ГРЕХ

Рачо Татарлиеву

Окружная учительская конференция закрылась поздно. Мы с баем Михалом выехали из города и двинулись по дороге к селу, когда солнце уже зашло. Лошади неторопливо тянули тележку через волнистые холмы Веслеца, а добравшись до придунайской равнины, где по обеим сторонам дороги расстилались пшеничные и кукурузные поля, бодро побежали рысью.

Ступицы колес ритмично постукивали, железные шины шуршали по песку шоссе, вся тележка покачивалась то направо, то налево, и это равномерное постукивание и покачивание нагнало на меня дремоту.

Должно быть, мы проехали половину пути, когда я заметил, что лошади стоят, и услыхал голос моего возницы:

— Учитель, ты спишь?

— Нет! — вздрогнул я, еще не совсем очнувшись. — Не сплю.

— Сдается мне — хорошо бы сделать тут привал. В лугах возле реки и кони отдохнут, попасутся, и мы разомнемся.

— Не плохо, — согласился я.

Бай Михал свернул в сторону, слез с тележки и стал распрягать. Слез и я, расстелил на траве пальто и улегся на спину. Возница отвел лошадей подальше, стреножил их и вернулся, разыскивая глазами, где я лежу.

— Ты тут?

— Тут… Садись…

Я приготовил ему местечко на своем пальто, но бай Михал растянулся прямо на траве, подложил руки под голову и затих.

Над нами раскинулось небо, бездонное, темно-синее, до отказа набитое тяжелыми гроздьями мерцающих звезд. Было тихо, только по ту сторону шоссе шелестела зеленая кукуруза да в ветвях грушевого дерева попискивал какой-то птенчик. Наступил час великого полуночного покоя, когда человеку дано почувствовать, как земля вихрем несется по беспредельному пространству в погоне за далекими небесными караванами.

— Тебе не страшно, учитель? — промолвил через некоторое время мой возница.

— А почему мне должно быть страшно?

— Да так просто — страшно, — неопределенно повторил он. — А вот мне, сказать по правде, немножко страшновато.

Я улыбнулся, услышав такое признание из уст простого деревенского жителя, хотя и во мне эта притихшая ночь и это пламенеющее небо будили какую-то глубоко скрытую тревогу. Овладев голосом, я объяснил:

— Вся причина, бай Михал, в ночном одиночестве… Этот страх остался в нас еще с древнейших времен, когда человек не мог объяснить себе, как устроен мир.

— Нет, дело не только в этом, — не согласился Михал с моим объяснением. — Тут есть и другая причина… Сколько таких ночей я пролежал, пока пасутся кони. Смотрел на звезды — они мигают, мигают, а меня берет страх. Нет, говорю себе, не может быть, чтобы там не было кого-то, кто ведет счет всему. Ты тут внизу можешь делать что угодно, но придет день, когда тот скажет: «А ну, Михал! Стань здесь, вот здесь передо мной и отвечай!»

— Ну, и что ж такого? Ответишь! — обрадовался я возможности непосредственно убедиться, как смущение от необъятного величия природы рождает в примитивных душах образ кого-то, разумеется, подобного нам, хотя и гораздо более могущественного, прилагающего ко всей вселенной наши земные мерки добра и зла.

— Да, тебе легко, — тихим голосом промолвил Михал. — А вот послушал бы я твой ответ, если бы и ты убил человека, как я вот.

— Что, что? — испуганно приподнялся я. — Что ты говоришь? Ты правда убил? Кого ты убил?

— Кого?.. Человека!.. Молодого, здорового!.. Отца семейства!

— Брось шутить!

— Какие тут шутки.

Михал достал папиросу и чиркнул спичкой, прикрыв ее ладонями. Огонек на миг осветил его широкое добродушное лицо и погас в темной глубине зрачков.

— Не бойся, лежи себе… — отбросил Михал спичку. — За такое убийство не судят. Сам себя судишь… Панихиду служил, дары по монастырям раздавал, сиротку взял на воспитание — все напрасно! Не могу забыть! Днем еще так-сяк, а ночью, едва закрою глаза, — он уже передо мной. Открою их — он по-прежнему тут. Иногда во сне я гоняюсь за ним… Бегу, бегу, а когда настигну, он опять падает на колени, протягивает руки и снова кричит одно и то же: «Анфан!.. Анфан!..» Это совесть меня мучит. А ведь подумать только — из-за чего все случилось! Из-за сущих пустяков!

Увлеченный своим рассказом, возница оживился.

— Это было давно, еще во время войны… Подстерег я и взял в плен двух французов, когда те шли за водой. Веду их к нашим, а они, хитрецы, дорогой переглянулись между собой и набросились на меня. Ну, справиться со мной, конечно, не могли, потому что были безоружные, но во время борьбы с плеч у меня соскользнул ранец. Их наблюдательные посты поняли, в чем дело, и начали обстреливать это место, так что вернуться назад я уже не мог… Пропал и ранец и все мои домашние вещи…

Михал временами прерывал свой рассказ, посасывая папироску, и на несколько мгновений погружался в воспоминания. Но я его не торопил. Я лежал, глядя в бездонную звездную высоту, и следил за извилистым темным путем, по которому брела душа моего возницы.

— За то, что я потерял ранец, никакого замечания от начальства не было. А за французов мне даже орден дали. Но что это за солдат без ранца? Надо мной все стали смеяться. Живых людей, говорят, в плен умеешь брать, а ранца достать не можешь!.. Ну, и смеялись надо мной. Сшил я себе из какой-то пестрой рубашки торбочку, с ней и ходил. В нашей роте был один зубоскал, он придумал для меня прозвище — «Цапля»! Сам посуди об его уме, но я очень обижался. Вот из-за этого ранца все и случилось…

Возница закурил новую папиросу, глубоко затянулся и, задыхаясь от дыма, спросил:

— Ты ведь не был на войне?.. Ну да, ты молодой. Ты не знаешь, что это значит — ждать атаки. Это пострашней самой атаки будет. Сидели мы в блиндаже, а снаружи земля кипела от канонады. Все тряслось. Чтобы себя чем-нибудь занять, стал я снова читать последнее письмо из дома. В нем писали, что у меня родился внучек. И получилось положение такое особенное вот еще почему: моего сына тоже призвали в армию. Стало быть, в тот же день могло случиться так, что этот парнишка остался бы и без отца и без деда. Задумался я, понимаешь, опустил голову, а тому, зубоскалу, только того и надо.

— Смотрите, — говорит, — как Михал повесил нос, ну, точь-в-точь болотная цапля!

Солдаты засмеялись — через силу, конечно, потому что земля кругом гудела и балки над нашими головами трещали. А тут и капитан взглянул на меня, да и решил за мой счет развеселить ребят.

— Ну как, бай Михал? До сих пор не можешь достать ранец?

Все, понимаешь, ровно сговорились меня этим проклятым ранцем дразнить. Разозлился я, хотел что-то сказать начальству, но тут с наблюдательного поста раздался сигнал, и мы все вскочили. Из блиндажа едва выбрались — до того обвешаны были ручными гранатами… Началось большое сражение. Огонь переместился, зато налетели с той стороны и черные, и желтые, и белые — каких только они не набрали по всему свету. Не желал бы я тебе встретиться с ними в ночную пору!.. Пожиже стали их цепи, но несколько ручных гранат взорвалось и в наших окопах. Мы бросились в атаку. Как все было, разве теперь припомнишь? Знаю только, что врага мы отбили, а потом погнали его и гнали, пока душа в теле держалась.

Вот тут-то все и случилось.

Я остановился, чтобы вытереть рукавом пот со лба. Вдруг из лесочка выскочил француз. Побежал. Гляжу — хромает. То ли ранен, то ли ногу как-нибудь вывихнул. Я был такой усталый и так ослаб, что, наверно, дал бы ему уйти, если бы не увидел у него на спине желтый ранец. Он прямо сверкнул мне в глаза. И откуда у меня только силы взялись! Бросился я вдогонку. Бегу через ямы, через трупы, ничего не вижу — одна желтая кожа перед глазами мелькает. Француз заметил это, повернул голову, чтобы взглянуть на меня, да споткнулся и упал. Хотел подняться, но я уже стоял над ним.

— Ранец! — заорал я и замахнулся прикладом винтовки.

А он только протянул руки и кричит:

— Анфан! Анфан!..

После я узнал, что это слово значит «ребенок»… С нижней губы у француза капала кровь. И тут он, бедняга, сунул руку за пазуху. «Хочет достать оружие», — подумал я и изо всех сил обрушил на него приклад.

Он даже не охнул. Только глаза широко раскрылись да рука вывалилась из-под гимнастерки. А в руке была зажата какая-то фотография. Попробовал он поднести ее к глазам, посмотреть, но не мог — по телу у него прошла дрожь, и он замер.

Я отбросил винтовку, опустился перед ним на колени и стал его трясти — но кончено дело!.. Я закрыл ему глаза, но почему-то один глаз опять открылся. Я снова его закрыл, а он снова открылся. Смотрит на меня… Я выдернул карточку из его пальцев и поднес к его глазу — пусть глядит на нее. Но глаз уже налился кровью.

Только тогда я взглянул на фотографию. Это был, понимаешь, снимок с его ребеночка… Маленький ребеночек в белом платьице. Стоит на стульчике с гнутой спинкой. Улыбается и протягивает ко мне свои ручонки. А на его лобике — капелька крови с отцовской губы. Я отвернулся — не было сил на него глядеть, потому что и про своего внука я вспомнил…

Михал махнул рукой и замолчал.

Небо развернуло у нас над головами свое звездное знамя, кукуруза шептала о чем-то земном, но я ничего не видел, ничего не слышал. Сидел сгорбившись, в ужасе, подавленный этим страшным рассказом. Вопрос о ранце сверлил мой мозг и стоял комком в горле, но я не смел спросить…

Неужели он действительно его взял? Неужели этот тихий и скромный человек из народа действительно ограбил труп убитого им, убитого, о котором он столько лет жалеет?

Но Михал не дождался моего вопроса — сам признался, и сказал это, как что-то самое обычное:

— Ранец хороший попался. Лучше моего… и кое-какие вещички в нем были. Особенно мне две шерстяные фуфайки пригодились. Я их за войну до дыр сносил!

— Как ты это мог? Как мог? — простонал я, схватившись руками за голову.

Я был очень молод и еще не знал, до какого нелепого озверения может довести человека хищный мир собственников.

— Как я мог? — огрызнулся Михал. — Война!.. Зверское дело!.. Ведь я тебе потому и рассказал, что мне до сих пор страшно. А для тебя это всё шуточки!..

Я услыхал, что он поднялся и пошел к лошадям.

Вскоре тележка снова затарахтела по шоссе, белеющему между темными рядами кукурузы.

Весь остальной путь мы оба молчали. И только когда начали спускаться к Дунаю и солнце блеснуло нам в глаза, Михал опять вспомнил наш ночной разговор.

— Я забыл тебе сказать, — обернулся он ко мне, — того зубоскала, который прозвал меня цаплей, убили в этой же самой атаке… Как он мне досаждал, окаянный!..


1929


Перевод Н. Шестакова.

Загрузка...