. Образ отца возникал в ее памяти и властно требовал возмездия.
...Сутолока военного учреждения захлестнула Еву своими особенными нервными звуками, обманчивой самоуверенностью, тревожной деловитостью. У дверей вытягивались часовые, машинистки трещали ундервудами: из-под их розовых пальчиков выскальзывали приказы, неумолимые, как пули. Дежурный офицер за столом, испуганная очередь посетителей, парадный шик комендатуры как бы утверждали незыблемость белой власти..
Ева встала в очередь за женщинами, измученными бедой и бессонницей. Жители предместий испуганно смотрели на дежурного — от него зависело спокойствие нынешнего дня и надежда на завтрашний. Скажет, не скажет о судьбе родных и близких? Поручик, словно отчеканенный на таинственной военной машине — строгий и вежливый, ясный и замкнутый одновременно,— механически отвечал на робкие вопросы:
— Приходите завтра. Что с вашим мужем — пока неизвестно. Судьба вашего сына зависит от него самого. Вы зачем, мадемуазель? — Дежурный не мог скрыть своего восхищения при виде Евы.
— Я хотела бы видеть господина Солдатова.
— Он вызывал вас, мадемуазель?
— Да, вызывал,— солгала Два, запотевшими пальчиками сжимая спрятанный за пазуху браунинг.
— Одну минутку, мадемуазель. — Поручик выскользнул в соседний коридор.
Ева видела, как ощупывали ее взглядами машинистки, часовой у двери, какие-то чересчур аккуратные офицеры. Подозрительно долго не возвращался дежурный. Наконец он вернулся, попросил уже равнодушно:
— Прошу пройти. Четвертая дверь налево.
Ева подошла к двери, на ходу перепрятав браунинг в карман шубки. Открыла дверь в просторную, сиреневую от сбоев комнату и увидела Долгушина, стоявшего у окна. То, что Долгушин оказался в кабинете Солдатова, было совершенно
непредвиденным обстоятельством, и Ева растерялась. Ротмистра тоже озадачило появление Евы.
— Что вам угодно? — раздалось справа. Солдатов стоял в углу, опершись кулаками в спинку стула; разноцветные глаза следили за девушкой.
Не отвечая, Ева выдернула браунинг, но Долгушин ловко перехватил ее руку. От щелкнувшей пули посыпалась с потолка * штукатурка.
— Ах ты, сволочь! — Солдатов приподнял стул, с размаху ударил им об пол. — Ты у меня сейчас запоешь, ссука! Я с тобой поговорю с пристрастием,— Солдатов шагнул к Еве.
— Я спас тебя от пули, поэтому я и допрошу ее,— твердо возразил Долгушин. — Думаю, юная террористка не станет запираться.
— Ладно, допрашивай,— согласился Солдатов и засмеялся нервно, хрипло.
Долгушин привел Еву в свой кабинет. Усадив вздрагивающую девушку, прикрыл двери.
— Ну? — спросил он с тихой злостью. — Что это вы затеяли? Для чего вам понадобилось стрелять в Солдатова? Тоже мне политическая фигура.— Он выбросил на стол браунинг Евы. — Из этого пистолетика вороны не убьешь, не то что Сол» датова. Зачем такое глупое покушение? Скажите откровенно, я еще могу спасти вас от пули.
— Как спасли от моей пули палача и провокатора? До этой поры я ненавидела одного Солдатова,' теперь ненавижу и вас...
-— Все это вздор — ненависть, месть, любовь. Отвечайте на вопрос.
— Солдатов убил моего отца. Я хотела казнить палача.
Долгушин тут же вспомнил: «Азин расстрелял мою мать в Арске, я поклялся отомстить убийце». Он раздвинул штору, посмотрел в окно.
— Вам нельзя оставаться в Ижевске,— сказал он. — Уходите сейчас, немедленно, куда угодно. Не попадите только в лапы красных, они в пятнадцати верстах от города. Красные вряд ли будут снисходительны к дочери русского дворянина. Пойдемте, я провожу вас...
Пугаясь встречи с патрулями мятежников, Ева блуждала по окрестным лесам, пока не вышла к длинному, узкому озеру. За озером слышалось пыхтение паровозов, стук вагонных колес, но в дымных сумерках не было видно железнодорожной линии. Ева набрела на проселочную дфогу, пошла по ней к железной дороге.
Ее задержал красный патруль, привел в сторожку путевого обходчика. Дежурный придирчиво и дотошно стал выяснять, кто она такая.
— Я из Ижевска. Сообщите обо мне командиру дивизии Азину,— ответила Ева.
Ишь ты,— присвистнул дежурный. — Доложи о ней Азину. А может, ты самая что ни на есть белая контра? — Дежурный добродушно рассмеялся и стал названивать по телефону.
Он звонил невыносимо долго, спрашивал, отвечал сам. Прикрыв ладонью урчащую трубку, обращался к Еве:
— Как твое божье имя-хвамилья? — И кричал в трубку: —• Евой девку кличут. Чё, обратно не понял? Емельян, Василий, Антон... Во, теперь верно, Е —В—А... Ну чё шло, чё шло? Она же бает — самого Азина хорошо знает. Мало ли кто его знает? Тоже верно. — Дежурный уныло повесил трубку. — Не признают тебя, товарищ мадам. Придется до утра заарестовать.— Дежурный сбросил неловким жестом со стола листок.
Ева подняла бумажку, положила перед дежурным.
— А ты чти, чти,— посоветовал он, опять берясь за телефон. — Чти, полезно и девке прочесть.
— «Клятвенное обещание,— прочитала Ева крупные красивые буквы. — Если ты молод, силен и здоров, если ты не трус и не желаешь быть снова рабом, НЕ МЕДЛН... Измучен борьбой и устал твой брат — красноармеец защищай советскую землю. НЕ МЕДЛИ! Спеши на помощь к нему. Исполни свой долг перед ним. НЕ МЕДЛИ! Помоги ему в священной борьбе за свободу. Спеши на помощь. ИДИ, ИДЙ!»
От проникновенных, задушевных слов возникало желание совершить что-то необыкновенное и хорошее. Но никто не нуждался в Еве: она чувствовала себя одинокой и чужой в этом ночном осеннем мире. Драматические события отлетевшего дня вызвали полное безразличие ко всему, даже к самой себе. Ева откинула голову и задремала. Поздней ночью ее разбудил дежурный:
— Проснись, девка, приехали за тобой. Сам Азин тебя в штаб востребовал...
Ева смотрела на Азина совершенно новыми, заинтересованными глазами. Было приятно видеть, как он разволновался,' узнав о ее покушении на Солдатова.
— Разве можно так нелепо рисковать собой? Вас же спасло чудо, если можно назвать'чудом прихоть белого офицера,— говорил Азин. — Ротмистр Долгушин? Мне знакомо это имя по Казани. Да, знакомо, и связано оно с неприятным воспоминанием.
— Я была невольной свидетельницей разговора Долгушина с моим дядей,— сказала Ева. — Долгушин готовит против вас психическую атаку.
— Что, что? — спросил Азин. — Как вы говорите — психическую атаку? _
Ева, как могла, рассказала о психической атаке, задуманной Долгушиным.
Очень интересно! Этот Долгушин совсем не дурак. Спа-
сибо вам,— поблагодарил девушку Азин. И, подумав,
спросил: —А что вы думаете делать, Ева?
Она ответила сразу же, как о давно решенном:
— Поступлю добровольцем в вашу дивизию. Я могу быть телефонисткой, сестрой милосердия. Умею ездить верхом и даже, даже,— Ева смущенно покашляла,— даже стрелять из браунинга.
— Вы любите лошадей? Я тоже от них без ума. —Азин улыбнулся внезапно пришедшей веселой мысли. — У меня есть смирнейшая кобыла Юська. Лупил у нее под ухом из маузера, пока не приучил к выстрелам. Чудесная лошадка, я дарю ее вам.
38
По бревенчатым стенам лесного полустанка Юски хлестал ветер, косыми леденящими полосами пробегал дождь; в зыбких косяках раскачивались, глухо шумя, пихты.
Командарм одернул суконную гимнастерку, пригладил ладонью торчащие волосы. Все еще хмурясь —он не терпел эффектных фраз,— заговорил:
— Мы солдаты и знаем, что такое дважды превосходящие силы противника. А наш — умный, опытный, хорошо вооруженный— противник станет драться отчаянно. — Командарм приостановился, будто прислушиваясь к барабанящему в окно дождю.— У нас же есть мужество великой и справедливой идеи. Мы сражаемся за все, что нам дала революция. Завтра —* седьмое ноября. Завтра на рассвете мы начнем штурм мятежного Ижевска. Командующим всеми войсковыми частями назначаю Азина. Предупреждаю: подкреплений не просить. Их нет. Патронов не требовать. Их нет. — Шорин чуть усмехнулся в жесткие усы. — Я хотел сказать — патронов самая малость, все равно что нет. Никаких дополнительных приказов не ждать, каждый командир действует по обстоятельствам. И каждый должен сделать все возможное и все невозможное для освобождения Ижевска. В добрый час!
Азин так и не уснул в Эту предпраздничную ночь. Перед рассветом он почувствовал неясное беспокойство: все, казалось, было хорошо, все надежно, на исходных позициях стоят боевые полки. Центральную позицию перед городом между деревнями 1 Завьялово и Пирогово занимают части Третьего сводного полка Северихина. В отваге его Азин не сомневался. Не волновался он и за Четвертый полк: Чевырев уже вышел на берег озера около оружейного завода. На правом фланге стоят Полтавский и Смоленский полки. Все казалось ясным и обоснованным: сперва артиллерийская подготовка, потом Северихин, Чевырев, Дериглазов начнут штурм.
При всей точности плана операции неясное беспокойство не
оставляло Азина. Все думалось: упущены какие-то мелочи, которые могут изменить ход событий. Азин с неохотой поставил на стыке центра и правого фланга только что прибывший из-под Казани Второй Мусульманский полк. Полк этот сформирован наспех из дезертиров, мешочников, спекулянтов. Сейчас уже нет времени что-то изменять в плане штурма, Азин лишь запомнил: Второй Мусульманский ненадежен. Да вот еще Вот-кинск! Чтобы лишить ижевских мятежников помощи из Воткинска, Шорин приказал перебросить Первый пехотный полк. Пехотинцы пройдут в эту ночь сорок верст, чтобы на боткинской дороге соединиться с матросским отрядом Волжской флотилии. Успеют ли они подойти, соединятся ли?
Азин не только нервами — кожей своей ощущал приближение грозных минут. Не выдержав беспокойства, он надел полушубок, вышел из вагона.
От земли поднимался туман, и был он новой непредвиденной случайностью. В сырых передвигающихся завесах все стало зыбким, неопределенным, угрожающим. Вязкая мгла скрывала рельсы, кюветы, лес, в котором есть безымянное озеро. На его берегу Четвертый полк Чевырева готовится к захвату оружейного завода.
Азин думал о том, что рядом, в сосняке, ивовых кустах, неубранной конопле, притаились красноармейцы. Вокруг сыро, промозгло, знобко; ни человечьего вскрика, ни железного лязга в этой туманной, полновесной, болезненной тишине.
Из кустов неслись слабые шорохи, трески, шепотки. За спиной Азина кто-то шумно вздохнул, и он увидел лошадиные ноги, шагающие к нему. За лошадьми выплыла легкая черная фигурка.
— Еще слишком рано, Шурмин,— сказал Азин. —Спал бы, я бы тебя разбудил.
— Не могу я спать .в такую ночь.
Из тумана черными зеркалами проявлялись затоны извилистого озера. Начинаясь у железнодорожного полотна, озеро уходило к северной окраине оружейного завода. Там оно превращалось в непроходимое болото.
Если туман сердил Азина как неожиданная помеха, то Чевырева он- радовал, словно добрый союзник. Туман позволял Четвертому полку перейти через озеро и незаметно подобраться к заводским цехам. Чевырев выслал разведчиков и, сидя на корточках, грел руки над робким, желтым, как цветок подсолнуха, костерком.
Азин и Шурмин появились из тумана бесшумными тенями.
— Озеро глубокое? — спросил Азин.
По горло на самых мелких местах. Пулеметы над башками нести придется.
— Пора бы начинать переправу...
— Разведчиков жду, вот-вот вернутся.
■
— Ты не забыл, какой сегодня день?
— Пятница. А что?
— Праздник! Седьмое ноября. Годовщина революции, а не простая пятница.
— Смотри-ка ты, а я и вправду забыл,— удивился Чевы-- рев. — Господи боже, кто-то выживет из нас в этот великий день?..
Послышались всплески воды, на берег вскарабкался полуголый разведчик. Фыркая, отряхиваясь, подпрыгивая на одной ноге, он сообщил вятским быстрым говорком:
— Прошвырнулся по тому берегу, значица. До самого до завода проколесил, чисто-начисто пусто. А на заводском дворе, значица, хоть лопатой беляков огребай. Видел своими глазами, до самого заплота доползал...
— Приготовиться к переправе,— отдал короткую команду Чевырев. По невидимым кустам прокатился настойчивый шепоток: приготовьсь, дотовьсь, товьсь...
Чевырев стал раздеваться, не видя, но угадывая, что рядом разоблакаются его бойцы. Оттого что сотни людей вместе с ним войдут в студеную воду, он почувствовал себя бодрее. «Мятежники не выставили даже дозоров, уверены, что мы не полезем через озеро. А ведь в таком тумане нас можно накрыть, как перепелов».
Чевырев вошел в озеро: по телу побежали острые мурашки, озноб подобрался к горлу, ноги .увязали в донном иле. Он видел только одни головы да пулеметы и винтовки, поднятые над ними.
Чевырев посмотрел на только что оставленный берег. Туман радел, выдвигая из своих глубин все новых и новых красноармейцев. Ухая от морозящей воды, они вбегали в озеро, поднимая на вытянутых руках оружие. Твердые, зоркие глаза Че-вырева не смогли разыскать на берегу ни Азина, ни Шурмина.
...Часам к десяти утра туман стал расходиться. В дымном от непрекращающихся пожаров небе появилось чахлое, без золотого блеска, солнце. В его вялом, равнодушном свете особенно жалкими казались деревушки Завьялово и Пирогово, грязные холмы, голые березы на них.
За этими холмами был Ижевск.
За этими же холмами скрывались многоверстные окопы с пулеметными гнездами, опутанные колючей проволокой. Заграждения тремя ощеренными рядами с востока, юга и запада прикрывали мятежный город.
В это мокрое праздничное утро Азин, сопровождаемый Шур-миным, объезжал позиции, хотя и без того знал расположение всех полков и рот. Он ехал рысью, весело поглядывая на своего юного связного, то и дело поправляя красный шерстяной шарф на груди. По широкому, бросающемуся в глаза шарфу бойцы отличали его от всех командиров.
Азин видел, как расслаивался, истаивал туман, а вместе с ним улетучивалось и недавнее беспокойство. В Азине появилась уверенность в успехе штурма. Как зародилась эта уверенность, он не мог бы объяснить даже себе, но она дала ему бодрость, ясную силу и ту легкую приподнятость, что так необходима в самые напряженные минуты.
Азин проехал на позицию Северихина. Красноармейцы узнали его, невыспавшиеся лица их улыбались.
— Твои бойцы измучились от одного ожидания, а, Севери-хин?
— Когда будет сигнал к штурму? — спросил Северихин.
— В одиннадцать часов. Жди орудийного залпа. Полчаса осталось,— сказал Азин.
— Самосаду нету. Перед штурмом покурить страсть как охота.
— Держите! — подал Шурмин пачку махорки. — Мой солдатский паек, пять дней в кармане таскаю.
— Вот это подарочек, да еще в день седьмого ноября!
Северихин сразу же набил трубку. Раскуривая, наклонил голову, к чему-то прислушался.
— Ты ничего не слышишь? — внезапно спросил он Азина.
— Нет, ничего. Нет...
— Духовой оркестр где-то играет...
Теперь уже все уловили звуки оркестра. Азин приподнялся на стременах, вытянул шею, завертел головой. Лутошкин сказал:
— А я и мелодию узнаю. «Наверх же, товарищи, все по местам». Ну да, мелодия «Варяга».
За бурыми холмами росла лихорадочная волна музыкальных звуков. Она катилась к Завьялову и Пирогову, и, как бы уступая ей дорогу, смолкали все посторонние звуки.
На одном из холмов сверкнули под солнцем медные трубы, тарелки барабанов и появились музыканты. За ними возникли черные, размашисто шагающие цепи. Первая, вторая, и пятая, и десятая — шли дворянские, купеческие, кулацкие сынки. В стремительном темпе взлетающих ног была какая-то твердая механическая сила. 1
— Они опередили нас! — крикнул Азин. — Давай, Шурмин, скачи к Дериглазову. Пусть подпустит офицеров как можно ближе, а потом из пулеметов их!.. А хорошо, черти, идут! Пьяны, что ли? Северихин, полное спокойствие. Собьешь их с парадного шага, кавалеристы довершат дело. — Азин помчался к полустанку, где находился кавалерийский полк.
Над передней цепью, шагавшей с особенным шиком, клубилось бело-зеленое знамя, открывая скорбный лик Иисуса Христа. Рядом со знаменем, вздымая над головой большой крест, шел чернобородый священник. Сбоку от него шагал офицер в кавалерийской фуражке, с маузером в руке. Северихин приме-
тил и правофлангового: грузин в алой черкеске самозабвенно вскидывал левую ногу.
— Не страшно, Игнатий Парфеныч? — спросил Северихин, становясь на колени перед пулеметом.
— Тоскливо до боли. Может, эта тоска и есть страх?
После возвращения из плена Лутошкин стал обучаться стрельбе из винтовки. Стреляя по деревянным человеческим фигурам, он испытывал неприятное ощущение: все чудилось, что, находясь в полной безопасности, расстреливает далеких, беззащитных людей. Теперь же, когда Игнатий Парфенович видел идущих офицеров, неприятного ощущения не было. Люди в приближающихся цепях превратились в удобные подвижные мишени. Они двигались все так же равнодушно, блестя штыками, загнанно вздыхая. Игнатий Парфенович скосился на побледневшее, со сжатыми губами и удивленными глазами лицо Се-верихина. Командир полка, опустив бинокль, смотрел на красноармейцев; притаившихся в кустах, буераках, ноябрьской грязи, освещенных чахлым солнцем, последними облачками испарявшегося тумана.
До передней офицерской цепи оставалась какая-то сотня шагов...
— Девяносто семь, девяносто шесть,— автоматически отсчитывал шаги ротмистр Долгушин. Он шел сбоку колонны, взмахивая маузером. Психическая атака, разработанная им в бессонные ночи, перестала быть болезненной мечтой,—она воплотилась в чудовищную действительность.
Теперь уж никто и ничто не остановило бы этих молодых, сильных людей со штыками, взятыми на руку. Они шли в психическую атаку не потому, что Долгушин опьянил их словами о воинском долге, любви к отечеству, бессмертной славе,— их гнала ненасытная злоба.
— Восемьдесят шесть, восемьдесят пять,—продолжал он отсчитывать шаги. — Я сам иду рядом со всеми. Мы все сейчас как .герои. — Долгушин не хотел сознавать, что никогда не будет героев, сражающихся против своего отечества. Внезапно он уловил новый музыкальный ритм оркестра. Понял, что оркестр играет уже легкий, пританцовывающий Егерский марш. Как празднично ревут трубы, с какой удалью ухают барабаны! — Семьдесят восемь, семьдесят семь.— Долгушин убыстрил свой шаг, и вместе с ним ускорила ход и первая цепь. Еще звучнее защелкало бело-зеленое знамя, ярче просиял крест над головой отца Андрея. «Славно идет поп, у него военная выправка, а смелости хватит на двух фельдфебелей. Что за звериная сила в Несторе Чудошвили! Прохвост, каннибал, но в мужестве ему не откажешь». — Шестьдесят пять, шестьдесят четыре... — Долгу -
шин подался вперед, чтобы увидеть первого красноармейца. Красные озираются, испуганно вскидывают головы.
Долгушин уже не шел, а бежал с обезображенным злобой лицом..»
Круглые огненные разрывы, дымные смерчи встали за спиной идущих офицеров.
Северихин поднялся из кустов во весь свой высокий рост...
— Огонь! — скомандовал он.
— Огонь, огонь, огонь! — пошло от бойца к бойцу короткое смертоносное слово. Заработали пулеметы, загрохали винтовочные залпы. Голос Северихина растворился в лавинном реве: красноармейцы вскакивали с земли, вырастали из-за кустов...
Дериглазов исполнил азинский приказ — подпустил офицеров на пятьдесят шагов. Он бежал над лежавшими в жидкой грязи бойцами, орал хрипло и грозно:
— Не поднимать башков!
После пулеметных очередей, когда офицерские цепи смешались, приостановились, закрутились на месте, Дериглазов швырнул в них гранату.
— За революцию!
Началась общая схватка: дериглазовцы дрались прикладами, штыками, хватали офицеров за горло, прыгали на них, сшибая на землю тяжестью тел.
Шурмин переживал незабываемый час своей жизни: минуты спрессовались в миги, но время будто приостановило бег. Потеряв ощущение времени и места, он обостренно видел разорванные картины схватки.
На него надвинулось шуршащее тяжелым шелком знамя. Шурмин схватился рукой за древко, знаменосец упал, увлекая с собой и его. Шурмин выбрался из-под знамени, наступил сапогом на лик Христа, отодрал зеленый шелк от древка. Кто-то властно дернул за знамя. Шурмин обернулся. Чернобородый священник замахнулся на него большим серебряным крестом, Шурмин выстрелил. Священник рухнул лицом в грязь.
Новая фигура привлекла внимание Шурмина: здоровенный барабанщик шел к нему, прикрывая грудь медной тарелкой.
Красноармеец-татарин с размаху всадил штык в живот барабанщика: тот, скорчившись, сел на землю. А Шурмин уже видел новую отвратительную картину: грузин, похожий на огромную алую осу в черкеске, застрелив красноармейца, собирался сокрушить прикладом второго. Сзади на грузина прыгнул Дериглазов.
Шурмин вертелся на месте, не выпуская из рук упругий шелк, пока не сообразил: вражеское рнамя — прекрасный трофей. Он стал обматывать шелком грудь, но тут что-то -ожгло его и швырнуло на убитого священника.
В глазах Шурмина вспыхнул белый слепящий свет, и все почернело.
Азин едва сдерживал желание кинуться в гущу рукопашной схватки. Еще вчера он так и поступил бы. Сегодня же он находил в себе силу — не поддаваться соблазну. Командарм возло- . жил на него ответственность за штурм мятежного города, и страх за возможный неуспех удерживал, и этот страх был важнее самого отчаянного героизма.
Азин следил за психической атакой с высокого бугра около железной дороги. Под бугром в березовой роще стояли кавалеристы Турчина. Он ходил по узкому гребню бугра, поглядывал на далекие дымные, то и дело меняющиеся картины боя, ожидая, когда офицерские цепи попадут под перекрестный огонь Северихина и Дериглазова. Азин надеялся: как только офицеры побегут —кавалеристы Турчина станут рубить, колоть и гнать, и гнать их до самой смертной черты. Кдвалерия побеждает внезапностью, и почти невозможно пехоте отбиваться от ее атак. Эту старую, любимую всеми кавалеристами истину знали Азин и Турчин и верили в нее. Но вот психическая атака сменилась рукопашной схваткой, схватка развернулась на трехверстной дуге перед городом, а офицеры все еще не бежали. Военный опыт помогал им больше, чем безумие психической атаки.
Азин почувствовал опасность изменившейся обстановки сражения. Словно подтверждая его опасения, у бугра появился всадник. Азин узнал Гарри Стена, которого он назначил командиром «дикой роты» Второго Мусульманского полка.
Стен без шапки, с лицом, залитым кровью, чуть ли не сваливаясь с седла, крикнул:
— Рота полностью истреблена! Офицеры обошли нас с правого фланга, бойцы Второго Мусульманского бегут...
Азин, готовый к неприятным известиям о^ Втором Мусульманском, все же был потрясен сообщением Стена. Оттянув на груди красный шарф, он одним махом очутился в седле.
Конная лавина хлынула за промчавшимся с бугра Азиным, вздымая тяжелую грязь. Турчин догнал Азина, и они поскакали к Завьялову, куда сместился центр боя.
Кавалеристы обрушились на офицеров, и началась схватка конницы с пехотой, в которой человеческая жизнь зависит от глупейших случайностей. Азин появлялся в самых опасных местах, но пули, клинки, штыковые удары миновали его.
Над смрадным, захмелевшим от крови, отяжелевшим от грязи, огня и пороха полем висело тусклое негреющее солнце.
Ни красные, ни белые не знали, что сражение продолжается пятый’час, что число убитых и раненых с обеих сторон уже достигло двух тысяч. Бойцы Чевырева прорва'лись на оружейный завод и сражались на дворах, в цехах, на заводской плотине. Но чевыревцы не подозревали, что северихинцы и дериглазовцы
прикладами сбивают проволочные заграждения, рвут их голыми руками, ложатся на зыбкие колючие ряды, что они уже захватили три линии окопов, а теперь с помощью кавалеристов Турчина гонят офицеров в центр города. А все вместе они не ведали, что бронепоезд «Советская Россия» овладел станцией и стреляет из всех орудий по убегающим частям противника,"что матросы Волжской флотилии и пехотинцы Первого сводного полка у деревни Динтем-Чабья разгромили воткинцев, спешивших на помощь ижевцам. О последнем событии не знал даже Азин появлявшийся в самых нужных местах в самый необходимый момент. Связные настигали его то у Завьялова, то в Пирогове то на вокзале. Торопливо и очень точно докладывали:
В арсенале засели офицеры. Сдаваться не желают.
Бить из орудий, пока не сдадутся.
На плотине много мятежных войск. Можно ли хлестануть из гаубиц?
Кто будет стрелять по заводу, того я сам расстреляю...
— I орит тюрьма, а в ней люди, тысяча голов...
— Что? Люди горят? —Азин огрел нагайкой кубанца.
Он мчался мимо грязных заплотов, серых домишек, голых тополей по разрытым, в черных блестящих лужах, улицам. Жеребец вынес его к высокой каменной стене, за которой укрывалось мерзопакостное здание с железными решетками на узких окнах. Пожар пока охватил караульные пристройки: часовые бежали, распахнув настежь тюремные ворота. Азин вынесся на просторный булыжный двор, взмахнул шашкой:
— Сво-бо-да!..
В пять часов мятежный город пал.
39
— Я назначаю вас командиром Вольской и Инзенской дивизии. Ваша задача — помогать Симбирской дивизии при штурме Сызрани. Не подведете? — спросил Тухачевский.
Да пусть п оклянет меня мать моя! Мой дед ключи от Смоленска Наполеону не сдал, как же я запятнаю свою биог’а-фию! Пусть буду последним подлецом, если не оп’авдаю вашего дове ия, Мишель,— клятвенно заверил Энгельгардт, глядя увлажненными глазами на командарма.
Тогда в дорогу! Действуйте смело, решительно и, главное, быстро,— напутствовал командарм.
Энгельгардт с чувством пожал руки Тухачевскому и Карет-скому и, откозыряв, вышел. Они проводили его долгими взглядами и, словно боясь высказать друг другу сомнения, молчали.
— Если бы был другой опытный в военном деле командир, я бы назначил его,— пасмурно заговорил командарм. — Держите с Энгельгардтом постоянную связь, следите за всеми его действиями,— предупредил он Каретского.
Против Сызрани и Самары командарм уже двинул три дивизии и корабли военной флотилии. Главной ударной силой по-прежнему была Симбирская дивизия. Получив приказ командарма окружить и взять Сызрань, Гай решил разведать оборону противника с воздуха. В его распоряжении имелся трофейный «фарман»; пилот Кожевников, затянутый в коричневый кожаный комбинезон, в шлеме, похожем на шлем богатыря, кожаных перчатках до локтя, рыжебородый и курносый, восхищал всех. Громыхающий самолет его казался загадочным, страшным, как змей из бабушкиных сказок.
— «Рожденный ползать летать не может»— написал поэт И ошибся. Ползал я по горам, а теперь решил взлететь в небо,— сказал Гай, укладывая в кабину пачки с прокламациями.
— Сперва смотрите на крылья, потом уже на землю,— посоветовал Кожевников. — Это чтоб голова не кружилась.
Они летели в легком голубом небе, над желтой октябрьской землей, над россыпью деревушек, тоскливых и серых.
Гай в бинокль разглядывал позиции белых; сплошные окопы, проволочные заграждения на север и на запад от города.
Самолет пошел на восток, к Волге. Под крыльями проплыли ажурные переплеты железнодорожного моста, путаница запасных путей большой приволжской станции. Здесь не было укреплений, но Стояли слабые заслоны войск.
«Зачем атаковать в лоб, когда лучше обойти белочехов с востока»,— решил Гай.
Самолет промчался над Сызранью. Гай заметил людей, следивших за редкостной птицей, стал сбрасывать прокламации. Листовки, подхваченные воздушными вихрями, уносились в сторону. Ощущение от первого полета было острым, приятным и возбуждающим. Гай, словно опьянев, нетвердо шагал по земле,
— Для чего вы брали бомбы? — спросил летчик.
— Так увлекся, что позабыл швырнуть их на головы белых! — Гай отцепил от пояса гранату, передал Кожевникову. —» Дарю тебе на всякий случай.
В тот же день начдив созвал совет командиров.
— Командарм приказал взять Сызрань, но для этого нужно форсированным маршем пройти полтораста верст. По полсотне верст в сутки придется шагать! У нас в Армении говорят: идущий в гору приближается к богу. Я переиначу пословицу: шагающий в бой приходит к победе. В нашем стремительном походе не должно быть уставших, отставших, изнемогших: за бодростью духа бойцов надо следить, как за исправностью оружия. < После воздушной разведки мне ясно — атаковать противника следует с востока, от железнодорожного моста через Волгу. Приказываю Первой бригаде наступать через Сенгелей и выйти на третий день к Сызранскому мосту. Второй бригаде занять Ставрополь и по левому берегу реки идти на Самару. В поход выступаем сегодня же вечером,— закончил Г ай.
...На рассвете третьего октября полки Первой бригады вышли к Волге, в тыл противника. Белые не ожидали нападения с востока, главные силы их вели бои южнее города с Инзенской дивизией. Противник не успел перебросить войска против Гая, красные полки ворвались в город.
Гай преследовал белых по железной дороге, на пароходах по Волге, пешком по левому берегу реки. Одновременно к Самаре подходили части Четвертой армии, в самом городе началось восстание рабочих. Паника охватила Самару, правительство Комуча с русским золотым запасом эвакуировалось в Уфу.
Штаб Первой армии перебрался из Пайграмского монастыря в Сызрань. Каретский разместился в здании частного' банка, а для командарма и штабных работников занял особняк бежавшего купца. Особняк был самым красивым домом в Сызрани. Каретский осмотрел его роскошные гостиные, кабинеты, спальни с кроватями из карельской березы, текинскими коврами на полу. Заглянул и в библиотеку. У стен стояли большие, красного дерева шкафы, заставленные книгами. Корешки переплетов, тисненные золотом, поблескивали в сером утреннем свете. Каретский достал одну, вторую книжицу —они оказались мастерски сделанными пустыми корками.
— Форма без содержания, красота без знаний. Гнилой купеческий товарец,—усмехнулся Каретский, подходя к письменному столику, на котором стояли бронзовые часы с фигурками Амура и Психеи. Среди карельской березы и пустых книжных переплетов часы отстукивали минуты, убегающие в прошлое. Каретский положил пальцы на голову Амура.
Раздался певучий звон, головка завертелась, массивные часы отошли в сторону, открывая тайник в стене. Каретский увидел зальщенные бутылки.
— Сюрприз славный! Давно не пил французского коньяка.
Каретский не успел вынуть бутылку — позвали к прямому проводу. Вызывал командарм. Каретский следил за телеграфной лентой с таким отвращением на лице, что телеграфист стал читать приглушенно.
«Энгельгардт оказался предателем. С частью работников своего штаба бежал из Кузнецка. Где скрывается изменник, неизвестно. Примите все меры к розыску и аресту Энгельгардта»,— сообщал Тухачевский.
— Мерзавец! Лично расстреляю, когда попадется в руки! — рассвирепел Каретский, но ругань не принесла успокоения. Победа в Сызраци; оскверненная предательством, теряла свой блеск в его глазах.
Вечером в штабе армии было весело и оживленно. Только что были получены вести о взятии Самары: в город вошли Вторая бригада Симбирской дивизии и полки Инзенской. Но раньше всех очутился в городе Гая Гатй. Про сумасшедший его поступок рассказал Саблин, примчавшийся из Самары на паро-
возе. Польщенный общим вниманием, он говорил, взмахом руки подчеркивая слова.
— По Самаре еще разгуливают офицеры и спекулянты, еще на вокзале стоят чешские эшелоны, — говорил Саблин; — а над городом появляется самолет с красными звездами на крыльях, садится на каком-то" пустыре, из него выходят двое в кожаных комбинезонах, перепоясанные накрест пулеметными лентами, обвешанные гранатами. Вот так и шагают они на почту и приказывают: «Отбейте-ка, барышни: «Всем, всем, всем! Идет народ, тираны, сойдите в могилу. Мы, красный командир Гай и летчик Кожевников, заняли белую Самару...»
— Великолепно! — крикнул Каретский. — Прямо хоть картину рисуй: Гай с маузером в руке диктует стихи Андре Шенье...
— Это не помешало тиранам отрубить голову вашему Шенье,— заметил Саблин.
— Почему вы злорадствуете по любому поводу? — спросил Каретский.
— Может, радоваться мне по случаю измены Энгельгардта? Я всем говорил, что он сукин сын.
На дворе стоял ноябрь —месяц черных троп и палой травы. В небе коченела белая легкая луна, оголенные деревья томились в предчувствии первых заморозков.
Штаб Первой армии тоже томился от ожидания перемен. Среди командиров и комиссаров ходили слухи об отъезде Тухачевского в Москву, о назначении Гая Гай командармом. Штабисты по вечерам собирались в купеческой библиотеке: все словно захмелели от побед, полноты и яркости жизни, от избытка сил. Они были полны надежд и энергии, и командарм стал их кумиром. Одни восхищались полководческим даром юного командарма, другие — его спокойным мужеством. Третьих покоряла его образованность, четвертые радовались, что командарм приказал собирать редкие картины, книги, музыкальные инструменты, охранять исторические памятники. Но были и такие, что не разделяли общего восторга.
— Не пролетарского гнезда воробей,— сказал о командарме Саблин.
Первую годовщину революции Первая армия отпраздновала парадом. Каретский стоял на трибуне рядом с командармом, любуясь недурной выправкой бойцов, тайно гордясь своим со-причастием к созданию не просто Первой по номеру, но первой и по доблести и дисциплинированности армией революции.
— Хорошо идут, а выглядят просто орлами,— 1 шепнул ему командарм. Добавил с усмешкой: — Правда, у наших орлов больно уж затрапезный вид.
Первая армия революции шла в дырявых шинелях, в порыжелых кожаных куртках, в старых сапогах, башмаках, резино-
вых калошах. Шли бойцы, подпоясанные солдатскими ремнями,— двуглавые орлы на медных пряжках были замазаны красной краской; шли с винтовками всех систем.
— Каждому овощу свое время. Придет времечко и для мундиров и для блестящих парадов,—ответил Каретский.
ПосЛе парада командиры и комиссары собрались в штабе. Каретский зачитал только что полученную телеграмму об освобождении Бузулука Симбирской, теперь официально названной Железной дивизией. «Население Бузулука встречало наши части восторженно, с колокольным звоном и музыкой»,— телеграфировал Гай. После телеграммы Каретский объявил постановление ВЦИК о награждении командиров и комиссаров. Отличившиеся в боях награждались золотыми часами, портсигарами, кожаными куртками и даже серебряными подстаканниками. ВЦИК наградил Тухачевского золотыми часами с надписью: «Храброму и честному воину». Торжественный этот день был отмечен дополнительной нормой питания: каждому бойцу выдавали полфунта черного и четвертушку белого хлеба. Красноармейцы передали белый хлеб в детские дома.
Вскоре операционный зал банка, где помещался штаб, снова был переполнен военными и партийными работниками: Первая армия провожала своего командарма. Командарм подождал, когда уляжется возбуждение, и ровным голосом зачитал прощальный приказ по армии:
— «Ввиду назначения меня помощником командующего Южным фронтом я сдал командование Первой Революционной армией товарищу Гаю... Расставаясь ныне с вами, с Первой армией, которой- пришлось мне командовать более шести месяцев, я не могу, конечно, расстаться с легким чувством. Вместе выдержали мы первые жестокие удары контрреволюции, вместе создавали мы нашу армию, покрывшую себя славой революционных побед, выискивали новые формы, новый дух Красной Армии...
Я убежден, что на другом фронте я с той же радостью и столь же часто буду читать о победах нашей родной победоносной армии под руководством ее нового доблестного командующего...»
Наступила пауза. Все молчали в напряженном ожидании. Командарм разрядил напряженную атмосферу словами:
-— У революции появился новый, еще более опасный враг, чей белочехи и эсеры. В Омске царский адмирал Александр Колчак объявил себя верховным правителем России и поставил своем целью уничтожить власть Советов. За Колчаком стоят державы мирового могущества и всепоглощающей ненависти к большевизму. Но какие бы бедствия ни принесли они на землю русскую, мы-то знаем: Революция непобедима!
Шел девятьсот девятнадцатый год.
Наступило четыреста восьмидесятое утро революции. Над Сибирью мела вселенского размаха метель.
После парада георгиевских кавалеров верховный правитель устроил прием. В большом, украшенном трехцветными флагами, зале собрались союзные комиссары, посланники, министры, весь рмский бомонд.
Тут был премьер-министр Петр Вологодский — пресыщенный жизненными удовольствиями старик. Он менял политические партии, как любовниц: был кадетом, потом либералом, потом эсером, опять стал кадетом. Завистники приписывали премьеру лукавое изречение: «Целуй ту руку, которую нельзя укусить». Офицеры ставки говорили о нем как о человеке с ясными глазами младенца и душою убийцы. Это он выпустил фальшивые царские ассигнации с предостережением: «Подделка преследуется по закону».
И военный министр барон Будберг был в зале: его квадратное, коричневого цвета лицо, седоватый бобрик волос, даже очки в черепаховой оправе служили мишенью для острот. Баро = на прозвали шаманом в генеральских штанах — предсказания его всем казались неоправданными и зловещими. В дни, когда войска адмирала продвигались на Вятку, на Волгу, барон, свер* кая колючими, злыми глазами, изрекал: «Большевизм победоносно шагает по Сибири. Доберется и до границ Китая».
Все отшатывались от него, как от зачумленного.
В зале находились старые приятели — князь Голицын и генерал Рычков. Оба перебрались в Омск из Екатеринбурга. Голицын стал начальником военных коммуникаций. Рычков возглавил военное снабжение. Князь побеспокоился и о своем племяннике, бежавшем из Ижевска: ротмистр Долгушин был назначен адъютантом верховного правителя.
283
Долгушин и его новый друг —поэт Георгий Маслов —по праву молодости обсуждали.всех находящихся в зале.
Я буду представлять тебе, Сергей, омское общество хочет оно этого или не хочет,— смеялся Маслов, беря под локоть Долгушина. Здесь мы видим формы без содержания, маски, не одухотворенные никакой мыслью. Вон генерал Дитерихс,— показал он на долговязого пожилого человека. — Этот бравый хрен в генеральском мундире думает придать гражданской войне религиозный характер. Он называет себя воеводой земской рати и переименовал свои полки в священные дружины. Иконы, кресты, хоругви —его боевое оружие. Каждое свое обращение к солдатам он заканчивает предупреждением о пришествии антихриста на святую Русь.
Раньше на Руси и дураки были крупнее, и невежды талантливее,—усмехнулся Долгушин.— А это кто? —спросил он о человеке в штатском костюме:
У, это фигура! Это миллионер Злокозов...
Злокозов словно коченел от сознания своего превосходства над омскими министрами и молодыми, скоропалительно испеченными генералами. Румяная улыбка его как бы утверждала: «Я стою десять миллионов, а вы?» С миллионером беседовал атаман Дутов.
Я не колеблюсь, когда дело касается саботажников. Недавно один кочегар заморозил паровоз, я приказал его раздеть догола и привязать к паровозу. Он тут же стал звонче железа,— отрывисто говорил атаман.
— А это что за шельма?
— Розанов, генерал-губернатор Красноярска. Садист и... и... —Маслов пощелкал пальцами,—я даже не подберу эпитетов. А рядом с ним жена, подруга любовницы адмирала.
— Как? Разве Анна Васильевна не сестра Колчака?— удивился Долгушин. ' :
— Такая же сестра, как ты мой брат.
— Анна Васильевна молода и красива.
— Потому-то розановская жаба и льнет к ней. Я согласен, Анна Васильевна воплощенная юность, и пишет стихи, и знает толк в музыке, и умна, и очаровательна...
— Да ты влюблен, Маслов!
— А кто не влюблен в госпожу Тимиреву? По-моему, мир без любви — безглазый мир. Как поэт, я мечтаю о времени, переполненном одной любовью. Ради нежности и красоты я готов забыть все, но не могу рассчитывать на успех у возлюбленной адмирала. Поэтому хочу я одной тишины, но тишина не поселяется в моей душе... — Маслов оборвал речь. — А вот это одна из дочек великой княгини Палей. Страшно гордится, что ее брат Дмитрий участвовал в убийстве Распутина. Ты не обижайся, но все эти бывшие князья, графы, бароны, княгини, баронессы в
Омске утратили свой блеск, выцвели и как-то поблекли. Скверно быть бывшим...
— Омск перенасыщен ими, как лужа грязью, — пошутил Долгушин.
— Очко в твою пользу,—одобрил шутку Маслов и опять вернулся к княгине Палей: — Прелестная эта дама уверяла меня, что Февральская революция подготовлена английским послом Бьюкененом в Петрограде. По ее словам, государь во время аудиенции не пригласил сэра Джорджа Бьюкенена присесть. Посол обиделся и устроил дворцовый переворот, который и называется Февральской революцией. Просто и хорошо — никаких Керенских, никаких большевиков! Милая, прелестная княгиня. Подойдем поцелуем ей ручку...
— Позже,— остановил поэта Долгушин,— когда она покинет этого чешского гуся.
— Терпеть не могу генерала Сырового. Гонору в нем, дутого величья... Можно подумать, что именно он спас Сибирь от красных. Ему глаз выбили в кабаке, он же утверждает — в бою под Самарой.
Генерал Сыровой пучил правый, в кровавых прожилках, глаз. Он считал себя националистом-революционером, но сердечная беседа с русской аристократкой, родственницей царя, доставляла ему наслаждение.
— О, я помню, как началась революция! Сперва появились красные тряпки на улицах, потом раздались мятежные крики. Наш добрый народ любит государя, но его величество не успокоил взбунтовавшуюся чернь, и бонапартик Керенский поселился в Зимнем дворце. А теперь эти ужасные большевики, эти монстры...
— Будьте спокойны, княгиня, мы свернем шею большевикам.—.Сыровой авторитетно крякнул, повел локтем, охраняя
Даму. - .
— Слышал рассуждения княгини Палеи о революции:' — спросил Маслов. — Каково?
— Дивные мысли! А это кто?
— Михайлов, министр финансов. Его прозвали Ванькой Каином, он больше любит допрашивать арестованных в подвалах полевого военного контроля.
В дверях появился зафранченный толстяк.
— Червен-Водали, но все шутя величают его Чернила ли, Вода ли. Во имя какой-нибудь взбалмошной идеи он может пожертвовать всем, даже своей жизнью. Поэтому адмирал держит его на посту заместителя премьер-министра.
Мимо прошел, не заметив Долгушина, недавно произведенный в генералы полковник Каппель.
— Вот это личность!.— восхищенно сказал Маслов. — Поразительно способный полководец. Имей мы дюжину Каппелей, мы были бы непобедимы.
с
— Знаю Владимира Оскаровича, но почему адмирал держит его в резерве?
— Завтра резервы будут решающей силой!
— Скажи мне, Георгий, что там за странная пара — офицер в гимнастерке с георгиевским крестом и ожиревший мужчина?
— Да это же братья Пепеляевы! Виктор Николаевич — министр внутренних дел, Анатолий Николаевич — славный наш генерал.
— Про Пепеляева слышал. «Генерал-солдатом» величают его омские газеты.
— Адмирал очень считается с братьями. Пепеляевы — вечные заговорщики, они были самыми энергичными участниками переворота, приведшего Колчака к власти. Виктор Пепеляев сейчас правая рука адмирала, учти это. Он гибок, хитер, опасен...
Движение в зале оборвалось: вошел адмирал, сопровождаемый Морисом Жаненом — командующим союзными войсками в Сибири — и английским генералом Альфредом Ноксом.
Колчак был в кителе защитного цвета, адмиральских, золотых, с черными орлами погонах. Георгиевский крест словно держал его за горло. Острыми карими глазами Колчак быстро схватывал и замыкал в круг своего внимания многих, но казался утомленным, раздраженным, чем-то расстроенным.
Над фигурой Колчака высились элегантный, словно ангорский кот, Жанен и сухолицый, закованный во френч, краги, бриджи и черный галстук генерал Нокс. Все знали: между ними идет постоянная, невидимая, напряженная борьба за влияние на адмирала.
Колчак остановился во главе стола, заговорил решительным, уверенным голосом. Сказал о промысле божьем, открывшем пути к победе белых армий, и о Георгии Победоносце, вечном покровителе православного воинства, и о любви к отечеству, о славе русского оружия, о предсмертных конвульсиях большевизма.
— Белые орлы уже пролетели за Каму, завтра они пронесутся над Волгой. Скоро знамена наших армий взойдут над древним Кремлем, и тогда наступит новая, великая эра на русской земле — эра свободы и благоденствия, ибо пришло время русских следопытов, русских пионеров, русских исследователей, русских творцов. Я не знаю, какой будет наша Россия завтра, но я твердо знаю — она не будет такой, как вчера. Поднимаю тост за здоровье русского народа...
Присутствующие рявкнули здравицу в честь верховного правителя, кто-то сипло затянул «Боже, царя храни», на него прицыкнули, он замолчал. Маслов отставил бокал в сторону.
Пить за здоровье русского народа, когда он вымирает от войны, голода, произвола? Это уже цинизм, ротмистр!
Долгушин укоризненно посмотрел в узкое, синеватое лицо поэта.
— Не фрондируй, Георгий. Болтай что угодно, но не касайся политики.
— Адмирал недавно сказал, что у него два ремесла — любовь и война. Я не могу назвать любовь ремеслом, в этом слове все же благословенный смысл.
— Ты преувеличиваешь потому, что поэт. Любовь, и гений убиты войной. Впрочем, о гении я сказал для красного словца,— в России больше их нет.
— Неправда! В Омске живет Антон Сорокин. Счетовод и поэт. Он полугений, полубезумен, но встречи с ним пблируют кровь. Его знает и адмирал. Как-то он заглянул в кабаре «Летучая мышь», я познакомил его с Сорокиным. Адмирал предложил ему стакан красного вина. «Ваше превосходительство, я не пью человеческой крови»,—сказал Сорокин.
— Это всерьез или в шутку?
— Совершенно серьезно. Кстати, в пику колчаковскому правительству, Антон Сорокин отпечатал и пустил в оборот собственные деньги. На них обозначил «Денежные знаки обеспечены полным собранием сочинений А. Сорокина. Подделыватели знаков караются сумасшедшим домом, не принимающие их — принудительным чтением рассказов А. Сорокина».
— Остроумно, хотя и небезопасно,— рассмеялся Долгушин.— А что же охранка? Не потревожила вашего безумца?
— Сорокина вызвали в управление полевого контроля. «Если бы я напечатал деньги от имени колчаковского правительства, я был бы фальшивомонетчиком. Но я — король местных писателей, Сибирь меня знает и охотно берет мои деньги»,—* ответил Сорокин.
% — Верховный может запросто расстрелять его за политические скандалы.
— Бесспорно, может, но пока воздерживается. Колчаку доставляет удовольствие иметь полубезумца, говорящего злую правду. Такие юродивые придают особый блеск диктатуре...
За банкетные столом все темпераментнее звучали тосты.
— Под святым знаменем Георгия Победоносца, под водительством верховного главнокомандующего его превосходительства Александра Васильевича Колчака наши земские рати и православные наши дружины очистят Русь от слуг дьяволовых,— говорил генерал Дитерихс.
— Не могу слушать высокопоставленных рамоликов. Пойдем в «Летучую мышь»,— предложил Маслов.
— Никак нельзя. А вдруг понадоблюсь адмиралу...
2
Маслов брел по улице, и перед ним непрестанно двигалось женское лицо, осыпанное солнечными пятнами. Маслов любовался милыми чертами, и отпадало все существующее вокруг, оставалось только одно лицо женщины, которую он любил.
Был уже вечер, когда он решительно зашагал в кабачок, но-около банка его привлекли крики и ругань — какой-то ферт избивал тростью мастерового.
— Вчера торжествовала красная скотина! Сегодня мое время торжествовать,— приговаривал ферт. .
Маслов вырвал из его рук трость, ферт ударился в бегство. Исчез и мастеровой. Маслов остановился перед колоннадой банка. За этими стенами находился золотой запас Русской империи. Здесь были спрятаны уникальные коллекции Ивана Грозното, Екатерины Второй, немецких герцогов, французских королей. Маслов был почему-то уверен, что легендарный алмаз «Шах» тоже хранится здесь. История этого алмаза была написана человеческой кровью. Он переходил из рук воров в руки перекупщиков, над ним тряслись индийские раджи. Сто лет алмаз украшал коллекцию персидского шаха. Но вот фанатики убили в Тегеране русского посла Александра Грибоедова, и, желая задобрить рассерженного царя, персидский шах подарил ему свой алмаз.
«Из всего золотого запаса хотел бы я иметь один этот алмаз,— думал Маслов. — Омытый грибоедовской кровью, он стал бы талисманом моей поэзии. Мне нужна всего лишь одна капелька крови гения, чтобы писать вдохновенно. Неужели я не создам ничего выдающегося — ни поэмы, ни вечной стихотворной строки? Чего-то мне не хватает, а чего — не пойму...»
Он постоянно сомневался в себе, часто уничтожал свои стихи, а потом ходил с темным беспокойством. «А ведь прав Долгушин, что в России больше не рождаются гении. Племя литературных гигантов вымерло, Россия опустошена преступлениями, прохвост и шпион стали ее героями. Пролетарий борется с буржуем за перераспределение прав и богатств, им нет дела до взлетов творческого духа, до поэзии, до истории». Маслов остановился, пораженный неожиданной мыслью. «Для чего же надо сохранять на бумажном листке движение истории? Она-подделывается тогда, когда делается, и сам я тоже фальшивомонетчик истории. Куда же идти? Да, ведь я иду в кабак!»
Он пошел к городской площади, на которой вздымал в вечернее небо свои синие купола казачий собор. Закат, стекая с куполов, окрашивал стены в синее пламя. Маслов вспомнил, что в прошлом году атаман Анненков похитил из этого собора знамя Ермака.
«Стервец! Украл русскую реликвию и с ней воюет против русских».
А он, прапорщик Маслов, русский дворянин, поэт, против кого сражается он? Против своего народа?
Улюлюканье, гогот, свист оглушили Маслова. У собора толпились люди, а на ограде висели рисованные цветными карандашами портреты: Антон Сорокин — печальный, Антон Сорокин — улыбающийся, Антон Сорокин — плачущий. «Жизнь ко-
роля сибирских писателей»,— кровавыми буквами извещал плакат.
Увидев в кольце любопытных самого Антона Сорокина, поэт стал пробираться к нему. Агент из военного полевого контроля строго спрашивал, для чего Сорокин вывесил свои портреты.
— А почему повсюду портреты какого-то навозника? Я живу здесь двадцать лет и только что полез на забор, а навозник уже все стены запакостил...
— Это кто же навозник?
— Да хотя бы и ты. Навезли вас со всей России— значит, навозники...
Озадаченный агент начал срывать портреты.
— Ну и свобода, ну и равенство! — насмешливо приговаривал Сорокин, и серое, чахоточное лицо его просияло-.
— Пошли в управление контроля, там тебе покажут свободу, научат равенству,— сказал агент.
— Оставьте его в покое! — крикнул Маслов. — Привет Антону Сорокину!
Агент знал, что Маслов из ближайшего окружения адмирала, и, козырнув поэту, отошел. Толпа распалась.
— Ты куда? — спросил Сорокин.
— В «Летучую мышь» пойдем?
— Что станем делать?
— Пить вино, читать стихи.
Кабачок омской богемы находился в полуподвале, на редкость мрачном и скучном, и все же его любили поэты, певички, артисты. В «Летучую мышь» заглядывали дамы великосветского общества, офицеры, банкиры, филеры, здесь гуляли чехи, англичане, французы, японцы. Тайно торговали кокаином, опиумом, золотой валютой, женским телом.
Маслов и Сорокин заняли столик у маленькой сцены. Освещаемые колеблющимся дымным светом свечей, они пили скверное вино, спорили о поэзии, осыпали друг друга колкостями и как никто здесь нуждались друг в друге.
— У тебя не хватает раскованной дерзости, ты чересчур уважаешь авторитеты, — издевался Антон Сорокин. — Твой талант направлен к одной цели — как бы не обсказаться смелым словечком. Ты всегда будешь второстепенным поэтом третьего ряда.
— А тебе хочется жить в состоянии дикой свободы? Вот у тебя избыток бесцеремонности и демагогии, это ставит двою поэзию на уровень злобы дня,— возражал Маслов.
— То-то, что злобы дня! Стихи должны бить, как в морду подкова. За дешевую демагогию верховный загоняет в каталажку, на каждое честное слово надевает намордник. — Сорокин сдвинул на кончик облуиленного носа очки, и глаза — черные, матового блеска, дьявольской глубины,— скользнули по Маслову." — В Колчаковии ложь стала необходимостью, правда опас-
10 А. Алдан-Семенов
нее революции, не потому ли вы устраиваете спектакли с виселицами на всех площадях Сибири?
К п Ч п™° Л м ТИКа Не ™ Ма ДЛЯ поэтачес ™х бесед,—миролюбиво возразил Маслов. — И нельзя не верить в авторитеты
— Самые передовые идеи стареют, самые великие авторитеты умирают. «Все подвергай сомнению»,—советовал Маркс Я следую его совету. р
— Ты сказал о наморднике на честное слово, Антон Нѵ что ^амордниГ ° береГает нас самих от себя > только 11 всего. А ты —
Развитие мысли за всю историю человечества в глазах цензоров выглядело как ересь,— усмехнулся Антон Сорокин —> Іолько такие поэты, как ты, не боятся цензуры. Чего бояться блеска там, где ничего не блещет.
В кабачке пошумливали опьяневшие прапорщики, взвизги-
вс а пых Д „ѵТп НаЧИНаЛИ затейливые споры чехи. На Р дощатой сцене вспыхнул огонь, появились и сели у костра четыре одетых в
отрепья человека. Это был знаменитый в Сибири ансамбль
лит°о Я попи и ЧеТЫРе баСЗ ГрЯІ,улІ,: « Б РОДяга к Байкалу подхо-Д Антпо Д г ЧТ0 ' Т0 поет>> — и кабачок словно продуло ветром.
Антон Сорокин не сводил взгляда с темных, как бы высечен-ных из мрака певцов. Каторжная песня была для него родной и нетленной и вызывала тоскливую любовь к Сибири.
Маслов, прикрыв веки, тоже слушал песню. Кабак словно наполнился светлым туманом, кедры и сосны, и вершины хреб-
Г; т п баИКаЛЬСКИ м ВОДЫ возникали из него, как из сна. Н а Р К а-кие-то мгновения Маслов унесся в будущее, неясное, как туман.
гп° тумана п Р 0СТ Упали только выразительные глаза У Антона Сорокина да его сухой, страдальческий рот.
доѵГ д^ѵ П га ЭТ Няг СТ п Ь я^ ЩИЙ ЯЗЫК С П Р И Р° Д0Й > но мы не понимаем друг друга. Нас разъединяет политика, отталкивают идеи грустно сказал Антон Сорокин.
Не хочу я сйорить, потому что ты все переводишь в плоскость политики. Меня же интересует одна литеІГура Она словно Тихии океан с его бесчисленными островами неоглядна’ Мои остров — лирическая поэзия. Р ’ не ? глядна -
— Тогда читай стихи.
Маслов отбросил со лба желтые волосы, в глазах сизых и узких, зажглось отражение свечи. ’
Мы носим воду в декапот Под дикой пулеметной травлей. Вы рассказали анекдот Об императоре, о Павле,
Не правда ль, странный разговор В лесу, под пулемётным лаем? Мы разошлись и не узнали — Живет ли каждый до сих пор,
Но нас одна и та же связь С минувшим непрестанно вяжет...
А кто о нашей смерти, князь,
С тоской грядущему расскажет?
От мира затворясь упрямо,
Как от чудовищной зимы,
Трагичный вызов Вальсингама,
Целуясь, повторяем мы.
Ведь завтра тот, кто был так молод,
Был всеми славлен и любим,
Штыком отточенным проколот,
Свой мозг оставит мостовым...
— Последние строчки .словно удар ножа. Ты, Маслов, все же поэт, и это роднит нас, хотя наши профессии исключают всякое духовное родство. Ты — официальный убийца в мундире, я — мирный счетовод. Но я говорю тебе — жизнь убить невозможно...
— Брось, Антон,— попросил, морщась, Маслов...— Я устал от пушечного грома и револьверного лая. Я хочу тишины. И еще тоскую по будничной мудрости жизни. — Подвижные брови Маслова напряглись, ноздри раздулись; он смотрел, не отрываясь, в иссушенное лицо Антона Сорокина, словно ждал от него неведомых истин.
— Поэты ищут краски и запахи, что придают жизни аромат и вкус. Поэтов всегда волнуют трепетные поиски истины. Любви! Счастья! Счастье заключено в поисках счастья, а ты толкуешь о какой-то будничной мудрости,— сказал Сорокин. — Вздор! Жить в одной созерцательной тишине невозможно. Как счетовод я живу бесшумно, как поэт готовлю новый скандал верховному правителю России. Бунтую против зла и несправедливости, а я ведь тоже люблю поэзию. И вот вместо лирических вечеров устраиваю скандалы политического характера, и каждая стерва может перегрызть мне горло. На днях обратился с воззванием закрыть сумасшедшие дома. Вся Сибирь сошла с ума, и нет нужды держать сумасшедших в заключении. А мания безумия совершенно небывалая — боязнь красного цвета. «Стоит пронести по улице красный флаг — моментально затрещат револьверы»,— писал я в своем воззвании.
— Зачем тебе это? — тоскливо спросил Маслов. — Ведь тебя действительно измордует первая шавка.
Маслов был свидетелем скандалов Антона Сорокина, дважды спасал его от полевого военного контроля. Маслов не понимал причин, толкавших застенчивого, скромного человека на скандалы. На опасные к тому же скандалы.
— У тебя отважное сердце, ты обладаешь острым умом. Для чего же тебе бессмысленные поступки, Антон?
— Сейчас лучше быть идиотом, чем мудрецом. Сегодня я спасаю большевиков от колчаковских жандармов, завтра спасу от красных тебя. Спасу лишь только потому, что ты поэт,— рассмеялся Антон Сорокин. — Я мягкий, я эластичный? Врешь ты все, Маслов! В моих жилах течет жаркая крювь авантюриста...
10 *
Звон гитар, разухабистый хор заглушили слова Антона Со-рокина: *
, . Наши наших в морду бьют, -Чехи сахар продают...
С разными вариациями хор исполнил такие же частушки про французов, англичан, американцев. Маслов морщился, словно от зубной боли, слух его оскорбляла балаганная грубость частушек.
Рядом с ними спорили полупьяные прапорщик и капитан. Сперва спорили приглушенно, боязливо, наконец прапорщик распалился:
— Адмирал — правитель, который есть, но которого не существует. Он виновник всех наших несчастий, а я еще должен улыбаться? Что за проклятие повисло над нами! С красными деремся мы, поручики и прапорщики, мы побеждаем, нас предают...
— Твоя болтовня — уже предательство,— сказал капитан.
— Чистого предательства нет, есть обстоятельства, вынуждающие к нему...
Капитан пристукнул кулаком по столешнице.
— Твое счастье, что я не шпион. Беда же адмирала в том, что каждый сопливый прапорщик вроде тебя делает у него политику. Прапорщики устраняют неугодных деятелей, прапорщики ужасают мужиков, прапорщики грабят буржуев. Ты забыл, какие фокусы вытворяет офицерская каста в Омске?
— А я и не помлил. Я кормил вшей на фронте, а тыловая сволочь закрепляла свои успехи моей кровью. Тыловые офицеры гоняются за призраком власти, хотят казаться сильными, вместо того чтобы быть сильными. Нас же, фронтовиков, адмирал обманул самым подлым образом.
— В чем ты видишь обман?
— Наше самопожертвование оплевано, наш патриотизм осмеян. Мы защищали Россию от немцев, защищаем ее^от большевизма, а кланяемся своим же военнопленным. Раненый русский офицер умоляет чешского солдата взять его в товарный вагон—до такого срама мы еще не опускались. Я, прапорщик белой армии, должен козырять какому-то генералу Сыровому. Он и генералом-то стал по прихоти Колчака.
— Адмирал имеет право давать звания, на то он и верховный правитель. — Капитан опять пристукнул кулаком. — На то он и диктатор.
— В омской тюрьме ночью расстреливают арестантов, подозреваемых в партизанстве. На рассвете военный трибунал приговаривает расстрелянных к смертной казни. В полдень уже известно— расстрелянные не партизаны, а мирные обыватели. Вот и весь кодекс его- диктатуры.
Дверь распахнулась, оркестр перестал играть, офицеры вставали, прищелкивая каблуками, отдавая честь.
В кабачок вошли Колчак и Анна Тимирева, сопровождаемые охранниками. Госпожа Тимирева прошла к столику так, словно пронесла хрустальный сосуд.
Маслов, задыхаясь от покорной нежности, не сводил взгляда с властных, веселых ее губ: казалось невероятным, что в пропахшей винным перегаром атмосфере молча улыбается женщина, одно слово которой сделало бы его счастливым.
На сцене опять заиграл оркестрик. Появилась рыжеволосая певичка, объявила надтреснутым голоском:
— «Гори, гори, моя звезда», любимый романс его превосходительства адмирала Колчака...
Адмирал слушал давно позабытый романс, упершись локтями в столик, подавшись вперед; Анна сидела прямо, победоносно, стараясь уловить смысл романса. Слова возникали и таяли — недоговоренные, непрочувстЕОванные, оставляя легкое беспокойство.
— Современный романс на стихи Георгия Маслова, лучшего поэта Сибири,— объявила певичка.
Ее надтреснутый голосок стал унылым и плачущим, мелодия тускло замерцала в прокуренном воздухе. Маслов недовольно завертелся на стуле, к нему подбежал лакей с бутылкой шампанского, завернутой в снеговую салфетку. Хлопнула пробка, взыграла искристая струя.
— Презент от его превосходительства,— шепнул лакей.
— Вроде шубы с барского плеча!—Антон Сорокин поднялся со стула. — Тише, вы, навозники, когда говорит Антон Сорокин— мозговой центр Сибири! Я думаю — я великий писатель, но, возможно, я только хороший счетов’од. Другие думают, что они новые наполеоны, а на деле обыкновенное дерьмо...
В зале стало неприятно тихо, все повернулись к Сорокину,
— Предлагаю тост за такого же великого человека, как я. За адмирала Колчака! Пожелаем адмиралу вернуться на военный корабль, а не томиться в степном городишке, где нет ни моря, ни эскадры.
— Я заткну тебе глотку! — Капитан вскочил со стула.
— Никто не поддерживает моего тоста? Тогда вы желаете зла нашему адмиралу. Я бы на его месте...
Охранники схватили за руки Сорокина, поволокли к выходу. Маслов бросился к столику адмирала.
— Он же безумец, ваше превосходительство! Он поэт, но он безумец. Что скажут иностранцы, если сажают в каталажку поэтов, ваше превосходительство!
— Не трогайте безумцев,— попросила Анна, кладя пальчики на рукав адмирала.
— Оставьте его! — Колчак вынул батистовый, платок, брезгливо вытер ладони. — Пойдемте, Анна Васильевна. Здесь душно.
Пасмурный сидел адмирал в домашнем кабинете миллионера Злокозова.
Богатейший человек, Злокозов кроме золотых приисков на Урале имел сталелитейный завод в Златоусте, паровые мельницы в Петропавловске и Омске, большую дачу в урочище Боровом, под Кокчетавом. Теперь Злокозов гордился, что в его омском особняке поселился верховный правитель России: это придавало и дому, и фамилии фабриканта особый, исторический отблеск.
Десять великолепно обставленных комнат были в распоряжении адмирала и Анны Васильевны. Она, правда, усмешливо говорила, что обстановка похожа на смесь купеческого жирного тщеславия и мещанской изысканной лжи.
Квартиру адмирала охраняли стрелки Мильдсексского батальона, выделенные командиром английского экспедиционного отряда. Адмирал никому не доверял, кроме этих стрелков: англичане были самыми надежными его союзниками.
Адмирал нервно и торопливо курил, положив ноги на решетку камина. Неопределенная тревога овладевала им, словно в кабинете находилось что-то незримое, но угрожающее.
Адмирал обладал незаурядной храбростью, но дух его двигался только по узкой военной тропе; он не имел глубоко продуманных целей в своей борьбе с большевизмом и не знал, какой будет его новая Россия.
«Дом Романовых развалился, династию восстановить невозможно. Да и не нужно. Я создам в России империю воинствующего разума». Он поморщился при этой мысли и стал думать уже о себе.
«Почему-то я все чаще чувствую в себе постороннего. Он наблюдает и анализирует мои поступки совершенно иначе, чем я сам. Он постоянно и назойливо опровергает меня, называет мою мечту о власти похотью честолюбца. А ради власти я постоянно лицемерю, всем своим видом говоря подчиненным: «Я нуждаюсь в вас больше, чем вы во мне. Не покидайте меня в трудные часы моего правления». А ведь все они — пешки в моих руках, и только с одним человеком я могу быть искренним».
Колчак посмотрел на фотографию Анны Васильевны — она была снята в широкополой соломенной шляпе, с букетом роз. Ее юное, с тонкими чертами лицо казалось особенно значительным из-за темных блестящих глаз.
«Что ни говори, но Анна Васильевна редкостная женщина. Из тех женских натур, что следуют за своими возлюбленными на край света, жертвуют всем, что имеют, во имя их славы или победы. — Адмирал потрогал георгиевский крест. Он получил его в бою за храбрость в Порт-І^ртуре и гордился наградой.—
894
А ради таких возлюбленных мужчины способны и на подвиг и на предательство. Ради них мы становимся поэтами, шпиона-мы, рыцарями, палачами. Анну Васильевну можно любить, можно ненавидеть, нельзя только не замечать ее. Она напоминает леди Гамильтон — так же хороша, сердечна и бескорыстна. Ее любовь помогает мне в самые трудные дни: она проехала из Ревеля в Омск через всю тифозную, голодную Россию, не пугаясь теплушек, вонючих нар, вшивых пассажиров. Любовь гнала ее неудержимо...»
Он опять почувствовал незримую опасность: что-то постукивало тихо, но четко, строго, как метроном. Он старался уловить, откуда идет этот странный, механический звук, но так и не уловил и забыл о нем.
Из окна был виден Иртыш, за ним бескрайняя равнина. Степной ландшафт казался необозримым, и только мыслью можно было достигнуть переднего края франта. Войска сражались где-то под Вяткой, Сарапулом, Бугурусланом, линия фронта напоминала гигантский лук, и стрелы трех белых армий летели к Москве, направленные рукой адмирала.
Колчак удовлетворенно вздохнул и перевел взгляд на мачту радиостанции. Радио связывало его с Лондоном и Вашингтоном быстро, но ненадежно. Станцию и особняк охраняли стрелки Мильдсексского батальона, у парадного подъезда каменел часовой — румяный, высокий стрелок в морской шинели. Своим цветущим видом он как бы символизировал всех «томми$, несущих свою нелегкую службу в колониях Британской империи. Адмирал видел Заиндевелые брови часового, легкую куржавину на волосах, далее львов на медных пуговицах шинели: он любил все, что связывало его с английской историей, ее культурой, ее обществом. Любовь к Англии была равноценна его ненависти к немцам. Адмирал не только прекрасно говорил, но и часто мыслил по-английски. Вот и сейчас, думая об Анне Васильевне, он процитировал Редьярда Киплинга —любимого поэта: «Две вещи на свете словно одно: во-первых — женщины, во-вторых : — вино; но слаще женщин, вкуснее вина есть для мужчин — война...» «Война прекрасна, война везде и всегда хороша. Я верю только в войну, она стала моим религиозным убеждением. А любовь — высшая награда мужчине, занятому ремеслом войны».
Девять месяцев назад Колчак под чужой фамилией выехал в Лондон. Его незамедлительно и секретно принял адмирал Джеллико — первый лорд Адмиралтейства.
— Ваша поездка в Англию и Америку принесет большую пользу русскому флоту. Временное правительство не способно воевать с немцами, мы возлагаем все надежды на вас,— сказал первый лорд.
Джеллико показал Колчаку новые подводные лодки, новые самолеты морской авиации и, чтобы польстить его честолюбию, усовершенствованные морские мины.
— В этих минах использована ваша идея, сэр,— ласково и почтительно говорил Джеллико. — Мы давно знакомы с вашими техническими идеями, но, к сожалению, русская техника бессильна сделать их реальностью. А вы для нас крупнейший авторитет минного дела.
Перед его отъездом Адмиралтейство устроило прощальный банкет. Джеллико и на банкете задушевно беседовал с русским гостем: оба чувствовали друг к другу симпатию. Любовь к самостоятельности, пренебрежение ко всему, не имевшему отно-. шения к военным и морским делам, прочно соединяли обоих.
— Революция —холодный нарыв на теле России. Его надо вскрыть. — Джеллико взял сигару, протянул коробку собеседнику.
— Такая операция связана с политикой, а я презираю тех, кто ею занимается. Они для меня политиканствующие хулиганы или хулиганствующие политиканы, а я солдат, привыкший получать приказания и отдавать их. Если хотите, я поэт и раб военной дисциплины,— усмешливо ответил Колчак.
— Вы солдат-повелитель, солдат-вождь армий, народа, России,— подхватил Джеллико, стискивая крепкими зубами сигару, на тяжелых, бульдожьих челюстях задвигались желваки.
— Не стоит преувеличивать значение моей особы.
— Я говорю о вашем завтрашнем дне. Предсказываю только то, что будет, если вы станете разговаривать с русскими железным языком диктатуры. Русским недоступен язык трезвой логики, они понимают только наган и нагайку. — Джеллико стряхнул в хрустальную чашу сигарный пепел.
— Революционеры не представляют русской нации, сэр. Их породили западный материализм и пресловутая ваша демократия. Разговаривать языком нагана и нагайкой надо с ними, а не с русской нацией,— возразил Колчак сразу севшим, неприятным голосом.
— Но они разжигают низменные страсти в народе...
— В России есть дворянство с его аристократической верхушкой, есть буржуазия, есть военная каста и есть чернь — дикая толпа, ревущая бессмысленное «ура» всем демагогам, болтающим о свободе, братстве, равенстве, бесклассовом обществе и прочей чепухе. Вот с такой толпой я стану разговаривать языком кнута и нагана. А русский мужик, а русский мастеровой, этот самый народ,— всего лишь пыль на голенищах моих сапог,— сказал Колчак с яростной страстью. — Наша революция захлебнется в собственной крови, другой будущности у нее нет.
— Англичане верят, что Россия переживает кошмар революции, но как ее вернуть в старое русло? Только с помощью военной диктатуры, думаю я.
Колчак наклонил голову в знак согласия: слова Джеллико о военной диктатуре соответствовали его тайным планам.
— Россию не повернешь в старое русло, монархию не воскресишь. Россия вчера — страна помещиков, сегодня — империя Керенских, завтра — соединенные штаты мелких собственников. За такую Россию я стану сражаться..
— Отныне мы — вечные друзья...
— Нет вечных друзей, нет вечных врагов, есть вечные национальные интересы, говорил когда-то Пальмерстон.—Колчак прямо и твердо поглядел в лицо первого лорда Адмиралтейства.
— Теперь иные времена, и мы можем быть только союзниками и друзьями. Миру сегодня угрожают великие социальные потрясения, от них больше всех пострадают Англия и Россия, —■-заключил лорд Джеллико.
Колчак отправился в Америку на английском военном корабле, в сопровождении почетного эскорта миноносцев. Официальная Америка встретила его восторженно, Вашингтон устраивал в его честь приемы, газеты печатали о нем статьи. Колчака величали надеждой новой России, рыцарем двадцатого века, борцом за счастье народов. Он произносил улыбчивые речи, давал немногословные интервью, хвалил американцев, но разочарование уже одолевало его. «Эти торгаши не способны к активной войне. В боях с немцами потеряли трех убитых, четырех раненых, а кричат больше, чем о сражении на Марне. Мне нужны солдаты, а не лавочники. Я готов сражаться против немцев под любым знаменем».
С этой еще неясной, неоформленной мыслью он выехал из Сан-Франциско в Японию.
В конце октября Тихий океан был действительно безмятежным, огромный пассажирский лайнер уверенно рассекал водные равнины. Колчак наслаждался редким для него покоем — гулял по палубам, сидел в библиотеке, погрузившись в чтение древних китайских философов. Его особенно интересовал Конфуций; чтобы читать философа в подлиннике, он изучил китайский язык.
На второй день плавания Колчака остановил на палубе' капитан 'лайнера и таинственно сообщил:
— В России новая революция, сэр. Временное правительство свергнуто, Керенский бежал, власть захватил Ленин —лидер партии каких-то большевиков...
Сразу улетучился весь покои, на Колчака налетели отзвуки далекой русской бури. Теперь он жадно слушал радионовости о событиях в России.
Каждое новое известие говорило, что у дворянской России, у монархистов появился новый опасный враг. Колчак сразу понял: большевизм грозит гибелью не только ему, но и всему близ-
кому, любимому, дорогому для него миру. Немцы потускнели, отошли на задний план.
Пароход еще швартовался к причалам Иокогамы, а Колчака уже обступили репортеры:
Ваше отношение к большевикам? К выходу России из войны?
Правительство Ленина, думающее заключить с исконным врагом России позорный мир, я не признаю. Вместе с союзниками стану бороться против Германии и большевиков,— ответил он резко и решительно.
Он сошел с парохода и отправился в Токио, к английскому послу Ричарду Грину.
— Прошу передать правительству его величества короля, что вице-адмирал русского флота Александр Колчак просится на службу в английской армии.
— Я передам вашу просьбу немедленно.
— Я согласен служить простым солдатом.
— Это невозможно, сэр! Вы флотоводец, а не матрос.
— У Англии много флотоводцев.
— Не каждого адмирала можно поставить в один ряд с вице-адмиралом Колчаком. Сегодня же вашу просьбу перешлю правительству моего короля.
Колчак жил в отеле британского клуба, нетерпеливо ожидая решения своей судьбы. Каждый день его могли пригласить в английское посольство и вручить приказ о назначении, пока же он писал грустные письма Анне Васильевне, заглядывал в бильярдную, рылся в книгах клубной библиотеки. Случайно ему попался трактат по военной стратегии древнего китайского мыслителя Суна.
Мало кто знает Суна на Западе, но он — основатель учения о войнах Востока. При всей затемненное™ формы, странности выражений военные мысли Суна произвели на адмирала глубокое впечатление. Колчак вновь представил и библиотеку британского клуба, и себя над книгой китайского философа.
Тогда-то бой и подал ему визитную карточку: «Иммоно Конкура Хизахиде». Он знал его еще по Порт-Артуру, когда попал в плен к японцам, сейчас Хизахиде был полковником Японского генерального штаба.
Хизахиде вошел с сердечной улыбкой на плоском желтоватом лице — весь учтивость, весь предупредительность. Они сели у камина и начали разговор, разумеется, о войне.
— Что вам делать в английской армии? Вам надо быть в Сибири, где все поднимается на большевиков,— в упор сказал Хизахиде.
— Откуда вам известно, что я собираюсь служить у англичан?
— Потому что мы знаем больше. — Хизахиде подразумевал
под «мы» международных шпионов. — В России сегодня буря, такие люди, как вы, должны быть в центре бури.
— Когда ходишь над пропастью, надо заглянуть в нее, чтобы избавиться от головокружения,— согласился Колчак. — Сра-жаться с опасностью легче, чем постоянно думать о ней. Вой-* на — самое великое дело мужчин...'
— Война — наша религия, война — наше ремесло,— изрек Хизахиде, но в узких косых глазах желтело Стылое спокойствие.
— Я люблю, во-первых, войну, во-вторых — женщину, по* этому одно рем-есло не вдохновляет меня. Женская любовь — высшая награда за военную доблесть мужчины,— возразил Колчак.
Хизахиде покачал головой с черной, словно спрессованная сажа, прической, потрогал крошечные усики.
— Любовь — тема очень сладкая и неисчерпаемая, но вернемся к войне. Моральный кодекс самураев научил меня любить Японию и императора, и я только отражаю свет его глаз. Само собой разумеется, что я исполняю божественную волю императора во всем, вот почему наша преданность ему является и нашим патриотизмом. А всякая угроза японскому патриотизму— угроза жизни нации. Русский большевизм угрожает нам, поэтому я не спрячу своих клыков, пока он существует. Мы, самураи, будем убивать большевиков спокойно и хладнокровно, словно акул. Для этого необходимо военное государство. Такое государство не терпит демократических идей, а его дисциплина является свободой его граждан. Демократизм — враг дисциплины, значит, он враг свободы...
Хизахиде подобрался, подтянулся, будто росомаха, готовая к прыжку. Всем своим видом показывал он: война — основа его жизни, его цель, его мировоззрение.
— Что такое демократические силы? — продолжал он, не убирая с губ едкой усмешки. — Развращенные люди, рвущиеся к власти, но власть не может принадлежать большему числу в силу закона глупости числа...
Все, что говорил японский полковник, утверждало собственные идеи Колчака о войне, о демократии и народе. Он воспринял идею Хизахиде как свою, давно выношенную, хорошо обработанную идею о военном государстве.
— Каждый политический деятель знает закон глупости числа,— продолжал Хизахиде. — По этому закону решение двух хуже одного, решение трех хуже двух и так далее...
— Превосходно! — согласился Колчак. — Правда, мысль о законе глупости числа примитивна, как кулак, но и убеждающа, как кулак же.
— Абсолютная власть всегда будет принадлежать одному, если этот один — сверхчеловек. Мысль тоже не новая, но живет во все времена, у всех народов. — Хизахиде опять засмеялся мелким, тусклым смешком.
«Я был настороже, беседуя с Хизахиде. Японцы как-то проведали о моей переписке с правительством английского короля. Уни знали обо мне больше, чем я сам». Адмирал вздохнул и снова прислушался.
Опять появился тихий, ритмичный звук — он исходил то ли из угла кабинета, то ли из камина.' Заинтересованный таинственным звуком, Колчак решил разгадать его причину, но к парадному подъезду подлетели санки. Кучер откинул медвежью полость, и Анна Васильевна, стройная, румяная, заиндевелая заспешила в дом.
Забыв про все, адмирал выскочил из кабинета, пробежал в прихожую, протянул руки навстречу возлюбленной.
В кабинете тяжело грохнуло, двери распахнулись, дымное пламя заволокло прихожую. В ту же минуту закричали часовые, забегали секретные агенты.
Колчак вернулся в разгромленный кабинет и увидел среди каминных обломков металлические части адской машины.
Меня называют первым специалистом минного дела, а я не догадался по звуку часового механизма о самой вульгарной мине. Любовь к вам спасла меня от гибели,— добавил он, обращаясь к Анне Васильевне, — Как же мне не верить в чудодейственную силу любви?
4
Адмирал, возбужденный и злой, мерил торопливыми шагами ковровую тропинку кабинета, а Долгушин недоумевал: почему правитель расстроен в дни успехов на фронте? Неужели из-за сводки секретных донесений?
Полевой контроль сообщил о спекуляциях, аферах, заговорах, арестах, казнях, анекдотах, сплетнях.
«Захваченный контрразведкой красный комиссар заявил: «Пусть весь мир пойдет на нас войной, победа останется за революционным народом». р
«Адмирал Колчак не понимает, что управлять Россией труднее, чем Черноморской эскадрой»,— говорит в кругу своих приближенных генерал Гайда».
Почему.я должен читать всякие глупости и скверную ложь? — возмутился адмирал, отбрасывая листки и подходя к окну.
За окном виднелась городская ветка, занятая личными поездами адмирала и высоких союзных комиссаров. Над их поездами самоуверенно пощелкивали французский и английский флаги. Адмирал еще сильнее обозлился.
Набивают русским золотом карманы,— низким, противным самому себе голосом проговорил он. — Но напрасно дума-ют, что я завишу от них, напрасно. Я обуздаю их аппетиты...
Он словно призывал Долгушина в свидетели своих действий по укрощению союзников, но тон его становился все неуверен-
нее, все тише. Адмирал не понимал, что он послушно исполняет волю генерала Нокса, уступает требованиям французов, и чем сильнее уступает, тем нахальнее генерал Жанен. Верховный правитель России удовлетворяет и прихоти чехов — всяких Гайд и Сыровых, он сделал этих человечков значительными личностями, они же платят ему интригами. Американцы воздействуют на него, японцы опутывают лукавыми сетями. А что за помощники окружают его! Заносчивые прапорщики, ставшие по его воле генералами, старые бездарные военачальники, проигравшие последнюю войну, позабывшие военное искусство рамолики, министры, еще недавно бывшие торгашами и, как от звезд, далекие от жизни. Они умеют только повторять афоризмы велициіс людей, живших за тысячелетие до них.
— У меня целый заповедник честолюбивых лбов, но нет людей дела. — Колчак остановился перед адъютантом,, откинул горбоносую голову. Сердитое и в то же время жаркое выражение тлело в его зрачках. — Я только и слышу о необходимости строгих мер. Каратели мои восстанавливают тишину в Сибири, но я не желаю кладбищенской тишины.
Долгушин почтительно слушал.
— Есть какие-нибудь известия от Савинкова? — внезапно спросил адмирал.
— Господин Савинков молчит.
— Я дал ему золота на представительство в Париже, а он молчит. Странная манера исполнять свои обязанности! Ротмистр, вы пока свободны.
Долгушин ушел в приемную.
Колчак вспомнил свой разговор с Борисом Савинковым в этом же самом кабинете. Савинков приехал из Уфы, адмирал пожелал увидеть его.
Встреча началась с осторожного прощупывания: каждый знал о другом достаточно много,, а Колчак даже читал книги знаменитого террориста. Оба были уверены в своей исключительности и в том, что им все позволено.
Савинков поздравил адмирала с успешным наступлением на
Пермь.
Я не испытываю радости от поражения красных. Как-никак я — революционер,— добавил он.
— Да, да, понимаю! Только теперь вы бросаете бомбы в тех, с кем прежде бросали бомбы.
Адмирал предложил Савинкову пост военного министра.
— Мы с вами личности, а не нули. Нам будет тесно в одной берлоге,— отклонил предложение Савинков. А вам я все же советую остерегаться красноты в своем правительстве. Если станете вести какие-либо переговоры с большевиками — обманывайте их не стесняясь. Переговоры я понимаю только как военную хитрость. Я призываю вас, адмирал, выполнить свой
■ Э01
исторический долг перед Россией, — с холодным пафосом заключил Савинков.
Колчак слушал Савинкова и думал: «Он создает заговор за заговором против той самой России, за которую был готов умереть. Его политическое имя и ненависть к большевикам могут принести мне пользу».
— Будьте моим эмиссаром в Париже. Я очень верю вам, Бо-.рис Викторович.
Не понимаю, как можно верить первому встречному,— рассмеялся Савинков.
Вы первая личность среди равных вам,— ответил комплиментом Колчак...
...Снова вошел Долгушин, доложил осторожно:
Какой-то Богачев просит приема. Говорит, вы его хорошо знаете.
— Не зна^р никакого Богачева и никого не принимаю.
Долгушин исчез, но тут же вернулся:
— Простите, ваше превосходительство, я напутал. Не Богачев, а Бегичев Никифор Алексеевич просит принять его.
Колчак выбежал в приемную, обнял высокого человека, одетого в брезентовый плащ.
— Какими судьбами? Откуда приехал? Проходи, проходи. И приказал Долгушину: — Ко мне — никого. Ты откуда прибыл, Никеша?
— С Енисея, с Дудинки,— ответил Бегичев, глядя то на узорчатый ковер, то на свои грязные охотничьи сапоги.
Адмирал усадил гостя в кресло перед четырехугольным столиком, сам сел напротив. Так было ловчее рассматривать скуластое, обветренное лицо Бегичева, принесшего с собой целый ворох-юношеских воспоминаний.
Память вернула Колчака к началу века, когда он, юный лейтенант русского флота, мечтал стать полярным путешественником. В девятисотом году полярный исследователь барон Толль собрался искать загадочную землю Санникова, затерянную якобы в Ледовитом океане, и предложил лейтенанту Колчаку участвовать в экспедиции на его шхуне «Заря».
Плавание было опасным и трудным. У полуострова Таймыр «Заря» зазимовала. Вторую зимовку провели на Новосибирских островах. Весной девятьсот второго года Толль решил с тремя спутниками по льдам направиться к загадочной земле Санникова. «Заре» же он приказал пробиваться кострову Беннетта, где и ожидать его. Если он не придет на место встречи, «Заря» должна вернуться в Россию.
Толль на острове Беннетта не появился, «Заря» возвратилась в Петербург. Русская академия наук взволновалась за судьбу Толля и его спутников. Создавались всевозможные планы их поисков. Колчак предложил свой план. Он советовал искать Толля с Новосибирских островов, поочередно осматривая весь
этот район океана. Поиски должны закончиться на земле Беннетта.
Академия одобрила план Колчака, и он выехал в Якутск, где его ждал Никифор Бегичев с собачьими упряжками, провиантом, теплой одеждой...
— Давненько мы не видались, Никеша,— возбужденно сказал адмирал. — Лет пятнадцать, пожалуй?
— Семнадцать,— поправил Бегичев, исподтишка разглядывая роскошный кабинет. «Высоко взлетел Сашка Колчак, теперь его за волосы не ухватишь»,— простодушно подумал он,
Колчак словно угадал его мысль.
— Помнишь, Никифор, наши приключения на острове Беннетта?
— Как сейчас помню, — кивнул головой Бегичев. — Я шел передом, увидел трещину, перепрыгнул. А ты неловко разбежался — и под воду. Поспел я ухватить за воротник тебя, вытащил, а лед опять подломился. Ты вновь под воду — и уже захлебываешься. Я тебя за волосы выволок, чуть тепленького, перенес на песчаную косу. Свою кухлянку на тебя, трубку раскурил, в рот тебе сунул. Оклемался ты, я тебя маленько погонял по косе. Побегали, угрелись, ожили мы...
— До смерти этого не забуду,— отозвался адмирал, выслушав рассказ Бегичева. — Тяжелое было время, но счастливое.— Он почувствовал неожиданную зависть к зверолову и горькое сожаление об утраченном.
После долгих мытарств они добрались до земли Беннетта, осмотрели ее безрадостные берега. Наткнулись на гурий с запрятанной запиской: барон Толль писал, в каком месте схоронил документы и собранные коллекции.
Они нашли и это место.
Из предсмертного письма Толля узнали они о полярной трагедии. У путешественников кончилась провизия, охота и рыбная ловля оказались бесплодными. Страшась голода, они отправились к берегам Сибири — в полярную ночь, при пятидесятиградусных морозах, через ледяные торосы.
Пурга замела навсегда путь Толля и его спутников.
Колчак и Бегичев напрасно искали следы их, и лишь поздней осенью они вернулись в Якутск...
Долгушин вкатил столик, заставленный винами и закусками. Серебряный кофейник дышал ароматом бразильского кофе, вер-ненские яблоки — горным воздухом Тянь-Шаня. Адмирал угощал Бегичева французским коньяком, предлагал гаванские сигары.
Бегичев ел, пил, курил, но тревога не покидала его. Он ехал в Омск с низовий Енисея по чрезвычайному делу, не думая, не гадая, что нынешний правитель Сибири — его давний знакомец. «Как теперь вести себя с ним? По-прежнему если — обидеться может. Сухо, по-деловому,— я не могу так». Бегичев был
человеком открытой души, не умел хитрить и выгадывать. Суровая жизнь полярного зверолова научила его сердечности, отзывчивости, он так и смотрел на всех людей.
— Что ты делаешь в Дудинке? Почему не хочешь в теплые края? — спросил адмирал.
— Обвык на севере, краше края не знаю. Женился ведь я, семья в Дудинке. Живу скудно, но на хлеб промышляю. Песца бью, лисицу серебристую, белого медведя.
— Нуждаешься в чем? — спросил Колчак, испытывая удовольствие от желания помочь Бегичеву.
— Порох, дробь, чай, мука,— стал перечислять зверолов.— Сам понимаешь: север, тундра — взять негде.
— Я прикажу, ты получишь все.
— А мне ведь много надо,— опять простодушно улыбнулся Бегичев.
— У меня есть все.
Бегичев сбивчиво, с болью заговорил:
— Инородцы, как мухи, мрут. Большой голод обрушился на тундру — род человеческий под корень косит. Я за помощью приехал. Услышал, в Омске теперь верховный правитель живет — не знал, что это ты. К нему ехал, инородец-то совсем вымрет...
Бегичев почувствовал: адмирал совершенно равнодушно слушает его. Замолчал, стряхнул пепел со своих колен на пышный ковер.
— — Не могу я помочь туземцам,— сказал адмирал. — Я веду войну против большевизма, на учете каждый фунт хлеба.
— Но ведь тундра вымрет от голода!
— Сибирь вымирает на войне ради России,—грустно возразил Колчак. .
— Война русских против русских! Такая война—болезнь ума. — Бегичев встал. — Ты, чай, денег-то не сосчитаешь, тебе изо всех стран всякие грузы шлют, а для охотников муки нет, пороху нет? Мне самому ничего не надо. Прощай, Александр Васильевич!
После ухода Бегичева адмирал долго и мрачно молчал. Упрек Бегичева, что он не сосчитает Денег, уколол в самое сердце. Адмирал- вызвал Долгушина.
— 'Позовите ко мне государственного контролера.
В последнее время он расточал золото целыми вагонами. А все же — сколько истратил? Одну, две, три тысячи пудов? Может, четыре? На этой цифре он остановился: больше казалось невозможным, немыслимым.
Государственный запас был особой заботой адмирала: при таком чудовищном количестве золота он чувствовал себя уверенно, прочно, незыблемо. Когда богаче всех, можно с кем угодно разговаривать на равных или в повелительном наклонении. «Что брг с тобой ни случилось, ничего дурного не произой-
дет, пока у тебя почти все русские драгоценности»,—уверил себя Колчак с той минуты, когда государственный запас оказался в его руках.
б
Золото русское продолжало свои полные превратностей странствия. Захваченное в Казани, оно было переправлено Кзп-пелем и Борисом Савинковым в Самару, потом в Омск.
Золотой запас потихоньку ощипывали левые эсеры, меньшевики, кадеты, русские монархисты, чешские легионеры, охрана, его стерегущая,— каждый урывал, сколько мог. Но запас был еще неисчерпаем, как сама Россия, и казалось невозможным унести в «загашниках» все золото.
Недавно адмирал устроил выставку драгоценностей и пригласил на нее Жанена, Нокса, Сырового, всех высоких комиссаров и находившихся в Омске дипломатов. Ротмистр Долгушин, сопровождавший адмирала, видел темные, смятенные физиономии людей, очарованных золотым миражем.
У Мориса Жанена улетучилась обычная величавость, он тоскливо взирал на старинные, осыпанные бриллиантами потиры Ивана Грозного, на табакерки Петра Великого, на перстни Екатерины Второй.
С Альфреда Вильяма Фортефью Нокса сползла вся английская невозмутимость. Редчайшие жемчужины, испускавшие лунный свет, золотые блюда, похожие на солнце, ослепляли Нокса. Фарфоровые китайские вазы, синие сапфиры, жаркие яхонты, вишневые шерлы, зеленые изумруды разжигали желания; алчные огоньки взблескивали в глазах генерала, пальцы хищно цеплялись за пуговицы френча.
Генерал Сыровой только кряхтел, мычал, сморкался, его бычьему воображению царские драгоценности казались лишь возможностью для бесконечного жранья, питья и прочих плотских удовольствий. У Сырового даже полиловели жилы на толстой, как бы обросшей мхом шее.
Высокие комиссары осмотрели подвалы со штабелями ящиков, опечатанных сургучными печатями. Дйуглавые орлы грозили с каждого ящика, словно предупреждая о неприкосновенности сокровищ. Ящики, набитые золотыми монетами, полосами, кружками, слитками, платиной, не могли не возбудить у иностранцев трепетной,зависти.
Колчак был доволен произведенным впечатлением. Показывая сокровища, он, сам того не желая, еще более разжег в союзниках их ненасытную страсть; золотой яд проникал в их кровь, воспалял мозг, каждый хотел поживиться от русского бесценного пирога.
Колчак подписал уже много документов на вывоз золота. Он подмахивал требования для Англии, для Японии, для
Америки, для Франции, но союзники требовали новых и новых платежей.
«Они скоро сожрут все, и тогда я гол! — сказал себе адмирал, постучав костяшками пальцев по столу. — Нет, я не такой дурак. В конце концов, я отвечаю перед Россией за это золото. История не простит мне, если я...»
Что не простит ему история, он не додумал — в кабинет вошли Долгушин и контролер государственного запаса.
Это был маленький человечек с презрительным выражением на Сморщенном личике.
— Я хочу знать, сколько золота мы израсходовали,— сказал Колчак.
Человечек раскрыл портфель, выволок из его глубины связку бумаг, пронзительно произнес:
— За год израсходовано одиннадцать тысяч пятьсот пудов двадцать один фунт золота, ваше превосходительство...
— Не может быть! — растерялся Колчак. — Этого быть не может...
Контролер протянул акт. Адмирал склонился над актом, но колонки цифр оказались номерами ящиков.
— Вами все учтено правильно?
— А как же иначе? Вот, прошу, вот! В январе нынешнего, девятьсот девятнадцатого года в Америку отправлена одна тысяча двести тридцать ящиков с золотыми монетами. Это составляет шестьдесят девять миллионов рублей. Полевой военный контроль не позволил мне вскрыть ящики и пересчитать монеты, но я установил их курсовую стоимость по учетным книгам.
Колчака покоробило, что хилый человечек в полудетских синих брючках и кургузом пиджачке фамильярно разговаривает с ним, но он не сделал замечания.
— Продолжаю. В феврале Англии и Франции отдано шестьсот сорок два пуда золота. Вторично тем же странам, да еще Японии отправлено... В марте Япония получила еще пятьсот, Франция — семьсот пудов.„ Американской фирме «Ремингтон Арме» перечислено три миллиона золотых рублей. — Контролер ежал кулачки, покачал ими перед собой.
— Что же вы замолчали?
— Мне больно говорить. Как русскому, мне больно рассказывать о расхищении наших национальных богатств. Вы заключили с американским правительством контракт на поставку оружия. Для обеспечения заказа из кладовых банка пришлось вынуть тысячу двести пятьдесят ящиков и семьсот пятьдесят четыре мешка. Золото вывезено тайно, моему помощнику не позволили даже пересчитать ящики и мешки. Когда он запротестовал, его схватили и увели. Я так ничего и не знаю о судьбе его.
— Это все? — спросил адмирал, пропуская мимо ушей замечание о таинственном исчезновении помощника.
306
Контролер разжал кулачки.
— Нет, не все! Американскому правительству отгружено еще двадцать два ящика с золотыми брусками, семь ящиков платины, тридцать четыре ящика драгоценностей Монетного двора, Горного института...
— Надеюсь, ваш список не бесконечен?
— Все имеет конец, ваше превосходительство... Я обязан доложить: золото также расхищается офицерами из охраны запаса. Недавно было похищено шесть пудов золотых монет чеканки 1791 года.
— Это правда? — медленно и тихо спросил адъютанта Колчак.
— Я уже докладывал об этом печальном происшествии, — тоже тихо ответил Долгушин.
— Офицеры арестованы?
— Офицеры бежали, поиски пока безрезультатны. — Долгушин тут же пожалел, что сказал это.
Колчак ударил обоими кулаками по столу. Вскочил с места, забегал, тяжело дыша, хватаясь рукой за сердце. Долгушин и государственный контролер сторонились, боясь оказаться у него на пути.
— Какой срам! Офицеры из охраны золотого запаса — воры! И это дворяне русские, лучшие представители белой гвардии? Из чего строить новую Россию? Из праха, из тлена? Одиннадцать тысяч пудов! Это безумие, безумие! Что я говорю? — остановился он перед Долгушиным.
— Безумие это, ваше превосходительство,— робко ответил ротмистр.
6
Метель гнала снежные тучи, заносила буераки, заламывала обледенелые сучья, волокла деревья в низкое, косматое небо.
В рёве метели жили и боль, и беда, и тусклая тревога. Белый дым обхлестывал фанерный щит, на котором неслись куда-то громадные черные всадники, вздымая сабли.
«Все на Колчака!» — требовали черные всадники.
На крыше станции вставало чудовищное насекомое, ветер осыпал его вертучей снежной пылью.
«Тифозная вошь грозит коммунизму!» — гласили косые буквы на щите.
Вагонные составы то появлялись из метели, то проваливались в нее, и нелегко было отыскать нужный вагон.
Молодой человек в собачьей дошке, в бараньей папахе остановился перед салон-вагоном с грозным объявлением на двери: «Без доклада не входить, иначе выпорю!»
— Чего тебе надо? — спросил появившийся в тамбуре паренек. — Кто таков, спрашиваю?
— Больно грубо спрашиваешь,— отозвался незнакомец. — Я к начдиву, фамилия моя Пылаев.
— Что из того, что ты Пылаев?
— Опять грубый вопрос. Мне нужен Азин.
— Я связной его, Андрюшка ЦІурмин.
— Это меняет дело. А я — комиссар вашей дивизии.
— Погоди-ка, постой-ка! Я же утром принял сообщение о твоем выезде из Вятских Полян. Когда же прикатить успел?
— На паровозе прибыл, как барин. А кто такой нахальный лозунг на вагоне начертал?
— Вагон-то ведь трофейный. Я хотел надпись вытравить, да Азин запрещает. Объявление-то, говорит, в нашу дудку дует, од-но-распроединственное слово «выпорю», а из него буржуйская морда торчит.
Азин дремал на диване, но при появлении Пылаева сел, оправил гимнастерку. Пылаев представился, подал приказ Реввоенсовета армии.
Азин прочел и саркастически усмехнулся:
— Комиссар Пылаев? А на кой шут мне комиссар? Чему ты мог бы меня научить? Стрелять? Умею! За Советскую власть агитировать? Сам кого угодно распропагандирую.
— Не обязательно вас учить, можно у вас учиться.
— Чему же, комиссар?
— Храбрости хотя бы...
— Не терплю подхалимов. Шурмин! — громко позвал Азин. — Сообрази перекусить. Кроме вареной картошки, деликатесов не держим.
Во время завтрака они осторожно расспрашивали друг друга о жизни, но когда Азин узнал, что комиссар, его ровесник, уже дважды побывал за революционную деятельность в тюрьме, то пораженно воскликнул:
ц — Когда успел, когда успел?! Раньше меня загорелся мировой революцией? Я, комиссар, готов голову сложить за идеи революции, а вот у наших врагов своей большой идеи нет.
— И у них е.сть идея, но она безнравственна. Ее безнравственность заключена в стремлении поработить свой народ...
Азин внимательно — каким-то двойным, глубоким и скользящим взглядом — глянул на комиссара. Сказал не то Пылаеву, не то себе:
— Умирать за идеи революции нравственно и прекрасно, но умирать надо с сознанием, что выполнил свой долг. А у меня такого сознания пока нет.
— Это у вас-то нет?
— Откуда оно, если я воюю одной рукой? Левая занята отправкой хлеба...
— Да есть ли более благородная цель, Азин! Бить врагов революции и спасать от голода революцию. Нет ничего выше такой цели! Хлеб стал арифметикой революции. Ты только во-
образи — в Москву приходит десять вагонов муки. К комиссару продовольствия является представитель Реввоенсовета: «Чтобы революция победила, даваіі пять вагонов хлеба для Красной Армии».
Потом приходят профсоюзы: «Рабочие умирают от голода. Кто будет заготовлять для фронта снаряды, орудия, пулеметы? Погибнет рабочий класс — кому нужна его революция? Гони, комиссар, пять вагонов».
А в приемной толпятся железнодорожники, ткачи, обувщики, ученые, артисты, даже буржуи. Да, Азин, те, кто исполняют трудовые повинности. Они резонно требуют хлеба, ибо работают. Комиссару продовольствия надо быть новым Христом, чтобы разделить десять вагонов муки на миллионы голодных ртов.
Пылаев пощипал хилые рыжие свои усики, рассмеялся коротким невеселым смешком.
— Такие-то дела, Азин! Не тебе жаловаться, что скверно воюешь, не мне твои жалобы слушать...
— Я хлеба-то слезы отправил, а ведь все станции, все пристани на Каме завалены зерном. Миллионы пудов гниют, а народ умирает от голода. На полях скирды осинником поросли, а народ умирает...
Азин не терпел жалоб, сам не любил жаловаться, но тут как-то само собой вышло. Все еще недоверчиво он поглядывал на Пылаева.
— В нехороший час прислали тебя, комиссар. Мы отступаем-отступаем, и нет конца отступлению. За станцию Щучье озеро — она тут, рядом,— дрались неделю, а все-таки сдали. Теперь зацепились за Бикбардинский завод, пока держимся. Бикбарду защищает Дериглазов — командир он несокрушимый, надеюсь на него, как на себя. И вот тебе крест, комиссар, подохнет, а не отступит.
Сухо лопнуло оконное стекло, осколки брызнули по столу. Вторая пуля прошила вагонную стенку над головой Пылаева.
Азин вылетел из салон-вагона, Пылаев поспешил за ним. Прыгая с подножки на перрон, увидел, как рассыпаются цепью бойцы: мимо промчался Шурмин с пучком гранат, за ним — горбун в белом колпаке. У пакгауза пулеметчик разворачивал свой «максим».
На полустанок наступали белые лыжники — их неожиданный рейд свидетельствовал о неприкрытых флангах дивизии.
Пулеметчик дал по наступавшим короткую очередь, но тут же сам ткнулся в сугроб; снег у его головы загорелся красным. Пылаев подбежал к убитому, упал перед пулеметом. Лыжники то появлялись, то исчезали за березами, противно повизгивали пули. Пылаев утратил чувство опасности. Очнулся он от внезапно нахлынувшей тишины.
Из сугробов поднимались телефонисты, разведчики, повара. Горбун снял колпак, вытер бородатое лицо.
— Как я надел эту штуковину? — удивился он.
Вместе с горбуном Пылаев вернулся к салон-вагону.
— Вот черти, дали нам жару! Еще бы чуть-чуть — и висели бы мы на осинах,— встретил комиссара Азин. — С Игнатием Парфенычем уже познакомился? — спросил он, помогая горбуну снять задубевший полушубок. — Лутошкин, наш казначей, и писарь, и мудрец, и на гармошке игрец. Ах, черт их возьми! —-вернулся Азин к колчаковским лыжникам. — Славный урок закатили, завтра и мы поставим на лыжи целый батальон.
— А где лыжи возьмете? — недоверчиво спросил Лутошкин.
— У мужиков. Тебя, Игнатий Парфенович, пошлю на поиски лыж. Хорошая идея!
— Эта идея сиюминутная, а я предпочитаю вечные.
— Вечность — понятие относительное.