ГЛАВА ПЯТАЯ


«Вы увидите Африку своими глазами».

Отъезд из Найроби. Рифт-Валли.

Накуру— город и озеро.

Африканская тайга. Клочок земли и папиросная

бумага. Экватор. Томсонс-фолс — город и водопады


Я поступил на географический факультет Московского университета осенью 1944 года, имея неполных семнадцать лет от роду. В этакие годы о возрасте других, особенно тех, что постарше, судят весьма своеобразно. Помню, меня страшно возмутила фраза, прочитанная, если не ошибаюсь, у Майна Рида: «молодой человек лет тридцати». И не только возмутила — я пустился, находя, кстати, сторонников, в долгие рассуждения о том, как изменились за какое-то там столетие, представления о молодости, зрелости и пр.

Почему-то я вспомнил эти свои рассуждения, когда самому мне уже стукнуло тридцать и даже перевалило за тридцать… И стало мне весело.

Но в те далекие годы я всерьез считал Людмилу Алексеевну Михайлову, своего теперь близкого товарища, разницу в возрасте с которым абсолютно не чувствую, — считал, простите, пожилой женщиной.

И эта «пожилая женщина», тогда только что вернувшаяся с фронта, почти каждый день встречала внизу, у подъезда, действительно очень старого, почти слепого человека и помогала ему подняться пешком на четвертый этаж нашего корпуса — лифты тогда еще не вошли в моду.

Этот действительно старый человек был невысок ростом, тщедушен. Он носил маленькую профессорскую бородку клинышком и весьма пышные усы. Оттого что он плохо видел, его прищуренные глаза казались за очками в простой роговой оправе сосредоточенно-сердитыми, что, как я теперь знаю, отнюдь не соответствовало его характеру.

Звали старого человека Александр Сергеевич Барков.

Я слышал, что он профессор на кафедре физической географии зарубежных стран, что он видный ученый и педагог, но тогда не имел никакого представления о его работах.

Александр Сергеевич Барков не читал лекций на младших курсах, а его единственная беседа с нами, новичками, никакого отношения к науке не имела: старый профессор с неожиданным для него темпераментом агитировал нас ходить по театрам, музеям, картинным галереям, а потом увлекся воспоминаниями о знаменитых актерах и актрисах Малого театра, игрой которых наслаждался с галерки в конце прошлого — начале нынешнего века.

Александр Сергеевич Барков умер в 1953 году, когда ему уже пошел девятый десяток.

В том же году вышла в свет его монография «Африка», над которой он фактически работал более полустолетия.

Вероятно, он был по-настоящему счастлив, что завершил свой труд, и, вероятно, всю жизнь страдал от неразделенной любви: Александр Сергеевич Барков пронес любовь к Африке через всю свою жизнь, но ему так и не удалось ступить на африканскую землю.

Совсем незадолго до смерти, уже получив корректуру монографии, он сказал Людмиле Алексеевне Михайловой, своей преданной ученице и помощнику:

— Я верю, что вы увидите Африку своими глазами.

Людмила Алексеевна Михайлова увидела Африку в тот же день и час, что и я, — мы летели тогда из Франции в Марокко, и Африка открылась нам перед Рабатом зеленой равниной, упирающейся в волны Атлантического океана.

Потом был Сенегал, Гвинея…

В Гвинее небольшой отряд географов, отделившись от основной группы, отправился в зону влажных тропических лесов, к горе Нимба и городу Нзерекоре… На пути к ним, на отрезке между городками Маму и Канкан, мы пересекли верховье Нигера — великой африканской реки. Случилось это глубокой ночью — безлунной и свежей после ослепительной грозы. Кое-кто заснул на жестких скамейках вагона, но мы с Людмилой Алексеевной терпеливо ждали Нигер, и, когда поезд застучал по черному мосту, перекинутому через черную реку, Людмила Алексеевна крикнула мне:

— Дай руку!

Так, держась за руки, мы встретились с Нигером.

А сегодня в Найроби Людмила Алексеевна ходит по отелю с отрешенным видом и даже забыла спросить за завтраком свой любимый поридж.

— Представляешь, я увижу Рифт-Валли, — говорит она мне, но смотрит куда-то в сторону, по-моему, противоположную той, где Рифт-Валли находится. — Полжизни отдала бы, чтобы рассказать об этом Александру Сергеевичу!..


По дорогам, ведущим к Найроби, по утрам идут женщины с тяжелыми мешками за спиной. Женщины племени кикуйю, насколько я успел заметить, в отличие от женщин других кенийских племен не носят груз на голове: они накидывают на голову рогожу и укрепляют на лбу ремень, концы которого перебрасывают за спину и там поддерживают мешок.

Носить таким образом груз женщины кикуйю начинают с малолетства и, из-за привычки ходить согнувшись, красотой фигуры, как, например, женщины западноафриканских стран, не блещут.

Женщины кикуйю — великие труженицы. Я не хочу тем самым сказать, что мужчины ничего не делают, но все-таки на долю женщины — впрочем, это отнюдь не только африканская черта — приходится львиная доля работы и дома, и в поле.

Особенно тяжело женщинам, живущим вблизи крупных городов: везде и всегда города притягивают к себе жителей деревень, и первыми уходят мужчины. Одни из них потом переселяются в город всей семьей — это те, которые нашли постоянную работу, и чаще всего в промышленности. Другие нанимаются садовниками, уборщиками, поварами, «бой-хаузами» — комнатной прислугой, — как говорят здесь. Этим — не до семьи. И третьим не до семьи. Это те, кто, прибившись к городу, живет на случайные заработки. Их много, этих очарованных городом людей, еще не утративших связь с деревней.

Они не выглядят безработными или нищими и прежде всего заботятся об одежде — ходят в пестрых или белых рубашках, с цветными шарфами. Их ближайшая и важнейшая цель — приобрести транзистор, что служит призрачным свидетельством успеха.

Женщины, бредущие с тяжелыми мешками по утрам к Найроби, идут не только на рынок, чтобы продать овощи со своего участка, они идут в город и для того, чтобы подкормить своих заблудших мужей — дать им хоть раз в месяц сытно поесть.

Мужья принимают не очень щедрые сельские дары и, если есть у мужей свой, пусть временный, угол (может и не быть), проводят с женами какое-то незначительное количество времени: женщине нечего делать в городе, женщине нужно побыстрее вернуться на свое поле и к детям, которых у кенийцев обычно человек пять-шесть на семью.


В нашем микробасе, который только что расстался с Найроби, все те же семь путешественников-соотечественников и шофер-проводник Вамбуа.

Сотрудники «Тревел-бюро» любезно предложили нам в провожатые гида-европейца, намекнув, что сафари — так красиво называется наша поездка — с одним шофером-африканцем не очень приняты в Кении. Но мы сказали, что нас вполне устроит гид-кениец и мы ничего не имеем против Вамбуа.

Высокие договаривающиеся стороны быстро пришли к соглашению, о котором позднее нам ни разу не пришлось пожалеть.


От Найроби наш путь лежит на северо-запад, к экватору. Дорога постепенно поднимается к перевалу Лимуру. Утро холодное, промозглое. Дождя нет, но кажется, что он может начаться в любую минуту. Дали скрыты туманом. Мы снова как могли утеплились, и уже не верится, что совсем недавно была жаркая Момбаса и мы утоляли жажду кокосовым молоком — чуть сладковатым на вкус и не очень прохладным. Тогда мне хотелось напитка похолодней. Теперь я не отказался бы и от чего-нибудь согревающего.

Вдоль дороги — деревни племени кикуйю с прямоугольными домами под соломенными крышами. Движение на шоссе не очень оживленное. Идут в Найроби, конечно, не только женщины. Идут и едут на велосипедах и мотоциклах и мужчины. Они в узких теплых пальто, а на головах у многих из них остроконечные суконные шлемы, как у наших кавалеристов времен гражданской войны, но без звездочки. Дальние холмы почти безлесные, и вдоль дороги — чаще всего открытые пространства, но порой мелькают заросли кустарников и рощи развесистых эвкалиптов.

На перевале, хотя он совсем невысок, туман сгустился и похолодало. Дали скрылись, и мы снова будто вернулись в сырую подмосковную осень. Пришлось закрыть окна, а Вамбуа включил фары, и в свете их по-змеиному изгибались молочные струи тумана. Встречные машины настойчиво сигналили на поворотах, и Вамбуа тоже отвечал им гудками.

Вот такие, не по-африкански осенние детали — они тоже милы и тоже незабываемы. И все-таки было досадно, что ничего не видно, и было досадно, что бездействуют фотоаппараты.

— В Рифт-Валли будет солнце, — словно угадав наше настроение, сказал Вамбуа, внимательно вглядывавшийся в туман. — Там всегда ясное небо, и там всегда светит солнце.

Перевал Лимуру не сравним, конечно, по трудности ни с кавказскими, ни с тянь-шанскими, ни с памирскими перевалами, но и здесь сбитые оградительные столбики и ржавые остовы машин молчаливо повествовали о случающихся катастрофах.

За перевалом облака приподнялись, и небо сразу посветлело.

— А дорога хорошая, — сказал кто-то из наших, глядя на убегающее вниз шоссе.

Мы уже заметили, что Вамбуа очень нравится, когда мы что-нибудь хвалим в Кении, и поэтому перевели ему фразу.

— Дорогу строили пленные итальянцы в годы второй мировой войны, — сказал Вамбуа. — Хорошо построили.

«Хорошо построили» — вот каким крылом коснулась мировая бойня Кении. Впрочем, и другими гранями, наверное, тоже коснулась, но это нелегко установить сразу.

…«Рифт» — это по-английски трещина, «валли» — долина. Стало быть, Рифт-Валли — это «Долина-Трещина».

И Долина-Трещина вдруг стала настойчиво просвечивать сквозь заросли кустов и деревьев по обочине дороги.

Меня Рифт-Валли не потряс так, как моего давнего строгого экзаменатора, но все равно я не мог оторваться от развертывающейся передо мною панорамы…

…Не мог оторваться… Но едва ли всем моим читателям понятно, чем, собственно, вызвано этакое волнение, и я должен объяснить суть дела.

Так вот, суть дела в том, что во времена в геологическом смысле сравнительно недавние (я не буду уточнять геологический период) сводовые поднятия в Восточной Африке рухнули, образовав огромные провалы в земной коре… Провалы постепенно заполнились рыхлыми осадками, заросли деревьями и кустарниками… Англичане до сих пор называют их рифтовыми долинами, а в советской научной литературе принята терминология, предложенная крупнейшим австрийским геологом Эдуардом Зюссом, — мы называем такие долины грабенами.

Грабены — они тянутся через всю Восточную Африку от устья Замбези и почти до Аравийского полуострова (Красное море обычно включается в эту систему). Но Рифт-Валли — это не только обобщающее понятие, но и имя собственное — так называют огромную тектоническую долину, врывающуюся в Кению из Танзании.

Вамбуа остановился на небольшой земляной площадке у шоссе, которая у нас в Крыму или на Кавказе называлась бы «смотровой», а здесь устроена для того, чтобы могли разъехаться на узкой дороге встречные машины.

Не знаю, чем не устроила смотровая площадка Людмилу Алексеевну, но, выскочив первым из микробаса, я услышал за собою тяжкий вздох и короткий вскрик:

— Держите меня! — воскликнула Людмила Алексеевна и бросилась…

Нет, не с обрыва на дно рифтовой долины, а вниз по дороге.

В бегущем человеке всегда есть что-то заразительное — другим тоже хочется бежать, — и вот уже за Людмилой Алексеевной бегут другие члены нашей группы, бегут, не зная куда, и — честно признаюсь — меня это устроило.

Я один вышел к обрыву. Я увидел круто уходящий вниз склон, заросший незнакомыми мне колючими и ползучими кустами, и увидел плоское днище Рифт-Валли в черных древесных оспинах.

Так же когда-то смотрел я на Нигерийскую равнину с плато Кулуба в Мали, и вот снова перед мною голубовато-задумчивые просторы, и редкоколесная саванна внизу, и желтая от пересохшей травы земля… Густые колючие кусты возвращают мое воображение на Кавказ, на его черноморское побережье, но… горизонт загроможден плоскими горами, и это уже ни на что не похоже.

Среди плоских гор заметно выделяется конусообразная, со срезанной маковкой вершина Лонгонот — потухший вулкан. Вот такие, уже успокоившиеся вулканы — они столь же характерная черта Восточно-Африканской зоны разломов, как и впадины и плоскогорья типа Кикуйю. К ним, к вулканам, относятся и Килиманджаро, и гора Кения, давшая название стране (в переводе «белая гора»), и Элгон, и другие вершины размером поменьше…

Много лет назад я в течение двух полевых сезонов ездил по гигантской гирлянде сбросовых рифтовых долин или, точнее, котловин, которые протягиваются у нас в Восточной Сибири от монгольского озера Хубсугул до Байкала, включая его заполненную водой впадину… Мондинская котловина, Мойготская, Тункинская, Торская.

Похожа ли африканская зона разломов на сибирскую хотя бы внешне?

В Тункинской впадине — это общее название для всех котловин — круче поднимаются хребты над плоским дном, они выше и остро заточены. Деревья не рассеяны поодиночке, а чаще всего собраны в кучки-колки. И нет там одиноких гордых вулканов…

Итак, еще один неповторимый уголок земного шара — Рифт-Валли…

Убежавшие вниз по дороге теперь медленно возвращаются к микробасу. Вамбуа предлагает поехать им навстречу, и я занимаю свое место у окна.

К днищу Рифт-Валли дорога скатывается круто и, словно переломившись, упирается в его буровато-желтую поверхность. Несколько оборотов колеса — и вы переноситесь в другой мир — плоский сухой и солнечный мир, ничуть не похожий на туманные лесистые склоны с прорубленными в них шоссе.

Вамбуа оказался прав — солнце палит вовсю, и небо выгорело, как трава. Только мелколистные зонтичные акации переносят жар солнечных лучей, и еще его переносят огромные канделябровидные, похожие на многоствольные кактусы молочаи. Я упоминал один из них при описании аэропорта Эмбакаси, но здесь молочаев — их точное название эвфорбия абиссинская множество, и они придают совершенно особый вид пейзажу, заставляя вспомнить — по картинкам, к сожалению — Мексику с ее гигантскими кактусами на пустынных нагорьях…

Здесь, в Рифт-Валли, не так пустынно, здесь лучше пастбища и больше корма для скота и зверья, и на пастбищах пасутся коровы, пасутся зебры и антилопы, бредут, толкаясь, овцы… И растет кукуруза, завезенная сюда с родины похожих на молочаи кактусов. Зеленеют редкие чайные плантации. Колосятся пшеница, ячмень.

А вот новый штрих, с которым мы еще не сталкивались так близко: в двух шагах от шоссе — ограждение. Нет, не высоченный забор — просто на колышках натянуты две проволочки, и даже не колючие — гладкие. Но все равно, это уже частное владение, и не просто частное, а владение английских поселенцев, английских фермеров. Ограждение совсем не грозное, его проще простого перешагнуть, но совсем не просто будет потом доказать, что не нанесли вы ущерба частнособственническим интересам землевладельцев… И так — по обе стороны шоссе, и так — на протяжении десятков и десятков километров, почти без перерыва. Меняются только фамилии хозяев земли.

И те зебры, антилопы и газели, что бродят за оградой из двух проволочек, — они тоже уже по этой самой причине частная собственность, и вдоль дороги часто попадаются таблички: «Владение такого-то. Охотиться запрещено!»

Англичане закрепились в Кении примерно в 1886 году, когда они договорились с немцами о зонах влияния в Восточной Африке, а в 1902 году они издали закон, по которому европейцам разрешалось на льготных условиях приобретать земельные участки размером до 400, а иногда и более, гектаров.

Кенийцев англичане оттеснили в резерваты, но поскольку европейцы нуждались в рабочих руках, то англичане придумали сложную систему контрактаций, трудовых мобилизаций и т. д. и т. п.

Селились англичане в наиболее благоприятных в климатическом отношении районах, на самых плодородных землях. В частности, они облюбовали центральную часть Кении, нагорье с отличным климатом, которое вошло в литературу как «Белое нагорье».

А Вамбуа сказал нам:

— Только европейцы так называют его, а по-нашему оно — «Нанни», холмы.

…Мелькнул и исчез белый карьер с белесой пыльной дымкой над ним — в Рифт-Валли находится одно из крупнейших в мире месторождений диатомита, и здесь его добывают.

Не останавливаясь, проскочили городок Найваша и полюбовались издали плоским озером того же названия.

Перед Накуру появились плантации агавы — сизаля, грубое волокно которого под таким же наименованием — сизаль — идет на морские канаты, на прочные веревки… Сизаль завезли в Танганьику из Мексики в конце прошлого века, а через несколько лет сизаль появился и в Кении… Оставленные на семена растения уже выбросили над розеткой плотных, толстых листьев трехметровые стрелки с горизонтально расположенными соцветиями, и по общему абрису стрелы сизаля напомнили мне миниатюрные араукарии…

И еще одна, почти российская деталь — колышатся на африканском ветру желто-зеленые заросли ромашки пиретрума, которая потом отсюда, из провинции Рифт-Валли, и из некоторых других провинций тоже стекается в Момбасу, в порт ее Килиндини, в трюмы океанских лайнеров.

Озеро Найваша, мимо которого мы столь стремительно проехали, открыл для европейцев в 1883 году немецкий путешественник Г. Фишер, и обстоятельство это не случайно до сих пор отмечается в энциклопедиях. Кто открыл озеро Накуру — мы поедем к нему после ланча в городе того же названия, — я точно не знаю, но полагаю, что открыл его Джозеф Томсон; во всяком случае, он наверняка проходил вблизи него.

Экспедиции, о которых я сейчас вспоминаю, Густав Адольф Фишер и Джозеф Томсон совершили в одном и том же году. Фишер шел с некоторым опережением во времени, но зато Томсон прошел значительно дальше в глубь материка.

Их почти параллельное продвижение по Африке весьма наглядно отражало «параллельные» устремления английских и германских колониалистов, и параллели эти в нарушение эвклидовой геометрии часто и соприкасались, и пересекались в пределах одного материка.

В конце концов они договорились «не пересекаться», хотя относительность таких договоров очевидна.

Но вспомнить о Фишере и Томсоне мне пришлось еще вот по какой причине: к тому времени, когда они отправились в путешествия, европейцы, особенно англичане, были гораздо лучше осведомлены о глубинной Уганде, чем о прибрежной Кении. В Уганду европейцы проникли лет за двадцать до экспедиций Фишера и Томсона, но шли они туда — и путешественники, и миссионеры — тропами работорговцев, проложенными либо с юго-востока, либо с севера, то есть шли кружными путями. О первых европейцах в Уганде нам еще придется вспомнить, ибо связано это с увлекательнейшей проблемой открытия истоков Нила. А сейчас вернемся, во-первых, на побережье, а во-вторых, во времена несколько более отдаленные.


После изгнания португальцев из Момбасы там, естественно, укрепились арабские правители, но ведь и арабы арабам — рознь. В девятнадцатом веке почти всем побережьем от Аравийского полуострова до Занзибара правили султаны-оманиты, некогда возглавившие войну против португальцев, и только Момбасой правили султаны из другой династии — Мазруи.

Естественно, это не устраивало крупнейшего из ома-нитов султана Сеид Саида, царствовавшего на побережье в общей сложности полвека, с 1806 по 1856 год, и Мазруи-момбаситы это понимали. В 1823 году они обратились к капитану английского военного корабля, зашедшего в Момбасу, с просьбой о покровительстве. Капитан, хоть и слыл отважным человеком, сообразил, что тут не его ума дело, и согласился лишь на временный, до получения ответа из Лондона, протекторат.

Телеграфов тогда не было, авиапочты — тоже, и на переписку капитана с Лондоном ушло два года.

Два года просуществовал и протекторат, а потом пришло указание с момбаситами не связываться — указание, с точки зрения интересов англичан, конечно, правильное: не стоило из-за одного островка, пусть очень важного, ссориться с владыкой всего побережья, надо было к самому этому владыке подобрать надежные ключи…

Два штриха напоминают до сих пор о тех давних событиях: Порт-Рейтц — это в честь офицера с того корабля, что своими пушками охранял Момбасу; гавань Тюдор — это тоже в честь офицера с того же корабля.

Ну, а судьба Момбасы была предрешена. Султан Сеид Саид, для того чтобы находиться в гуще событий, перенес свою резиденцию из Маската на Аравийском полуострове на остров Занзибар, поближе к Момбасе и другим портовым городам Африки.

В 1837 году Момбаса пала под натиском оманитских войск, действия которых были молчаливо одобрены англичанами — они предпочитали иметь дело с одним султаном.

В не слишком солидных, явно пропагандистского толка английских книжках дальнейшие события на восточноафриканском побережье изображаются примерно так: арабы, убедившись, что со своими собственными владениями им никак не управиться, только и делали, что умоляли англичан прийти и взять власть в свои руки. И раз просили — англичане отказались. И два просили — англичане опять отказались… И три, и четыре… И наконец уступили англичане, взяли под свое покровительство арабские города и веси…

А всерьез говоря, многие сложные экономико-политические причины привели тогда к укреплению позиций англичан на восточноафриканском побережье. Не последнюю роль сыграло строительство Суэцкого канала, открывшего кратчайший доступ в Индийский океан для торговых и военных кораблей европейцев.

Оказавшись в прямой зависимости от англичан и вкусив благ европейской цивилизации, султан Сеид Бархаш (его возили на каникулы в Лондон) согласился, чтобы под его призрачной властью осталась лишь десятимильная прибрежная зона, а все внутренние районы отдал в безраздельное владение европейцам.

Над ними, над внутренними районами, занзибарский султан фактически был не властен, как фактически не властен он был и над прибрежной зоной. Но — законность прежде всего!

Правда, проникновение в глубь Африки англичане начали еще до того, как скрепили своей подписью соглашение с султаном, но это уже детали.

В числе первых, кто проложил прямой путь во внутренние районы Африки, оказался Джозеф Томсон.

Через четыре года после этого его путешествия англо-индийская компания, заправлявшая почти всеми торговыми операциями на Восточном побережье Африки, была реорганизована и в 1888 году превратилась в Имперскую Восточно-Африканскую Британскую компанию.

Вот тогда и возникли экономические предпосылки для того, чтобы поток европейских колонистов устремился в Кению и Уганду, тогда были вырублены те колья, на которые теперь натянута вдоль дорог гладкая проволока.


Городки Найваша и Накуру — ухоженные, чистенькие, с благопристойным выражением. Накуру — покрупнее и посолидней, и если судить о его внешности по центру, то сравнить его можно с процветающим удачливым провинциалом, побывавшим недавно в столице и набравшимся там хороших манер. Есть в Накуру и свое солидное отделение банка, и свой стеклянный магазин, в котором продаются легковые машины новейших марок, и свой центральный парк с обелиском-памятником погибшим в мировых войнах, и, конечно, свои отличные отели.

Живет в Накуру и окрестностях около сорока тысяч человек, и это преимущественно африканцы; разумеется, есть индийцы и есть европейцы — что-то около двух с половиной — трех тысяч человек. Их, европейцев, сравнительно мало, но кажется Накуру все-таки европейским городком, а не африканским. Как и в Найроби, кенийцы оттеснены здесь на периферию: там, где кончаются коттеджи, расположенные в тени эвкалиптовых рощ, начинаются ряды плотно составленных кирпичных одноэтажных домиков под крышами из гофрированного железа.

Во внутренней Кении Накуру — второй по величине после Найроби промышленный центр, предприятия которого заняты преимущественно переработкой местного сельскохозяйственного сырья и обслуживанием железной дороги.

И Найваша, и Накуру обязаны своими названиями озерам, вблизи которых они выстроены. Найваша стоит почти на берегу озера, Накуру — в нескольких километрах от него.

Мы ехали к озеру Накуру по пыльной дороге, проложенной через зеленовато-желтый лес из листопадных акаций; гибкие зеленые лианы бесшумно скользили по сухим стволам и ветвям, и серебрился на солнце вечнозеленый подлесок.

И вот озеро Накуру — до странности тихое, умиротворенное, все постигшее и потому на все махнувшее рукой озеро. Я стою на его берегу и еще зрительно помню зеленовато-желтый фон саванны, и вижу ярко-зеленые прибрежные заросли и розово-белую с примесью перьев и соломки полосу на воде, и вижу серую, с проблесками синего воду и темно-синие горы вдали, над которыми сгустились кучевые облака. Собственно, это не горы — это край рифтовой долины, уступ Мау, и одинокая вершина Мау, по высоте превосходящая вулкан Лонгонот…

Мау… Мау… Непривычно звучащее повторение этих звуков уже прочно ассоциируется у нас со стихией, со взрывом, созревшим в глубине народной души, с партизанской войною кенийцев против пришельцев из Европы… Мау-мау… Но в самих звуках этих нет ничего угрожающего, они скорее успокаивают, чем настораживают, и если когда-нибудь над озером Накуру проносятся сильные ветры, то волны его, шлепаясь на отлогий пляж, тоже, наверное, шепчут: мау-мау-мау.

Но мне трудно представить себе озеро Накуру взволновавшимся. Ему покойно и хорошо на дне рифтовой долины, защищенном от внешних бурь, и у него было время обо всем подумать, было время во всем разобраться.

Неподалеку от нас ходят по колено в воде аисты; неподвижно сидят грудастые пеликаны; торопливо снуют ибисы — в том числе и священные ибисы, некогда обожествленные в Египте и потому покинувшие эту страну; ибисы — серьезные деловые птицы. Сидит на желто-зеленой акации рыжеватое создание, похожее на выпь.

Много цапель — белых цапель. А там, где их особенно много, — там словно брошена на серо-синюю гладь озера седая прядь. И много розовых фламинго. Собственно, озеро Накуру и знаменито прежде всего колониями фламинго — они собирают на свои крылья свет утренней зари и долго хранят его, и он лежит розовыми полосами на серо-синем, по-соседству с белыми вечерними прядями…

Стало быть, время не состарило озеро, но и не прошло для него бесследно — об этом напоминают черные оспинки на поверхности озера; оспинки иногда перемещаются, и тогда обнаруживается, что это не оспины, а утиные стаи, навестившие озеро и что-то наперебой рассказывающие ему.

Озеро слушает их. Но озеро ничему не удивляется. Даже бесконечному повторению одних и тех же историй — и радостных, и грустных. Даже тому, что печальный опыт одних почти ничему не учит других. Даже тому, что вера в нечто лучшее еще шумит в лесах, еще задерживается в хижинах под соломенными крышами.

Озеро Накуру — мудрое озеро. Оно не старое, но и не молодое.

Валентин Александрович Догель в своей книге «Натуралист в Восточной Африке» рекомендует посетить озеро Накуру «всякому туристу».

Я тоже рекомендую. Потому хотя бы, что вот такие мудрые зарастающие озера столь же характерны для зоны разломов, как и успокоившиеся вулканы, прячущие глаза за густой вуалью облаков.

Кроме Догеля и Соколова до Накуру из русских исследователей добрался, по-моему, еще только Николай Михайлович Федоровский с одним из своих спутников, имени которого я не знаю.

В 1929 году в Южно-Африканском Союзе, в Претории, происходил очередной Международный геологический конгресс, на который от Советского Союза была делегирована небольшая группа ученых и среди них — старый большевик, крупнейший советский минералог и геолог Н. М. Федоровский.

До Южно-Африканского Союза они добирались из Лондона Атлантическим океаном. А обратно на родину — Индийским океаном вдоль восточного побережья африканского материка, и корабль с делегатами, в частности, остановился в Момбасе: делегатам предоставили возможность совершить поездку во внутренние районы Кении.

Про политическую обстановку в Кении Н. М. Федоровский написал позднее так: «Кения вообще является заповедной колонией, куда не только без визы, но и без специального разрешения не допускаются даже англичане».

Делегаты Геологического конгресса, поездка которых была организована Британской ассоциацией распространения знаний, разрешение на въезд в Кению получили беспрепятственно. В Момбасе они сели на поезд и отправились в Найроби.

«От ст. Симба мы двинулись по равнине, — рассказывает Н. М. Федоровский, — буквально кишащей дикими животными. Все головы прилипли к окнам: мы, не отрываясь, смотрели на бесконечные стада антилоп, пасущихся зебр, бегавших табунами вдоль линии, на мирно пасущихся страусов…

Эта картина, несмотря на ее сказочность, все же была утомительна, так как она тянулась непрерывно на протяжении 200 километров до города Найроби».

Из Найроби в Накуру делегаты ехали на автомобилях и так же, как и мы, спустились на дно Рифт-Валли, которую Федоровский называет «Долиной вулканов».

По его описанию, «это — необозримая равнина, по бокам которой тянутся невысокие, но огромные конусообразные горы. Долина точно так же кишит дикими животными. Иногда автомобиль врезался в стадо антилоп, пугливо шарахавшихся в разные стороны. Иногда мы сходили с машины и бегали с фотоаппаратами за стадами зебр и страусов. Изредка на горизонте показывались причудливые контуры жирафов».

Внимательный читатель, по-моему, может самостоятельно прийти к выводу, что с 1929 года по 1964 обстановка в Рифт-Валли несколько изменилась, и, если иметь в виду природу, не в лучшую сторону.

Из Накуру, куда путешественники прибыли уже под вечер, Н. М. Федоровский совершил экскурсию к какому-то гигантскому, по его описанию, кратеру вулкана, о котором мы даже не слышали, — он будто бы достигает в поперечнике семидесяти километров с лишним, и на дне его есть и реки, и озера, и живут там многочисленные животные, некогда свалившиеся в кратер и там размножившиеся. По описанию это очень похоже на кратер Нгоронгоро, но тот расположен отнюдь не в районе Накуру, а весьма далеко от него, в пределах другой страны.

Возвращался обратно в Накуру Н. М. Федоровский уже в сумерках. Он шел по каким-то едва заметным тропкам, а мальчик-проводник, наоборот, лез напролом сквозь густую траву. Федоровский в конце концов удивился столь странному поведению проводника, и тогда тот объяснил ему, что белые люди почему-то упорно придерживаются змеиных троп, а он, проводник, не желает встречаться со змеями.

— Мы буквально подскочили от изумления, — констатирует Федоровский, — и затем избегали тропинок, как огня.

Мы не видели кратера, о котором рассказывает Федоровский, и позднее я узнал, что его не показывают теперь потому, что там не осталось зверья.

О вулканических явлениях в районе Накуру нам напомнило нечто совсем иное.

Накуру — родина партизанского движения мау-мау, и в окрестностях города возникло это странное, непереводимое название.

Оно возникло как в детской игре в слова-перевертыши: собака — кабаса. Ума — означает «разойдись», («разбегайся». «Ума! Ума!» — кричали кенийцы, предупреждая соотечественников об опасности. Но крик этот понимали не только собравшиеся на тайную сходку партизаны, но и враги — чиновники, солдаты, полицейские. И тогда дозорные образовали от «ума» слово-перевертыш «мау», никому из непосвященных непонятное.

Клич-предупреждение дозорных «мау-мау», впервые раздавшийся в Накуру, разнесся по всей Кении, или Кэреньяге, как называют в действительности свою страну — и гору — кенийцы, и стал именем собственным по сути, стал названием всего партизанского движения, охватившего и горы, и равнины, и города, и деревни.


У магистрального шоссе, проходящего по днищу Рифт-Валли, то и дело попадаются бензоколонки, причудливо выкрашенные в яркие цвета. Итальянская компания «Аджип» еще не проникла сюда с побережья. Здесь конкурируют «ШЕЛЛ» и «Эссо».

По дорогам курсируют автобусы. Ими пользуются только кенийцы африканского происхождения. Автобусы всегда так переполнены, что, по-моему, даже деформируются под дружным натиском тел изнутри: из прямоугольных превращаются в бревнообразные, почти круглые в поперечном сечении.

И конечно, на шоссе полно голосующих, и голосуют они точно таким же способом, как и на российских дорогах. Помимо вечно полусогнутых женщин из племени кикуйю здесь можно встретить и масаек — бритоголовых, с растянутыми мочками ушей, в которые вставлены массивные украшения. Одеты масайки в домотканые плащи, похожие на рогожи.

Уши деформированы и у многих мужчин, принадлежащих к различным племенам. Те, кому надоело таскать украшения — при работе они, наверное, мешают, — обматывают вырезанную и растянутую мочку вокруг верхней части уха. Но и верхняя часть ушной раковины у многих прорезана, и франты вставляют в отверстие костяные палочки — франты, а большинство уже не носит никаких украшений, — в городах и пригородах, во всяком случае.

По составу растительности днище Рифт-Валли неоднородно. Запоминается прежде всего ландшафт с канделябровидными молочаями и акациями, но молочаевый пейзаж нередко сменяется уже привычным низкорослым бушем. А перед тем, как начался подъем к Томсонс-фолсу, Рифт-Валли порадовала нас парковым лесом из зонтичной акации коммифоры.

И последний раз за этот день порадовало нас солнце: на первом километре подъема оно вдруг засияло по-утреннему ярко и свежо, и лучи его упали на плантаций белого пиретрума, на поля, засаженные капустой, на кукурузные поля, на ровные ряды кофейных деревьев… Но едва дорога круче пошла вверх, как сразу же натянуло облака и в окна микробаса ворвался прохладный, смолистый ветер, и повеяло от него чем-то знакомым, чем-то родным…

Я все не мог понять, в чем тут дело, не мог угадать, почему бы вдруг защемило под ложечкой от чуть тоскливого предчувствия нежданной встречи с чем-то давно утраченным, — и все всматривался и всматривался вперед сквозь синевато-белесую туманную мглу, сузившую и без того закрытый горными склонами горизонт, и жадно ловил губами смолистую прохладу, скатывающуюся по мокрой дороге нам навстречу…

И дождался того, чего смутно ждал: микробас, сделав разворот, словно наскочил на резко очерченную стену темнохвойной тайги.

Да — тайги, и да — темнохвойной. Много ездившие в общем-то постепенно утрачивают способность удивляться, но тут я, фигурально выражаясь, от удивления рот раскрыл: мне навстречу медленно плыла тайга, почти такая же тайга, какую я впервые увидел еще мальчишкой в Западном Саяне, на Усинском тракте, ведущем из Хакассии в Центральную Азию, в Туву… Темный, смолистый, холодный лес — и моросящий дождь, не слышный только потому, что гремят лужи под колесами микробаса…

Профессиональная память услужливо подсказала мне, что мы у себя на родине так же ошибочно называем кедром сибирскую сосну — пинус сибирика по-латыни, — как и здесь ошибочно называют карандашным кедром можжевельник, и что я, конечно же, об этом когда-то и где-то читал.

Но что это были за можжевельники! Я видел их всякие — юниперусы (это их латинское родовое название), — я видел их и в наших русских лесах, где они так скромно прячутся под сенью елей и берез, и я видел их на Тянь-Шане и на Памире, где они полновластно владеют целыми горными поясами — выше леса, ниже альпийских лугов.

Но таких можжевельников — с пятиэтажный дом, стройных, как корабельные сосны приладожья, и задумчивых, как саянские пихты, я не встречал нигде.

Удивительно ощущение мрачности — оно ничем не разрушается.

Когда я в мае 1945 года ехал на грузовике из Минусинска в Кызыл, вдоль шоссе, уже высоко в горах, цвели пионы, или марьин корень, как зовут эти цветы в народе. На остановках я выскакивал из машины и срывал цветы — они были пахучими от росы и влажными, и они примиряли меня, неофита, с суровой и мрачной кедрово-пихтовой тайгой.

Здесь, в Африке, на северном склоне Рифт-Валли цветов не было. И вообще мы с детства представляем себе тропики цветущими только потому, что пишут такие книжки для детей люди, никогда в тропиках не бывавшие.

А тропики — они столь же беспощадны, жестоки, скудны на цвет и запах, как арктические пустыни. А если точнее, то на цвет тундра богаче, тундра полна ярких красок и тонких высокохудожественных переходов — там все продуманней, хотя тундра значительно моложе тропического леса.

Но осталось ли хоть что-нибудь от Африки в этой холодной и мрачной африканской тайге?

Остались темнокожие люди, очень редко, впрочем, встречающиеся нам. И остались деревни. Они — все в долинах, в стороне от шоссе. Здесь они застроены круглыми хижинами под соломенными крышами, а поскольку холодно — хижины все время отапливаются, и отапливаются по-черному, как наши давние курные избы. В наших курных избах дым вытягивался в волоковое оконце и дверь, но в хижинах дымоволока нет, в дверь тяга слаба, и дым просачивается сквозь соломенную крышу.

Вот откуда совсем неожиданный штрих — дымящиеся круглые хижины посреди темнохвойной горной тайги в центре африканского материка под холодным дождливым небом!

Возле деревень есть, конечно, маленькие поля, или шамбы, как их тут называют, но большое количество мужчин, видимо, занято в лесной промышленности — работают дровосеками, смолокурами. Об этом свидетельствуют штабеля свежеотесанного леса, сложенные у шоссе, да и орудия труда в руках у прохожих мужчин — топоры и длинные, похожие на мачете ножи-панга — тоже говорят об их профессии.

Но за последний год появились здесь, на Кенийском плато, и поселенцы, склонные заниматься только сельским хозяйством.

Территория, по которой мы ехали, принадлежала раньше не частникам, а непосредственно английскому генерал-губернаторству, и такие земли в первую очередь перешли в собственность Кенийского государства после провозглашения независимости.

Небольшие участки лесной территории продаются теперь в рассрочку бывшим батракам, которые сами должны выкорчевать, расчистить их и превратить в поле.

Вот такую новую, возникшую уже после независимости африканскую ферму мы и мечтали посмотреть с первого дня приезда в Кению.

И несколько раз говорили об этом Вамбуа.

Вамбуа сначала слушал нас недоверчиво и уклончиво отвечал, что по дороге нам такой фермы не встретится, а сворачивать в сторону он не может, потому что тогда ему придется отвечать за перерасход бензина.

Но к тому времени, когда мы въехали под сень африканской тайги, Вамбуа уже признался нам, что сперва просто не верил в серьезность нашей просьбы: ему не случалось иметь дела с туристами, которые предпочли бы ферму водопадам.

— Да, теперь я верю, что вы действительно хотите посмотреть, как живут простые кенийцы, — сказал Вамбуа в ответ на очередную нашу просьбу. — Я покажу вам ферму, хотя и не знаю точно, где они тут находятся.

Где находятся фермы, Вамбуа и на самом деле точно не знал, но, весьма справедливо решив, что едва ли они расположены у магистрального шоссе, решительно свернул на проселок.

Поглощая лишние литры бензина, наш микробас, то буксуя, то скользя, покатил по размытой дождями дороге, прыгая на ухабах, проваливаясь в рытвины. Вамбуа держал руль так, словно вся тяжесть микробаса пришлась на его руки, но затверделость их была кажущейся: руки точно реагировали на малейшее неверное движение машины, и микробас все увереннее лез в гору по раскисшей глине.

Дорога вывела нас не к африканской ферме, а к английской.

Мы увидели большой каменный дом, крытый потемневшей от дождей дранкой, с эркерами под коническими крышами, зеленый подстриженный газон перед домом. И лес вокруг. И аккуратный цветник.

По газону, не обращая на машину никакого внимания, каталась на трехколесном велосипеде маленькая белокурая девочка с розовым бантом на голове.

А из дома встретить нас вышла молодая женщина с усталым морщинистым лицом, не утратившим былой привлекательности, с большими натруженными-руками.

Вамбуа долго выяснял у нее, где найти какую-нибудь ферму поинтереснее, но она отвечала, что африканские хозяйства здесь только организуются и больших ферм нет.

Потом Вамбуа употребил в разговоре слово «рашен», и женщина откровенно удивилась и почему-то засмеялась, и смех словно снял с ее лица усталость. Женщина тотчас подошла к машине и сказала, что лучше всего нам поискать африканскую ферму непосредственно в районе Томсонс-фолса — там они возникли несколько раньше, и, наверное, мы найдем что-нибудь интересное.

Мы поблагодарили и уехали, и снова принялись колесить по проселкам, и колесили до тех пор, пока не наткнулись на осведомленного прохожего. Он сел в наш микробас и показал дорогу к деревне — или, точнее, к поселку — племени кикуйю. (Я предпочитаю определение «поселок» потому, что не заметил возле него полей, а застроен он не хижинами, а каменными и деревянными прямоугольными домиками под двускатными крышами; как мы выяснили по приезде туда, живут в поселке преимущественно лесорубы, а не сельскохозяйственные рабочие.)

Но оказалось, что участки новоселов начинаются буквально за околицей. Нас вывели на дорогу, и вот мы уже едем вдоль частокольных оград, жмущихся к проселку. Я уже писал, что ограждения в Кении не приняты и имеют чаще всего символический характер. Но бывшие батраки — новоселы — так, наверное, истосковались по своему клочку земли, что каждый предпочел все-таки соорудить ограду. Как будто от частокола зависит, быть ли им хозяевами кенийской земли! Если бы от частокола…

Пока участки были огорожены, Вамбуа почему-то не останавливал машину. Он съехал на обочину и выключил мотор лишь у первой деляны без ограждения.

В нескольких десятках метров от дороги виднелась хижина и возле нее — мужчина в светлой рубашке и резиновых сапогах, который что-то сотворял мотыгой (джембе) посреди высоких пней и поваленных деревьев.

Мы шли к нему по земле, усыпанной мелкими усыхающими ветками, обходя пни и перешагивая через бревна, а хозяин ждал нас, непринужденно опершись на рукоять джембе.

Вероятно, Вамбуа представил нас наилучшим образом, потому что хозяин участка не только приветливо улыбнулся нам, но и крикнул сыну лет двенадцати, стремительно нырнувшему в хижину при нашем приближении, чтобы он ничего не боялся и вышел к гостям. Мальчик не сразу послушался его, он сначала выглянул из двери, потом в черном проеме появилась вся его фигура, и наконец он решился выйти наружу.

А его отец, стройный тридцатилетний мужчина, был спокоен, благосклонно-сдержан в разговоре и, по-моему, доволен нашим визитом. Он, бывший батрак по имени Мванги Ндегве, собственник двадцати трех акров еще, правда, непригодной для посевов земли, но все-таки земли!.. Посмотрел бы отец!.. Но отец не может посмотреть — он погиб в партизанских отрядах мау-мау почти десять лет тому назад… И дед не может посмотреть. Дед жив, но у него не хватило сил расстаться с фермой, на которой он проработал всю жизнь. Ферма принадлежала африканцу, буру, с юга материка, но он предпочел убраться восвояси. Ферма перешла в другие руки — Мванги Ндегве не знает точно, в чьи именно, ибо поспешил уйти и стать владельцем своего участка.

«Поспешил», впрочем, звучит не точно. Мванги Ндегве, конечно, спешил, но ждать ему пришлось целый год, и то он считает себя счастливчиком, ибо так быстро стал собственником только потому, что никогда не имел ни своей земли, ни своей хижины — эти обстоятельства были приняты во внимание.

Мванги Ндегве уже внес за свою землю первый вступительный взнос — 160 шиллингов. Но земля станет его собственностью в полном смысле слова, если он в течение тридцати лет сумеет выплатить еще 5700 шиллингов.

Так или иначе, но бывший батрак теперь расчищает от леса участок, который считает своим.

Расчистить ему удалось пока немного. Места хватило лишь для хижины, сложенной из деревянных плах, обмазанных по стыку глиной, и для крохотного, в квадратный метр или чуть больше, огорода. Деревянный остов хижины прикрыт соломенной крышей, сквозь которую просачивается дым. Внутри хижины — очаг: три звездообразно сложенных продолговатых камня и дрова между ними. Мебели не заметно. Крохотный огородик с рассадой огорожен согнутыми дугой лианами. Высота этой ограды такова, что через нее может перешагнуть и курица, но куриц у Мванги Ндегве нет, и сия проблема его не волнует: его волнует, хорошо ли разрастется рассада, ибо именно продажей овощей он надеется выручить достаточно денег для того, чтобы не умереть с голоду и внести очередной взнос за землю. И еще он надеется, что не подведут его коровы, которых он тоже купил в рассрочку и которые должны же когда-нибудь принести доход.

Посреди участка горит, громко потрескивая, костер. Пепел, медленно поднимаясь вверх, быстро намокает и хлопьями падает нам на плечи.

Мванги Ндегве уходит в хижину и выносит нам купчую. Потом, во время разговора, он держит ее двумя руками — листок папиросной бумаги за номером 208 140 и с синей печатью, удостоверяющий его право на владение участком № 140, на котором поселились он сам, его жена, сын и черная коротконогая собака.

А на участке № 140 свежо пахнет недавно срубленным деревом, мокрой землей, дымком. И веет надеждой, немножко призрачной, как сизый дымок костра.

Пока продолжался разговор, я ушел с участка на дорогу, к нетронутому лесу. Я увидел зеленоватые от водорослей деревья, свисающий с ветвей мох, густую переплетень лиан. Я увидел бурую, с красноватым оттенком землю, на которую и здесь сыпалась зола, занесенная с соседних делян. И я вспомнил тисо-самшитовую рощу под Адлером — с таким же зеленоствольным, мшистым, в лианах лесом — и подумал, что здешний — когда исчезли сомкнутые можжевеловые ряды — лес больше всего похож на тисо-самшитовую кавказскую рощу с примесью, как мы пишем в специальных работах, «таежных элементов».

Пока я вот так оценивал окружающий меня лес, не очень-то рискуя за неимением плаща углубляться в него, мимо меня проходили женщины с привязанными за спиной детьми и проходили мужчины, направляясь к той деревне, в которой мы уже успели побывать.

Небольшая группа мужчин остановилась около меня. Двое из них были в темных пальто с поднятыми воротниками и в темных шляпах, надвинутых на глаза, — я подумал, что они похожи на детективов из кинофильмов бедных фантазией режиссеров. Третий был в бежевом английском френче, бежевых шортах, резиновых сапогах и тоже в черной шляпе. В руке он держал трость с рукоятью из слоновой кости. У него, у третьего, были большие черные усы и курносый нос.

Поскольку я плохо понимал их английский, а они плохо понимали мой французский, я жестом хозяина предложил им пройти на участок № 140, и там выяснилось, что усатый человек в английском френче немало вытерпел для того, чтобы теперь свободно ходить по дорогам Кении с тростью в руке.

Его зовут Паул Гитуа, и сейчас он ветеринарный инспектор африканских ферм. Его задача — следить за проведением земельной реформы, учить ухаживать за скотом.

А еще недавно он числился в активных участниках партизанского движения мау-мау. Два брата его погибли в боях. Сам он попал в плен и восемь лет отсидел в тюрьме. Его называли коммунистом, о которых он, вступая в движение мау-мау, ровным счетом ничего не знал.

Мы подарили Паулу Гитуа фотографии наших космонавтов, и он весьма темпераментно выразил нам свою благодарность.

Потом мы распрощались с нашими новыми знакомыми и не спеша пошли к микробасу.

Наши новые знакомые провожали нас, и Мванги Ндегве все держал в руке листок папиросной бумаги, удостоверяющий его право на землевладение.


Экватор. Холод. Надето все, что было с собой теплого. Моросит дождь; ветра нет, и дождь падает прямо, с ровным шумом.

От дождя в сумерках асфальт кажется сине-лиловым, а желтая, с красноватым оттенком земля — красно-коричневой. Африканская тайга, перевитый лианами смешанный лес остались позади. Теперь вдоль шоссе — заросли желто-белой мимозы; из коры ее здесь добывают смолу и добавляют в асфальт. Растут среди кустов мимозы рыжие грибы на черных ножках.

На обочине дороги — деревянный щит. На желтом фоне — черный африканский материк, рассеченный красной чертой. Наверху надпись — «Кения»; вдоль красной черты белым еще одно слово: «экватор», а внизу — высота над уровнем моря: «7747 футов».

Мы прыгаем под дождем у щита, фотографируемся группой и поодиночке, мы необыкновенно счастливы! Не могу представить себе человека, который хотя бы в детстве не мечтал побывать на экваторе, не мечтал постоять так, широко расставив ноги, чтобы одна нога находилась в южном полушарии, а другая — в северном!.. Здесь, правда, нет черты, но за ориентир можно взять щит, его плоскость, и, пошире раздвинув ноги, убедить себя, что находишься ты одновременно в обоих полушариях, а это, право же, незабываемое чувство!

И еще одно удивительное: впервые пересекая по земле экватор, мы движемся из южного полушария в северное!

Дождь и холод загоняют нас в конце концов в автобус. Он пересекает экватор, и через несколько минут мы уже едем по улицам небольшого городка Томсонс-фолс и смотрим на людей в теплых пальто с поднятыми воротниками.

Дома — небольшие, чаще всего одноэтажные. Городок — тихий или притихший под дождем, неброский сейчас, матово-серый, и сумерки и пасмурь заполнили, затушевали улицы…

Вамбуа остановил микробас во дворе отеля «Бер-рис». Мы сидели, не рискуя открыть дверь, потому что дождь усилился и лил теперь тяжелыми ровными струями, но к ровному шуму его примешивался еще какой-то размытый расстоянием шум, и трудно было понять, какой шум идет феном, а какой нарушает фон.

Выйти из микробаса нам, конечно, пришлось, а поскольку в недолгий вояж по Белому нагорью мы отправились налегке, то ни нас, ни гостиничных слуг разгрузка под дождем не задержала.

Мы, приезжие, были одеты, разумеется, гораздо легче, чем многоопытные местные жители, и, когда нас вели по длинному открытому коридору к номерам, я, несмотря на свою в обшем-то неплохую закалку, дрожал и с радостью смотрел на сложенные у каждой двери вязанки дров.

А в номерах, предназначенных нам, уже топились камины. Электрический свет горел в отеле слабо, вполнакала, и потому особенно ярким и дружественным казался широко открытый в комнату камин с решеткой перед ним, возвращавший нас, русских, здесь, в сердце Африки, к диккенсовским книгам… Меня, во всяком случае, а у других могли быть и иные ассоциации, свои собственные.

Я знаю, что такое русская печь, и что такое круглая печка с высоко поднятыми от пола вьюшками, и что такое железная печка времянка, или «буржуйка», как прозвали ее во время революции и первых послереволюционных лет… Я знаю о них многое. Знаю, как пекут подовый хлеб в русской печи и как моются в ней, словно в бане, залезая внутрь. В холодные и голодные годы войны я научился готовить не только в русской печи, не только на конфорках металлической плиты перед ней, но и в круглой, неудобной отопительной печке. Мне приходилось варить в ней суп, очень редко кое-что жарить на остаточных углях (тут требовалось тонкое мастерство в обращении с вьюшкой — когда задвинуть, когда и насколько выдвинуть), и тоже очень редко я позволял испечь себе на углях маленькую репчатую луковицу. Луковица получалась коричневато-сладкой, и я с наслаждением съедал ее, отделяя дольку за долькой (они рвались) и думая о героях Диккенса (им я в то время увлекался), которые жарили себе на каминных углях тосты… У меня для столь элементарного подражания не было ни хлеба, ни камина…

И вот… И вот как получается: в те годы я мечтал об Африке и поклонялся Диккенсу, а теперь я в Африке, но Диккенсу уже не поклоняюсь; английский же камин из его книжек, впервые в жизни встреченный мной, меня обрадовал.

Соблюдая лучшие традиции, я положил ноги на решетку и протянул руки к огню, прислушиваясь к монотонному стуку дождя по дранковой, черной, с прорешинами крыше…


Не знаю, представляют ли это себе люди иных специальностей, но мы, экспедиционные работники, человеки несколько сентиментальные.

Мы становимся сентиментальными, когда лагерь уже устроен, палатки натянуты и жарко горит костер… Случается и после такого благоустройства всякое, и нельзя совсем распускаться, но все же вечером, у костра, мы подчас предаемся далеким воспоминаниям, рассказываем друг другу были и небылицы, вздыхаем, глядя на звезды, к которым взлетают алые искры от костра, и думая о тех, кого нет рядом.

Но палаточное бытие откровенно сужает, ограничивает и ломает сентиментальные горизонты. Конечно, неплохо посидеть у костра, предвкушая сладкий сон в спальном мешке под палаточным тентом (если нет комара и мошки). Но если зарядит дождь, для сентиментов, увы, не останется места в палатке.

Мы, экспедиционные работники, внутренне распускаемся лишь в том случае, если удается выйти к прочному бревенчатому жилью, растопить там какую ни на есть печку, согреться и — уже потом, при свечах — помечтать. Вот тогда на душу нисходит нечто благостное, тогда близкие и далекие становятся братьями и возлюбленными и даже пшенная каша, подгоревшая на раскаленной докрасна «буржуйке», не вызывает раздражения или неудовольствия… С ними, с «буржуйками», тоже надо уметь обращаться, и однажды мы на своем сейнере чуть не сгорели посреди Японского моря, когда волны, тряхнув суденышко, повалили печку и в кубрике вспыхнула развешанная для просушки одежда… Мы тогда осматривали сети и не услышали, как упала печка, но, к счастью, услышали, как загремел на камбузе бачок с пресной водой, а потом запах горелой одежды более детально поведал нам о происшедшем… А в палатке, думаете, «буржуйка» может быть предоставлена самой себе?.. Попробуйте-ка вывести ее коленчатую трубу наружу без «разделки», без квадратного куска железа с круглым отверстием, — и однажды вы увидите себя и своих товарищей — если только успеете увидеть — в огненном ореоле…

Вот почему я утверждаю, что для сентиментов требуется добротная бревенчатая изба, листовое железо под «буржуйкой», ну, и хороший — с ветерком — дождь, стучащий по застекленному окну… Тогда простор для сентиментов, для воображения не ограничивается уже ничем…

В экспедициях мне редко приходилось ночевать под избяной крышей: привыкнув спать под открытым небом на расстеленной кошме, в избе просто напросто начинаешь задыхаться, и самые здоровые легкие с отвычки не выдерживают четырехстенной духоты.

Но мне приходилось жить в тайге на заброшенных приисках, и туда на огонек в моем покосившемся доме приходили мои товарищи-изыскатели.

Вот и сейчас, в Африке, в отеле «Беррис», я вспоминаю Туву, заброшенный давным давно рудник Эй-лиг-хэм, свое одинокое жилье, в котором время от времени собирался народ… Тогда особенно жарко пылала «буржуйка», трещали свечи, а мы сентиментальничали, фантазируя о настоящем и деловито рассуждая о будущем…

Но сегодня, когда по-прежнему шумит за окнами дождь и доносится к нам шум водопада, я рассуждаю в сентиментальных тонах о прошлом.

Отель почти пуст, и мы заняли центральный холл. Дамы требуют, чтобы Герман Гирев играл на пианино — наш шеф отличный музыкант-любитель, но он признает только классическую музыку, а дамы требуют, чтобы Герман «дал твиста». Герман от негодования становится похожим на печеное яблоко, Герман откровенно страдает и даже говорит жалостливо-злые слова… Но потом он замечает умоляюще-вдохновенные глаза Вамбуа, которому тоже — и еще как! — хочется «дать твиста», и, как на эшафот, идет к пианино.

Я не танцую. Я сижу в стороне, смотрю, как танцуют другие, слежу за удивительно ритмичными и музыкальными движениями Вамбуа, успешно соперничает с которым только Мирэль Шагинян, и думаю о своем.

В Найроби мы побывали в Национальном краеведческом музее, основанном двадцать второго сентября 1930 года Эдуардом Григом и посвященном памяти натуралиста Роберта Кориндона, учителя Грига. Оба натуралиста трудились на общее благо — так, как они понимали его, во всяком случае, — и я с интересом рассматривал в музее портрет высокого, гладко причесанного черноволосого человека в окружении антилопьих голов — портрет Роберта Кориндона…

Сложно здесь, в Африке, все перепутано, и тем более сложно все это распутать. Единственное мне сей час очевидно: не следует рубить гордиев узел; как ни трудно, но его надо распутать и надо понять, куда какая нить ведет или вела.

И поэтому я думаю о человеке, именем которого названы водопады, шумящие в дождливой ночи, — я еще не видел их — и по имени которого назван городок, приютивший нас этой холодной африканской ночью.

Я думаю о Джозефе Томсоне, о том самом исследователе, имя которого уже называл на страницах своей книги.

Ни в одном из наших справочников я не нашел о нем никаких сведений — даже в «Африканской энциклопедии» о нем нет ни слова. Но «Британская энциклопедия» называет его «последним и одним из наиболее удачливых великих географов, побывавших в Африке…».

Не правда ли, странное противоречие?.. Лично для меня оно тем более странно, что мне чуть ли не на протяжении всей книги придется вспоминать о Джозефе Томсоне.

Тогда, поздним вечером в Томсонс-фолсе, я еще не мог предвидеть, что пути наши незримо пересекутся и при следующем моем путешествии по Африканскому континенту. Тогда я просто думал о самом Томсоне, и, чем больше думал, тем определеннее он казался мне фигурой, достойной размышлений.

Перед поездкой в Кению, обнаружив на карте Томсонс-фолс, я успел навести справки о человеке, который дал свое имя водопадам и городу, — о человеке, проходившем по земле всего тридцать семь лет — для географа это совсем немного.

Джозеф Томсон родился в 1858 году в Шотландии. Волею семейных судеб он стал пятым ребенком каменщика. В 1878 году сын каменщика окончил Эдинбургский университет и в том же году отправился в Африку с экспедицией Королевского географического общества. Возглавлял экспедицию Кейт Джонстон, неудачник. В июне 1879 года, когда экспедиция находилась где-то между океаническим побережьем и северной оконечностью озера Ньяса (местечко Бехо-Бехо), Кейт Джонстон умер. Джозефу Томсону, еще не достигшему по английским законам совершеннолетия, пришлось взять на себя руководство экспедицией, и со своими новыми неожиданными обязанностями он справился великолепно.

Экспедиция успешно преодолела пустынные районы Ухэхэ и Убена к северу от Ньясы, а затем благополучно прошла по совершенно неисследованному маршруту к озеру Танганьика.

От Танганьики экспедиция Джозефа Томсона проникла в Конго, но далеко пройти не смогла — взбунтовались носильщики, а взбунтовались они потому, что испугались воинственного племени варуа, к территории которого приблизились…

Джозеф Томсон благополучно вернулся на побережье, открыв по дороге озеро Руква — соленое, временами даже пересыхающее озеро длиной до ста пятидесяти километров.

Вскоре после этого султан Занзибара (тот самый, что больше всего в жизни хотел отдать свои владения англичанам) попросил Джозефа Томсона изучить залежи угля в бассейне реки Ровума. Томсон охотно пошел навстречу пожеланиям султана, но залежи угля оказались маломощными, непромышленными.

А в 1882 году с просьбой к сыну каменщика обратилось уже само Королевское географическое общество: общество попросило его проверить, можно ли провести через страну масаев торговый караван. Именно тогда, о чем я вкратце упоминал выше, Джозеф Томсон и проложил прямой путь через Кению и Уганду, пройдя через пустыню Ньери, открыв Рифт-Валли, центральнокенийские нагорья и, в частности, водопады, названные позже его именем… Кроме того, он видел две высочайшие вершины страны — Кению и Элгон.

…Танцы прекратились только потому, что окончательно вышел из подчинения Герман Гирев, а поди-ка, усмири начальство!

Мы возвращались к себе в номера по крытым сквозным переходам, ничего не видя на расстоянии вытянутой руки.

Камин уже угасал, и алые угли успели подернуться окалиной.

Я подбросил в камин еще несколько поленьев и забрался в холодную волглую постель.


Утро пришло к нам светлым, солнечным, звонким от блестящей росы, и перезвон его был особенно хорош при шуме реки и водопада… Я чувствовал себя как дома, я вспоминал такие же кристальные утра в Ясенях на Карпатах, в Мондах у подножия Саян, где шумит Иркут, в Терскей-Алатау на Тянь-Шане — и дышалось мне легко и свободно, дышалось родным воздухом.

Теперь, при дневном свете, я мог рассмотреть залесенные окрестности, подстриженные лужайки, каменные здания отеля под дранковыми крышами, рабочих племени туркана, которые смазывают волосы красной глиной и украшают прическу бисером: возле отеля они косят ножами-пангами траву, подравнивая газоны… Мне казалось, что мы с Дунаевым встали рано, а встали мы рано для того, чтобы до завтрака спуститься на дно ущелья к водопаду, но художники наши, Мирэль Шагинян и Левон Налбандян, уже трудятся в поте лица, и рядом с ними виднеются живописные группки любопытных кенийцев и кениек…

Нас с Володей Дунаевым ждут два мальчонки из племени кикуйю — они будут нашими гидами.

Идти недалеко; мы выходим за пределы стриженых газонов и оказываемся возле крутого спуска. Спуск — он вроде грунтовой улучшенной дороги: кое-где что-то улучшено, кое-где нечто ухудшено, но тропа торная, и спускаться помогают не только редкие каменные ступени, но и свисающие над тропой бесчисленные гибкие лианы, за которые можно ухватиться рукой…

Я не уверен, что всем моим читателям довелось хоть однажды собственноручно молоть пшеничное зерно жерновами. В них, в жерновах, в верхнем колесе есть отверстие, в которое и сыплется горстями пшеница. Потом, на невидимом стыке между подвижным и неподвижным колесом, зерно не просто размельчается, но тонкая мука отделяется от отрубей, которые постепенно смещаются к краям жерновов и высыпаются из них. Но тончайшая мучная пыль не вся остается в жерновах — она поднимается в воздух, сладко оседая на голодных губах…

Аналогия эта, как, впрочем, и всякая другая, условна, но я вспоминал сладкую мучную пыль, когда мельчайшая водяная пыль водопада Томсона посеребрила ворс моего пиджака и сладко увлажнила губы, еще не освеженные утренним чаем… Тут действовала своя закономерность: чем глубже спускались мы, чем ближе подходили к водопаду, тем крупнее становилась пыль и гуще капель с деревьев — с совсем мокрых, зеленых от мхов и водорослей деревьев, с которых длиннейшими прядями свисали лишайники-бородачи оливкового оттенка.

Мы дошли до крохотной гидроэлектростанции, питающей энергией отель, и увидели, как белые струи воды, падая на черные камни с семидесятиметровой высоты, расшибаются, превращаясь в мутно-коричневатый поток. Но водяная пыль была уже столь густа на дне ущелья, что полуголые гиды наши скорчились от холода, а мы предпочли ретироваться, чтобы не промокнуть насквозь.

Когда поднимаешься, а не спускаешься, то невольно лучше замечаешь все, что у тебя под ногами. Поднимаясь, я заметил проросший в зазорах каменных ступеней клевер… Наш мужественный и деятельный путешественник по Африке Елисеев рассказал в своей книге «По белу свету», как в Александрии египтянин, желая удивить его, забрался в чужой сад и сорвал там обыкновенную нашу белую ромашку, или, точнее, поповник… Елисеев высмеял его и пренебрежительно отбросил цветок.

На меня лепестки клевера произвели совсем другое впечатление — очень тепло стало на душе и очень радостно от того, что они встретились здесь, в Африке.

Загрузка...