ПАРИЖАНКИ

Да, мы поехали в Париж: я — пианист, он — художник, оба с одинаково безмерной жаждой славы. Мы решили «заставить признать нас»: я — своими будущими концертами, он — не написанными еще картинами. Кого и как мы хотели заставить, нам самим было не особенно ясно. Очевидно, весь мир.

Уже на вокзале мы съежились, как мокрые мыши.

Мы тогда еще не понимали, что бедняцкая доля и толчея житейского дна обогащают душу художника больше, чем музеи и концертные залы. Два года полуголодного восхищения чужим искусством и мучительной зависти перед чужими возможностями совсем извели нас.

Я как пианист находил иногда временный заработок в маленьких кафешантанах, перебивался кое-как, но мой товарищ не выдержал. Его свалило постоянное недоедание, да вдобавок он простудился, работая в малярном цехе одного из киноателье.

Я думал, что через два-три дня, как это уже бывало раньше, лихорадка его пройдет, но на этот раз жар все усиливался. Я собрался с духом и позвал врача, не предупредив его о том, что мне нечем заплатить за визит: мог же культурный парижанин в конце концов войти в положение двух иностранцев, попавших в беду.

Но врач отомстил мне за это с хирургической тонкостью, заявив, что, если я не куплю немедленно прописанные им лекарства, жизни моего друга грозит серьезная опасность.

Я почувствовал себя еще более беспомощным.

Больной метался в огненной лихорадке — весь почерневший, с угасшим взглядом, с посиневшими губами.

Откуда взять денег?

Париж — вселенная!

Больной и ты находишься на одной планете, а все остальные миллионы людей разбросаны где-то по другим созвездиям. Ходишь как будто среди себе подобных, а между вами бездны, более непреодолимые, чем межпланетные пространства.

Нет — передо мной все же маячил один мостик…

Я давал уроки музыки молодой супруге старого сенатора. Попал я к ним в дом по рекомендации моего профессора. В этот день мне следовало бы пропустить урок, чтоб было кому хоть воду подать больному. Об еде я и не заботился: больной выпил стакан молока, а я мог потерпеть… Но доктор меня напугал: или лекарство, или смерть.

Я зажал в руке последние несколько сантимов так крепко, как, вероятно, Тезей не сжимал нить Ариадны, и вскочил в первый подошедший трамвай.

Дребезжащий межпланетный корабль понес меня к моей цели — квартире-дворцу в стиле модерн. Изящная старинная мебель, обрамленная самой утонченной современной обстановкой; полы, застланные персидскими цветами ковров; на окнах — нежные валансьенские кружева, и картины — словно окна в заманчивые экзотические миры. Полумрак, опьяняющие благоухания, Шопен, белые, выхоленные, для ласки созданные женские пальцы…

Да, даже если ты не обессилен нищетой, все равно трудно не поддаться соблазну…

Я вошел туда голодный, угнетенный нашим бедствием, и даже не заметил, что дверь мне открыла не горничная Элен, а сама сенаторша. Она встретила меня, загадочно улыбаясь, взяла меня под руку, хотя никогда не делала этого раньше, и повела. На ней был длинный пеньюар. Я читал где-то, что в таком виде дамы принимают обыкновенно своих интимных друзей. Японский шелк так плотно облегал ее, что огненные цветы, казалось, распустились на самом ее теле. Поднятые по-японски волосы открывали плавную шею, веки ее трепетали, как крылышки бабочек.

Голова у меня закружилась.

Все же я нашел в себе силы высвободить свою руку из-под ласкового шелкового локтя и подойти к роялю.

— Садитесь, мадам. Посмотрим, как расцветает ваш талант.

Японские брови слегка нахмурились.

— Садитесь… Послушание — первая добродетель ученицы.

— Хорошо, — сказала она чуть слышно и села на круглый табурет.

Придвинул и я свой стул на расстояние, определенное привычкой и правилами приличия. Она подняла свои белые руки, широко раздвинула пальчики, как для мощного аккорда, и действительно ударила по клавишам так, что рояль застонал. Потом откинулась всем корпусом назад. Табурет был без спинки. Я испугался, что она упадет.

— Что с вами, мадам? Что вы?.. Элен! — бросился я за водой.

— Эх, вы, — уже смеялась сенаторша. — Оставьте в покое Элен…

Она встала, подошла ко мне и положила руки мне на плечи. Глаза ее — нет, не только глаза, даже зрачки ее сузились, а губы жадно приоткрылись…

Я оцепенел: если пропадет урок, я не получу своих двадцати пяти франков, я не доберусь тогда за пятнадцать километров до нашей квартиры, где погибает мой несчастный товарищ. Холодные капли поползли у меня под волосами, коснулись, наверное, нежных пальчиков…

— Мадам…

— Что, мон пти, — прохрипел ее голос в алом колокольчике губ.

Моя жалкая улыбка была понята как попытка пошутить, а француженки умеют ценить шутки.

— Из меня, мой милый, никогда не выйдет пианистки…

— Но я… я хочу получить свои двадцать пять франков!

В эти слова я вложил свои последние силы.

О мать, породившая бешеных фурий! Даже твой лик не мог бы сравниться с преобразившимся мгновенно лицом этой прелестной сладострастницы. У Медузы со змеями вместо волос вряд ли могли быть такие убийственно злые глаза. Она, повелительница Парижа, желанная добыча всех знаменитых любовников, доверилась ему… а он, этот червяк, этот червяк… предпочел…

— Элен! — закричала она с перекошенным от злости лицом и бросилась в свои покои, вся словно запылав в огненном пеньюаре…

Хлопнула дверь, она исчезла, но голос ее гулом отдавался по дому:

— Элен!.. Элен!..

Я стоял ни жив, ни мертв.

Да, я и до сих пор не понимаю, действительно ли я ждал денег, или просто у меня не было сил бежать. Скорее всего я, как все опозоренные и раздавленные чужим презрением несчастные, все еще надеялся объяснить кому-то, почему я так поступил, почему я заговорил о деньгах, почему я не мог потерять этот урок.

— Месье, месье… — позвала меня из-за двери, ведущей к выходу, та самая горничная Элен, которая должна была спасать от меня свою хозяйку.

— Идите сюда, идите сюда!

Я поплелся за ней на лестничную площадку.

— Мадам очень сердится, — тихо сказала мне горничная, прикрывая за собой дверь. — Господи, какой вы бледный. Успокойтесь, успокойтесь же… Вот вам деньги.

Девушка подала мне монету, но мои одеревеневшие пальцы не удержали ее, и монета зазвенела по каменным ступенькам.

Не помню, нагнулся ли я, чтобы посмотреть, куда она покатилась, или хотел ее поднять, или поскользнулся, — но я без памяти загремел вниз по лестнице.

…Забытье продолжалось шесть или семь дней. В себя я пришел в нашей мансарде. По одну сторону моей постели вздрагивали желтые веки на желтом лице моего выздоравливающего приятеля, а с другой стороны меня озаряли чьи-то глаза и радостное сияние какого-то лица…

Да, если бы сама весна могла явиться в сумрачную каморку двух несчастных бедняков, она, вероятно, выглядела бы именно так — стройная и светлоглазая, она именно так улыбнулась бы животворной улыбкой, так положила бы свои волшебные пальчики мне на лоб и таким же певучим голоском промолвила бы:

— Очнитесь, очнитесь…

— Элен! — воскликнул я, но напряжение, с каким я старался припомнить, что со мной было, снова лишило меня сил.

Когда я опять пришел в себя, я уже лежал высоко на подушках и сжимал в своих руках жесткие от домашней работы, доверчиво отдавшиеся мне руки.

…Элен с помощью швейцара подняла меня с сенаторской лестницы, вызвала врача и привезла домой, найдя адрес в моем паспорте.

А здесь ее, разумеется, ждал еще один одинокий больной…

Семь дней — и каждый день по два раза к нам приходил врач. Наша комнатка превратилась в аптеку.

Элен, бедная горничная, не позволила отвезти нас в битком набитую благотворительную больницу для бедных. Чтобы по-настоящему помочь двоим незнакомым иностранцам, она, наверное, отказалась от места в доме сенатора.

…Еще два-три дня, и мы стали поправляться. Мой товарищ даже начал рисовать нашу «хозяйку».

Элен неутомимо хлопотала около нас; раздобыла корыто, кастрюли, иголки, нитки, утюг.

— Оборвались, как нищие, — интеллигентные люди!.. Музыканты… Художники…

На балкончике гудел примус. Варились бульоны, готовились овощи, курятина, телятина… Все это Элен покупала нам на свои собственные деньги. Нашей единственной, но поистине тяжелой обязанностью было съедать дочиста все, что она накладывала в наши тарелки.

С видом первооткрывателя Элен сообщила нам: больные, оказывается, выздоравливают быстрее, когда у них хорошее настроение, а для этого им надо читать что-нибудь приятное и веселое. Таким образом, на нашу планету прежде всего прибыл прославленный путешественник Тартарен из Тараскона и стал рассказывать нам о своих приключениях. За ним последовали все петухи, ослы, львы, мишки, хитрые лисы, принцессы, волшебники и хитрецы из французских басен и сказок.

Читая нам, Элен сама увлекалась, как ребенок, подражала голосам колдунов и животных, звонко смеялась или дрожала от страха, когда герою угрожала опасность, хотя знала еще с детских лет, что в конце концов он наверняка спасется.

Вернулось и наше детство — мы слушали, зачарованные, слова, слетавшие с ее мелодичных губ, мы пили свет ее глаз, здоровье и радость ее весенней улыбки.

Она уходила от нас только в сумерки и оставалась ночевать внизу, у внучки нашего консьержа Мишеля, чтобы ночью еще раз навестить своих больных — быть может, уже и выздоровевших.

Как случилось, что я так привязался к этой неизвестной девушке? Внушил ли я себе это заранее, или на меня все еще влияло сотрясение мозга, но я не мог заснуть, пока Элен не приходила на свою ночную проверку, двигаясь в полумраке тише и легче, чем настоящая фея из сказки.

Я осознал, как называется эта привязанность, когда нечаянно прислушался к сонному бреду моего товарища по судьбе. Да, много раз в ту ночь я окликал его или стучал кулаком по спинке кровати, чтобы его разбудить: я пришел в ужас, когда узнал, что мои еще неясные, но сладкие мечты бродили и в его голове, не остывшей от лихорадки. Этот сонный, счастливый шепот: «Элен, милая…» — снова грозил захлестнуть мой мозг волной беспамятства.

— Нельзя так, образумься, — посоветовал я ему на другое утро, до прихода Элен. — Ты ведь знаешь, она иногда входит к нам ночью. Что будет, если она тебя услышит?

На его желтых щеках расползлись темные пятна.

— Пусть услышит!

— Но ведь это неприлично. Девушка приносит нам такие жертвы, а ты… Ты ей любовью, что ли, хочешь заплатить?

— Ревнуешь?

— Кто? Я?.. Я ревную?

Его взгляд проник в самую темь, туда, где притаилась моя смущенная совесть.

— Да, ты.

— Глупости…

— Молчи! Разве я не слышал, как ты всхлипываешь: «Элен… милая!.. Горлица моя!»

Да, значит и я бредил: слово «горлица» он не мог выдумать сам.

Глаза его напрасно пытались поймать мой взгляд — он небрежно реял в вышине, над серыми волнами парижских крыш.

Однако надо было все-таки что-то сказать.

— То, что ты слышал, я говорил несознательно. Гораздо важнее, что я сам никогда…

— А-а! — прервал он меня. — Пардон! А я не знал: оказывается, невинный ребенок несознательно бредит во сне бабушкиной сказкой! Смешно! Я по крайней мере ничего не скрываю и не даю дурацких советов. Ох, если б не это осложнение с тобой — моим старым товарищем…

— Почему, почему?.. Какое осложнение? Я могу поискать себе другую квартиру! А вы оставайтесь… Будьте счастливы!

— Благодарю! — великодушно отказался он от моей жертвы. — Что касается квартиры, то и я могу уступить. Другое важно! А это… это только она одна может решить. Если она предпочтет тебя, я найду в себе силы сказать вам: «Будьте счастливы!..»

В дверь постучали.

— Скажешь слово — убью! — прошипел я в его желтую рожу и тряхнул его за плечи.

Опять постучали.

— Входи, входи, Элен!

Вместо Элен на пороге показался консьерж, усатый, рослый, как наполеоновский гренадер.

— Как здоровье, господа? — он взглянул на нас и вошел в комнату. — Поправились?

— Спасибо, — как будто сказал я, но из горла у меня не вылетело ни звука.

— Вот, — подал он мне сетку со свертками и букетик голубых незабудок. — Вот записка и вот ваши пятьдесят франков — ровно столько осталось от покупок.

Мы оба только моргали.

— Оревуар, месье!

Мишель поднес ладонь к своим седым усам.

Повернулся.

Вышел.

Закрыл дверь.

Шаги его затихли на ступеньках деревянной лестницы.

Тишина.

Мы с товарищем продолжали стоять: убитые, осиротевшие, несчастные. Мне казалось, что я слышу удары не только своего, но и его сердца.

Да, Элен ушла… Ушла так же просто, как и пришла. Ушла, чтобы избавиться от нашей… благодарности. О, она почувствовала, что двое молодых дикарей могут осквернить чистоту ее хорошего человеческого порыва.

Я развернул записку и горько улыбнулся.

Это был клочок оберточной бумаги, оторванный, вероятно, в лавке.

— Что… она?.. — спросил сдавленным голосом мой товарищ.

— Только два слова: «Будьте счастливы». Вот… смотри.

Но он, наверное, был очень слаб после болезни — не взял записки, а разрыдался, как мальчишка, и бросился на постель.

Ну да, и я плакал… Со свертками, деньгами и букетиком голубых незабудок в руках.


1941


Перевод В. Бородич.

Загрузка...